Читать книгу Один на один с государственной ложью. Становление общественно-политических убеждений позднесоветских поколений в условиях государственной идеологии - Елена Николаевна Иваницкая - Страница 7

Введение
§5. Патологическая нормальность

Оглавление

Государственной идеологией, которая называлась марксизмом-ленинизмом, детей обрабатывали неотступно и неустанно, лошадиными дозами. Социализм, коммунизм, Маркс, Ленин, дорогой товарищ Леонид Ильич, наши великие трудовые свершения, мудрая, неизменно миролюбивая политика родной коммунистической партии, американские поджигатели войны – все это в жизни детей присутствовало ежедневно и постоянно. Парадокс – даже абсурд, а не парадокс – состоит в том, что всего этого словно бы вовсе не было. В реальном общении с ребенком родители строго избегали разговоров на такие темы. Между собой дети тоже их не обсуждали. Родители старались, чтобы дети не слышали, как обо всем этом судят взрослые. Политика «жила» только в особых местах, в особое время и только по команде и принуждению. Вне специального хронотопа, по собственной воле ребенку было запрещено затрагивать предметы, которые относились к ведению коммунистического воспитания и пропаганды.

Выразительное доказательство мы найдем в современных учебных пособиях по исследованию детства. В коллективной монографии «Феномен детства в воспоминаниях» (М.: Издательство УРАО, 2001) разработан список вопросов для биографирования советского детства. Список очень подробный и тщательный, включает в себя сотни вопросов, требующих подчас немалой интимной откровенности от респондента. Семья, школа, материальные условия, дружба, досуг, искусство, природа, спорт, первые влюбленности, пробуждение сексуальности, сны и фантазии, семейные ссоры и наказания, даже восприятие запахов… – в вопросах есть все, кроме «политики». Исследуя советское детство, составители списка четко воспроизвели советскую установку на табуирование политического. Проведенное по этим вопросам интервью опубликовано с комментариями специалистов (историка, психолога, антрополога) в 12-м выпуске Трудов кафедры педагогики, истории образования и педагогической антропологии: Биографическое интервью – М.: Издательство УРАО, 2001. Студентка кафедры расспрашивала женщину по имени Татьяна, чье школьное детство пришлось на семидесятые годы. Студентка не задавала вопросов о политике или марксизме-ленинизме, а Татьяна, поднимавшая многие темы по собственной инициативе, не сказала ни слова о том, что относилось к сфере «коммунистического воспитания». Удивительно, что такое умалчивание не привлекло внимание ни историка, ни психолога, ни антрополога. По моему мнению, Татьяну, как и всех нас, в детстве жестко приучили считать все идеологические и политические темы закрытыми для обсуждения и не упоминаемыми по собственной воле.

В новейшем сборнике воспоминаний «Школа жизни» (М.: АСТ: редакция Елены Шубиной, 2015, составитель Дмитрий Быков) школьное детство 60—80-годов реконструируется силами семидесяти мемуаристов, победивших в открытом конкурсе. Все тексты сборника откровенные, честные (он так и носит подзаголовок «Честная книга»), но «коммунистическое воспитание» вспоминают только те несколько человек, кто нажил опасные проблемы за отклонение от идейного status quo. Причем отклонение могло быть в любую сторону: протестовала ли девочка против нарушения комсомольского устава, слушал ли мальчик зарубежные «голоса» – и то, и другое вызывало репрессии. Мемуаристы ни разу не вспоминают события в Чехословакии и войну в Афганистане, один раз – «угрозу ядерной войны», один раз – «политинформацию». Все эти события и угрозы присутствовали в жизни советского школьника постоянно, но говорить о них по собственной воле не полагалось. Не вспоминают «бывшие дети» и дорогого товарища Леонида Ильича, хотя у большинства вся их школьная жизнь прошла под его бровями.

В семидесятые годы существовала «клятва советской молодежи», которую московские школьники произносили на Красной площади, а немосковские – на классных часах и ленинских уроках. «От имени юношей и девушек Страны Советов мы обращаемся к родной партии, к непобедимой Родине со словами сыновней верности и безграничной любви. <…> Вся советская молодежь горячо одобряет и безраздельно поддерживает внутреннюю и внешнюю политику родной Коммунистической партии, деятельность ленинского ЦК КПСС, его Политбюро во главе с товарищем Леонидом Ильичом Брежневым. <…> Высоко нести знамя революционного и боевого мужества – Клянемся!» (Л. Спирин, П. Конаныхин. Идейно-политическое воспитание школьников. – М.: Просвещение, 1982, с. 69).

Что значила для школьников эта клятва? Пионерскую клятву еще помнят, а эту забыли начисто. Она не значила ничего кроме обязанности артикулировать ее. Каждый человек с советским детством это знает, поэтому ни о чем подобном не вспоминает и не упоминает. Но что значило для школьников (собственно, для нас, для меня) произнесение слов, которые ничего не значили в реальной жизни? Этим мертвовоговорением воспитывалось – что?

Классическая точка зрения, осененная именами Вацлава Гавела и Александра Солженицына, состоит в том, что тем самым воспитывалась «жизнь во лжи». Она же, по определению Бродского, – «капитуляция перед государством». Новейшая и завоевавшая популярность точка зрения Алексей Юрчака требует отказа от бинарных оппозиций (истинное лицо против маски или реальное поведение против притворного) и состоит в том, что советская молодежь вырабатывала у себя политическую позицию вненаходимости. Бинарные оппозиции, утверждает Юрчак, неадекватны советской реальности. Например, голосование «за» или «молодежная клятва» в бинарных оппозициях интерпретируется буквально: либо как истинное отношение, либо как притворное. Но для «нормальной» советской молодежи, избегавшей и диссидентства и комсомольского активизма, это не было ни тем, ни другим, а было лишь исполнением ритуала, конвенции, того, что «положено». Произносимые слова утрачивали репрезентативную функцию и приобретали перформативную. «Перформативный сдвиг официального дискурса» – такими терминами описывает Юрчак эту ситуацию и преподносит ее не просто как «нормальную», но как заключающую в себе творческий и протестный потенциал. Советская молодежь научилась по-своему использовать идеологию: воспроизводить идеологические формы, «сдвигая» их содержание, «открывая новые, неподконтрольные пространства свободы» (с. 83). Именно перформативный сдвиг, полагает исследователь, «сделал этих людей единым поколением» (с. 83).

Кевин Платт и Бенджамин Натанс, рецензируя книгу Юрчака, соглашаются с этим утверждением и полагают, что «последнее советское поколение не только могло избежать, но и, как правило, избегало силового поля официального дискурса» (Кевин Платт и Бенджамин Натанс. Социалистическая по форме, неопределенная по содержанию: позднесоветская культура и книга Алексея Юрчака «Все было навечно, пока не кончилось». – НЛО, 2019, №101, https://goo.gl/ndU2qq).

Ирина Каспэ, высоко оценивая концепцию Юрчака в целом, полемизирует с ней в одной частности: «Настойчивость, с которой респонденты Юрчака подчеркивают, что в позднесоветские десятилетия „жили нормально“, побуждает заподозрить здесь симптом социальной болезни —некий сбой в работе механизмов нормативности. Сам факт бытования формулы „нормальная жизнь“ косвенно свидетельствует об акцентированном и при этом не находящем разрешения (социальные психологи, возможно, сказали бы „невротическом“) изоляционистском внимании к нормативным стандартам» (Ирина Каспэ. Границы советской жизни: представления о «частном» в изоляционистском обществе. – НЛО, 2010, №101. https://goo.gl/eTlez1).

Помня собственный советский опыт и разделяя классический «бинарный» подход, я с этим не согласна. «Перформативный сдвиг» – то же самое, что «серый равнодушный океан голов и лес поднятых рук на митингах», о чем пишет в своем эссе Бродский. Голосование по команде и говорение по команде – это несомненное подчинение силовому полю официального дискурса. Если клятва – это не клятва, а всего лишь оболочка мертвых слов, если голосование – это не голосование, а механический жест, если Конституция – это не закон, а бумажка, если выборы – это не выборы, а явка на избирательный участок… – такую жизнь надо назвать патологической. А называть ее нормальной – это разделять максиму Родиона Раскольникова: «Ко всему-то подлец-человек привыкает!» (Федор Достоевский. Преступление и наказание. Часть первая, II).

Четверть века назад сущность советской ритуальности и роль послушных участников осознавались четко и ясно: «Ритуал служил обязательной проверкой лояльности члена общества. Участие в ритуале означало пусть формальное, но тем не менее согласие участвовать в построении коммунизма, т. е. нести свою долю ответственности за происходящее» (М. А. Кронгауз. Бессилие языка в эпоху зрелого социализма. – В кн.: Ритуал в языке и коммуникации: Сборник статей. – М.: Знак; РГГУ, 201. с. 12. В основе статьи лежит доклад сделанный автором в 1991 году на конференции «Язык и власть. Языки власти»).

Иллюзия «вненаходимости» – это совершенно понятная попытка снять с себя вину за участие в патологических практиках «советского образа жизни». Одобрение «перформативного сдвига», то есть ловкого умения обращать идеологию себе на пользу, – то же самое. Александр Зиновьев описывал эту ловкость с тем презрением, которого она заслуживает. Он различал в советской жизни номинальную и практическую идеологию: «Первая облечена в лицемерные формы добродетели, вторая предельно цинична. Первая ориентирована на пропаганду и оболванивание людей, вторая – на практическое употребление» (Александр Зиновьев. Коммунизм как реальность. Пара беллум. – М.: АСТ: Астрель, 2012, с. 274).

Советское воспитание долго нас уродовало и сильно изуродовало. Мы, советские поколения, передали нашу политическую уродливость нынешним поколениям, – сегодня мы видим это собственными глазами. Главным пороком был, по моему убеждению, тот, что мы не хотели нести никакой ответственности за действия власти, которую якобы единогласно выбрали и которую якобы единодушно поддерживали. У нас не было сознания неотъемлемых прав человека, а значит, и сознания личной ответственности. Бесправие и безответственность – вот реальные результаты советской идеологической обработки.

В передовом коммунистическом воспитании проявлялись глубоко архаические черты, из которых самыми резкими были две. Первая, под именем партийного руководства, по сути соответствовала тем идеям, которые отстаивал герой Льва Толстого: «Он говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою мысль в предании о призвании варягов: „Княжите и владейте нами, мы радостно обещаем полную покорность. Весь труд, все унижения, все жертвы мы берем на себя; но не мы судим и решаем“» (Лев Толстой. Анна Каренина. Часть восьмая, ХIV). Константин Левин считал такое положение дел великим правом, купленным дорогой ценой. Советская реальность именно такой и была. Ее слегка камуфлировали утверждением, что партия выражает интересы народа, что народ тоже решает. Но бывало, что не камуфлировали, а говорили прямо: «Сила советского народа – в руководстве партии, в сплоченности вокруг Коммунистической партии. Для нашего народа нет ничего выше и священнее, чем руководство партии, дело партии, дело коммунизма» (Есть такая партия. – М.: Планета. 1974. Страницы не нумерованы, это последние русские слова текста, затем начинается резюме по-английски). То есть не для партии выше всего дело народа (класса, трудящихся), не в народе – сила партии, а наоборот.

Вторая архаическая черта – типичное славянофильское антизападничество. Загнивающий капиталистический Запад доживал последние дни, а наша страна, построившая социализм, уверенно шла к светлому коммунистическому будущему. Классовая борьба и антагонистические противоречия раздирали Запад, зато у нас «отношения между всеми социальными группами социалистического общества (рабочими, кооперированными крестьянами, интеллигенцией) есть отношения дружественного сотрудничества» (Философский энциклопедический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1983, с. 259). Ровно то же самое писал и Алексей Хомяков: «Русской земле известно различие состояний, более или менее определенных, и даже сословий, но неизвестны ни вражда между ними, ни ожесточенное посягание одного на права другого, ни оскорбительного пренебрежения одного к другому» (Алексей Хомяков. Всемирная задача России. – М.: Институт русской цивилизации, 2011, с. 405).

Советская идеология не выдерживала ни анализа, ни сличения с реальностью, но идеологическому воспитанию дети подвергались с самого раннего возраста, поэтому последствия были тяжкими. Детскую доверчивую память, детское доверчивое восприятие «забивали» идеологическими штампами. В статье «Язык распавшейся цивилизации» Мариэтта Чудаков, анализируя «Русский ассоциативный словарь», вышедший уже в новом веке (2002), показывает, «как глубоко пустила корни советская порча языка» (Мариэтта Чудакова. Новые работы: 2003—2006. – М.: Время, 2007, с. 333). Ассоциативный словарь составлялся на основе анкетирования студентов, то есть того поколения, которое попало в идеологическую формовку в самом конце советской власти, но на слово «строитель» самой частой реакцией было слово «коммунизма», на слово «активный» – слово «комсомолец»… и так далее в том же духе, увы. Эти словесные штампы были проявлением ментальных штампов, нагруженных переживанием вины, страха и обязательного счастья. Оптимизм и уверенность в завтрашнем дне были идейной обязанностью каждого советского человека – в несомненном противоречии с реальностью. «Привычное для нескольких поколений россиян чувство опасности и тревоги» отмечет Борис Дубин, и каждый из нас по себе знает, что он абсолютно прав (Борис Дубин. Россия нулевых: политическая культура – историческая память – повседневная жизнь. – М.: РОССПЭН, 2011, с. 363). В детстве я не любила свою жизнь, но чувствовала так: если все будет хорошо, то будет продолжаться все та же тоска и скука – школьная подневольность и очереди в поликлинике; но если будет плохо, то начнется война и такой ужас, о котором и подумать страшно.

Один раз в жизни я встретила человека, который пылко вспоминал счастье нашего советского детства. Это было в Российской государственной библиотеке в июле 2015 года. Я услышала слова: «Детство у меня было счастливое, советское…». Говорила женщина лет сорока пяти. Я уже писала эту книгу, и кинулась расспрашивать. Женщину звали Ирина, отвечала она с готовностью, обрадовавшись слушателю. Детство Ирины прошло в рабочем поселке в Талдомском районе Московской области. В школу она пошла в середине семидесятых. Школа была прекрасная, учителя замечательные – умные, внимательные, сердечные. Знания они давали такие глубокие и прочные, что для поступления в московские вузы никому из выпускников не нужны были репетиторы. После уроков тоже была интересная, содержательная жизнь. Художественные, литературные, спортивные кружки. Бассейн! Музыкальная школа! Тут я все-таки переспросила: значит, в рабочем поселке был бассейн и музыкальная школа? Ирина слегка замялась: нет, не в поселке, но можно было ездить. Она вспоминала чудесные учебные передачи советского телевидения: «По третьей программе, помните?». Она рассказала историю (легенду). В начале восьмидесятых годов крупный чин с американского телевидения приехал в Москву. Он пришел в восторг от телепередач для советских школьников и решил сделать такие же для американских. «Они переняли, – вздохнула Ирина, – а мы все загубили. Ничего не осталось». Не то что я ей не верила. Ирина говорила правду, которую взлелеяла в памяти. Но эта правда уж очень расходилась с реальностью тех лет. Поэтому должно было появиться какое-то «но». И оно появилось. Оказывается, у Ирины не сложились отношения с одноклассниками: все десять школьных лет ее травили. За что? «Ну, я же была вся такая неземная, – грустно усмехнулась Ирина, – вся в музыке, литературе. Вот за это…»

Ирина не упомянула о коммунистическом воспитании, хотя несомненно, что учителя, о которых она вспоминала с такой любовью, все как один были воспитателями-пропагандистами. Иной возможности для учителей не существовало. Вся школьная деятельность была направлена на идеологическую обработку учеников. Абсолютно вся, а не только предметы гуманитарного цикла или внеурочные мероприятия. Изучение точных и естественных наук тоже было нацелено на коммунистическое воспитание. Методические брошюры об этом выходили одна за другой.

«Формирование коммунистического мировоззрения при обучении географии в V—VII классах» – М.: Просвещение, 1965. «Формирование коммунистического мировоззрения у студентов в процессе преподавания курса теоретической механики» – Л.: б.и. 1976. «Коммунистическое воспитание школьников в процессе обучения химии в средней школе» М.: МП СССР, 1977. «Формирование коммунистического мировоззрения в курсах химического и механического профилей» – Казань: КХТИ, 1978. «Коммунистическое воспитание учащихся на уроках математики» – Киев: Радяньска школа, 1983. «Формирование коммунистического мировоззрения и активной жизненной позиции учащихся в процессе обучения математике» – Ростов-на-Дону: б.и., 1984. И так далее и тому подобное.

Учителя, которые решительно не хотели быть коммунистическими пропагандистами, в школе не удерживались. Их увольняли или вынуждали уйти. Каждый человек с советским опытом знает такие примеры. Все остальные педагоги обязательно занимались идеологической обработкой детей. Вопрос заключается только в ее мере и характере. Обработка могла быть беспощадной и упорной, а могла сводиться к минимальным ритуалам. Педагоги позднесоветских лет, точно так же, как и дети той поры, избегают вспоминать о коммунистическом воспитании и о своем участии в нем. Мне известны только два исключения.

Лев Айзерман в книге «Испытание доверием. Записки учителя» (М.: Просвещение, 1991) рассказал драматическую историю. В 1980-м году педагоги одного из выпускных классов получили записки с ядовитыми эпиграммами. Анонимный сочинитель хорошо изучил своих наставников и знал, чем обидеть. Учителя были «потрясены» (с. 6) и, собрав весь класс, потребовали, чтобы аноним признался: «То, что он сделал – непорядочно, неблагородно. Мужество признания – во многом гарантия нравственности, сегодняшней и завтрашней» (с. 7). Через несколько дней рассказчику призналась, наедине, одна из лучших учениц: «Это сделал я». Учитель спросил: «За что?» (с. 7), хотя мог бы и сам догадаться. Девочка сказала: «Вы все нам лгали, обманывали нас. Вы же видите, что все вокруг происходит совсем не так, как пишут газеты, как говорите вы нам в школе. Скажите, разве вы в классе говорите обо всем, что сами видите, над чем сами думаете?» (с. 7). Словами девочки глава кончается. Педагог не написал, к сожалению, что же он ей ответил. Его книга советских лет – «Уроки нравственного прозрения» (М.: Педагогика, 1983) – включает самый минимум коммунистических реверансов, однако и этот минимум ужасен. Важность морали в нашей жизни обоснована материалами ХХVI съезда партии (с. 26). Ценность творчества Льва Толстого – словами генсека, который высказался о Толстом, находясь в Туле. «Хочу обратить внимание на принципиальное значение этих высказываний Л. И. Брежнева…» (с. 70).

Леонид Лопатин в своих откровенных и глубоких воспоминаниях (тираж 350 экземпляров) себя не щадит: «Став учителем истории в 1966 г. и членом КПСС в 1968 г., я сам участвовал в формировании такого образа жизни. Ах, как же на своих уроках я возвеличивал Октябрьскую революцию! Разве не я врал детям о свободном творческом труде при социализме, скрывая от них принудительный труд колхозников, спецпереселенцев, трудармейцев, завербованных, да и просто рабочих, вынужденных трудиться за паек и унизительно низкую зарплату. Не является утешением и то, что делал это искренне. <…> При каждой теме по советской истории выливал своим школьникам, а с 1969 г. студентам мединститута столько вранья и идеологической глупости, что стыд за себя не прошел до сих пор. Если бы по юношескому недомыслию я врал только на уроках!» (Леонид Лопатин. Советское образование и воспитание. Политика и идеология в 55-летних наблюдениях школьника. Студента, учителя. Профессора. Ничего личного. —Кемерово: Издательство КемГУКИ, 2010, с. 14, 15). Увы, не только. Молодой педагог хотел быть откровенным с детьми, и ученики ему доверяли. Поэтому в совхозе на сельхозработах («на картошке»), увидев реальное состояние хозяйства и реальную жизнь села, дети спросили об этом учителя. А он, сельский уроженец, прекрасно знавший, что они видят типичное положение дел, заговорил про отдельные недостатки в отдельном совхозе. «Разве не в чем каяться учителям и родителям, внушавшим детям такое извращенное представление о советской действительности?» (с. 131).

В понимании роли родителей я не вполне согласна с Леонидом Лопатиным. Сами родители редко внушали детям извращенные представления о советской жизни, хотя не препятствовали школе обрабатывать детей. Родители внушали детям другое – чувства опасности и тревоги. Некоторые бессознательно, потому что сами жили с этими чувствами, некоторые сознательно, потому что наивная вера в нашу счастливую жизнь была небезопасна для ребенка и ее следовало подправить прививкой опасливой настороженности. Но эти чувства не полагалось проявлять, ибо советские дети были счастливы по определению. По моему опыту, счастье было неприятным долгом и тяжким грузом, потому что нашим счастьем нас постоянно попрекали в школе.

Конечно, и учителя, и семья были в очень трудном положении. Учителя лгали, родители молчали, но и те и другие должны были привить детям «гарантии нравственности – сегодняшней и завтрашней».

Дети, тем более маленькие, политикой и политическими фигурами не интересуются вовсе. Исследования постсоветских дошкольников подтверждали это и в девяностые, и в нулевые годы – вот, например, коллективная монография «Из жизни детей людей дошкольного возраста. Дети в изменяющемся мире» (СПб.: Алетейя, 2001). Но советских детей с самых малых лет настойчиво обязывали следить за политикой и любить

Один на один с государственной ложью. Становление общественно-политических убеждений позднесоветских поколений в условиях государственной идеологии

Подняться наверх