Читать книгу Серафим - Елена Крюкова - Страница 17

Глава третья
АЛТАРНАЯ СТЕНА. КОНХА
ОСТРОВ ТЕЛЯЧИЙ. НАСТЯ

Оглавление

Было такое раннее утро. Раннее, раннее…

Звезды только что начали таять. Небо еще синело по-ночному, лишь с края, где восход, слабо так розовело. И легкие облачка, такие легкие!.. – ну просто как цыплячий пушок, куриные перышки…

Я сладко спала, но что-то меня будто толкнуло в бок. И я открыла глаза.

Окно в спаленке было распахнуто, я всегда летом сплю с открытым окном, иначе в избе у нас задохнуться можно, как жарко! Прямо в сад открыто. Мамка когда умерла, тятька плакал и причитал: на кого сад ты мне оставила, женка, на кого?! Вот вырублю, вырублю!.. Не вырубил. Сохранил. Мы вместе с тятькой за деревьями ухаживали. Я по весне секатором ветки сухие срезала, кусты малины подвязывала. Тятя спиливал старые яблони, мастерил подпорки для слив, а сливы-то у нас – эх, какие крупные! Сорт такой особый, «Русский персик» называется. А сладкие! Персик просто отдыхает. Сине-розовые, вот как рассветное небо… с пережабинкой…

Открыла я глаза. Почувствовала что-то.

За окном вовсю пели птицы. Утро! Лето!

И свистнула громче всех одна птица. И еще свистнула. И еще. И еще.

Чистый такой свист. Вроде бы… и не птичий…

Я вскочила, в ночной рубахе, подошла, шатаясь со сна, к окошку.

Свежие, ярко-зеленые листья яблонь, бархатные, серебряные с исподу, зашелестели под ветром навстречу мне.

– Кто тут? – тихо сказала я в шелест яблонь, в нежный свет.

Звезды таяли. Последняя, наверное, да, самая последняя мерцала прощально над крышей баньки.

– Настя! Настя! – послышалось снизу, под окном.

И замерло все во мне. Голос-то… голос!.. не пацаний…

Я узнала сразу этот голос.

И все рухнуло во мне, полетело сначала вниз, как в пропасть, а потом – внезапно – вверх, в сияющее, ждущее солнца небо.

– Отец… Серафим! – сказала я очень тихо, чтобы не разбудить тятю – он спал в летней комнате, через тонкую дощатую стенку, услышать мог.

Я услышала тихий, радостный смех.

Он смехом – сердце мое обнимал. Так мне казалось.

Сердце, маленькая птичка…

Все громче, все неистовее и радостнее пел в ветвях яблонь и вишен хор птиц.

– Отец Серафим, – сказала я и сгребла в кулак рубаху на груди, жесткие капроновые кружева, – что это вы тут делаете, у нас в саду? Что так… рано?.. В избу – не приглашаю… тятя спит еще…

Тятя вставал обычно в пять утра, будильник гремел на всю избу, значит, пяти еще не было.

– Настюша, я за тобой! – Он это тихо сказал, а мне показалось – крикнул. – Одевайся, доченька!

– Зачем? – А сама уже улыбаюсь.

Потому что знаю, вижу: куда-то он меня зовет, уведет!

– На рыбалку пойдем! На остров Телячий! На лодке поплывем! Я с собой взял удочки… и маленькую сеть, «паука»! Я так загадал: если с Настей пойду – значит, много рыбы наловим!

Я перегнулась через подоконник и выглянула в окно.

И увидела его.

Лицо у него такое было, о! Как само утро! Как солнце. Борода сияла! Усы сияли! Лучились, как лучи! Как на иконе в церкви – позолоченные жестяные лучи – на окладе – ото лбов святых отходят! Глаза сияли тоже, как в иконе два камня драгоценных! Ну что-то невероятное, я никогда не видела, чтобы человек так светился весь! И это я, я…

«Да, это ты, ты, – сказал чужой и радостный голос во мне, – это он тебе, тебе так радуется! И ведь на рыбалку приглашает не пацан тебя, что в кустах изнасилует, сомнет тебя… а батюшка, священник твой! Гляди, как радуется! И неужели ты откажешь?! Не пойдешь?! Ничего же плохого не будет, ничего…»

Я облизнула пересохшие губы. Я видела, как он глядит на мой язык, на губы, в мои глаза. Словно глазами огненные печати кладет.

А солнца-то не было, не было еще… вставало… Небо все розовело, из розового становилось ярко-золотым, потом – жемчужно-белым, потом…

Он протянул руки к окну.

– Давай. Одевайся. Давай…

Я шагнула в глубь спаленки и судорожно, быстро, спрятавшись за створку трюмо, одевалась, как на пожар. Трусики… лифчик… платьишко… кофточку накинуть, легкую, от жары… чтобы плечи не обгорели… какая, Господи, в жару рыба… шутит…

Оделась. Выглянула опять. Стоит, в штанах холщовых, до колен подвернутых, в рубахе белой, хорошо стиранной. Ну да, эта ему стирает, эта… старая ведьма, Иулиания… Рубаха на груди распахнута. Загорелый! На рыбалку, что ли, каждое утро ходит? Загорелый, плечи широченные, ну рыбак-охотник, ни за что не скажешь, что – батюшка… и веселый, все зубы в улыбке кажет, а зубы, зубы-то… как на подбор… каждый зубок – жемчуг в перловице…

Он понял, что я любуюсь им. И покраснел! Все лицо! И шея! Как школьник…

Опять руки протянул.

– Прыгай! – говорит.

Я взобралась на подоконник, и так сижу на подоконнике, на корточках, и смеюсь, и на него гляжу.

– А что я тяте-то скажу?! – И хохочу.

– Да всю правду и скажешь! – И тоже хохочет. – Скажешь: с батюшкой нашим на Волгу поехала, по рыбу!

Руки тянет. Я вытянула свои. Ладонями оперлась о его ладони. Он крепко сжал мои руки. Я оттолкнулась ногами и прыгнула вниз. И он меня поймал ловко и на миг один, на один миг прижал крепко к загорелой, горячей своей груди.

И поплыло все перед глазами! Вся земля поплыла! Все деревья, яблоньки мои, куда-то накренились, покатились… Листья меня обняли, ветер жаркий в лицо ударил, губы пересохли. И не видела я его лица! Я только чувствовала, слышала, как билось его сердце, рядом с моим.

Будто в моей груди – билось.

А я уже стояла на земле. И он уже крепко держал меня за руку, как ребенка.

– Ну что, идем?

Блеск радостных, счастливых глаз. И безумная, чистая радость моя!

– Идем?! Бежим!

Я сама сцепила крепко его руку – и мы побежали по садовой тропинке к забору, не к воротам, нет, там доска такая была у нас с тятькой, потайная, отодвинешь – и пролезть можно, если ты не слишком толстый. Протиснуться. Мы пролезли, я доску опять приделала, как было, опять схватила его за руку, мы выбежали из зарослей, из кустов ветлы да молодых дикарок-вишен, через крапиву и лопухи – на тропу, что вниз, к Волге, с косогора вела.

И тут открылся простор! Дали заречные, черно-изумрудные, розовая утренняя вода, леса дальние, хвойные, дымные, с медведями и волками, Володя Паршин говорит – и лосей там стреляли, а уж бекасов – целыми связками он с другом домой приносил… Волга, милая, бедная моя, широкая, ласковая, и вправо и влево – все ты, ты! Я на тебе родилась, на тебе выросла. Разве я когда куда от тебя уеду?!

Мы держались за руки, как дети. Кому ни рассказать – не поверят! Настька – и батюшка!

Я обернулась к нему.

– Да вы ж еще молодой какой, – так и вырвалось у меня.

Ох, обидела, наверное, что я, что все – его – стариком, что ли, считают…

– Да, – выдохнул он и крепче сжал мою руку.

И в этот момент из-за крутояра на востоке вышел, показался край красного, раскаленного шара! Шар быстро налился золотом, брызнул в нас лучами, как смехом громким! Солнце!

– Солнце! – крикнула я.

– Солнце мое, – услышала я над собой, над головой непокрытой.

– Я на голову ничего не взяла от солнца! Дура я! – крикнула я.

– Ты солнце мое, – повторил батюшка снова твердо, как впечатывал слова в меня. – Бежим! А то лодку отвяжут!

Мы побежали по тропинке, он чуток впереди, я за ним, мы неслись, как угорелые, мимо спящих изб, мимо утренних окон, мимо коров ранних, что шли, помахивая большими головами, в стадо, мимо ранних мальчишек, что тоже на рыбалку, наверное, спешили и пялились на нас, нас не узнавая: а и кто это там несется, как оголтелый, по тропке к реке? – мимо деревни нашей родной, рассветной, бежали-летели мы, и мне некогда спросить себя было: что с тобой, Настька, что же с тобой?.. а что же с ним, с ним-то что?!.. – некогда было и воздух вдохнуть, так радостно, будто наперегонки, бежали мы, и вот добежали до крутого спуска, и тут я ловко, как обезьянка, прыгнула вперед, опередила его, стала спускаться живенько, почти кубарем, хватаясь пальцами ног – за корни, пальцами рук – за висячие ветки диких вишен и слив, да, здесь когда-то были сады, еще до затопления, еще до того, как Волгу нашу, за сотни верст отсюда, перегородили плотиной, и вода поднялась, и в Василе тогда все нижние, у пристани, улицы выселили – а дома сломали… Эх и выли, плакали люди тогда… Семьями – ревели… Как коровы, которых резать ведут…

Прыг-прыг! – тропа скользит вниз, я прыгаю, за ветви, за корни хватаюсь… А он от меня не отстает. Ловко так спускается! Быстрый!

– Мы как в цирке! – кричу ему.

– Ну да! Два воздушных гимнаста! – кричит в ответ.

Ветки по лицу нас хлещут. И уже близко, уже пахнет водой! И блеск, солнечный блеск между ветвей! И ивы огромные, длинные листья к щекам нашим тянут! И песок уже под ногами, не глина…

– Все! Дошли!

Выбежали на берег. Запыхались. Мокрые. Вижу лодку, привязанную за веревку к колышку.

– Наша? – киваю.

Кивает мне в ответ. Тяжело дышит. Я на грудь смуглую в распахе ворота рубахи гляжу. А он – глазами – глаза мои ловит.

– Залезай! Сети – там! Сверток с едой на носу… осторожней! В воду не урони!

– Рыб зато прикормим! – весело кричу. – Иулиания твоя, что ли, приготовила? Ведьмака! Я ее еду есть не буду!

– Глупая! – Глаза точат солнечное масло. Глаза льют масло на меня, мажут меня теплым маслом – лоб мой, щеки, рот, подбородок. – Я сам себе приготовил! И тебе! Там ничего такого! Помидорки! Яйца вареные! Огурчики! И хлеб! Мы ж есть захотим! Порыбалим – и проголодаемся!

Я прыгаю в лодку, он заходит по колено в воду, я вижу его сильные ноги, и как ступни вминаются в серо-желтый песок под водой, и как вода золотыми, синими обручами охватывает колени его. И рыбок, мальков маленьких, снующих вокруг его ног, просвеченных солнцем в воде, – вижу.

– Что, жемчужину увидела?

Молчу. Улыбаюсь! Щурюсь на солнце…

– Хочешь, нырну?! Достану!

Машу головой. Он прыгает в лодку, сильно, мощно оттолкнув ее от берега – в раздолье светлой воды. Садится на весла. Гребет широко, правильно гребет, будто и не батюшка вовсе, а просто наш, васильский, рыбак заправский: без брызг весло в воду погружает, отмахивает пружинисто. Мышцы на плечах напрягаются, маслено бугрятся. Я свищу в два пальца, как пацан: я по-пацаньи много чего умею. Тятька меня раньше на охоту с собой брал. Я и стрелять умею. И собак подзывать по-охотничьи умею. А уж рыбу ловить! Какая ж васильчанка с детства не рыбалила!

Все снасти знаю. И сетями рыбалила; и удилищем; и на донку ловила; и на спиннинг, на блесну, хотя не нравились мне эти жужжащие катушки. И «пауком», конечно, а вон он, «паук», у батюшки в лодке лежит-валяется… сетка малая, четыре угла, у нас ребятня его еще «телевизором» зовет…

Батюшка гребет, я пою. Пою громко, чтобы не краснеть перед ним, когда на него смотрю! А когда поешь – вроде бы и глядеть ему в лицо не стыдно.

– По Муромской дорожке стояли три сосны!.. Со мной прощался ми-и-и-илый… до бу-у-удуще-ей весны…

Он подхватывает. Знает, гляди-ка!

– Он клялся и божился!.. одну меня-а-а любить…

– На дальней на сторо-о-онке… меня-а-а не по-о-озабыть…

А Волга-мать-то перед нами!.. Вода переливается жемчугами, синими, алыми нитями; золотые блики прошивают воду насквозь, и в это тихое утро дно видно, плоские тяжелые камни, на дне лежащие. Рыб видно – как они ходят под водой, сосут, как щенята мамку, вонючие водоросли. И крупных видать, и мальков. Недавно тут, под Василем, мальков стерляди в Волгу выпустили. Сначала переловили всю стерлядку, уничтожили, плотинами все запрудили, гады, Волга вон какая стала, как озеро, кувшинки у берегов цветут! Подлещики больные, солитерные кверху брюхом плавают! О стерлядке уж и помину нет… А теперь мальков стерляжьих в воду пускают…

«Надо батюшку не забыть попросить, чтоб за мальков тех в церкви помолился, чтобы они выросли, чтобы щуки их не слопали», – так думаю, а пальцы перебирают сверток с едой, а глаза сами так и смотрят на батюшку, так и летят навстречу ему.

– Однажды мне-е-е приснился… ужасный, страшный сон!.. Мой ми-и-иленький… жени-и-ился…

– Нару-у-ушил кля-а-атву он!..

Солнце все выше. Утро раннее, а уже так жарко! Плывем по течению, к острову Телячьему. Вижу, как рубаха все темнеет, сыреет на его плечах, на груди и впалом животе. Ноги его крепко упираются в перекладину в днище лодки. Весла взмахивают, так же без брызг, но все реже.

Вот поднял весла, скрипнули уключины. Положил весла на борта. Устал.

А лодку само несет течение, несет, чуть крутит, относит вбок, к левому, луговому берегу… Мы – на фарватере… Ни лодчонки рыбачьей… Ни души… Нет, вон вдалеке, за Хмелевкой уже, ближе к Барковке – три лодки, как черные большие рыбы, на середине реки замерли…

Кудрявые берега острова ближе. Тальник, ивы, старые ветлы в три обхвата… камыши в заводях… Светлый, светлый, почти белый песок… Отмели старым золотом просвечивают сквозь синеватую волжскую воду…

В Волге вода – синяя, а в Суре, там, где она в Волгу впадает, – серая, бурая, мутная. Это если сверху, с обрыва, глядеть. А если на берег сойти – сурская вода тоже прозрачная, только желтоватая… будто золотая. И тепленькая, теплей волжской.

– Гляди, Настя, вода-то – голубая… как камень дорогой… сапфир… в скани…

– Что такое – скань?..

– Украшение… окладе иконы… проволока витая, серебряная позолоченная… в нее самоцветы… мастерами всажены…

Не гребет уже… а задыхается.

И я задыхаюсь вместе с ним.

От… радости безбрежной… быть вместе с ним, плыть…

– Вот он… Телячий…

– А телята… где ж?..

– А… разбрелись… убрели в облака… вовремя… коровушками стали…

– А потом – черепами?.. костями?.. А у животных есть душа?..

– Даже у рыб… Настенька…

– Так что ж… мы их ловить-то… будем?.. Может… и не надо…

– А я… не всех буду ловить. Я… одну лишь рыбу поймать хочу…

И глаза, глаза сквозь меня, насквозь…

И его глаза – как драгоценный камень… Я не знаю их названий. Дорка Преловская знает… Адамант… лазурит?..

– Какую?..

Он сидит далеко, на корме, но будто он близко, рядом со мной, вплотную ко мне. И я будто слышу, что он ответит мне: тебя, Настя, рыба моя золотая, рыба серебряная моя, единственная.

Так он глазами шепчет мне, и я слышу. А вслух говорит:

– Здесь, на Телячьем, есть… кроется он здесь… рыбаки старые говорили, да и весь Василь знает… живет стерляжий царь.

Смех из меня вырывается, как голуби из голубятни!

– Ха-ха! Ха-ха-хаха! – смеюсь, и опять он густо, вишнево краснеет весь. – Ха-ха-ха! Какие щас стерляжьи цари! Они давно уж умерли все… выловили их всех! Еще цари выловили, ха-ха-ха… отец Серафим!..

Он схватил в крепкие руки весла, стал подгребать к песчаному берегу, к отмели, похожей на вышитый золотом свадебный марийский плат.

Я впервые назвала его за все это утро – «отец Серафим»; назвала – и чую, тоже щеки мои горят. А рот все смеется, смеется.

И – торк! – лодка носом в песок. Причалили.

Он опять уже стоит в воде по колено. И руки его, вот они, передо мной. Руки его ищут подхватить меня, понести меня.

И весь он – в воде – стоит передо мной, прекрасный такой! Красивый! Как никто из ребят! Никто из мужиков! Будто с облаков сошел. Будто он и есть – этот самый стерляжий царь, только в человека превратился.

Я вскакиваю в лодке. Лодка качается. Я чуть не падаю в воду.

– Я сама!

Хочу в воду прыгнуть. Но его руки опережают меня.

Его сильные руки подхватывают меня, и я лежу, как золотая рыба, на его руках. И вот я уже сижу на его руках, и так удобно мне, счастливо, будто я ребенок его, дочка. Тятя так меня никогда на руках не носил! И рука моя сама – обхватывает его за шею, а шея потная, горячая, мощная, как бревно, крутая такая, как у коня…

Это я прижалась щекой к его щеке? Это он щекой к моей щеке прижался?

Он идет со мной на руках по воде. Он несет на руках меня из воды – на песок.

На золотой, горячий, чистый песок.

Песок льется, если в кулак его взять и сыпать… он льется, как вода…

Я слышу его дыхание. Мое дыхание останавливается.

Я хочу, чтобы он так нес меня на руках – вечно, вечно.

«Что он делает, он же батюшка… Ему же нельзя…»

Горячая щека льнет к щеке. Я чувствую щекой его губы.

Это лицо мое лижет огонь. Это костер на берегу!

И счастье……………………………………………………………


– Я выловил эту прекрасную рыбу для тебя, возлюбленная моя, жена моя, Магдалина.

Золотая, покрытая крупной, как монеты кесаря, блестящей на солнце чешуей, огромная рыбина корчится, бьется у босых ног моих. Любимый мой и Господь мой стоит передо мной, и лицо Его счастливо, как счастливо было лицо Адама, только что сотворенного Богом-Отцом. Ноги Его входят, погружаются в податливый песок, и песок просачивается сквозь Его загорелые пальцы, песок засыпает его стопы, подбирается к щиколоткам.

Рыба бьется. Господь глядит мне в лицо, улыбаясь.

И я улыбаюсь Ему в ответ.

Но жаль мне рыбу, ее земной скоротечной жизни! Ведь она, рыба, не воскреснет, как мы.

– Господи, счастье мое, – шепчу я жаркими губами, и Он ловит губами шепот мой, – а рыбы не воскреснут, как мы, люди, когда Ты опять придешь на землю, когда будешь судить нас всех Великим Судом Твоим?

Он молчит, любимый мой.

Ветер взвивает волосы Его; волосы липнут золотом к Его смуглой щеке, к Его улыбке, и белой молнией сверкают Его зубы на жарком морском солнце. Блики от солнечной дорожки на густо-синей, лиловой воде ударяют Ему в лицо и грудь; солнце все неистовей пляшет, танцует в пене прибоя, это море смеется, это море хохочет, обнажает белые зубы свои, песок белый и белые камни.

И отражения солнца в воде, пятна золота, золотые солнечные рыбы ходят-плывут по груди Его, по смеющемуся лицу Его, по сильным ногам Его, а бедра Его обвязаны холщовой повязкой, и так я хочу припасть губами к каждому ребру Его, к нагим, золотым на солнце ногам Его! Обвить их косами своими! Слезами счастья облить!

Он молчит. Небо молчит. Солнце смеется.

И тогда я наклоняюсь, хватаю рыбу руками и поднимаю высоко над своей головой. И руки мои в сыром песке. И с золотых, зеркальных жабер рыбы, из ее серебряного, отчаянно открытого в беззвучном крике рта течет мне на затылок соленая вода.

Так стою, с рыбою-царицей над головой.

И Он понимает все. Он указывает рукою Своей туда, в синь воды, на гладь спокойного моря. И я шагаю вперед, еще шаг, еще – и я ступаю в воду, уже я по щиколотки в воде, уже по колено в воде. Я захожу в воду по грудь, туда, где глубоко. Теперь я могу выпустить ее. Мою рыбу. Твой драгоценный, последний подарок.

– Это моя жизнь, – беззвучно шепчут мои губы, – и вот я выпускаю ее на свободу. Так же, как Ты, Господи, отпустил на свободу бессмертную душу мою.

И размахиваюсь широко; и бросаю рыбу в темно-синие, с белыми гребнями, соленые волны. И поворачиваюсь к Нему. А Он уже рядом со мной, Он уже вошел в воду и достиг меня, и Его руки на моих плечах, и Его губы – на моих губах. И Он огнем и радостью входит в душу мою. И я светом и солнцем вхожу в широко раскрытые, прозрачные, как море у берегов, светлые глаза Его.


…жаркий ветер дует в лицо.

Огонь целует мои ноги. Мои ступни.

Это батюшка осторожно ставит меня голыми, исцарапанными ступнями на песок.

– Где мы?

Это я не голосом говорю. Это только губы мои шевелятся. А голоса нет.

Он гладит меня по голове. Затылок уж солнцем напекло, и его рука гладит меня сладкой прохладой. А потом – внезапно – крепко прижимает мою голову к своему животу, к боку, к ребрам, и я чувствую щекой его ребра, я могу их щекой своей – под рубахой – пересчитать.

– Мы на острове. – И его голос сошел на нет. – Мы приплыли. Ты просто… на миг… ушла, улетела куда-то… я понял, ты ничего не видишь, не слышишь…

Отталкивает меня от себя. Или – себя – от меня?

Возвращается к лодке, вынимает удочки и «паука». И банку с наживкой. Вижу: в банке земля, и шевелятся, в карих грязных комках, розовые черви.

Мы стараемся не смотреть друг на друга. Но нам так хорошо! Так светло! Будто вокруг нас зажгли тысячи огней.

И правда, все в огнях! Это праздник! Вода блестит, вся в солнечных поцелуях. Песок горит золотом, вспыхивает крупинками кварца! Батюшка уже наладил удилища, уже закинул одно, уж на втором рыба берет, поплавок дрожит и тонет в масленой, пылающей воде, и он дергает удочку – из рогульки, в песок воткнутой, – вверх, умело подсекает, и серебряные огни рыбы, один за другим, один за другим, в его руках! Сорожка… красноперка… подлещики! О, судачка подсек… хорошенького…

Черви извиваются в его руках. Он быстро втыкает в червя крючок.

Мне внезапно жалко и рыбу, и червя, и мушку, и синюю стрекозку с тонким, как спичка, брюшком, что мечется, летает над водой, и все-все живое; на миг я вижу, как живет и умирает все – и зверь, и птица, и рыба, и человек, и самый малый червяк, что в земле живет и к дождю выползает.

«А на кладбище закопают… в могилку положат… и тебя – будут черви есть… У-у-у-у!.. не хочу».

«Хочешь не хочешь, все равно – съедят… Каждый – кого-то другого – ест, грызет на этой земле…»

– Гляньте, батюшка! – рукой показываю вдаль. – Отсюда церковь-то нашу как хорошо видно!

Поднимает голову. Глядит. Не на церковь: на меня.

Глядит на меня, как на церковь живую.

Глазами мне молится. Глазами поклоняется мне и торжествует.

– Да, – кивает, – да, отлично видно!

Солнце льет горячее масло на его волосы, на щеки и лоб.

– Да вы не на церковь смотрите. Да вы весь сегодня обгорите! И вы ничего на голову – от солнца – не взяли!

Он поворачивает наконец лицо к церкви. Она плывет вдали белым, призрачным парусом. Лодка, каменная лодка, и в ней люди, народ, с молитвой – со слезами и улыбками – переплывают время… Церковь Казанской Божией Матери, на бугре, близ слободы Хмелевки, наша сельская церковь, живая! Еще ни росписи в ней, ни купола разрисованного, еще лестница так и стоит малярная вместо Царских Врат. А батюшка – вот он! И служба – идет!

– Солнце, – весело кричит он мне, приседая перед удилищем, в песок воткнутым, – это жизнь! Это – здоровье! Мы за зиму так по солнцу изголодались! Пей его! Ешь! Не бойся его! Оно-то, видишь, как радуется тебе! Пляшет в небесах!

Я сооружаю кукан. Беру прямо с песка длинные ветки приречной ивы, оборванные ветром, обдираю листья, кукан мастерю: батюшка забыл захватить из дома садок. Эх ты, батюшка, растяпа! Рыбу-то наловленную – в воде надо держать, чтоб не протухла на такой-то жаре… Мы молчим, мы не говорим больше, мы только ловим рыбу! Я подбегаю к одному удилищу, он – к другому, клев бешеный, не успеваем снимать, и розовое, золотое лицо Солнца отражается в реке, и мы не знаем, что это – закат или рассвет, полдень или… это такая огромная, розовая рыба-Луна уже висит, парит, плывет, разевая ледяной рот, в темно-синем, индиговом, бездонном небе?!

– Как клюет, Настя…

Я беру «паука», задираю юбку, закатываю ее между ног, как штаны у батюшки, и вхожу в воду. Мимо берега идет, пыхтит катерок. Это из Фокина, с фокинской пристани, я этот катерок знаю. Он гонит волну, и я не успеваю отскочить – меня захлестнуло, вода по грудь! Все мокрое все равно… все платье… все…

И тут что-то со мной делается странное. Я медленно выхожу на берег. Медленно, как во сне, стягиваю платье через голову. Остаюсь в лифчике белом и в черных трусах. И руки мои сами расстегивают застежку на спине. И руки мои сами стаскивают вниз – с длинных ног – кусок тряпья, что прикрывает то, что люди считают самым стыдным, а на самом деле отсюда появляются дети, отсюда – продолжается жизнь, и значит, это – самое священное в мире.

Я, голая, снова беру «паука» и снова захожу в воду. Теперь я уже иду смело, свободно. На мне уже нет ничего, что сковывало, стесняло бы меня. Я голая, и я – река, я уже – вода; и я уже – рыба, и я – солнечный свет, и я – этот ветер, что обнимает наши ноги и плечи. Все, меня больше нет! Я такое испытываю впервые.

А батюшка – есть? Я его не вижу. Не слышу. Его нет… вовне, вне меня.

Я чувствую его – внутри себя.

«Ты внутри меня. Внутри меня. Внутри».

Я размахиваюсь и закидываю «паука». И оборачиваюсь к батюшке.

– Отец Сера…

Он стоит на берегу. Он голый, как и я.

Он делает шаг в воду.

Он уже идет в воде, раздвигая ногами ее яркую золотую толщу, навстречу мне.

А мне кажется – он идет по воде.

Он подходит по воде ко мне, а я замерла с «пауком» в крепко сжатом кулаке. Я чувствую его жаркое, прогретое солнцем тело, оно, как рыба, плывет ко мне. Он становится позади меня, за моей спиной, и прижимается ко мне в воде – к моей спине, к моим ногам – грудью, животом и ногами. И так стоит. Мы как будто слиплись, срослись. И рука его закидывается мне за шею, и обнимает мою грудь.

И так мы стоим в воде, в текучей, теплой воде, он обнимает меня сзади, и его рука осторожно берет у меня из руки «паука», разжимает мой кулак, и его рука размахивается и погружает сеть в воду, и я вижу чудо: он вытягивает сеть, тащит ее вверх, к солнцу, а в сетке – о-о-о, я не видала такого никогда! – рыба, столько рыбы! Боже, сколько рыбы! Так не бывает! Мне это снится! Серебряные, скользкие тела, алые перья плавников, алые свечи хвостов, алые, золотые, безумные, горящие свечи… рыба бьется, рвет сеть, и большая и малая, рыба хочет уйти, рыба хочет жить, а мы ее ловим… ловим… ловим… ловим…

Я хватаю веревку «паука» обеими руками. Я пытаюсь помочь ему.

И кто-то мощный – сильнее нас! сильный! невидимый! – подсекает нас, как рыбу, ноги нам подсекает в воде, и мы падаем в воду вместе, и упускаем «паука», полного шевелящегося, отчаянного, живого серебра, и «паук» плывет, уплывает от нас по течению, и рыба, освобожденная, веселая, плывет, уплывает, радостно бьет красными хвостами, и мы плывем тоже, плывем рядом, взмахиваем руками, бьем в воде ногами, а потом ноги нащупывают дно, и мы встаем ногами на песок, мы оборачиваемся друг к другу, мы – голые в реке – смуглые – мокрые – безумные – ноги в воде холодные, а голые спины и шеи солнце нещадно палит, – вода стекает с нас, как масло, и он ищет обнять меня, а я ищу обнять его, и мы оба – как слепые, и мы оба боимся обнять друг друга, и хотим, и просим друг друга: не торопись, пожалуйста, ну не торопись, ведь и так хорошо, ведь и так счастливо, такое счастье, такое…

– «Паук» уплыл, – хрипло говорю я.

Он чуть подается вперед. Я чувствую грудью его грудь. Животом – его живот. Чувствую выступ его плоти. Опускаю глаза. Под водой он золотой, он плывет ко мне, разрезая темную, синюю воду, как золотая рыба.

Я раздвигаю ноги. Чуть-чуть. Под водой.

Золотая рыба касается моего живота. Я раздвигаю ноги еще. Рыба нежно, медленно вплывает в меня, очень нежно, неслышно. Рыба нежно и осторожно вплывает в меня. И я не дышу.

Все замирает вокруг нас, и мы замираем.

Его руки смыкаются у меня за горячей спиной. Я свожу свои руки за его спиной. Мы стоим в воде и не дышим. Он медленно берет меня ладонями за ягодицы и медленно, в воде, невесомую, поднимает выше. Выше. Еще выше. Я обхватываю ногами его бедра. Пятки мои упираются в его крепкий, мускулистый зад. Я прилипаю мокрым лицом к его лицу. Он отодвигает лицо от меня, и тогда я бесстрашно смотрю в его лицо.

И я не вижу его лица. Оно сверкает, как солнце!

Я слепну. Я слепну от его радости.

Мы не двигаемся. Мы боимся шевельнуться. Все уже случилось.

– Все уже случилось, – шепчет он, задыхаясь, смеясь.

– Я люблю тебя, – говорю я.

Вода обтекает нас, гладит холодными и теплыми струями. Мимо нас плывут веселые рыбы. За нашими спинами по острову ходят, звеня колокольцами на шеях, небесные телята, и спит их пастух под кустом, и плывет над пастухом светлое пухлое облако, как большая небесная рыба, и шумит над спящим серебристый тополь, а может, осокорь, а может, старая ветла, в ее сгнившем стволе свили себе гнезда черные, как уголь, ласточки-береговушки, и синие, изумрудные зимородки, и белые, как сахарный снег, визгливые чайки.

Серафим

Подняться наверх