Читать книгу Родина (сборник) - Елена Долгопят - Страница 4

Кровь
Часть I. Братья

Оглавление

Проснулся по звонку в семь пятнадцать. Пять минут лежал. Встал, принял душ, побрился, включил чайник, поджарил яйцо, бросил в кружку пакетик, съел яйцо, выпил сладкий, коричневый чай, посмотрел на термометр за окном, надел на рубашку свитер. Синяя рубашка, серый свитер, синие джинсы, черные ботинки, черная куртка, капюшон на голову. Темное и холодное ноябрьское утро две тысячи четырнадцатого года.

Толпы на остановке не было. Первый сбой до минуты рассчитанного дня.

Николай Иванович растерянно посмотрел на часы. Восемь двадцать пять. Автобус покажется через пару минут. Толпа должна быть. На деревянной лавке одиноко сидела бабка и прижимала к уху телефон. Подбежала собачонка, обнюхала бабкины колени. Бабка заголосила в трубку:

– Ты где? Я два автобуса пропустила!

Собачонка легла на заледеневший асфальт у бабкиных ног.

Наверное, автобус пришел раньше и всех увез.

Николай Иванович затолкал руки в карманы куртки и приготовился к долгому ожиданию. И тут же увидел автобус.

– Ну вот, – сказал бабка расстроенно.

Николай Иванович прижал проездной к валидатору. Загорелся зеленый огонек, и валидатор пропустил его в свободный прохладный салон. Николай Иванович подумал, что сегодня ему везет, и устроился у окна. Ребром ладони провел по запотевшему стеклу. Через полчаса встал и направился к выходу. Нажал кнопку на поручне у дверей, и летевший пустынной дорогой автобус начал торможение. На десять минут быстрее обычного Николай Иванович прибыл на место.

В темном переулке слышались его шаги, хрустел под ногами ледок. У дверей института он остановился. Дверь была приоткрыта. Николай Иванович стоял и смотрел растерянно в черную щель.

Он сообразил вдруг, что сегодня не понедельник, а воскресенье, и город спит в этот час, а он, Николай Иванович, старший научный сотрудник, тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года рождения, разведенный, отец девочки Насти, которой исполнится в этом декабре четырнадцать лет, про воскресенье позабыл. И потому-то стоит в растерянности у приоткрытой двери. К которой и в понедельник приезжать не следовало: институт покинул здание месяц назад. Николай Иванович стоял у черной щели в склеп. Память его привела. Память его подвела.

Он взялся за ручку двери и потянул на себя.


Николай Иванович вошел в темноту, нашарил на стене выключатель и хлопнул по клавише. Лампа под потолком мигнула, погасла, зашипела, снова мигнула и разгорелась ясным белым светом. Здание института было построено в восьмидесятые годы XIX века. Основательное, с широкими лестничными маршами, с лепниной на высоченных потолках, с громадными каменными подоконниками. Люминесцентные лампы поставили в семидесятые годы XX века, и всегда они смотрелись уродливо, чужеродно, но в это воскресное утро и здание, и лампы сроднились – перед лицом смерти. Всё здесь, в этом здании, было обречено, оно само было обречено. Стало уже прошедшим.

Стол, за которым сидел вахтер, так и стоял справа от входа. Обычно на столе лежала амбарная книга, в которой расписывались входящие. Николай Иванович замер, как будто давая возможность зданию привыкнуть к своему присутствию, дыханию, и направился к лестнице. За лестницей, прямо под маршем, был его кабинет. Он толкнул дверь и вошел.

Николай Иванович проработал в отделе дольше всех, потому и занял со временем лучшее место – в закутке между старым несгораемым шкафом и окном. Валялись на полу бумажки, огрызок карандаша. Банка из-под индийского кофе стояла у батареи, в банку бросали они окурки, когда тайком, закрыв на замок дверь, курили у приоткрытой форточки.

Он завернул к себе в закуток. Увидел на торце шкафа картинку, прилепленную еще до него. Картинка выгорела, едва различалась на ней дорога, поле, облака в небе. Громадный тяжеленный железный шкаф оказался сдвинут, и Николай Иванович увидел за шкафом скопившуюся вековую пыль, а в стене – деревянную, выкрашенную коричневой масляной краской дверь. Он и вообразить не мог, что за этим железным монстром есть дверь, он как будто заглянул за нарисованный на холсте очаг в каморке папы Карло. За картинку, прилепленную к железному боку.

Протиснулся за шкаф и подергал дверь за ручку. Толкнул плечом, приналег – дверь держалась. Николай Иванович наклонился и заглянул в замочную скважину. Ничего не разглядел и выбрался из-за шкафа.

Встал у подоконника, достал сигарету, закурил. Окно смотрело во двор, засыпанный битыми кирпичами, арматурой, стеклом. Прежде, еще месяц назад, в этом огороженном бетонной стеной дворе было чисто, в черном мокром асфальте отражались огни. Николай Иванович докурил, погасил в банке окурок и отворил окно. Взобрался на подоконник и спрыгнул во двор, нашел кусок арматуры – железный изогнутый прут – и забросил его в комнату. Железо грохнуло. Николай Иванович постоял в тишине и холоде под сумрачным небом и полез в кабинет. Порвал о карниз штанину, поцарапал ногу, выругался. Спрыгнул с подоконника на пол, створку аккуратно прикрыл. Подхватил с пола прут и втиснулся в щель за шкаф. Вставил железный изогнутый конец в замочную скважину, повернул насколько мог, надавил, и что-то там в замке треснуло. Он пнул в дверь ногой, дверь ахнула и распахнулась. Николай Иванович потерял опору и упал.

Он оказался на полу в совершенно темном помещении. Приподнял голову, пытаясь хоть что-то разглядеть или расслышать. Поднялся. Шагнул осторожно вправо, к притолоке, и стал шарить по стене рукой. Рука нащупала гладкую выпуклость и в ней рычажок, Николай Иванович надавил – рычажок подался и щелкнул, свет вспыхнул.

Простая электрическая лампа на витом шнуре. Вся проводка была наружная, крепилась белыми фарфоровыми шишечками. Старина, одним словом. Потолок побелен известкой, стены от пола до потолка выкрашены зеленой масляной краской. Полы в комнате были паркетные, как и во всех институтских кабинетах, но только не такие истертые. Пыль лежала толстым слоем и на полу, и на громадным двухтумбовом столе, и Николай Иванович, пролетев по полу, весь в этой пыли вымазался.

Очевидно, сюда не заходили давно, бог его знает сколько лет. Лампа свисала прямо над столом, слепила глаза. У стены напротив стола – узкий белый шкаф, белая ширма выгораживала угол. Вообще, комната походила на медицинский кабинет. С другой стороны белого шкафа был даже умывальник с медным старинным краном. И пожелтелое полотенце висело на крючке. Николай Иванович заглянул за ширму и увидел что-то вроде кушетки. В изголовье стоял на тумбе приемник со стеклянной шкалой и круглыми ручками настройки по обе стороны шкалы.

Он помедлил и повернул ручку настройки. Ничего не произошло. Провел ребром ладони по стеклянной шкале, как по запотевшему стеклу в сегодняшнем автобусе. И точно так же, как в автобусном стекле, очистилось окошечко. Но ничего за ним Николай Иванович не разглядел, кроме светящейся за шкалой лампы, да чисел, в ровную строчку нарисованных на стекле, от 1 до 100.

Вышел из-за ширмы, приблизился к умывальнику, повернул медный кран. Вода полилась. Николай Иванович ополоснул от пыли руки, влажными ладонями стряхнул пыль с себя, рассмотрел дыру в штанине и подсохшую уже царапину. Машинально взялся за полотенце и сообразил, что оно тоже пыльное. Снял полотенце с крючка, промыл под ледяной струей и протер им столешницу – столешница влажно залоснилась. Еще раз промыл полотенце, отжал, протер стул с высокой прямой спинкой и черную кожу обивки. Протер белую дверцу шкафа. Снова промыл полотенце, снова отжал, встряхнул и повесил на крючок. Подошел к шкафу, постоял перед белой дверцей, решился и потянул на себя металлическую ручку-рычаг.

Ждал чего угодно, хоть бы даже и взрыва, мало ли.

Дверца отворилась с усилием, как открывается дверца холодильника. В шкафу лежала коробка, из которой торчали стеклянные запаянные капсулы с темно-красной жидкостью. Пять пронумерованных капсул.

Николай Иванович долгим застывшим взглядом смотрел на капсулы, потом протянул руку и потрогал прохладный стеклянный бок одной их них. Захлопнул дверцу и подошел к столу. Сел и положил руки на столешницу.

– Ну-с, – произнес он.

Впервые прозвучал здесь его голос. На который никто, разумеется, не отозвался.

Николай Иванович выдвинул ящик и увидел в нем надорванную пачку папирос «Герцеговина Флор». Две папиросы-самокрутки лежали в пачке; из газеты или из книги вырезали для них бумагу. Шрифт мелкий, с ятями. Еще были в ящике простой карандаш и дебетно-кредитный журнал. Так и значилось на обложке: ДЕБЕТ-КРЕДИТ. Николай Иванович открыл журнал и прочел первую запись. Серые карандашные слова угасали на бледно-зеленом фоне разлинованной бумаги. Как будто смотрели на него из-под застоявшейся воды. Со дна времен.

Запись из журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ: 1918, октябрь 12

Первое переливаніе консервированной крови произведено военнымъ хирургомъ Робертсономъ. Консервація проводилась растворомъ лимоннокис-лаго натрія, глюкозы и дистиллированной воды. Кровь сохранялась въ теченіе двухъ недѣль. См. «Журналъ экспериментальной медицины» за 1916 годъ.

Въ іюнѣ текущаго года Робертсонъ опубликовалъ въ «Британскомъ медицинскомъ журналѣ» работу «Трансфузія консервированной крови».

Въ августѣ 1918 я нашелъ способъ консерваціи крови, позволяющій хранить ее, по крайней мѣрѣ, три съ половиной мѣсяца согласно проведенному эксперименту. Я надѣюсь, что сохраненная моимъ способомъ кровь будетъ жизнеспособной и черезъ сто лѣтъ. Одно изъ главныхъ условій храненія – отсутствіе солнечнаго свѣта. Желательна полная темнота. Возможно кратковременное воздѣйствіе электрическаго свѣта. Необходимо избѣгать перепадовъ температуры. Я сконструировалъ что-то вродѣ ящика Дьюара изъ металлическихъ полированныхъ изнутри листовъ. Воздухъ между листами выкачанъ. Дверца на резиновыхъ присоскахъ, закрывается плотно. Образцы хранятся въ запаянныхъ пробиркахъ, каждая изъ которыхъ тоже своего рода сосудъ Дьюара.


Николай Иванович знал, что в современной медицине кровь охлаждают жидким азотом до –196 °С и хранят в течение десяти лет и более. Возможно, вечно. Как бы то ни было, длительная консервация без заморозки могла представлять интерес и для современной науки. Если только неизвестному ученому действительно удалось найти способ.

Он с любопытством разбирал карандашные записи. В комнате было совершенно глухо, как в каком-нибудь подземном бункере, ограждающем живых существ от воздействия радиации, а Николай Иванович в таких бункерах бывал. Три года после института трудился на военном объекте в Московской области. Случилась с ним там сердечная болезнь, которую назвал он любовью. И если бы завел Николай Иванович журнал для записей, то изложил бы непременно в нем эту историю.

А начал бы с того, что осень была сумрачной и дождливой, что объект их находился в глухомани: от станции Балабаново час с лишком проселочной дорогой, и непременно засыпаешь на полпути. Минут за двадцать до конечной, до разворота перед КПП, просыпаешься и видишь за окном сосновый лес и огненный закатный луч.

Николай Иванович вновь выдвинул ящик. Достал папиросу из пачки. Понюхал. Вынул из кармана зажигалку. Щелкнул рычажком, посмотрел на вспыхнувшее пламя. И закурил, вдохнув столетней давности дым.

А ничего, кстати, ничего себе оказался вкус, неплохо сохранился табак в деревянном ящике, в каменном склепе, в темноте. Только очень уж быстро сгорал, спешил обратиться в тлен, наверстывал время, которое проспал в деревянном своем гробу.

Ежедневные записи лабораторных исследований по консервации крови велись до конца ноября 1918-го, до 22-го числа. Из них Николай Иванович понял, что для переливания сохраненная кровь не годилась. Следующая после 22 ноября запись была датирована 13 января 1919 года. По содержанию она отличалась коренным образом. Говоря архивным языком, январская запись 1919 года носила личный характер. Автор по-прежнему пользовался дореволюционной орфографией. Для удобства чтения я исправляю ее на современную.

Запись из журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ: 1919, январь 13

Год я прожил интенсивно, мой ум был занят, и внешняя катастрофа задевала меня нечувствительно. Исследования мои нашли поддержку. Пока я нужен, я могу не волноваться. К тому же я не требователен. Я счастлив, пока занят делом.

В доме у меня по-прежнему тихо и тепло. Кухарка Анна Васильевна жалуется на скудость продуктов, как жалуется актриса на скудость репертуара. Я бесстрастно пью чуть забеленную молоком воду и продумываю эксперимент. Курю беспрерывно, но если табака не станет, я приспособлюсь. Меня убьет лишь невозможность работать. Убьет мой дух, разумеется, – для тела нужна болезнь, голод, шальная пуля или кирпич в глухой подворотне, а сейчас все они глухие. Город стал опасен. Снег не чистят, стоят ослепшие фонари, редкий, редкий горит в тупике, и непонятно, кому и зачем он там светит. Хорошо идти в лунную ночь. Снег громко скрипит, я думаю о том, что нужно изменить условия, добавить катализатор. Бог меня милует, как пьяного.

Возвращаюсь я всегда поздно, слишком занятый своими мыслями. Иногда останавливаюсь спиной к ветру и закуриваю. Парадный вход заколочен, и я иду аркой во двор. И каждый раз, когда я здесь прохожу, мне приходит фраза на ум: как сквозь игольное ушко. Как бы то ни было, я сквозь него прохожу. Снег сверкает во дворе, облитый ледяным лунным светом. В такую ночь Земля кажется лунным спутником.

Вчера я вошел в подъезд, потопал в пол, сбивая снег с подшитых кожей валенок, поднялся на два марша.

У стены на корточках сидел человек. Мерцал огонек его папиросы. Я прошел мимо, занятый какой-то своей мыслью, ныне уже прочно забытой. Подошел к двери и собирался уже позвонить, когда услышал голос:

– Митя!

Я обернулся.

Человек с папиросой смотрел на меня снизу вверх.

Я приблизился.

– Привет, Митя. Помоги мне встать.

Я протянул руки, он ухватился за них и поднялся. Я едва удержал его.

– Ноги затекли, пока сидел.

Я стоял и смотрел молча на его заросшее лицо.

– Что, брат, не признал сразу?

Он смотрел на меня исподлобья, по-волчьи.

– Пойдем в дом, Петя, – сказал я тихо.

И он отпустил мои руки.

Анна Васильевна, как обычно, прежде чем отворить дверь, спросила:

– Кто?

И я, как обычно, ответил:

– Я.

Но тут же добавил:

– Мы.

Замок повернулся, и дверь приотворилась. В образовавшуюся щель Анна Васильевна взглянула на меня и на моего спутника.

– Не узнаешь? – спросил он ее насмешливо.

– Почему же, Петр Андреевич, узнаю. Проходите.

Так или примерно так все это было. Не могу же я ручаться за каждое слово, хотя мне и кажется, что все слова отпечатались в моей памяти.

Брат переступил порог отчего дома и расстегнул светлую офицерскую шинель, новую, с блестящими даже в тусклом свете пуговицами. На правой его руке не хватало среднего пальца. Пола шинели была прожжена, зияла в ней дыра с почернелыми краями.

– Уснул у костра, – объяснил он и передал тяжелую шинель Анне Васильевне.

И в сапогах, совершенно тоже новых, зеркально начищенных, как будто влажных, он прошел в квартиру.

Анна Васильевна повесила шинель на крючок. Я снял пальто, она приняла его и повесила рядом шинелью. Придвинула мне домашние туфли. Я снял валенки. Всё молча. Прислушиваясь к звукам в квартире. К шагам Петра. К скрипу, щелчку, к шуму полившейся воды в ванной.

Прежней его одежды здесь не было, и Анна Васильевна собрала ему отцовскую. Постучала в дверь ванной, вошла, оставила одежду и вышла. Принялась растапливать большую кафельную печь в гостиной. В эту зиму мы редко здесь топили, ели обычно в кухне. Через сорок минут брат вышел – в белой отцовской сорочке, черных брюках и мягких туфлях. Дров Анна Васильевна не пожалела, воздух прогревался.

Анна Васильевна накрыла круглый стол под большой сияющей люстрой, как заведено было в прежние мирные времена; брат мой Петр сел за стол на место, которое занимал раньше отец. Лицо его было чисто выбрито, руки лежали на белой скатерти. Дымилась пшенная каша в тарелках. Брат взял прозрачный ломтик хлеба, серебряную ложку, сгорбился и принялся за еду. Проглотил кашу, вытер рот крахмальной салфеткой. Посмотрел на меня исподлобья и сказал усмешливо:

– Что ж нам и выпить нечего со свиданьицем?

Блеснул на меня глазами исподлобья. Придвинул стакан в серебряном отцовском подстаканнике. Отпил забеленный молоком кипяток. Еще взял хлеба – последний ломоть с тарелки. Прожевал.

– Небогатый стол.

– Что есть.

– Спасибо.

– Откуда ты?

– Долго рассказывать.

Часы пробили половину первого. Свет мигнул и погас.

– А ты как поживаешь, брат? – спросил он из темноты.

– Нормально.

– Всё кровь кипятишь?

– Иногда морожу.

– Я крови много видел. И на вкус узнал. Товарища подстрелили, он упал на меня, и я напился его крови.

Анна Васильевна вошла с подсвечником. Ходила она мягко, в вязаных, подшитых кожей носках. Она внесла огонь и оставила на столе. Мы видели опять друг друга.

– Брат мой, – сказал я.

Но он как будто не слышал меня.

– Вот так, – провел ладонью по лицу своему, – вот так текла его кровь. Я двинуться не мог, был ранен.

– Почему ты не писал?

– Не хотел. Не мог. Не представлял. Какими словами? О чем?

– О том, что жив.

– Жив?

Он смотрел на меня новым своим взглядом исподлобья. И произнес:

– А ты не рад мне.

– Я? Рад.

– Ты боишься меня.

– Я? Нет.

– Не бойся, не трону.

И я впервые с нашей встречи увидел его улыбку. Улыбался он, не размыкая губ.

– Не бойся, – повторил он, уже без улыбки. – Переночую и уйду утром к Маше. Как она?

Я понял, что и он боится. Мой ответ страшит его.

– Ты ей не писал, – сказал я.

– Не мог.

Мы помолчали.

– Есть у нее кто?

– Да.

Пламя дрожало от нашего дыхания, от каждого нашего движения, едва ли не от взгляда. Я поднялся из-за стола. Подошел к бюро, отомкнул, вынул бумагу. С ней вернулся к столу. Положил бумагу перед ним и сел на свое место. Он смотрел на меня.

– Это копия. Я снял ее собственноручно.

Он придвинул свечу к себе и наклонил голову. Он читал письмо от командира части о том, что погиб в бою 5 ноября 1916 года и похоронен в общей могиле. Я помнил письмо дословно.

– Оригинал у нее?

Я не нашел нужным отвечать.

– Я все-таки встречусь с ней.

– Петр…

Но он прервал меня:

– Где ты спишь?

– В отцовском кабинете. И там же занимаюсь.

– Скажи кухарке, чтобы постелила мне здесь, на диване, здесь тепло от печки. И чтобы не будила меня. Ты встаешь рано?

– В шесть.

– Не буди меня.

– Петр.

– Что еще?

– Не ходи к ней.

– С чего бы?

– Зачем тебе?

– Хочу забрать свои вещи.

– Ты не писал ей.

– Вот заладил.

– Там нет твоих вещей.

– Всё продала? А что, ее новый муж повыше меня будет?

– Нет.

– Хочу посмотреть на него.

И он, сдвинув стул, поднялся из-за стола.

– Скажи кухарке насчет дивана.

– Петр.

– А кстати, где наш француз?

– Умер. Тиф.

– Жаль старика. С другой стороны, все к лучшему. Что бы ему сейчас делать с нами, овечке среди волков? Я пойду за папиросой, я ее не докурил, она лежит и ждет своего часа в кармане шинели, я ее докурю и лягу спать, а ты, Митя, иди к себе, скажи кухарке и оставь меня, я хочу побыть один.

– Мы не договорили.

– О чем?

– О крови.

– Что?

– Ты мне рассказал историю о крови, а теперь послушай мою. Сядь. Анна Васильевна, принесите нам папиросы из кабинета.

Он помедлил и сел. Протянул руку и пальцами снял со свечи нагар. Вытер пальцы о салфетку, оставил на ней черный жирный след.

Мы молчали, пока Анна Васильевна не принесла отцовский портсигар с самодельными папиросами. Она их крутила сама – из нарезанных ножницами листов справочника «Вся Москва. 1915». Табак она привозила от своего отчима, он жил в селе под Ярославлем. Оттуда же она привозила нам муку, картошку и пшено.

Петр разглядел папиросу, приподнялся и прикурил от свечи. Запахло сладко. Отчим Анны Васильевны добавлял в табак донник.

Мягкие шаги Анны Васильевны погасли. Она ушла к себе в кухню. Петр молчал, попыхивая папиросой. Я тоже закурил.

– Твоя кровь хранится у меня, ты помнишь?

– Не испортилась?

– Нет.

– Поздравляю. Буду знать, к кому обратиться, если что.

– Я сохраняю кровь не для переливания. С лета пятнадцатого года я проводил эксперименты с мышиной кровью, в ноябре шестнадцатого, когда мы узнали о твоей гибели, я решился на эксперимент с твоей. Я воскресил тебя.

Он молчал. Пыхнул папиросой. Выпустил сладкий дым.

– Тот новый муж, с которым живет Маша, – ты. Не воевавший. Я выбрал для воскресения осень четырнадцатого. За два дня до того, как тебя призвали. Это важно – выбрать время. Кого мы, собственно, воскрешаем? Того Петра, который в десять лет бежал из дому, чтобы плыть на пароходе по Волге до самой Астрахани? Того, кто познакомился с Машей на пожаре, а после не мог уснуть и не давал спать старшему брату. Маша, Маша, Маша – не сходило с его языка. Или того, кого провожали мы на войну в четырнадцатом году, молодого сильного мужчину, не умевшего даже повышать голос…

– Или того, кто сидит перед тобой сейчас, того, кто убил ребенка за буханку кислого хлеба? И это не фигура речи, брат мой. Я это сделал. Я его задушил. Догнал, повалил и задушил. Потому что хлеб он не выпускал. Я был слаб, но на его маленькую жизнь меня достало. Жаль, что его кровь не хранится у тебя в пробирке, а впрочем, нет, не жаль. Хлеб он не выпускал даже из мертвых рук, из его рук я и ел. Я бы и самого его съел и выпил бы его кровь, да не успел – взрывом нас разметало. Я был не в себе. Или в себе. Кто знает…

Он замолчал, глядя на колеблющееся пламя.

– Я бы хотел посмотреть на того себя, на прежнего. Заглянуть в его кроткие глаза. Маша мне говорила: кроткие у тебя глаза, Петя. Они и сейчас у него такие? Она и сейчас ему так говорит? Я, пожалуй, и утра ждать не стану, надену свою шинельку и пойду. Посидим втроем: я, он и Маша. Пусть поглядит на меня, пусть узнает, на что способен, во что может превратить его жизнь. Он курит? Нет? Не пристрастился. Как трогательно. А Маша? Да? Я поделюсь с ней своими папиросами, тебе кухарка еще накрутит, она тебя любит. А меня, брат, давно уже не любит никто, а только боятся все, даже злые собаки.

Он поднялся, резко сдвинув стул. Пламя свечи качнулось и едва не отлетело.

Он покинул комнату. Я вышел из оцепенения и бросился за ним.

В тесноте прихожей встали мы с ним лицом к лицу, едва различая друг друга во мраке, но слыша ясно дыхание, запах.

– Ты отойди, брат, с дороги, у меня рука тяжелой стала, недоброй.

– Выслушай, сделай одолжение. Я не хочу стать автором сюжета в духе Стивенсона.

– Да ты уже им стал. Уйди с дороги, мистер Хайд соскучился по доктору Джекилу.

– У меня есть золотые червонцы.

– Сколько?

– Пятьдесят.

– Разговор становится осмысленным.

– Ты исчезнешь?

– Послушай, брат, а если я его убью, ты ведь снова можешь его воскресить. Того молодого человека, которого провожают на вокзал, и он идет в полной растерянности, он не боится быть убитым, он боится убивать.

– Он – это ты.

– Конечно нет. Тот я – мертв. Ты воскресил мертвеца, брат мой. Впрочем, кого же еще воскрешать. Неси червонцы.

Я медлил. Произнес:

– Для него тоже даром не прошли эти три года.

– Он тоже хлебнул крови?

– Он пережил смерть ребенка.

Петр молчал.

– У них родилась девочка прошлой зимой. Ее назвали Вероникой. В честь нашей мамы.

– Было у нашей мамы два сына, а стало три.

– Вероника умерла от голода, у Маши пропало молоко, ничего не могли достать, мы…

– Я бы достал.

Мне захотелось взять его за руку. Я протянул свою, но он отступил.

Запись из журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ: 1919, январь 25

Трамвай уже трогался, я втиснулся на подножку, чей-то суконный локоть ткнул меня в лоб, но я удержался. Не доехав квартал до рынка, трамвай встал, и вагоновожатая крикнула, что хода нет, снег не расчищен на путях. Толпа повалила из трамвая, меня снесло не землю. Не затоптали. Я поднялся, принялся отряхиваться и увидел женщину в светлой офицерской шинели со срезанными полами, женщина была очень маленького роста. И почему-то я подумал, что на женщине шинель Петра. Может быть, потому, что срезана она была все-таки высоковато, даже для ее небольшого роста, и я подумал, что срезали так высоко из-за дыры. Женщина мелко перебирала черными валенками, катилась колобком, снег слепил, я жмурил глаза и шел за ней. Женщина свернула за ограду больницы.

Я догнал ее в темном больничном холле. Она сказала, что работает здесь, что шинель ее мужа. Смотрела на меня желтыми рыбьими глазами. Покатилась из холла к лестнице. Я последовал за ней. Она спустилась по каменному маршу в подвальный этаж, покатилась громадным коридором, перебирала бесшумно валенками, не оглядывалась. Через низенькую, даже ей нагибаться, дверь – в ослепительный, заснеженный двор, к черному сараю по узкой расчищенной дорожке. Она вошла в сарай, и я услышал ее скороговорку:

– Павел, ты скажи барину. Что он идет за мной, что обижает?

Из сарая вышел мужик с топором, шагнул ко мне. Я спросил миролюбиво:

– Куришь?

Мужик смерил меня спокойным взглядом и сказал:

– Нет.

– Ты ее муж?

Он усмехнулся:

– А что тебе?

– Мне шинель нужна. То есть не сама по себе, бог с ней. Откуда шинель, вот что важно.

– Повезло тебе, барин, я знаю, откуда шинель. Куплена позавчера на Казанском вокзале у татарина.

– Она сказала, что мужа шинель.

– Муж и купил, померил дома, маловата, отдал жене.

– Там дырка была вот здесь? – Я указал на полу своего пальто. – Мне важно знать.

– Они без дырки покупали, барин, как есть, так и покупали.

– Я бы хотел поговорить с ней. Пожалуйста.

– Некогда нам.

Он усмехнулся мне, поклонился и вернулся в сарай. И оттуда ахнул топор. И голос мужика раздался:

– Подбирай, дура!

Я развернулся и направился к низенькой двери.

Шел громадным коридором, когда стали нагонять меня торопливые шаги. И голос раздался:

– Дмитрий Андреевич.

Я обернулся. Женщина. Худенькая, бледная, глаза кажутся черными в скупом свете.

– Здравствуйте, вы меня не помните, верно, я училась с вами на курсе, в двенадцатом году.

– Да, здравствуйте, очень рад, хотя и не помню.

– Конечно.

– Вы простите.

– Да нет, это не важно. Я не затем, чтобы обо мне. Нет у нее мужа, вот что.

– А-а.

Я сказал это «А» и замолчал.

– Я ваш разговор слышала.

И я увидел снег на ее черных ботах.

– Это мертвого шинель, его три дня назад к нам привезли, пулевое ранение, умер, не приходя в сознание, документов не было при себе.

– А дыра, дыра была в шинели? Вот здесь вот.

– Была. И от пули дырка была – в спине. Она залатала. Почти и не видно, а вы…

– Мне бы взглянуть на него.

– На кладбище свезли.

– Простите, как вас зовут?

– Лиза.

– Лиза. Вы здесь работаете?

– В амбулатории.

– Лиза, мне нужна бумага, такая бумага, на бланке, есть у вас бланки? Я вам продиктую, а вы печать поставите и подпись. Сделаете для меня?

– Конечно, – отвечала она едва ли не радостно, не спрашивая, зачем, да к чему мне это, да как достать печать.

До кладбища я добрался к сумеркам, всё пешком. Нашел смотрителя, он спал у себя в избе, на лавке у печи, баба его разбудила, я предъявил бумагу, баба отыскала ему очки, и он надел их на нос. И сел читать у оконца. Он читал, а баба смотрела на него. Читал он по складам вслух, что предъявителю сей бумаги, старшему ординатору Дмитрию Андреевичу Киселеву, необходимо осмотреть труп для опознания.

Смотритель читал, а я поставил на выскобленную столешницу заткнутую газетой бутыль.

Копали вдвоем. Баба светила нам. Положили в яму без гроба, так, голого. Я лег на землю, на край ямы, баба опустила фонарь. Пламя дрожало за стеклом, освещало черное лицо, беспалую руку.

Я поднялся.

– Ну что? – сказал смотритель.

– Закапывай.

Они предложили ночевать, я сказал, что пойду, только покурю на крыльце, пусть не беспокоятся. Сидел, курил, вдыхал сладкий дым. Ветер качал черные кроны, но внизу было тихо. Я плакал на обратном пути, слезы замерзали. Я знал точно, что его нет, какое облегчение.


Николай Иванович перевернул страницу, начал читать следующую запись, от 30 января, уже сугубо исследовательскую. Захотел немедленно курить, достал свои сигареты и услышал шум. Кто-то ворвался в кабинет там, за несгораемым шкафом, с топотом, гиканьем, как будто целая толпа. Звонкий мальчишеский голос проорал:

– Да здесь жить можно!

У Николая Ивановича взмокли ладони. Он сидел тихо, не шевелясь.

Они там что-то сдвигали. Наверное, столы. Что-то грохнули, разбили.

– Ты что!

– А что?!

– Да ладно, пацаны, погодите, да успокойтесь вы, придурки, тут три этажа еще.

– А буфет? Буфет же был здесь?

– Да всё вывезли, ты чего.

– А полезли на крышу!

Все стихло, ушли. Осторожно Николай Иванович поднялся из-за стола, выбрался за дверь, выбрался из-за шкафа, на свет, в кабинет. Окно разбили.

В дыру уже нанесло снег, за окном мело. Кто-то завопил в коридоре у самой двери:

– Пацаны!

Николай Иванович испугался и поспешил выбраться во двор через окно.

Родина (сборник)

Подняться наверх