Читать книгу Dia de los muertos - Елена Крюкова - Страница 11
Глава восьмая. Красный перец
Оглавление– Фелисидад! Обедать!
– Мама, я еще немного потанцую!
С кухни доносился запах бурритос. Сложная смесь ароматов, но чуткий нос Фелисидад различал все замечательно: вот красный перец, а это белый, немного маисовых зерен, кусочки жареной курятины, лук, а как же без лука, немного мякоти агавы – для остроты, сыр кусочками, – и когда стряпаешь бурритос, он расплавится и обнимет мясо, – и что там еще?.. ах, Господи, конечно, – мелкими ломтями порезанный красный и желтый сладкий перец, как же без него! Бурритос можно делать всякий раз с разными начинками, здесь все зависит от фантазии кулинара.
Мать подняла голову от плиты. Стол уже накрыт. Перекатываясь на кривых ногах, к столу подбредает отец, сеньор Сантьяго, глава семейства Торрес. У него огромный живот, огромная лысая, как яйцо, голова, огромные руки, а ноги внезапно маленькие и изогнутые, как у кавалериста. Голое, тщательно выбритое, густо-смуглое лицо с крупным крючковатым загнутым носом излучает добро. Лишь добро, и ничего больше.
Как же Милагрос повезло с муженьком! Где ж такого мужа еще сыскать! По всему Мехико будешь рыскать – не найдешь! По всему Гуанахуато, по всему Монтеррею, по всей Вильяхермосе, по всем Чиуауа, Сан-Луис-Потоси, Гвадалахаре и Пуэбле не найдешь такого супруга! Вон он, уже восседает за столом! Ждет еды! Вилкой по столешнице стучит! Ну а как же! Она-то ведь лучшая стряпуха во всем Мехико! А может, и в Мексике всей!
Господи, где эти дети?! Эти старики?! Где все, о святая Мария Гваделупская?! Невозможно так жить. Она старается, днями и ночами чахнет у плиты… а они!
– Миге-е-е-е-ель! Роса-а-а-а!
Тишина. Сеньора Милагрос набирает в грудь побольше воздуха.
– Пабло-о-о-о! Даниэ-э-эль! Лаура-а-а-а! Лусия-а-а-а! Эмильяно-о-о-о! – Передохнула, отбросила мокрой ладонью седую прядь со лба. – Хесу-у-ус! София-а-а-а! Хавье-е-е-ер!
Тишина. Впору рассердиться взаправду.
И тут с лестницы, со второго этажа, скатываются – цветной гомонящей, смуглой, сумасшедшей живой волной – сначала дети, потом подростки, потом взрослые – кто как горох по ступенькам, кто медленно и неторопливо, вцепляясь старой рукою в перила, – милые мои, родные, да как же вас много, да какое же счастье жить в огромной семье! Мы все плывем в нашем маленьком двухэтажном домике на окраине Мехико, как в ковчеге. И мы все любим друг друга. А как хозяйке выразить любовь свою? Чем же выразить, как не вкусным обедом?!
– Садитесь, садитесь, родные мои!
Рассаживаются. Сеньор Сантьяго Торрес с наслажденьем вдыхает пар, поднимающийся от миски кукурузного супа с курицей и перцем. Старушка Лусия уже ломает хлеб в тоненьких, как щепочки, нежных пальцах. Когда-то Лусия была пианисткой. Собирала залы. Ей гремели овации. Ей подносили букеты. А теперь Лусия – всего лишь приживалка у сеньора Сантьяго: она закадычная подруга его сестры Софии, и у нее никого нет, и немощная она, и беспомощная: ну куда ей деваться? А вот и Пабло подбегает, мышцы накачанные, сам весь силач, не подступись! Пабло брат его женушки, приехал из Монтеррея, попросился немножко пожить, да так и живет. Хлеб жует. Да еще сынка из Монтеррея приволок: Пако жена бросила, ребенка ему на руки кинула, – ну как тут не поможешь? Ясно, надо помочь. А эти, Эмильяно да Хесус? О, щенки приблудные! Это ж детки его сестры покойной, царствие ей небесное, Марии Хосефы! Дом у них на побережье, да не дом, а старый нужник. Рыбу не хотят в океане ловить! Им – Мехико, видишь ли, подавай! Столицу!
И, Боже, ко всем прочим людям, истомившим, измучившим его, грызущим его хлеб и пьющим его питье, тут Хавьер; зачем он здесь? Кто он сеньору Сантьяго? Никто. Из милости его приютил. На свалке парень жил; на свалке, ясно! А человек не должен жить, как плешивая собака. Человек – это человек! И Торрес – человек. По-человечески поступил. Руку на плечо нищему положил. Сказал: идем со мной! Крыша у меня есть над головой!
Так Хавьер стал с ними жить, и лучше всех вылюдился, грязный бродяга! Любого можно отмыть. С любого грязнули – рубаху отстирать. Душу бы не запачкать, душу!
– Милагрос! М-м-м-м! Ты сегодня сама себя превзошла! Я сто лет не едал такого супа!
Половник стучит о дно кастрюли. Тарелки наливаются. Бурритос, еще шипящие, снимаются лопаточкой с гигантской сковороды и кидаются на круглое, как луна, блюдо. Тащат, тащат разные, и детские и старые, и нежные и исполосованные временем, руки еду от плиты – к столу, пустые тарелки – опять от стола – к плите. Салат, вот едет салат! Милагрос сама несет его, на высоко поднятых руках. Царствуй, владычица, это твой Рай! Видишь, как уплетают стряпню твою за обе щеки! Благодаренье Господу, у Сантьяго хорошая работа, о, только бы ему ее не потерять!
Но, хвала святой Марии Гваделупской, и дети, дети тоже помогают… свои кровные песо, заработанные, в карманах обтрепанных джинсов – приносят…
Милагрос поставила салатницу на стол. Незаметно повела рукой над столом. Будто кошку гладила. И все за столом сидящие, как по команде, разулыбались.
«Есть во мне Сила. Только я ее забыла. Да и ни к чему мне она. Надо ее передать. Пора».
– Мигель, положи, пожалуйста, Хавьеру еще один буррито! Он сам не дотянется! Роса, успокой Даниэля! За столом не капризничают! Дай ему воды!
Малыш Даниэль скорчил рожу: хватанул чилийского перца, да полным ртом. Слезы брызгают из глаз. Рот кривится в отчаянном плаче. Вой за столом, как вой сирены. Сеньор Сантьяго щелкает пальцами. Сидит за столом, а как будто танцует! Мальчишка глядит, разинув рот. Слезки высыхают. Звериный вой оборвался. А перец чили, он хоть и жгучий, да всем полезен!
Иисус-Мария, да все ли тут?! Да где ж эта девка, озорница, танцует опять перед зеркалом бесконечную сальсу свою?!
– Фелисида-а-а-а-ад!
Дверь распахивается, и по лестнице летит черный, красный вихрь. Копна черных мелкокудрявых волос трясется. Алые юбки развеваются. Стук каблуков по ступенькам – стук сердца безумной, неслушной девчонки. Что творит?! Учебу бросила – танцевать, говорит, хочу! Да все ж танцорки – проститутки!
– Мама, мамочка, прости! Я затанцевалась! Я проголодалась, как зверь! О, бурритос!
– Лучше бы на кухне мне помогла бурритос делать, дура…
Вихрем врывается за стол Фелисидад. Все оживляются, смеются, глядя на нее. Фелисидад – душа, Фелисидад – сердце! Вон как сердце бьется у девчонки, под отогнутым кружевным воротом кофточки. Грудь поднимается! Вверх-вниз, вверх-вниз. Хавьер слишком горячо глядит на смуглую девичью грудь. На золотую лапку крестика. Сеньор Сантьяго громко кашляет в кулак.
– Мать, и бурритос удались!
Сестра Сантьяго, седая София, уже ловко чистит острым тесаком громадный, как голова бегемота, ананас. Колючки ананасовой шкуры впиваются ей в толстые шоколадные пальцы. У нее, как и у брата, огромный, тяжелый, висячий нос. На грушу похож. Она дышит шумно, сопит, старается. Шкурка отлетает, летит из-под тесака. Аккуратно вырезает сердцевину. Первые ломти – детям!
Фелисидад, не отрывая глаз, глядит на прозрачные топазы ананасных ломтей. Накручивает черные кудри на палец. Она уже выхлебала из миски суп, мигом съела буррито, и теперь облизывается, как лиса.
Ох, черная лиска! Мать грозит ей пальцем. Потом кулаком. Потом берет дочку за смуглый острый локоть, приближает лицо к ее лицу – не пахнет ли от девчонки табаком; не пахнет ли вином. И – мужским парфюмом не пахнет ли.
От щеки Фелисидад пахнет свежеразрезанным ананасом.
И еще – клубникой.
– Дочь, – говорит Милагрос очень тихо, и полные выцветшие, блеклые, без помады, губы ее морщит улыбка любви. – После обеда приди ко мне в спальню.
– Хорошо, мама.
В руках Фелисидад – ярко-красный перец. Его в центр стола положила старая Лусия – для красоты. Чтобы любовались на него, как на барабан; щурились, как на лампу. Фелисидад взяла перец и нюхает. Мать видит, как хитро изгибается угол рта дочери. Как косит, все знает жаркий глаз.
«Да ее нечему и учить-то, – думает Милагрос потерянно, – наверное, девка уже и без меня все премудрости постигла. Это в роду. Это в крови. А все же должна я! Именно я! Если бы бабка ее жива была…»
Милагрос отпускает локоть Фелисидад. Медленно, словно босиком по зеркалу, плывет в кухню. Сеньор Сантьяго уже отвалился, гладит огромный живот. Ох, не надо бы столь есть мужчине; мужчина не должен переедать! Он должен быть сильным и жестоким, как черный бык на корриде! Ах, Господи Боже, а все же как жалко! Как хочется всегда накормить супруга! Пожирнее, повкуснее…
Мать сидит на кровати. Кровать застлана розовым одеялом, обшитым плотными кружевами. Дочь сидит у ее ног, на полу.
Милагрос понимает: настал час. Она все должна сказать девчонке. Иначе время пройдет, и упустишь его. И не вернешь. Может, завтра она умрет. И не успеет ей сказать.
Но надо с чего-то начать такого пустячного, простого. Расспросить ее о парнях? Она невестится, стреляет глазками. О танцах? Дочь знает: мать любит ее, но ненавидит танцы. Не то чтобы ненавидит: хочет для дочки другую судьбу.
Яркие глаза, смоляные зрачки, золотые белки. Смеется! Ждет. Встряхивает волосами. Волосами – гордится. Львиная грива, если бы львы черными были.
– Как у тебя дела? Не хочешь снова в школу пойти?
– Хочу, – пожимает плечами Фелисидад, – ну, может, и пойду.
Врет. Мать по глазам видит: врет. Успокаивает. Да хоть бы правду в лицо ей плюнула! Отец мечтает, чтобы она выучилась. А она все задом вертит, все бегает по вечерам в это кафе к Алисии, будь она проклята!
Ох, не надо так о живом. Иисус-Мария, простите грешницу. Алисия тоже на кусок хлеба зарабатывает. Может, и Фелисидад приплачивает за танцы. Да таится Фели, молчит про деньги. Скрытная. Ну она ж еще маленькая. Она не знает, что деньги даются кровью. Думает: ручками-ножками подрыгала – и миллионерша!
– Мама, ты зачем меня позвала? О школе поболтать?
Черные ресницы зубьями торчат: черные пилы крошечных гномов. Хорошенькая у нее дочка эта. Роса – та побледнее будет, камбала вяленая. А эта – загляденье.
– Фелисидад, – горло Милагрос перехватывает петлей. – Я хочу передать тебе искусство. Это тайна нашего рода. Женщины знают ее.
Мать ощутила, как напряглась и замерла дочь.
– Твоя бабка была из старого индейского рода. Ее отец и мать были индейцы. Их корни восходят к золотым ацтекам. А от них – к богу Улитке. Бог Улитка наш предок. Ты колдунья. – Она проглотила слюну. – Как и я. Как и все женщины нашего рода.
Тело Фелисидад, твердое и напряженное, размягчилось как масло. Она глубоко и размеренно дышала. Молчала.
– Тебе скоро пятнадцать лет. Ты поедешь с подругами на океан. Совершишь обряд посвящения в женщины. Тетя Клара в Масатлане ждет тебя. Я сошью тебе красивое платье. Какого захочешь цвета. Хочешь красное? Ты войдешь в платье в океан, в его волны, и станешь взрослой. Но я не об этом. Это придет в свой черед. Я о другом.
Милагрос положила руку на плечо Фелисидад.
– Ты ездила с отцом и братом в Теотиуакан. Ты ездила в Куикуилко. Ты видела пирамиды?
Фелисидад кивнула.
– Так вот. Пирамида – это раковина. В ней живет бог Улитка. Он касается стен пирамиды своим влажным телом, и на камнях появляются рисунки. Это волшебные рисунки. Твоя бабка, и ее мать, и мать ее матери, и матери всех матерей нашего рода всегда входили внутрь пирамиды, чтобы узнать Силу. Силу бога Улитки. Узнав Силу, женщины нашего рода становились…
Милагрос опять задохнулась. Ей трудно было выговорить это. Она боялась – Фелисидад начнет смеяться над ней.
– Становились…
– Колдуньями, – неслышно докончила Фелисидад.
«Она знает, и это страшно», – подумала мать.
Сняла руку с плеча дочери.
И тут Фелисидад захохотала.
Она хохотала долго, звонко, вкусно, блестя зубами, откинув голову так, что затылок касался спины.
– Ох-ха-ха! Ах-ха-ха! Мама, ты это серьезно?! Да я думала, ты пошутила! Я-то тоже пошутила! Ах-ха-ха-ха-ха!
У Милагрос навернулись слезы на глаза. «Так я и знала! Я с ней как с равной, я по-хорошему, а она – потешаться надо мной!»
Хотела встать с кровати. Губы гневно тряслись. Фелисидад все поняла, удержала мать за руку. Крепко сцепились пальцы. Склеились смуглые руки. Теплая кровь переливалась из руки в другую.
– Мы поедем в горы. – Милагрос облизнула сухие губы. – Там пирамида. Пирамида Улитки. Она маленькая. Она для посвящений. В тебе есть Сила, я чувствую. Я же мать. Я знаю. Я должна посвятить тебя. Тогда ты будешь сильной. Очень сильной. И ты сможешь…
Милагрос замолчала.
– Ты сможешь…
Дочь опять засмеялась. Положила горячую ладошку на робкие, выпитые годами, покрытые седым пухом губы Милагрос.
Да она заткнула ей рот, право слово!
«Ах ты… нечестивка… матери рот затыкать…»
Фелисидад, ее юные смуглые, розовые щеки. Ее белые зубы; пружинистые, влажные, черные кудри. Иссиня-черные, вороново крыло.
Она пошевелила плечами, лопатки задвигались под легкой черной тканью.
– Мама, почеши мне спинку. Да! Вот здесь! Да!
Мать корябала, скребла ногтями черный шелк. Под шелком – тело, плоть ее девочки. Роса дура. Она ей не передаст. Фелисидад все поймет. В Фелисидад – сила. Кровь горячая. Солнечная.
– А зачем мы поедем на пирамиду? Разве нельзя… здесь?
Какой равнодушный голос. Веселый и равнодушный.
Милагрос опять обиделась. Брови поднялись домиком. Фелисидад взяла ее большую руку и нежно поцеловала в ладонь. Ладонь пахла маисом, томатом и перцем.
– Нет. Здесь нельзя. Ты можешь верить, можешь не верить.
– Я верю! – крикнула Фелисидад, и стекла в окнах зазвенели.
– Я тебя лишь об одном прошу, доченька: учись дальше! Не становись танцоркой! Танцорки… они – плохо живут! И марьячис, и танцорки – бродяги беспутные, голь перекатная! Зачем тебе это! Брось!
– Мама, ну вот уже нравоучения.
Фелисидад легко встала с пола. Подпрыгнула. Побила ногой об ногу.
Пошла к двери.
Обернулась.
– Я не верю в эти старые сказки. Но я поеду. Когда захочешь.
Вышла, копна черных волос-колосьев метнулась взад-вперед.
Мать осталась сидеть на розовой, кружевной кровати. Руки во взбухших венах в подол уронила.