Читать книгу Черубина де Габриак. Неверная комета - Елена Погорелая - Страница 4
Часть I. Невинность лилий. Лиля Дмитриева
Случайное семейство
ОглавлениеА начинается эта история 31 марта 1887 года в Петербурге на Васильевском острове, когда в семье гимназического учителя чистописания Ивана Васильевича Дмитриева рождается младшая дочь.
Рождается – в те годы «давние и глухие», когда убийство царя Александра II Освободителя (1881) и последовавшие затем контрреформы наглухо закрывают проекты по эволюционному обустройству России.
Поколение шестидесятников XIX века – народники, демократы и разночинцы, с которыми связывались все надежды на обновление, теряют сторонников, ибо что ни говори, а мало кто готов одобрить открытый террор. Государство, в свою очередь, прихлопывает форточку свободы, ужесточает цензуру, стагнирует, обрубает протест на корню. Россия в очередной раз погружается в долгий сон, тягостный и лихорадочный; в этом предгрозовом ее сне вызревает Серебряный век.
Позже, оплакивая поколение рожденных на переломе времен, Максимилиан Волошин, которому предстоит сыграть едва ли не ключевую роль в нашей истории, точно и горько напишет: «В других – лишенных всех корней – / Тлетворный дух столицы Невской: / Толстой и Чехов, Достоевский – / Надрыв и смута наших дней…» (1919).
Жизнь в семье Дмитриевых полностью соответствовала этой формуле.
Родители напоминали классических чеховских интеллигентов. Отец, «мечтатель и неудачник», обладал только одним даром – каллиграфическим почерком, благодаря которому смог устроиться в среднюю школу на должность учителя чистописания; а поскольку чистописание в то время было самым низкооплачиваемым предметом в гимназии, семья из пяти человек выживала в основном благодаря матери, по профессии – акушерке (судя по отзывам ее пациентов – умелой и сведущей). Елизавета Кузьминична Дмитриева, в девичестве – Нагорная, по всей вероятности, окончила знаменитое «Родовспомогательное заведение» на Надеждинской улице, где готовили повивальных бабок 1-го и 2-го разряда, соединив родильный госпиталь с Повивальным училищем – «бабичьей школой», известной на всю страну. Если так, то в годы учебы ей посчастливилось иметь обширную практику в одном из лучших медицинских заведений Петербурга. Невысокая, крепкая, темноволосая; среди ее предков были украинцы и цыгане. Внешне младшая дочь была очень похожа на нее.
«Много традиций, мечтаний о прошлом и беспомощность в настоящем»[6] – так Лиля Дмитриева говорила о жизни в родительском доме. Действительно, в том новом времени, в той лихорадке символистского карнавала, которая начинала охватывать Петербург, простые и прозаические попытки родителей выжить могли показаться беспомощными. Сопротивляясь новому и непонятному, лезущему из всех щелей, мать и отец свято чтили традиции, в том числе и религиозные; Елизавета Кузьминична ревностно следила за порядком исповеди и причастия не только кровных троих детей, но и своих «восприемников» – некогда принятых ею младенцев[7]. Бабушка – видимо, тоже по линии Елизаветы Кузьминичны – ночью поднимала маленькую Лилю, изнуренную тяжелой болезнью, чтобы поцеловать образ целителя Пантелеймона и проговорить: «“Младенец Пантелей, исцели младенца Елисавету”. И я думала, что если мы оба младенцы, он лучше меня поймет…»
Третий ребенок, последыш, Лиля родилась слабой, болезненной, в год с трудом села, долго не начинала ходить. Естественно, что едва ли не первой ее детской радостью стали книги. Отец, Иван Васильевич, много читал младшей дочери – в основном то, что сам любил в детстве: сначала «Сказки кота Мурлыки» Н. Вагнера, потом – Андерсена, потом – сказки Гофмана и его знаменитого «Кота Мурра». С «кошачьей» темой связаны первые Лилины стихотворные опыты, по ее позднейшему утверждению, написанные в возрасте до семи лет, – в меру забавные, в меру простодушные, как и положено стихам шестилетки, но неожиданно приоткрывающие историю ее вечной душевной раздвоенности. Можно ведь и так прочитать эту притчу из жизни животных:
В правом ящике стола
Кошка серая жила.
Ела масло, ела сало
И в блаженстве утопала.
В левом ящике стола
Кошка рыжая жила,
Ела масло, ела сало,
Но все кошке было мало,
И тогда она пищала…
Понятно, чем были тогда и для Лили, и для отца эти строки и сказки: тоской по несбыточному, возможностью оторваться от быта, приподняться над ним… Потому что потом их ждало неизменное возвращение к семейным заботам, к порядку, который неукоснительно поддерживала Елизавета Кузьминична.
Над этим стремлением упорядочить, а фактически – удержать подступающий хаос Лиля грустно посмеивалась и во взрослых стихах. Вот, например, – «Моей матери»: формально это пародия на соответствующее стихотворение А. Блока, фактически – образец мирочувствования всего поколения, на рубеже XIX–XX веков оторвавшегося от быта и устремившегося в запредельное (и смертельное) бытие:
Я насадил свой светлый рай
И оградил высоким тыном,
И за ограду невзначай
Приходит мать за керосином.
– «Сын милый, где ты?» Тишина.
Над частым тыном солнце греет.
– «Меня никто не пожалеет,
Я с керосином здесь одна».
И медленно обходит мать
Мои сады, мои заветы.
– «Ведь пережарятся котлеты.
Пора белье мне выжимать!»
Все тихо. Знает ли она,
Что сердце зреет за оградой,
И что котлет тому не надо,
Кто выпил райского вина.
Дети увлечены утверждением новых заветов, а родители, как и прежде, думают лишь о хлебе насущном да керосине? Ату их, ату! Без сомнения, в семье Дмитриевых это противоречие высвечивалось даже ярче, чем в блоковской, ибо не было того интеллектуального понимания друг друга, того эмоционально насыщенного родства. А было – прямое, опять-таки, следование пророческому наблюдению Волошина: родители, стоящие за сохранение прежнего уклада («не стало бы хуже!»), по-чеховски углублены в работу и по-толстовски держатся за семью, дети же – Валериан, Антонина и младшая Елизавета – по-достоевски взвинченны и экзальтированны и все время на острие.
Надрыв и смута? Они тоже присутствуют, в основном в облике и поведении старшего сына Валериана, рожденного в 1880 году. Нервный, начитанный («он мне рассказывал всякие истории из Эдгара По…»[8]), откровенно недобрый, он имел сильное влияние не только на сестер, но и на мать с отцом – в воспоминаниях Дмитриевой приведен показательный эпизод:
Когда ему было десять лет, он убежал в Америку. Он добежал до Новгорода. Пропадал неделю. Он украл деньги у папы и оставил ему записку: «Я беру у тебя деньги и верну их через два года. Если ты честный человек, то ты никому не скажешь, что я еду в Америку». Папа никому и не сказал. Узналось после. ‹…› Потом, когда его нашли, он самостоятельно вернулся в Петербург. И никто его ни о чем не расспрашивал и не упрекал[9].
Нечто подобное происходит и в других семействах, чье старшее поколение попросту не поспевает за метафизической лихорадкой детей. Ахматову отец еще до всяких стихов дразнит «декадентской поэтессой». В семье Цветаевых в спальне старшей сестры Валерии живет Черт, а в комнате самой Марины в киоте для иконы в углу над письменным столом вставлен Наполеон. «Этого долго в доме не замечали, – вспоминает Анастасия Цветаева. – Но однажды папа, зайдя к Марине за чем-то, увидал. Гнев поднялся в нем за это бесчинство! Повысив голос, он потребовал, чтобы она вынула из иконы Наполеона. Но неистовство Марины превзошло его ожидания: Марина схватила стоявший на столе тяжелый подсвечник, – у нее не было слов!»[10] На этом фоне выходки детей Дмитриевых, как-то: игры в прошение милостыни на бульваре, прыжки на сеновал сквозь отверстие в крыше с высоты второго этажа, сожжение любимых игрушек в качестве приношения огню – выглядят более чем безобидно. Вот только мы сегодня задумываемся: что же все-таки это было? Обычный подростковый протест против всеобщей стагнации, попытка пощекотать себе нервы – или подготовка к тем жертвам и испытаниям, которые ждут этих детей в новом веке?
Однако до нового века еще далеко. Пока что племя младое и незнакомое активно протестует против обветшавших устоев, стремится очутиться по ту сторону добра и зла, всячески открещивается от «нормальности». В конце XIX столетия смешно чтить традиции, стыдно казаться нормальным (о, как эта «норма» человеческая, честность и чистота, будет цениться спустя каких-нибудь тридцать лет, а чуть позже – как безвозвратно уйдет!). Помните Достоевского с его приговором болезненно самолюбивому и тщеславному русскому мальчику Гане Иволгину из «Идиота»? «Вы, по-моему, просто самый обыкновенный человек, какой только может быть, разве только что слабый очень и нисколько не оригинальный». Что может быть страшнее этой обыкновенности?! Скорее, скорее отречемся от нормы, скорее отправимся в темную приграничную зону сознания! И вот сестра Дмитриевой Антонина (та самая, что рассказывала прикованной к постели маленькой Лиле истории, а потом разбивала одну из ее любимых фарфоровых кукол, «чтобы ничего не было даром») уходит в роковую любовь, закончившуюся смертью от заражения крови и самоубийством молодого мужа над ее гробом; брат Валериан – в психоделические, как сейчас бы сказали, эксперименты с сознанием («Он стал мне давать нюхать эфир и сам нюхал. ‹…› Через две недели, когда взрослые вернулись, он уже ходил по дому и резал какие-то невидимые нити…»); а сама Лиля – так уж получилось – в болезнь.
Брат, между прочим, сперва запрещал ей лечиться, говоря, что болезнь надо преодолеть. Лиля, привыкшая ему верить, послушно повиновалась. У них были прочно сложившиеся отношения вассала и сюзерена: в пять лет Лиля делала для Валериана чудеса («Он заставил меня тогда поклясться (уже было 5 лет), что я не совершила в жизни ни одного преступления, и мы пошли делать чудеса. Он налил в ковшик воды и сказал: “Скажи, чтобы она стала вином”. Я сказала. “Попробуй”. Я попробовала… “Да, совсем вино”. ‹…› Но Тоня сказала: “Ведь вино красное”. Тогда он вылил мне ковшик на голову. И был уверен, что я скрыла какое-то преступление»), в десять – писала расписку, что шестнадцати лет она выйдет замуж и у нее будет 24 человека детей: «…я всех их буду отдавать ему, а он их будет мучить и убивать». Читая эти Лилины воспоминания, одни твердят о наследственном психическом расстройстве, преследующем семью будущей Черубины, другие – подозревают в ее словах «интересничание» и призывают не принимать их на веру. Но, собственно говоря, почему бы и нет? В сущности, брат Лили Дмитриевой, отношения с которым в раннем детстве значили для нее особенно много (что естественно – младшим сестрам свойственно обожествлять старших братьев, а здесь к тому же восторженная привязанность Лили соединилась с жестким и властным характером Валериана), был тем самым обыкновенным, по Достоевскому, человеком, прилагающим все усилия к тому, чтобы выглядеть оригинальным. Отсюда и все его эскапады вроде нападения на гимназиста-еврея, и требования кровавых «расписок», и извращенные опыты над собой и над младшей сестрой. Не обладая никакими особенными талантами, но нервно и остро чувствуя атмосферу времени, он пытался искать в нем себя, оборачиваясь то жестоким поводырем «малых сих», то мучителем-инквизитором, то воинствующим ницшеанцем, то путешественником-первопроходцем. Лиля наблюдала за этими поисками долгие десять лет, а потом…
Когда ему было 18, я вошла в его комнату и увидела, что он плачет. Это было очень страшно. Потому что он никогда не плакал, а только кусал себе губы. Он сказал: «Ты знаешь, я чувствую, что глупею». С тех пор он больше ни о чем не говорил со мной и страшно замкнулся…[11]
Валериан Дмитриев не поглупел. Он просто вырос. Стал морским офицером, командовал подводными лодками и миноносцами, участвовал в Русско-японской и Первой мировой войнах, потопил и взорвал несколько неприятельских кораблей, заслужил ордена, и Лиля писала о нем подруге: «…брат выдержал весь Артур, теперь приходится переживать вторую войну…»[12] Детская жестокость в нем обернулась расчетливостью и властностью; сослуживцы отзывались о Дмитриеве как о хитром и циничном карьеристе, который думает исключительно «о своем личном благополучии, рассчитывая для этого каждый свой шаг и проявляя в этом направлении невероятный цинизм. На глазах начальства он исполнительный, за спиною же делает то, что ему удобно. Доверия к нему нельзя иметь»[13].
За десять лет Валериан прошел карьерный путь от мичмана до капитана 2-го ранга. Отношения с сестрой сохранились приязненными. Лиля поддерживала с ним регулярную переписку, он даже делился по ее просьбе литературными новинками со своими знакомыми – в частности, в годы службы в китайском порту Чифу послал приятелю П. Клоделя, также одно время бывшего на дипломатической службе в Пекине, переводы из Клоделя, сделанные М. Волошиным. После Первой мировой войны, пройденной им уже кавторангом-подводником, и революции Валериан Дмитриев оказался в эмиграции в Англии, и там его след затерялся[14].
С фотографии середины 1890-х годов на нас смотрят восьми- или девятилетняя Лиля, еще по-детски светловолосая, с открытым доверчивым взглядом, бабушка, мать Елизаветы Кузьминичны, и юноша Валериан – мы видим его франтоватую красоту, выправку и вместе с тем некоторую прохладную безучастность. В отличие от сестры и бабушки, одна – доверчиво, другая – скорбно глядящих прямо в фотографический объектив, Валериан смотрит как бы поверх их голов, в приближающийся новый век – век сотрясающих землю войн, век большой крови, век молодых и бесстрашных мужчин. Что-то долоховское есть в его облике – долоховское или, может быть, гумилевское? Гумилев-то ведь тоже до последнего оставался солдатом Империи…
А психоделических экспериментов и опытов по приближению безумия больше не требовалось. Безумие овладело Россией всерьез.
Впрочем, и без этих опытов Лилина жизнь не могла показаться безоблачной. В 1894 году у нее диагностируют костный, а затем легочный туберкулез, на много лет фактически приковавший ее к постели. Болезнь месяцами держала ее в забытьи, а в редкие дни облегчения она почти не могла ходить и полулежала в кресле у камина. Должно быть, именно тогда, в эти годы недуга, которые девочка проводила в постели наедине со своими мыслями и желаниями, в ее сознании зарождались причудливые видения, переплетающие действительность с призрачностью, вымысел – с явью; видения, в которых брат представлялся ей сказочным монструозным злодеем, сестра – жестокой колдуньей… Из этого морока, уводящего за собой в фантастические миры, и родится потом Черубина де Габриак.
Но где он, тот момент, когда болезненная девочка, то страдающая слепотой, то впадающая в беспамятство, осознает себя кем-то другим? Некрасивая – видит свою красоту, больная – чувствует собственную волшебную окрыленность, живущая под угрозой смерти от туберкулеза – осознает, что бессмертна?
Пожалуй, с Лилей Дмитриевой это случилось в 1900 году.
Уже будучи Черубиной, в одном из самых чеканных и гордых стихотворений она проговорится о том, что случилось, но проговорится все тем же призрачным языком, зашифровывая реально имевшее место событие в тайнописи экстатических средневековых видений:
Он пришел сюда от Востока,
Запыленным плащом одет,
Опираясь на жезл пророка,
А мне было тринадцать лет.
Он, как весть о моей победе,
Показал со скалистых круч
Город, отлитый весь из меди
На пожарище рдяных туч.
Там – к железным дверям собора
Шел Один – красив и высок.
Его взгляд – торжество позора,
А лицо – золотой цветок.
На камнях, под его ногами,
Разгорался огненный след,
Поднимал он черное знамя…
А мне было тринадцать лет…
В стихотворении, разумеется, речь идет об избранничестве, об утверждении собственного победного и рокового пути. А что в жизни?
Сейчас уже трудно восстановить, что именно произошло тогда с тринадцатилетней Лилей Дмитриевой. Сама она рисовала события в драматических – смутных и надрывных – тонах:
Мне было 13 лет, когда в мою жизнь вошел тот человек. ‹…› Я ему очень многим обязана. Он много говорил со мной. Он хотел, чтобы все во мне пробудилось сразу. Когда же этого не случалось, он говорил, что я такая же, как все (а мы помним, что именно этого дети-Дмитриевы боялись больше всего на свете. – Е. П.). ‹…› И он был влюблен в меня, он требовал от меня любви: я в то время еще не понимала совсем ничего. Я иногда соглашалась и говорила, что буду его любить, и тогда он начинал насмехаться надо мной. Его жена знала и ревновала меня. Она делала мне ужасные сцены. Все забывали, что мне 13 лет…[15]
Спустя несколько лет она настойчиво будет просить Волошина оставить за ней этот пароль к собственной судьбе – «любви к судьбе», если воспользоваться позаимствованной Волошиным формулой ницшеанства: «Макс, я хочу, чтобы ты из своего “Amor fati” вычеркнул “Тринадцать лет” – я тебя очень прошу. Ты мне скажи, сделаешь ли ты это? Если нет, то я уничтожу мое стихотворение “А мне было 13 лет”. Мне это совсем не трудно и не жаль»[16]. Собственно, это стихотворение, одно из лучших у Черубины, как раз таки и выросло из приведенного выше горячечного рассказа Волошину в сумерках Коктебеля. Волошин уже любил Лилю (Лилю – не Черубину!), и каково ему было слышать следующее признание: «Макс, это было… Он взял меня…»? Отзвуки этой истории еще долго будут просвечивать в текстах Волошина – взять хотя бы стихотворение, написанное в год переживания ими обоими гибели Черубины и открывающее его страстную и одновременно бережную, сострадающую любовь:
С тех пор как тяжкий жернов слепой судьбы
Смолол незрелый колос твоей любви,
Познала ты тоску слепых дней,
Горечь рассвета и сладость смерти.
Стыдом и страстью в детстве ты крещена,
Для жгучей пытки избрана ты судьбой!
Но в чресла уголь мой тебе вжег
Неутолимую жажду жизни.
Не вольной волей ты подошла ко мне
И обнажила тайны ночной души,
Но боль моя твою сожгла боль,
Пламя двойное сплелось, как змеи.
Когда глубокой ночью я в первый раз
Поверил правде пристальных глаз твоих
И прочитал изгиб твоих губ –
Древние тайны в душе раскрылись…
В тот «первый раз» картина рисуется в самом деле трагическая: тринадцатилетняя девочка, жертва тяжелой болезни, прикованная к постели; знакомый матери, что, воспользовавшись ее беспомощностью, прямо на этой постели «берет» ее… Но и это еще не всё! На заднем плане мелькает мать Лили, Елизавета Кузьминична, зрелое отражение дочери – вспомним о их поразительной внешней похожести, подкрепленной одинаковым именем: «…я думаю, мама знает. Мама любила его… И она была на его стороне».
Есть от чего зашевелиться волосам на голове. Между тем уже в наши дни Д. Быков пишет статью под названием «Метасюжет русской революции: в реальности и в литературе» (2014), называя общим сюжетом по крайней мере для трех русских романов XX века: «Тихого Дона» М. Шолохова, «Лолиты» В. Набокова и «Доктора Живаго» Б. Пастернака – сюжет растления малолетней отцом или отчимом (либо кем-то, стоящим на месте отцовской фигуры). То есть – история, для декадентского века обычная, особенно если учесть, что во всех трех романах главная героиня олицетворяет Россию? И Лиля, рассказывая Волошину о своей детской драме, с точностью попадает в исторический унисон?
Упоминание в этом контексте «Доктора Живаго» особенно интересно. Все знают о биографической подноготной истории Лары и Комаровского, все помнят, что Лара создана Пастернаком по образу и подобию его жены Зинаиды Николаевны, которая «девочкой, красавицей» ходила в номера к соблазнителю под черной вуалью, а соблазнителем был ее сорокалетний кузен Николай Милитинский. Но ведь Милитинский-то не был возлюбленным ее матери! А в «Докторе Живаго» эта тень адвоката Комаровского между Амалией Карловной и ее дочерью Ларой вырисовывается очень четко: «Ведь для него мама – как это называется… Ведь он – мамин, это самое… Это гадкие слова, не хочу повторять. Так зачем в таком случае он смотрит на меня такими глазами? Ведь я ее дочь». Так не из биографии ли Дмитриевой эта линия? Нельзя ли предположить, что Пастернак обращался к сюжету судьбы Лили Дмитриевой – безусловно, известной ему со слов современников и, возможно, обсуждаемой в тесных кругах завсегдатаев Коктебеля – как к некоей квинтэссенции жизнетворчества Серебряного века, а к ее зашкаливающе-откровенным признаниям – как к общему поэтическому камертону 1900-х годов[17]?
Как бы то ни было, сам Волошин свидетельствует: в 1909 году мать Лили Дмитриевой переслала ей письмо от «того человека», поздравляющего Елизавету Кузьминичну с помолвкой ее дочери Лили и Всеволода Васильева, инженера-гидролога, которому еще предстоит появиться на наших страницах:
– Лиля, а что означают эти слова: то, что невозможно было между нами…
– Ведь она любила его, Макс. И она потому так странно относилась ко мне: у нее был упрек ко мне за то, что я не могла дать ему любви.
Однако признания признаниями, а все-таки – что же в действительности произошло с Лилей в 1900 году?
Видимо, в этот год и вправду вошел в ее жизнь человек, близкий матери, увлекающийся теософией и разительно отличающийся от всех прочих дмитриевских прагматичных знакомых.
Видимо, болезненная, впечатлительная девочка была им болезненно увлечена.
Видимо, и он влекся к этому взвинченному, изломанному, умному, пытливому и доверчивому подростку.
А что уже там было дальше – бог весть.
В любом случае в тринадцать лет Лилей Дмитриевой была пройдена инициация, и новый отсчет ее внутренней жизни, уже не детской, а юношеской, напряженно-духовной, начался с 1900 года.
А год спустя, в 1901-м, умирает отец. Семья съезжает из дома на Малом проспекте Васильевского острова, где прожила много лет, в дешевую квартиру на четвертом этаже мрачного, массивного доходного дома по 6-й линии, и прежнее существование меняется безвозвратно.
6
Дмитриева (Васильева) Елизавета. Автобиография // Габриак Черубина де. Исповедь. М.: Аграф, 1999. С. 267.
7
См. об этом: Зарудная-Фриман М. Мчались годы за годами: История семьи Брюлловых-Зарудных. СПб.: Геликон-Плюс, 2012. С. 61–63.
8
Волошин М. История моей души // Габриак Черубина де. Исповедь. С. 281.
9
Там же. С. 282. Подруга семьи Лидия Павловна Брюллова уверяла, что этого побега в Америку не было; но, возможно, спустя десятилетия ей хотелось «обелить» брата Лили. А даже если и не было, вымысел красноречив: страшно сказать, сколько мальчиков того времени собирались в Америку в поисках сказочного Клондайка! «– Сначала в Пермь… оттуда в Тюмень… потом Томск… потом… потом… в Камчатку… Отсюда самоеды перевезут на лодках через Берингов пролив… Вот тебе и Америка. ‹…› Добывать же себе пропитание можно охотой и грабежом» – это из «Мальчиков» Чехова, изданных в 1887-м – в год Лилиного рождения. О том же расскажет и А. Куприн в своих «Храбрых беглецах», да и мечты Гумилева о дальних странствиях берут начало именно из убеждения, что все настоящие мужчины стремятся в Америку. «Америка – это миф о загробной жизни; кто туда попадает, обратно не возвращается», – устами Остапа Бендера подытожат Ильф и Петров; впрочем, речь о загробной жизни, а также о Гумилеве у нас впереди.
10
Цветаева А.И. Воспоминания. М.: Советский писатель, 1984. С. 308.
11
Волошин М. История моей души. С. 282.
12
Письмо Е.И. Дмитриевой к А.М. Петровой от 15 августа 1914 года // Черубина де Габриак. «Из мира уйти неразгаданной…» Жизнеописание. Письма 1908–1928 годов. Письма Б. Лемана к М. Волошину / Сост., подг. текстов, прим. В. Купченко, Р. Хрулевой. М.; Феодосия: ИД «Коктебель», 2009. С. 74.
13
Рапорт флигель-адъютанта Н. Волкова от 23 ноября 1914 года // РГА ВМФ. Ф. 406. Оп. 9. Ед. хр. 1131. Л. 27.
14
В одном из справочных изданий, посвященных офицерам российского и советского флота, сказано, что Дмитриев Валериан Иванович, 20 мая 1880 г.р., обладатель 12 орденов и медалей, дожил до глубокой старости и умер в 1965 году.
15
Волошин М. История моей души. С. 283.
16
Письмо Е.И. Дмитриевой к М.А. Волошину от 15 марта 1910 года // Черубина де Габриак. «Из мира уйти неразгаданной…» С. 56.
17
Здесь стоит упомянуть еще и о нашумевшей в 1910-е годы истории женитьбы Вячеслава Иванова, хозяина «Башни», на его падчерице Вере Шварсалон. Если учесть, что за три года до этого Иванов и его жена Лидия Зиновьева-Аннибал, скоропостижно скончавшаяся от скарлатины, практиковали «тройственный союз» с Маргаритой Сабашниковой, бывшей тогда замужем за Максимилианом Волошиным, можно представить, в какой причудливый клубок в сознании свидетелей-современников соединялись все эти события.