Читать книгу Рама для молчания - Елена Холмогорова - Страница 5

В прошлом, ХХ веке
Михаил Холмогоров
Меня выгнали с Колымы

Оглавление

«Не изготавливал с учащимися наглядных пособий». Это, как ни смешно, самое страшное обвинение, на основании которого я с позором досрочно был выдворен с Колымы в столицу нашей родины Москву. Смех смехом, но Хрущев вздумал выдавать дипломы выпускникам вузов только после года работы по распределению, школьная директриса всячески шантажировала меня этим и в конце концов выдала уморительную отрицательную характеристику. Когда я вернулся в Москву, эту дурь уже отменили, но в деканате хорошо над ней поржали.

Я шел на комиссию по распределению (совершенно забыл, где, в какой аудитории она проходила, кто был ее членом), вооруженный справкой о трехлетнем сыне, полагал получить свободное трудоустройство, но острый приступ любопытства и неудавшейся тогдашней влюбленности дернул за язык, и я брякнул: Магадан. Никакого представления о том, куда суюсь, не было. Но очень хотелось прокатиться за государственный счет по Транссибирской магистрали, а дальше – на пароходе.

Я уезжал 4 августа 1965 года. Мой дядя Коля, которого в войну отправили не на фронт, а на Дальний Восток на случай нападения японцев, напутствовал:

– Под Владивостоком будет станция Ружино. Такая дыра – стишок о ней ходил:

Ружино

Говном окружено.


Станция эта запомнится: на пустой платформе, облаченный в белый парадный китель, стоял начальник станции – двойник Брежнева. Когда я возвестил свое изумление на весь вагон, капитан танковых войск, едущий после академии на место службы, страшно перепугался. Трусость наших офицеров перед начальством меня всегда изумляла. Позже, работая в издательствах, я ее обнаружу в военной цензуре и в Главпуре.

В дороге почти не отрывался от пейзажей. К сожалению, Урал проезжали ночью, так что его, считай, и не видел. А когда тащились в жестокий зной по Барабинской бесконечной степи, убедился окончательно: нет, степь – не моя стихия. А потом пошли горы, вдоль железной дороги сияющие цветущим шиповником. Нагромождения гор, заросших тайгой, тоже непривычны глазу, зато намного приятнее. Байкал встретил дождем, в его свинцовые воды кинул, разумеется, монетку, чтобы когда-нибудь потом «вновь посетить». Не привелось, только денежку жалко. Как много лет спустя – облаченная в металлические кругляшки мечта утонула в фонтане Треви и водах Сены. На станциях мальчишки драли бешеные деньги за стаканчик черники. Много слышал об уссурийских помидорах, но видом их был изумлен до чрезвычайности. Редкий плод поместится в глубокую тарелку. На вкус они несколько разочаровали: я люблю брызжущий сок, а эти мясисты, мясо и поглотило влагу.

Владивосток. Полгорода родни, так что время до отплытия пролетело незаметно.

Ездили за город, и там я впервые видел маньчжурский орех. Почти как грецкий, который, правда, встречу лишь через двадцать без малого лет в Армении. Орех маньчжурский тверже грецкого и не такой вкусный. Потом в Москве узнаю это дерево в саду первого дома Шехтеля в Благовещенском переулке. Присматривался к цветам, ища экзотику: нашел незнакомые синие, никто не мог сказать, как называются. Еще там растет джефферсония сомнительная, но это я узнал сравнительно недавно из определителя растений.

На теплоходе «Николай Жуковский» пассажиров встретил пограничный контроль. Мне лейтенант погранвойск задает странный вопрос:

– Где второй паспорт?

Вылупляю на него глаза.

– Этот паспорт просрочен.

Облегченно вздыхаю:

– Переверните страницу – вот печать, что он продлен еще на пять лет.

«Жуковский» был заполнен молодыми девицами, едущими со всей России по оргнабору на плавучие заводы по переработке рыбы и крабов на острове Шикотан. Поэтому держим путь не через Татарский пролив, а через Цугари – между островами Хонсю и Хоккайдо. В японских водах нас сопровождают белые пограничные суда. А на фоне закатного неба промчался на катере японец в кимоно.

На пароходе царил разврат. Девки заволакивали к себе дембелей и матросов. Мне тоже обломилось в спасательной шлюпке на юте. Едва мы с девицей Ириной завершили мимолетный союз, над нами вырос матросик со своей кралей, стал поторапливать. Образовалась целая очередь нарушителей заповеди «Не прелюбысотвори».

Качка началась при выходе в открытый Тихий океан. Потом вроде улеглось, но в Охотском море зашатало еще круче. Оказывается, Охотское – самое штормовое из всех морей. Но все-таки морскую болезнь перенес довольно сносно.

Магадан – город без архитектуры. С моря видны были две стандартные башни-девятиэтажки, украшающие бухту Нагаево, главная улица – невзрачные строения сороковых-пятидесятых годов, за ними – бараки. Во дворах – гроздья вяленой наваги. В магазинах – экзотика для материка (материком здесь зовется вся Россия): копченая кета. В порту и на улицах встречают цыганские таборы – как они сюда попали? И очень много грузин, едва ли не больше, чем в Москве в период цветенья мимозы. Потом мне покажут изданный в Магадане судебный отчет о грузинской мафии, переправлявшей на материк ворованное золото. При Сталине грузинские бандиты получали по двадцать пять лет. Выйдя на свободу, многие здесь осели, наладив контрабандные пути. По тогдашнему УК за определенный вес краденого золота давали расстрел. Милиция стояла над душой химиков-экспертов, чтобы подводили этот вес под расстрельное количество, поскольку главари мафии умудрялись и из тюрьмы управлять процессом. Общий вес вроде бы совпадает, но требуется – вес химически чистого золота, оно же в песке и самородках все равно имеет какие-то примеси. Мне как-то показали золотой песок – никакого впечатления.

Из облоно меня направили в Усть-Омчуг, столицу Тенькинского района. Это больше 300 километров по Тенькинской трассе, которая огибает область с южной стороны и вновь вливается в Ягодном в главную дорогу. В последних числах августа и начале сентября стояла дикая жарища, в автобусе все задыхались. Пьяненький мужичок орал на весь автобус: «А по бокам-то все косточки русские! Кайлом и лопатой дорогу рубили!» Вдоль дороги – остовы заброшенных лагерей – пустые пространства, обнесенные колючей проволокой, иные с полуразрушенными вышками для часовых, бараков почти нигде не осталось. Вместо них – гигантские резервуары с горючим, выкрашенные серебряной краской.

Усть-Омчуг – сравнительно цивильный поселок с приличной гостиницей, Домом культуры. В свою очередь из роно меня направили в поселок Нелькоба, где открылась восьмилетняя школа.

Это был удар ниже пояса.

Начиненный классикой, я полагал, что начну сеять Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Толстого – а тут извольте проходить в 5-м классе заезженные басни Крылова и массу какой-то советской муры, в 6-м – совершенно непонятный современным детям «Бежин луг» с дурацкими вопросами ученых-методистов; убогую мыслью «Как закалялась сталь» спустили из 10-го класса в 7-й. Хоть за это надо поблагодарить составителей школьных программ. Нас, возвышенных классикой, после «На дне» и Маяковского уронили в Николая Островского и Фадеева, над которым только и оставалось что издеваться. Помню, как мой одноклассник, не лишенный актерского дара, встал на стул и завыл «Лирические отступления» из «Молодой гвардии». Правда, теперь в том же седьмом оказались «Ревизор» и «Капитанская дочка».


Вид у меня, когда я с огромным рюкзаком и чемоданом вылез из автобуса, был, наверно, тот еще. Директриса, которая водила школьников рассматривать травы и кусты (она биолог), сразу просекла, что приехал москвич или ленинградец. Сама-то она из-под Курска, со станции Узловая. Была она сравнительно молода, на восемь лет старше меня, но страшна, как смертный грех, – тощая, с вывороченными губами и злыми выпуклыми глазами. Класс, в котором она вела уроки, украсила портретом уже год как публично разоблаченного душителя науки «народного академика» Лысенко.


Поселок Нелькоба, где я провел учебный год, располагался в завершении многокилометровой долины реки Кулу, упиравшейся в сопку. Посему западные ветры скручивались здесь в небольшой, но ощутимый смерч. Самый сильный мороз при мне достиг –64°, в тот день я пришел, дыша сквозь шарф, в столовую, и меня тут же стали оттирать снегом – щеки, нос, уши. При температуре от 45° и ниже в юго-восточной части неба образуется радужный столб. Самые тяжелые морозы – вовсе не рекордные, стоявшие при полном штиле, а за 50° с ветерком, злым и колючим.

Основное – впрочем, и единственное предприятие в поселке Снаббаза: склады и мастерские, обслуживающие Тенькинскую трассу запчастями большегрузных «Татр» и «МАЗов». В поселке полтораста домов, включая два жилых барака, около пятисот жителей.

Свои ладони в Волгу я опускал в Ярославле, Костроме, Нижнем Новгороде, в деревне Устье. Но довелось опустить их и в воды Колымы. Купаться не рискнул, просто умылся. Детей привезли на уборку капустных полей у прииска Дусканья на берегу Колымы. Прииска давно не существовало – золото вычерпали, и теперь на его месте был совхоз. Другой совхоз – птицеводческий – располагался в поселке Верхний Бутыгычаг, там на урановых рудниках был один из самых страшных лагерей ГУЛАГа, подробно описанный уцелевшим зэком Анатолием Жигулиным в книге «Черные камни». Единственное кирпичное здание в Бутыгычаге – холодная, лагерный карцер, как мне объяснил кто-то из местных жителей, отбывавший там заключение. А по лагерным баракам, хорошо утепленным, кудахтали мирные курочки.

Родители моих учеников – в основном отбывшие срок полицаи и бендеровцы с Украины, несколько – из приехавших с материка «за длинным рублем», а выбившиеся в начальство – отставники из лагерной вохры. К лету 1956 года все лагеря были ликвидированы, но полицаи не рвались на родину: были нередки случаи, когда их ждал самосуд при возвращении. Женщины попадали в эти края «за колоски» – подобранные в голодные годы колосья ржи с колхозных полей.

Был у меня родитель двух вполне успевающих учеников 5-го и 7-го классов, бухгалтер Снаббазы. Как-то ввалился ко мне пьяный с исповедью, как он ненавидит советскую власть и сейчас бы с удовольствием вешал жидов и коммунистов. С такими людьми чувствуешь себя патриотом и как-то сами собой пропадают «клеветнические измышления», которыми полна голова. Хотя жил я там без транзистора, Советский Союз демонстрировал самые антисоветские свои качества, так что я и без Би-би-си знал всему цену. А тут еще в «Известиях» разоблачили хорошо мне известного и весьма уважаемого критика Андрея Синявского и его подельника Даниэля, книгу которого я четверть века спустя первым в Советском Союзе выпущу в свет.


Жил я рядом со школой в домике с террасой, построенной покоем, на которую выходили три двери: справа в мою комнату, слева – в директрисину, а в центре располагалось поселковое отделение ДОСААФ, где в сейфе хранились две винтовки для обучения стрельбе. Меня поселят туда на неделю, когда батарея в комнате откажется топить, не выдержав мороза в –64°. Очень интересное в этой связи явление. Я жил довольно открыто в прямом смысле этого слова: без замка. И оставлял свою комнату даже на выходные, если отправлялся в Усть-Омчуг. И ничего. А вот едва переселился в соседнюю комнату – на второй день сперли сетку с луком (самый ценный в тех краях продукт), а еще через день – рюкзак, правда, пустой.

До двадцатых чисел сентября по утрам бегал умываться в речку, давшую название поселку. Вода в ней была прозрачна и холодна. Дно песчаное, возможно, и с крапинками золота.

Комнатка моя была маленькая, в холода пар изо рта достигал противоположной стены. Помещались там раскладушка, маленькая тумбочка, служившая письменным столом, и громадный деревянный ящик – стол обеденный.

В холодильниках, понятное дело, нужды не было: мясо было достаточно вынести на улицу. Купил я как-то большую банку югославской ветчины, вкусом напоминающей американские консервы моего военного детства. Однажды приходят ко мне мои семиклассники:

– Михаил Константинович, а к вам горностай повадился.

И показали следы изящных лапок.

– Можно, капкан поставим?

Нет, говорю, мне для такого красавца никакой ветчины не жалко. А горностай действительно красив. Белый хвост с черненьким кончиком едва ли не больше туловища. За пять или десять – за точность не поручусь – шкурок зверька, сданных в кооператив, можно было получить право купить «Спидолу» – первый советский транзисторный приемник, годный для прослушивания вражеских голосов. Мне это счастье было недоступно, довольствовался трехпрограммником. В тот год был в моде японский шлягер «А над морем, над ласковым морем». Для меня это была пытка песней, ее могли в течение дня прокручивать по всем программам: московской, магаданской и дальневосточной «Тихий океан».


Летние каникулы, как известно любому учителю, напрочь выветривают все полученные в прошлом году знания. Первые пробные диктанты привели меня в ужас неописуемый. Особенно в шестом классе. По общеизвестной разнарядке двойку полагалось ставить при четырех ошибках, шесть – уже кол. Так вот, в иных работах число ошибок зашкаливало за сотню. Школа работала в две смены, обе заполнены до отказа русским языком и литературой, и все же пришлось выкроить час между сменами для дополнительных занятий по русскому языку. Ближе к Новому году стали появляться четверки.

И все же были ребята, в головах которых правила правописания произвели такой сумбур, что один подписывал тетрадь в родительном падеже так: «тетрадь Ипполитого Сергея». Другой превратил постоянный эпитет для великой реки в какой-то немыслимый глагол, написав: «Волга – красавется». Но труднее всего было с восьмиклассником эстонцем. Его угро-финское сознание никак не попадало в такт русской гибкой речи.

Все же с этим как-то удалось справиться, и даже Ипполитов написал выпускное для восьмиклассников изложение на твердую тройку. Хуже было с литературой. Почти всю первую четверть не мог совладать с дисциплиной. В окнах – приплюснутые носы родителей: им приятно смотреть, как детки издеваются над московским учителем. Но вот однажды, дежуря в интернате для ребят из соседних поселков, стал читать им киплинговского «Маугли» – книжку эту с иллюстрациями Ватагина только что купил в райстолице. Интернатским стали завидовать местные, и тогда я перенес чтение на урок. В журнале же отмечал знакомство с дидактической повестью Н.Дубова «Огни на реке» про девочку, помогающую родителям.

Еще интереснее было в 7-м классе, когда вторая четверть началась изучением «Капитанской дочки». Я тоже стал ее читать вслух. И тут сказалось коварство пушкинского текста. Каждая глава при чтении укладывается почти в урок, сорок пять минут. Мало того, на это произведение дано всего несколько, не то пять, не то семь, часов. А остановиться, раз начал, невозможно. Тут ведь, читая, обнаруживаешь тонкости, которых не разглядел раньше. К примеру, как царская комната Пугачева оклеена золотой бумагой. Кстати, эти мои нечаянные открытия уловили и ученики, когда на последнем уроке наспех провел опрос, а оценки раскидал по разным числам минувшей четверти.

В восьмом классе, когда проходят синтаксис, мне понадобились примеры употребления таких экзотических знаков препинания, как двоеточие, тире и точка с запятой. И тут я как первый раз в жизни открыл для себя «Героя нашего времени». Это убеждение будет крепнуть и дальше с каждым новым прочтением: ничего лучше, изящнее и глубже на русском языке написано не было. Второе мое открытие того года – Андрей Платонов. У меня была книжка его рассказов, изданная году в 1958-м, которая не произвела никакого впечатления: и выбрано не самое лучшее, и сам я, вероятно, не дорос. А тут покупаю в Усть-Омчуге огромный синий том «В прекрасном и яростном мире». В заглавном рассказе обнаруживаю захватывающее описание вдохновения ослепшего машиниста. Восторг и трагедия в одном миге – кто бы смог подступить к такой теме? «Ценностей незыблемая скала» пошатнулась, рухнула, а на ее месте воздвиглась новая. Ее вершину в ХХ веке занял Андрей Платонов.

Из райцентра несколько раз наезжала комиссия. Особая резолюция – «О дисциплине учащихся на уроках литературы». Главная методистка – из типичных советских училок – грузная дама в черном жакете с ромбом, как академический: «Отличник народного просвещения РСФСР». Она дала мне такой дружеский совет:

– У вас должен быть активчик. Вот у меня в Новгородской области была девочка, которая все-все мне рассказывала. К примеру, принес шестиклассник карты. Я, чтоб не выдавать ее, говорю о другом: «Иванов, говорю, ты курил на перемене. А ну, выворачивай карманы, где там у тебя папиросы?». Он-то думает, что я папиросы ищу, про карты и не вспомнил, тут они и вывалились!».

Как-то тошно стало от такого торжества добродетели. Собственными руками придушил бы эту «отличницу народного просвещения».


Раз в неделю в клубе показывали кино. Самой большой популярностью пользовались фильмы студии имени А.Довженко – украинцы в населении Нелькобы преобладали. Мне смотреть эти колхозно-производственные поделки было неинтересно: дома с книжкой как-то увлекательней. Но один раз мне выпал нечаянный праздник. Разнарядка, в силу которой распространялись картины по городам и весям нашей отчизны, мало считалась со вкусами публики. И вот как-то раз в наш клуб завезли «Земляничную поляну» Ингмара Бергмана. К середине сеанса я остался единственным зрителем.

Мое пренебрежение киноискусством не осталось незамеченным. Наши учительницы младших классов подверглись настоящему допросу в райкоме комсомола. Первый секретарь прицепился к ним:

– А что делает ваш Холмогоров, когда люди кино смотрят? Может, пьет? Или со старшеклассницами развратничает?


По пятницам топилась поселковая баня. Я в ней едва не стал уродом. Городского жителя надо обучать самым элементарным вещам. В бане увидел, как мужик поддал пару, плеснув из ковша на каменку. Через несколько минут попробовал сам. Чудом успел укрыть лицо, но шрам от ожога на руке не проходил несколько месяцев. Из банных впечатлений самое сильное – татуировка на животе у работяги кавказской внешности: «Всю жизнь на тибя работаю утроба». Все хотелось попросить поставить запятую перед обращением. В баню я ходил, как правило, со Стасом – своим коллегой, преподавателем физики и физкультуры. Естественно, после баньки тянет пивца попить. Благо, в Магаданской области оно исключительное. Рассказывали, что начальник Дальстроя Никишов был большим любителем этого напитка. А посему извлек из «общих работ» директора Ярославского пивзавода, знавшего какие-то особые технологические секреты, с тем чтобы тот наладил производство на месте. Вот и попиваем со Стасом это черное пиво. Наутро директриса выговаривает:

– Звонили из районо. Им просигнализировали: «У вас учителя пьют».

Может, по молодости, может, по присущей мне безалаберности, но я довольно легко перенес и колымские морозы, и бытовые неудобства, а вот чего москвичу перенести невозможно, так это публичности своего существования в малонаселенном пространстве.

Стас личностью был своеобразной. На Колыму его привела необыкновенная алчность. Он, конечно, первым делом пристроился к золоту. Работал и в старательской бригаде, и старателем-одиночкой с лотком. Оказалось в итоге крайне невыгодно: грамм золота в бригаде оплачивался в 1 рубль 10 копеек; одиночке давали 90 копеек. Стоило напасть на жилу, государство тут же отстраняло частников и устанавливало драгу. В ноябре, когда завершался сезон, золото сдавали, но очень часто в сберкассах не хватало денег, чтобы оплатить труд старателей: едва ли не до весны сидели на золоте без копейки. Жизнь у них была чемоданная: вот сдам золотишко, получу денежку – и на материк! Редкий старатель долетал до Хабаровска – все пропивалось еще на пути в Магадан.

Однажды Стас рассказывает сон:

– Представляешь, стою посреди большого зала в банке. И со всех сторон на меня сыплются деньги: все карманы набил, сумку какую-то. Уже и тары не хватает, а они сыплются, сыплются… Утром вскакиваю – ну, где ж они, мои денежки?!


Такими были будни. А выходные я проводил в райстолице в семье начальника местной метеостанции. Он потом как-то признался, что заботу обо мне ему поручили в райкоме партии после моей лекции о Есенине, когда я чуть не стал районной знаменитостью.

Вообще-то опыт публичных выступлений у меня был небогатый, но отрицательный. В школе я провалился с чтением «Песни о Гайавате», когда на сцене вдруг напрочь вылетели из памяти любимейшие строки. А потом, уже в институте, одного популярного поэта на его творческом вечере в пух и прах мой однокурсник разнес за конформизм. Меня охватила эмоциональная волна, и я тоже вылез…

А дело было в 9-й аудитории МГПИ, вмещавшей целый курс полным составом. Я глянул в зал – черная бездна внимающих глаз гипнотически уставилась на меня, кролика, анакондой. И я захлебнулся в каком-то жалком лепете – язык прилип к нёбу, мысли, такие убедительные, складные, вдруг испарились, пылкая эмоция растворилась в цепенящем ужасе. Провал катастрофический.

Зато 3 октября 1965 года я пережил подлинный триумф. До Колымы через год после падения Хрущева докатилась его идея организации народных университетов культуры. Вот таковой и открывался в Усть-Омчуге, и начальству захотелось, чтобы литератор из Москвы прочитал лекцию о Есенине, минут на сорок.

Я попросил пятитомник и какую-нибудь монографию. Прислали и пятитомник, и книгу. Книга понадобилась, чтобы наметить биографические вехи, которые помнились очень смутно. Я отлюбил Есенина с четырнадцати до шестнадцати лет (помню, как истово уверял в ночной очереди на Клиберна одну мудрую женщину, что никогда не разлюблю этого поэта, только-только признанного после десятилетия запрета, очень ее этим развлек). В ХХ веке русские люди чаще всего приходят к поэзии через увлечение Есениным. Увы, на этом интерес к стихам и завершается.

Поскольку моя школьная загрузка составляла 33 часа в неделю (при норме 18) да плюс поездка в выходной день на уборку капусты в совхоз Дусканья, к утру 3 октября все заготовки укладывались по часам минут в семь. С этим я и приехал в Усть-Омчуг, где общественность захотела услышать от меня предварительную лекцию. Быстро исчерпав написанный текст и повергнув тем самым общественность в ужас, я потребовал щетку для одежды и ботинок (в тот год на Колыме – жесточайший дефицит), кофе и покоя, изложив им в утешение план дальнейшей лекции. Очень интересное предложение они сделали:

– А что, Михаил Константинович, если по вашему выбору пионерка выучит наизусть стихи Есенина и тем самым проиллюстрирует вашу лекцию?

– Нет, Есенина буду читать сам.

В гостинице лихорадочно строчил текст лекции и отмечал закладками стихи, которые намеревался прочитать. К исходу дня текста оказалось на пятнадцать минут. А продержаться надо сорок.

Прихожу, выводят на сцену – широченный стол с красным сукном, все районное начальство за столом, а что в зале!!! Люди стоят в проходах, кому не досталось места, высовываются из фойе. Это ж Колыма! Здесь живут бывшие зэки – самые последовательные и горячие поклонники Есенина независимо от статьи УК: блатные переложили на песни уйму его стихов, для 58-й он гонимый. И опять, как тогда в 9-й аудитории, эта черная пожирающая пасть. Но мне уже подсказали прием, и я им воспользуюсь: смотреть на кого-то одного и как бы именно ему и читать всю лекцию. А у меня и сюрприз заготовлен. Назначившие открытие университета на первое воскресенье октября не догадались, что это день рождения героя, да не простой, а юбилейный: семьдесят лет.

И я, отложив написанный текст, чтобы оттянуть время, начинаю с этого подарка судьбы, под аплодисменты предлагаю именем Есенина назвать наш народный университет культуры, и только потом перехожу к сути дела.

Давно освоенный поэт легок для изложения, мне достаточно много в нем понятно, и я чувствую, что аудитория в большинстве своем Есенина боготворит своей блатной сентиментальной любовью. Заодно вспоминаю приемы устного чтения и слышанный на пластинке голос поэта с записью «Монолога Хлопуши» и «Семерых ощенила сука» с мощным истерическим надрывом, каковой и воспроизвожу. Что я нес – хоть убей, не мог вспомнить и через минуту. За прочитанным стихотворением вел импровизированную цепь вольных ассоциаций. Может, и ахинею. Однако ж нес вдохновенно, как Остап Бендер шахматную лекцию в Васюках или Джефф Питерс, кого-то профессионально магнетизирующий. Но хорошо помню ощущение, как моя магия расширяется и я полностью контролирую, веду за своей вспыхивающей мыслью весь зал.

Я продержался полтора часа.

Должны были привезти из Магадана пленку с записью Есенина. Машина задерживалась, и я заполнил еще полтора часа, бойко отбивая все вопросы. Были и такие: что ж Маяковский после стихов «На смерть Сергея Есенина» сам застрелился?

Имя Есенина над усть-омчугским Народным университетом культуры продержалось две недели. Главный редактор районного радио бывший зэк товарищ Безбабичев наябедничал на меня в райком партии: протаскиваю, дескать, поэта, которого по заслугам осудила партия. А мне урок: не все жертвы сталинского режима ангелы.

После триумфальной лекции о Есенине мне вручили удостоверение члена Всесоюзного общества «Знание», которым я ни разу в жизни не воспользовался. Мне в голову не приходило, что можно по командировкам этого общества читать лекции за гонорар в 14 рублей. Любопытно, что руку мне жал, передавая зеленую книжечку, районный прокурор – именно он возглавлял отделение этого просветительского общества.

Есенинская лекция имела еще одно следствие. Меня пригласили в отдел пропаганды райкома, и добрая тетя, заведующая отделом, предложила духовно окормлять научным атеизмом поселок, в котором обитали не то свидетели Иеговы, не то духоборы. Я попросил выписать мне из областной библиотеки Библию. Они ж ее наизусть знают и в споре побьют. На этом разговоры кончились и больше с подобными предложениями ко мне не обращались.


Надо прожить целую зиму в снежных сопках, чтобы увидеть чудо: зеленый выдох природы, когда грязно-бурые склоны вдруг оживают распустившимися на глазах лиственницами, выпустившими робкие, нежные иголочки. Обычно это происходит ночью: заснули в одном пейзаже, проснулись – будто в другой стране. Но в тот год весеннее преображение случилось днем, и я наблюдал эту роскошь до самого заката.

В конце мая из-под снега выпростались дары природы – брусника и голубика. Брусника совсем не такая, что у нас в августе: кожица хрупкая, как у перезрелой клюквы, и вкус особый, как внутри пирога, испеченного в духовке. А голубика за зиму накапливает алкоголь, съешь стаканчик ягод – будто хорошего портвейну выпил.

В так называемом «знании жизни», за которым и отправлялись мои сверстники черт-те куда, Колыма не дала мне почти ничего – когда у тебя загрузка в две смены, мало что успеваешь заметить вокруг себя. Гораздо ощутимей суровая реальность прошлась по моим бокам в те два года безработицы, что наступили по возвращении в Москву. Сейчас, когда пролетела довольно долгая жизнь, оставив, как крупинки просыпавшегося песка на ладони, самые яркие впечатления, я вижу долгую дорогу через всю Россию по Транссибирской магистрали и северо-восточным морям.

Рама для молчания

Подняться наверх