Читать книгу Инстинкт просвещения - Елена Пестерева - Страница 8
Контекст
Глава вторая,
о фестивальной жизни и поэзии
КУБ. Грани сибирской поэзии
ОглавлениеЭти пять сборников стихотворений я привезла с красноярского поэтического фестиваля КУБ («Книга. Ум. Будущее») в чемодане – и это единственная причина составить рубрику «Тристих» именно из них.
Западная Сибирь. Кемерово. Мурзин
Когда-то я хотела написать рецензию на «Носителя языка» Дмитрия Мурзина – и не написала. Потом автор собрал «Клиническую жизнь», я снова собиралась, и даже пообещала, и снова не написала ничего. Теперь начну с последнего по времени сборника, чтобы как-то объясниться и оправдаться.
В «Бенгальской воде», изданной московским «Вест-Консал-тингом», много старых и даже совсем старых стихов, то есть это избранное. Надо сказать, предыдущие два сборника тоже были избранным – раз в пять лет Мурзин собирает книгу заново, и хорошо бы посмотреть, сравнить, какие стихи остаются, какие – уходят. «Бенгальская вода» имеет трехчастную структуру. Первая часть – очень условно – любовная лирика, вторая – гражданская, третья объединяет стихи нетрадиционной для Мурзина формы. Прежние сборники, к слову сказать, тоже были трехчастными, но составленными по другому принципу и тоже носили синие обложки. В третьей части «Бенгальской воды» есть несколько верлибров, несколько хокку и сонетов, один большой и удачный цикл «Рыбный день» и звуковые вариации в духе «Политех, палисад, полицай, / Медведей, лицедей, порицай».
Обычно же лирика Мурзина ничего подобного не предполагает, стихи силлабо-тонические, ритмы простые, только строфика разнообразна, и держатся они на неизъяснимой словами высокой тоске, грустной иронии и парадоксальной и афористичной мысли: «Музыка звучит издалека, / Только та, что нравится и снится, / Только та, что освещает лица – / и не разгоняет облака», «Грибоедов на арбе / Едет Пушкина встречать». Впрочем, эти приводимые в доказательство высокой тоски цитаты – из стихотворений десятилетней давности. «Аз есмь региональный компонент. / Меня всего теперь изучат в школе» – самоаттесто-вывался автор раньше. И мне жаль, что в новых стихах неизъяснимого все меньше, и вместо прежних сложных и многослойных игр: «У меня посередке сибирских руд / Если что остается, так это терпенье» появляется прямое высказывание: «Но пахнет сибирскою нефтью / Мой стол и одежда моя» и «Мужчина в самом закате сил / Милостыню просил», и строчка «Некуда бежать молоку», выводящая стихотворение на совершенно иной уровень, тут же гасится финальной «Некуда идти старику». И, видимо, это не случайность: Мурзин теперь сознательно пишет так – линейно и однозначно. Потому что фокус начать стихотворение за упокой и закончить его за здравие ему известен, как никому другому, и этот прием приковывания читательского внимания – говорить ни о чем, просто так, а потом одним движением обратить слова-в-столбик в пронзительную лирику – применялся им многократно и блистательно:
Выйдешь в чем есть из трамвая,
В воздухе пахнет грозой,
Светит звезда роковая
Ласковой бирюзой.
От «роковой звезды» (когда кажется, что стихотворение совсем пропало) до внезапной «ласковой бирюзы» (это ведь она все спасает?) – полвдоха. Именно этого разлома, этого обманутого ожидания, этого прыжка из-под купола с чудесным спасением и новым взлетом под купол в новых стихах почти нет. Почему, зачем? Я не нашла объяснения.
Восточная Сибирь. Иркутск. Михеева. Морс
Две книжки вышли весной в московской «Воймеге»: «Другими словами» Артема Морса и «Отблески на холме» Светланы Михеевой.
Артем Морс – финалист нестоличной поэтической молодежной премии «ЛитератуРРентген» (2006) и лонглистер «Дебюта» (2007), первая книжка издана в Иркутске в 2006-м и называлась «Из этого темнеющего сада». «Другими словами» – тоненький сборник мужской лирики о том, как «жили-были / в одной квартире / человек-дерево / человек-яблоко / и человек-змея», «играли в войнушку, курили втихушку за домом» и «разговаривали о Бодлере, Сезанне, Сартре», и «больше других мог выпить человек по имени Глеб, никто не работал, но деньги почему-то были», а в конце все умерли и не страшно. Немного Олега Чухонцева («Мы пили когда-то, теперь мы посуду сдаем»), немного Тютчева (то мелькнет прямая цитата, то слова «и дух твой отлетит / и взор его несмелый / печально оглядит / безжизненное тело» Морса напомнят «Как духи смотрят с высоты / На ими брошенное тело» Тютчева, то какие-то типично тютчевские покровы, завесы, пелена и марево, отделяющие этот мир от иного, потустороннего, так что Тютчева, пожалуй, даже много) и немного Петра Мамонова или, может быть, Шиша Брянского.
Я вот о чем. У Морса:
Внутри окна – большая тьма,
душа его – потемки.
Заглянешь внутрь – ни хрена,
хоть глаз коли иголкой.
Но иногда там вдруг видна
иная перспектива —
как всмотришься: вот это да,
смотрите, как красиво.
(«Окно»)
У Мамонова же вот так:
Как будто спал, а не спал.
То спишь, то не спишь.
Спишь, не спишь.
Целую ночь.
Целую ночь вот так.
То то.
То так, то так, то этак.
То то то.
Раз на раз не приходится.
(«Спишь не спишь»)
И у Брянского стихотворение памяти Д.А. Пригова, где автору сперва кажется, что «действительно все правда», и тут же что «все совсем неправда, / это просто бесы путают меня» («Иногда мне кажется…»). Неуловимый мир, неуловимая реальность, где все расползается, и двоится, и оборачивается противоположностью своей или противоположностью противоположности.
Есть ничем, на мой взгляд, не обусловленные перебои ритма, а есть, впрочем, и обусловленные, есть прекрасные образы («Ночь думает: настало время выть – /ив темноте натягивает леску», «проносятся, как дети, / пустые поезда»), и скучные рифмы вроде «прямо-упрямо», и такая простая, нестрашная, игрушечная (понятная и волшебная одновременно) смерть в конце: «Прохожий выйдет из тумана, / достанет ножик из кармана / и вскроет горло сентябрю».
У Светланы Михеевой все по-другому. Кроме биографических совпадений: Михеева тоже закончила Литинститут и это тоже ее второй сборник (первый – «Происхождение зеркала», 2008). Я хотела было добавить ее к личному списку смертописцев, но нет, тут не то. Фоном, местом действия и действующим лицом для этой лирики служит не смерть, а активная жизнь по ту сторону той самой тютчевской завесы. Сходу и подряд стихи сборника: «черной водой письменного стола», «можно лежать на окровавленном одеяле / Или висеть… пяткой в стену стуча», «три ночи бродили, нюхали камни, / Ложились на берег костлявый – / Будто бы обнимались со смертью», «Как ласковое сердце тяжелело, / На голубой тарелочке алело» – и так и далее. Безграничный инфернальный ужас в постоянном крещендо, и ни детство, ни солнце, ни море, ни вера, ни вечность ему не чета. Тютчев тут, конечно, уже ни при чем. Кого такого вспомнить из отечественных авторов, чтобы провести хоть пару линий в прошлое? Сологуба. Или Брюсова-прозаика. Или – немножко – Введенского. Вот ребенок собирается с утра в школу: «Можно в школу не ходить сегодня? / Можно дома буквы изучать? / Но сочится дым из преисподней. / Но молчит застенчивая мать». Вот сцены купания в Коктебеле: «Купальщик / В своем дремучем теле, посреди / Тягучего гранатового моря» и «Внизу, под шатким пирсом, хоронясь, / Болтается, безглаза и безлика, / Морская рыба с мальчиком внутри – / Иначе кто пускает пузыри?», и мир уже плещется в густой крови, и перевозчики на тот свет висят на якоре, хоронясь. В большом, семнадцатичастном цикле «Воображаемое путешествие в Италию и обратно» самая живая, самая стремительная, человечная и звонкая строчка звучит так: «Поехали, пожалуйста, домой», остальное как мучительный бесконечный сон среди рожденных им и до него бывших чудовищ – «блуждая в туристическом поту, / становишься свидетелем убийства».
Я расслышала этот голос не сразу, только к шестнадцатой странице, к стихотворению «Стул из девяти деревьев», зато там уж не услышать невозможно:
Когда ты глаза посылала, Лючия,
На белой тарелке, на черной тарелке?
Изъятие части уверило смерть,
Что целая женщина – это ошибка,
Ее существо абсолютно, но зыбко.
А лучше бы прочное что-то иметь.
Глухоту свою оправдаю сложным синтаксисом, временами для меня чрезмерным. Из строфы в строфу попадается конструкция «два разнородных прилагательных + существительное»: «черная чумная розетка», «коммунальная тягостная доброта», «глупый светлый шар», «золотое предплечье сосновой корабельной тишины», «светлые рыбомордые самолеты» – и утяжеляет текст. Предложение редко заканчивается раньше строфы, да и в целом прозаизация текста велика: то скобки попадутся, то точка с запятой, то шестистопный ямб с цезурой записан так, что на глаз кажется верлибром. То разрушенная связь слов в предложении столь чудесна сама по себе, что забываешь, о чем читал: «Кто ты такая, будто бы вся не та, переменяя прически и надевая платья?» На обложке книжки аннотация Михаила Айзенберга: «И это не шум, это человек и его речь». Рискну поспорить: это, скорее, шум или даже гул, какой-то подземный многоголосый хор из царства теней, сливающийся рокот, а если речь, то речь забывшей ждать Эвридики.
И отдельно отмечу отсутствие региональной компоненты: по стихам невозможно понять, где именно они написаны. Как будто нигде. Точнее, как будто сразу всюду. И это, как мне думается, замечательно.
Восточная Сибирь. Красноярск. Клиновой
«Латте-арт» – четвертый сборник стихов лауреата «Ильи-премии» и премии им. Астафьева Ивана Клинового, но предыдущих у меня нет, так что сравнить не получится. Пожалуй, это книга с сюжетом. Пожалуй, он прост: город, кофе, сигареты, неспешный и немногословный разговор. В таком антураже лирический герой – одинокий и разочарованный, романтический чуть не до демонизма – ничего не делает, кофе пьет, стихи пишет, рефлексирует, обижает женщин, расстается с женщинами, страдает. Книжка трехчастная, и стихи в первой части неожиданно-эротические (как-то так сразу, буквально с первых страниц), а во второй – с несколько истерической интонацией, слабо вяжущейся с моими представлениями об авторе. Но к третьей части гармония восстанавливается, и автор отрекается от своего байронического персонажа: «Но я не автор, я не тот, / Кто кофе пьет, кто много курит / И до утра не доживет», интонации делаются спокойнее, а стихи, на мой вкус, лучше, ровнее и чище. В первых частях есть удачные двусмыслицы («И найдя единственный рубильник, / Рубит свет и падает во тьму» с внезапной рубкой света), выпадение сказуемого из предложения «…любовь, как старенький пароходик, – / Нам с тобою больно своим винтом», и своеобразные реверсы образов, например, когда несколько раз в разных стихах попавшийся «разрыв шаблона» наконец оборачивается «разрывом мениска», и гротескный эротизм: «Поскворчит и ляжет, раздвинется, точно циркуль, / И моя тоска сконцентрируется в конце».
В третьей части после романтической мрачности появляется новая мысль: «Я еще поживу, из-под ложечки вынувши тьму». И действительно хорошие стихи («Продышать окошко, взглянуть на градусник…», маленький коктебельский цикл «Туда», и «Загорелые глухонемые…», и два финальных), большой легкости и естественности, как будто поиск звука, нетривиальной рифмы, сложного образа, прочей формы наконец закончился и началась речь «как из воздуха связанный свитер». Вот и славно.
Южная Сибирь. Улан-Удэ. Аюшеев
С Булатом Аюшеевым сложнее. В 1980 году он поехал в Ленинград, чтобы стать психологом, но не поступил и вернулся в село Дырестуй Джидинского района Республики Бурятия быть совхозным пастухом. В 1981-м поехал в Томск, чтобы быть биологом, но стал геологом, а через год снова вернулся в Дырестуй совхозным пастухом. В третий раз Аюшеев поехал в Хабаровск, чтобы в тамошнем меде стать педиатром, но вместо этого начал читать французских экзистенциалистов, писать стихи и вернулся в Дырестуй (середина 1980-х – как раз то время, когда «один Жан-Поль Сартра лелеет в кармане и этим сознанием горд»[2]). Так, объехав родину от Ленинграда до Хабаровска, он остановился в середине ее нижнего края, в Иркутске, закончил местный филфак, но в Дырестуй школьным учителем возвращался множество раз, даже когда к концу 1990-х перебрался в Улан-Удэ. Теперь он главный редактор журнала «Байкал» и у него вышла первая книжка стихов – «Легкий и деревянный кот». Очень маленькая: шестьдесят четыре страницы, сорок одно стихотворение – написаны за двадцать лет. Поскольку книжка первая, а публикации были в основном в региональных изданиях (этот единственный сборник тоже издан «Республиканской типографией» в Улан-Удэ), критики об Аюшееве нет или так мало, что сложно найти. Между тем это прекрасные стихи.
Начав с силлабо-тонического стиха, Аюшеев состоялся как верлибрист, но в его верлибре может вдруг попасться рифма-другая, чаще ассонансная, или ритмичная строчка, а затеянный парафраз ахматовского «я пришла к поэту в гости» вдруг прирастет пятистрочной строфой и лопнет шестистрочной с грамматическими аномалиями и избыточными рефренами: «Жизнь большее и страшнее, / и когда, в глаза осмелясь / посмотреть ей, просыпаюсь, / долго, долго просыпаюсь, / страшно, страшно просыпаюсь, / просыпаюсь – мамы нет». В результате получаются стихи подкупающе-синтетические, вбирающие в себя бурят-монгольскую и серебряновековую традиции, национальное певучее шаманство и постмодернисткую иронию и тоску. В результате получается примерно так: «На пятом этаже большого магазина Номин / в книжном отделе / увидел – Жеймс Жойс. “Дублинчууд”. / Полистал, нашел любимые “Землю” (Шороо) / и “Личины” (Хурамчдуур). / В “Хурамчдуур” мальчик, / за которым гонится разъяренный отец, / кричит “ава, ава!” и обещает помолиться Цаган Дара эхэ / (я помолюсь за тебя… я святую деву попрошу)» и от этих переводов с переводов возникает ощущение донационального языка.
Аюшеев рассказывает истории в стихах (он вообще прекрасный рассказчик). Но всегда эти истории полны фантасмагорическими персонажами и странными событиями, в них выворачивается наизнанку логика реальности, и жизнь, смерть, нищета, успех у читателя становятся фрагментами общего абсурда: под Новый год бомж Нима вылезает из-под люка как из преисподней и «Где-то бомбочки взрываются, / но пушист так снег и соединения его еще так новы, / что по снегу ходить страшно. / Тук-тук – стучит кровь в голове. / “Шапку, – думает Нима, – шапке”». В Алтан-Булаге, пока жена и пятеро детей молятся, встав в порядке убывания перед божницей, этнограф и буддолог профессор Цибиков (живой профессор и персонаж стиха) курит и мукденские воспоминания его теснят: «Наконец обида стала так невыносима, / что Цибиков достал из коробочки хорошую бумагу / и принялся писать тоненьким пером по-старомонголь-ски. “Я, бывший казак Российской империи / Цаган-Усунского караула Дамдин-Дугар Цибиков, / родился в г. Троицкосавск в 1874 году / и был призван на действительную службу / из караула Киран в 1895 году”. / Цибиков задумался. / Его теперешнее жилье походило на скворечник. / Позади дома был разбит жалкий огород», – чем не проза? Да ничем не проза. «По утрам полосатые дети молча щипали сорную траву. <…> На свет луны, падавший в единственное оконце, старались не наступать». Конечно, я ничего не знала о Цибикове до этого стиха. И совсем не уверена, что речь в нем именно о Гомбожабе Цыбикове.
Аюшеев мягок в интонациях и почти исключен из стихотворений сам. Это, безусловно, лирика. Но в ней едва уловим автор. Всего одно любовное стихотворение, да и то я могу ошибаться («То есть ты, как озеро или река…»). Редко появляющийся и сильно стертый биографический план стихов. Ни ярости, ни жалобы, ни страха смерти, ни осуждения, ни болезненного сострадания – «Живите, как хотите». Пожалуй, мир и покой, наконец наставший: «Ну пусть мы такие корнеплоды, / пусть наша форма зоо была, / но чувства-то мы имели из книжек / и к ним простирали свои вымышленные тела».
Чем закончить маленький сибирский обзор с такой выборкой, как эта? Общую мысль позаимствую у Булата Аюшеева, лучше сформулировать не получится:
И Ольга Смолина,
Учительница Выдринской школы,
И Иван Геймур из Култука,
И Виктор Чижиков из поселка Селенгинск,
И Папирняк Михаил Степанович,
Автор книги «Они сено не косили»,
Тоже написали хорошие стихи.
«Октябрь», 3,2015
2
Гребенщиков Б.Б. Трактористы.