Читать книгу Болонка, сдохни! Эссе о психоанализе, театре и кино - Елена Груздева - Страница 7
Тело и зияние – метафора раскола
ОглавлениеЧто происходит с телом, когда означающие превращаются в колоду карт и рассыпаются? Когда взывание к имени любимой не сулит ничего, кроме пустоты, хотя совсем недавно за ним открывался целый мир. Разрывается символическое полотно, сквозь Имена-Отца зияют дыры небытия. Как сухие листья, срываются с веток дерева означающие, подхваченные вихрем Реального. И только тело остается обнаженным стволом, на который пытаются вновь нацепить листья исчезающие проблески сознания, но эти попытки жалки и нелепы. Дерево содрогается от беззащитности и неопределенности. Единственный путь, который остается, – уйти в себя, к корням, к истокам, где его подстерегает новый ужас архаических глубин.
В эти моменты пустоты и безмолвия, сворачивания символического тела до состояния дрожащей животной плоти на передний план выходят довербальные проявления: ощущения кожи-древесины, означивание метаболизма с помощью дыхания. Сначала оно оживляет омертвевшие фрагменты, потом собирает их, как бы нанизывая один за другим синусоидными потоками. Границы между фрагментами растворяются и ствол оживает, подключая все новые и новые сферы. Также этот процесс сопровождается обонянием, звуком и движением – возникает поле для первичной символизации, на котором постепенно вырастают новые ростки. Или не вырастают. Телесного движения мало. И тут мы можем убедиться в отсутствии телесности как таковой, обесточенной бессмыслицей – без связи с Иным.
Человек обречен на символизацию. Стремление во что бы то ни стало сохранить образ «я», растворившись в мире, будучи захваченным им подобно мимикрирующему насекомому, – движение к абсолютному исчезновению, к смерти субъекта, где на передний план выходит крепкое и здоровое, но всепоглощающее эго. А противоположное движение по ту сторону зеркала поджидает нас не райскими кущами Реального, не просветлением, а встречей с таким же всепоглощающим «черным солнцем, невидимые лучи которого пригвождают к земле, к постели, обрекая на немоту и отказ».31
Возможно ли какое-то движение, когда желание терпит крушение, когда связи, привязывающие человека к телу и смыслу, рвутся? Когда он идентифицируется уже не с желанием, а движется к расколу, который является истиной психической жизни человека, а для воображаемого представляется смертью и проживается в тяжелой разрушительной депрессии?
Юлия Кристева, исследуя произведение Ганса Гольбейна Младшего «Мертвый Христос в гробу», отвечает на этот вопрос, вторя автору – это движение возможно, и оно в творчестве. Картина находится в Швейцарии в художественном музее Базеля. В 1867 году ее увидел Достоевский: он был поражен. Свои впечатления литератор описал в «Идиоте». «Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!»32 В своих воспоминаниях Анна Григорьевна Достоевская напишет, что сама она была не в силах смотреть на эту картину, это было слишком тяжелым испытанием. Федор Михайлович же провел достаточно длительное время перед этим полотном, потрясшим его настолько, что он чуть было не лишился чувств в эпилептическом припадке – супруге, разумеется, пришлось его отхаживать. Фрагмент из шестой главы «Идиота» с размышлениями по поводу «Мертвого Христа», пожалуй, стоит привести полностью. Князь Мышкин вместе с Ипполитом, столкнувшись с картиной у Рогожина, начинает сомневаться в Воскресении.
«…мне вдруг припомнилась картина, которую я видел давеча у Рогожина, в одной из самых мрачных зал его дома, над дверями. Он сам мне ее показал мимоходом; я, кажется, простоял пред нею минут пять. В ней не было ничего хорошего в артистическом отношении; но она произвела во мне какое-то странное беспокойство.
На картине этой изображен Христос, только что снятый со креста. Мне кажется, живописцы обыкновенно повадились изображать Христа и на кресте, и снятого со креста, все еще с оттенком необыкновенной красоты в лице; эту красоту они ищут сохранить ему даже при самых страшных муках. В картине же Рогожина о красоте и слова нет; это в полном виде труп человека, вынесшего бесконечные муки еще до креста, раны, истязания, битье от стражи, битье от народа, когда он нес на себе крест и упал под крестом и наконец крестную муку в продолжение шести часов (так, по крайней мере, по моему расчету). Правда, это лицо человека только что снятого со креста, то есть сохранившее в себе очень много живого, теплого; ничего еще не успело закостенеть, так что на лице умершего даже проглядывает страдание, как будто бы еще и теперь им ощущаемое (это очень хорошо схвачено артистом); но зато лицо не пощажено нисколько; тут одна природа, и воистину таков и должен быть труп человека, кто бы он ни был, после таких мук. Я знаю, что христианская церковь установила еще в первые века, что Христос страдал не образно, а действительно, и что и тело его, стало быть, было подчинено на кресте закону природы вполне и совершенно. На картине это лицо страшно разбито ударами, вспухшее, со страшными, вспухшими и окровавленными синяками, глаза открыты, зрачки скосились; большие, открытые белки глаз блещут каким-то мертвенным, стеклянным отблеском. Но странно, когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет? Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть, и так сильны законы природы, то как же одолеть их? Как одолеть их, когда не победил их теперь даже тот, который побеждал и природу при жизни своей, которому она подчинялась, который воскликнул: «Талифа куми» – и девица встала, «Лазарь, гряди вон», – и вышел умерший? Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, – в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо – такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого существа! Картиной этою как будто именно выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено, и передается вам невольно. Эти люди, окружавшие умершего, которых тут нет ни одного на картине, должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования. Они должны были разойтись в ужаснейшем страхе, хотя и уносили каждый в себе громадную мысль, которая уже никогда не могла быть из них исторгнута. И если б этот самый учитель мог увидать свой образ накануне казни, то так ли бы сам он взошел на крест, и так ли бы умер как теперь? Этот вопрос тоже невольно мерещится, когда смотришь на картину».33
Работа Ганса Гольбейна Младшего мастерски передает нюансы, характерные для умершего человека – Христа, оставленного Отцом, без всякой надежды на Воскресение. «Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил»? (Матф. 27:46). Согласно одной гипотезе, «Мертвый Христос» представлял собой покров ниши священной гробницы, которая была закрыта и открывалась только раз в год – в Страстную пятницу. Ничем не приукрашенное изображение трупа передает зрителю ощущение сильной тревоги, связанной и со своей собственной смертью, и со смертью Бога, где уже невозможно говорить ни о какой трансценденции.
Но что такое смерть Христа? Некоторые слова в Евангелии предвещают его насильственную смерть без намека на спасение, другие же изначально повествуют о Воскресении. Его смерть не является убийством, он не является отбросом, его смерть представляет собой разрыв. Это не разрушение ценности и не отвержение падшего объекта. События Евангелия изменяют саму концепцию жертвоприношения. Единственный ритуал, который завещал Христос ученикам на Тайной вечери, – Евхаристия. Благодаря оральному ритуалу освящения и вкушения хлеба и вина христиане приобщаются Тела и Крови Христа. Благодаря данному ритуалу жертвоприношение оказывается разрушенным и превзойденным и предполагает скорее примирение, что стало новым и отличным от греческих и еврейских культов. «И когда они ели, Иисус, взяв хлеб, благословил, преломил, дал им и сказал: приимите, ядите, сие есть Тело Мое. И, взяв чашу, благодарив, подал им: и пили из нее все. И сказал им: сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая» (Мк. 14:22—24).
Существует также христианская традиция аскезы и мученичества, превозносящая именно жертвенную сторону этого дара и делающая акцент на Страсти Христа, максимально эротизируя боль и страдания, что является, по всей видимости, средневековым отклонением, не соответствующим Слову Писания. Евангелие не превозносит и не умаляет момент Страстей и смерти: лишь описывает то, что явилось прерыванием связи Христа с его Отцом и с жизнью. Это прерывание, или зияние, вносит в фантазм субъекта психически необходимую прерывность, создающую основу для многих разрывов, которые признает и воскрешает психоанализ. Рождение, отнятие от груди, разного рода фрустрации, – эти операции, о которых Гегель говорил как о «работе негативности», структурируют психическую жизнь индивидуума. Невыполнение или отвержение таких операций ведет либо к психотическому смещению, либо к чрезмерной невротизации, проявляющейся тревожными расстройствами и затяжной депрессией.
Христианское учение выводит на сцену этот разрыв и помещает в самое сердце абсолютного субъекта – Иисуса Христа. Страсти являются оборотной стороной несомненности Воскресения. Произошла символизация разрыва, на сознательный уровень была выведена фундаментальная драма психической жизни субъекта. Благодаря этому христианство имеет такую катарсическую силу, предлагая воображаемую опору для невротической тревоги, свойственной меланхоликам. Невротический субъект, переживающий печаль из-за разлуки и впадающий в состояние заброшенности, тем самым проживает условие представления отсутствующей вещи. В этот момент христианство предлагает символическую проработку покинутости Христа и проживания Страстей, которая является для субъекта отзвуком его собственных непереносимых моментов потери смысла жизни. Но такая идентификация с Мессией не означает переноса грехов на его фигуру, как ошибочно иногда предполагается. Воображаемая идентификация с абсолютным субъектом предопределяет включение субъекта христианской общины в страдания Христа и в испытываемое им состояние покинутости, а также в надежду на спасение. Благодаря выстроенному символическому аппарату христианства субъект получает возможность проживания собственной смерти и воскресения.
31
Кристева Ю. «Черное солнце. Депрессия и меланхолия», 2010.⠀ Гл. 1 «Психоанализ как контрдепрессант», с. 9.
32
Достоевский Ф. М. «Идиот», ч. 2, гл. IV.
33
Достоевский Ф. М. «Идиот», ч. 3, гл. VI.