Читать книгу Реквием - Елена Крюкова - Страница 5
Requiem aeternam
Оглавление* * *
Мы вступаем в область, абсолютно не исследованную поэзией прошлых времен: в совмещение двух творческих ипостасей – умершего художника и его живой дочери.
Никто не поручится, что дочь знала все неосуществленные замыслы отца и сумела их воплотить (живопись – в стихах, замыслы одного искусства – в другом). Никто не может утверждать и обратное.
Кто лучше дочери знал все мысли, все задумки родного человека?
Во всяком случае, никто более, чем она, не имел право на это действие, или, по-древнему сказать, деяние – написать за ушедшего в мир иной отца его картины.
И здесь снова случается парадокс. Понятно, что это не масляная живопись умершего художника Николая Крюкова, и даже при самом плотном приближении к замыслу одного человека другому человеку никогда не передать его доподлинно и досконально.
Сожженная кислотой маньяка Рембрандтова «Даная» отреставрирована чужими руками, очень умелыми, мастерскими, но это никак не Рембрандт.
И в «Реквиеме…» это не картины Николая – это стихи его дочери Елены, и мы все равно воспринимаем их как креативные, оригинальные, как плод индивидуального авторского труда.
Как бы там ни было, эта нравственная преамбула, надеюсь, даст читателю понять, что во многом эта классическая (по рифме, стилистике, сюжетике…) книга – дерзкий авторский эксперимент. Этот эксперимент столь же поэтичен, сколь и реалистичен. Его фундамент – пережитое, на деле испытанное. Не только одним человеком, но целым народом. Из строк, со страниц встает не только сама жизнь Николая – вот он моряк, подстреливший на палубе военного сторожевика, застрявшего во льдах, белую медведицу, вот он копирует старых мастеров в Эрмитаже, а выйдя на улицу, падает от голода, и его до своего сырого подвала еле доволакивает мимохожая цыганка; а вот он, вместе с натурщиком в тельняшке, пьет в мастерской водку и закусывает луком, – но в большой мере встает эпоха.
Время, которое нынче изрядно оболгали, на самом деле было, как всегда, страдальным, как всегда, праздничным, и, как всегда, героическим. Только в этом времени было еще нечто, придающее ему особую цену: его люди ценили смелость, чистоту и честность и сами стремились быть смелыми, чистыми и честными.
Крюкова умеет писать плотно и пастозно, как хороший живописец, нагруженно и фактурно. Умеет касаться образа и темы нежной акварельной кистью. Ей удаются и суровые словесные формулы, внутри которых скрыто горе времени:
Нет для писания войны
Ни масла, ни глотка, ни крошки…
По дегтю северной волны —
Баржа с прогнившею картошкой.
Клешнями уцепив штурвал,
Следя огни на стылой суше,
Отец не плакал – он давал
Слезам затечь обратно в душу.
Можно представить себе, что художник Крюков мог задумать холсты «Медведица на льдине» или «Цыганка Ольга. 1947 год», но «Кутеж. Художники», несомненно, подсмотрен самой дочерью и написан ею с натуры:
…Первобытной лунной тягой,
грязью вырванных корней
Мы писать на красных флагах
будем лики наших дней!
По углам сияют мыши
вологодским серебром…
Ничего, что пьяно дышим.
Не дальтоники. Не врем.
Дай бутылку!.. Это ж чудо…
Слабаку – не по плечу…
Так я чохом и простуду, и забвение лечу.
Стукнувшись слепыми лбами,
лики обмакнув в вино,
Мы приложимся губами
к той холстине, где – темно…
И пройдет по сьене жженой –
где вокзал и где барак —
Упоенно, напряженно –
вольной страсти тайный знак!
Ну же, Костя, где гитара?!..
Пой – и все грехи прощай!..
Этот холст, безумно старый,
мастихином не счищай…
Художник наблюдает северное сияние, идет – с женой и тещей – крестить в «запрещенную» церковь ребенка, бежит по зимней улице с зажженной паклей на голове, попадает в сумасшедший дом, празднует Новый год, любуясь наряженной елкой, – а люди растекаются, рассасываются, утекают из-за стола, растворяются в дымке времен, – исчезают. И только крик дочери, полный боли по уходящим, быть может, достигает его, уже нездешнего:
Ох, Господи!..
Да сколько их —
Под этой елкою смолистой —
Веселых, старых, молодых,
В кораллах, янтарях, монистах,
В стекляшках, коим грош цена,
В заляпанных вином рубахах —
Ох, Господи, да жизнь – одна,
И несть ни бремени, ни страха…
Куда вы, гости?! О, не все
Принесено из грязной кухни!..
И чье заплакано лицо,
И чьи глаза уже потухли?!.. <…>
Глядите, – я сама пекла…
А я и печь-то – не умею…
Куда же вы – из-за стола?!
Лечу наперерез, немею,
Хватаю за руки, ору:
Еще и третий чай не пили!..
…Крыльцо. Под шубой на ветру:
Мы были. Были. Были. Были.
Музыка «Реквиема…» катится к концу, становясь все более напряженной, стремительной и трагической перед осознанием смерти, перед ее зимним, бесстрастным ликом. И вот уже в последнем фрагменте перед нами остается только одинокий голос – живой «голос с небес», голос мертвого отца, что говорит с дочерью, лаская ее, наставляя, обнимая всеми звездами и метелями и за что-то невысказанное, тайное прося у нее прощения:
…Прости, прости же, дочь. Ты положила
Туда – с собой – бутылку да икону…
И вот лечу, лечу по небосклону
И плачу надо всем, что раньше было.
И больше до тебя не достучаться.
А лишь когда бредешь дорогой зимней
В дубленочке, вовек неизносимой, —
Метелью пьяной близ тебя качаться.
<…> О дочь моя! Да ты и не святая.
Клади кирпич. Накладывай замазку.
Пускай, немой, я над землей летаю —
А ты – мои голосовые связки…
Контрасты стилистики в «Реквиеме…» впечатляют: в «Видении пророка Иезекииля» строй речи почти библейский, объемно-торжественный, колокольно-церковнославянский, а в диалоге художника и горбуна у церкви в Вологде все уличные, мужицкие просторечия звучат оправданно и на редкость «вкусно».
Но все ухищрения стиля, интонации, колористики в «Реквиеме…» ничего не стоят перед главной идеей, перед его сверхзадачей, решенной Крюковой высоко, печально и просто: она, поэт, в этой вещи явилась «живой кистью» ушедшего мастера, сама исполнила роль холста и мольберта, на котором хромосомами и генами, всем горящим генофондом написала, быть может, самую пронзительную из всех своих поэтических книг.