Читать книгу Территория жизни: отраженная бездна - Елена Владимировна Семёнова, Елена Семёнова - Страница 5

Глава 5.

Оглавление

С самого утра, сжевав безвкусную пшенку и запив её сладким какао, Алёша занял наблюдательный пункт у окна – сегодня должна была приехать к нему бабушка, и мальчик с нетерпением ждал встречи с нею. Вот-вот появится на дорожке её движущаяся вперевалку фигурка с огромными сумками. И он, несмотря на окрики воспитательниц бросится ей навстречу и будет пытаться забрать эту непомерно тяжёлую для неё ношу. А она, поставив сумки на землю, обхватит его, прижмёт к себе крепко-крепко, и покрывая горячими поцелуями его лицо и голову, будет смеяться и плакать. Милая-милая бабушка, как всегда чудно пахнет от неё свежей сдобой и вкусными травами, как нежны её натруженные руки, как светятся лучистые глаза её, как сияет улыбка… Все горести, пережитые ею, не заставили потускнеть её солнечного лица.

Алёша ждал, но никто не приходил. То одна, то другая фигура появлялись на ведущей к корпусу тропинке, но всё это были не те, не те… Тревожно и маятно становилось на душе у мальчика. Бабушка ведь уже старенькая, вдруг и с ней что-то случилось? Как с мамой?..

Всё раннее детство, пора столь счастливая для большинства людей, отложилось в его исколотой, подобно больному телу, памяти, как сплошная чреда страхов, лишений, потерь, боли… Больше всех на свете Алёша любил маму, и, когда случалось ему, от природы болезненному и слабому, сильно хворать, то не так страшны и тяжки были ему его собственные боли, как сознание того, что боли эти ещё хуже терзают мать. Сознание своей невольной вины перед ней.

Мама была такой красивой, такой доброй и умной! Она так заслуживала счастья! И могло бы оно быть у неё, совсем другая жизнь могла бы быть, если бы не Алёша. Другие дети – радость для родителей. Их утешение. А кем стал он для своей матери? Болью. Мучением. Горем. Лучше бы никогда не рождаться на свет. Или умереть. И освободить её, не бременить более собой, не мучить… Может быть, тогда бы она была теперь жива? И жизнь её сложилась по-другому?

Алёша был слишком мал, чтобы хорошо помнить всё, что случилось с ним, с ними. Но врезалось в память, как мать вдруг резко изменилась. Практически перестала есть, стала читать вслух какие-то непонятные тексты, прежние красивые платья сменил странный серый балахон. Мама вдруг отстранилась от него, глаза её отныне смотрели куда-то мимо, и от этого отсутствующего взгляда мальчику становилось страшно. Потом появились какие-то неведомые люди, мужчины и женщины, одетые схожим образом, с которыми мать пела непонятные Алёше песни. С этою компанией оказались они вскоре в какой-то глухой деревне, до которой долго-долго ехали поездом… На новом месте жительства мама совсем перестала обращать на Алёшу внимание. Он и другие дети, бывшие в общине, были заброшены, предоставлены сами себе и росли, как зверята, маугли… Даже хуже, потому что зверят любят их матери, об их пропитании заботятся. И Маугли любили волки, приемным сыном которых он стал. Алёшу не любил никто. Его уделом стали холод и голод, вечный поиск еды… Одежда его износилась, тело зудело от укусов вшей. Но никому до этого не было дела… Однажды ночью в деревне начался пожар. Алёша и ещё несколько детей и взрослых успели выбежать и потом скитались по лесу, немало замёрзнув. В лесу их нашли спасатели и распределили кого куда. Отмытого и впервые накормленного Алёшу – во временный приют. Здесь нашла его бабушка и долго рыдала, видя, как истощён и напуган её внук. Её хлопотами его перевели в другой приют, поближе к родному дому, чтобы бабушка могла его навещать. Забрать внука старой и хворой женщине не разрешили… Так и жили теперь от встречи и до встречи, надрывая сердца и изматывая бабушкины таящие силы… И так далеко было ещё Алёше до совершенных лет, когда чиновные, ничего не понимающие указы, наконец, перестанут быть таковыми для него, и он сможет стать опорой для единственного родного человека!

Приют, где он находился уже несколько лет, мальчик ненавидел. Прежде здесь была старинная усадьба, своего рода «дворянское гнездо». От тех незапамятных времён сохранились толстые, крепкие стены, шикарная лестница у парадного подъезда, по которой дети, однако же, не ходили, так как их выпускали на прогулку со «служебного входа», то бишь входа для прислуги. От былого великолепия остались также колонны, пара изрядно обшарпанных львов, которых ребятня особенно любила, и руины фонтана, который никогда не бил, и разная мелочь вроде вензелей, остатков лепнины, балясин и прочих барских излишеств. Всё же прочее было переделано со свойственной переделывателям безжалостностью. Потолки бывшей усадьбы сочли чрезмерно высокими, а потому из каждого этажа сделали два, мало беспокоясь о том, что теперь потолки стали слишком низкими и словно придавливали ходящего под их сводами. На окнах первого этажа установили почти тюремные решётки, на остальные – пожалели денег – авось, никто не выпрыгнет. При этом великое чудо составляли коммуникации дома. Горячая вода в нём бывала не дольше полугода, её вкупе с отоплением легко могли отключить зимой из-за вечных неполадок в котельной, тогда в просторные палаты – каждая на двенадцать человек – вносили маленькие обогреватели, чтобы уж не обогреть (тепла от этих агрегатов хватило бы лишь на меленькую каморку), но хотя бы немного осушить влажный воздух. Первый этаж в такие дни заледеневал, стены его часто бывали покрыты плесенью, и лишь крысы чувствовали себя там вполне комфортно.

Огромные палаты были несколько лучше казарм и камер: узкие, пружинные кровати были всё-таки одноярусными. В остальном уровень был сходный. У каждой кровати стояла крохотная тумбочка, обыкновенно, пустая, поскольку держать в ней что-либо было невозможно из-за частых случаев воровства. Да и хранить детям, в общем-то, было практически нечего.

Если случалось поймать кого-то за обчищением чужой тумбочки, то воспитателям об этом факте докладывалось редко, разбирались сами – попросту били проштрафившихся, устраивали «тёмную». Били жестоко. Не только за воровство, но и за «стукачество». За последнее – особенно сильно…

Часто с неизменным чувством стыда Алёша вспоминал тщедушного паренька Костю, в котором отчего-то заподозрили стукача. Его били не однажды, над ним издевались, отнимали вещи. Набрасывались всегда – стаей – против одного. В этой стае был и Алёша, тогда ничего ещё толком не соображавший, но только дико боявшийся оказаться вне этой стаи, а, значит, против неё – её жертвой. Позже он не раз вспоминал лицо Кости, и чувствовал болезненный до слёз укол совести.

Его самого травили не за воровство, не по подозрению в чём-либо, а просто от скуки, просто от того, что он не мог и не умел дать отпор, просто потому, что травить беззащитную жертву отчего-то всегда весело – веселятся же «доблестные» охотники, вооружённые до зубов, целой сворой псов травящие одного единственного зверя. Именно в положении такого зверя был Алёша первое время пребывания в «усадьбе». Свора всегда нуждается в жертве, чтобы чувствовать свою «силу». В этом таятся истоки пресловутой «дедовщины», поминаемой отчего-то только в связи с армией в то время, когда она есть везде, где собирается хотя бы малый коллектив вне зависимости от его возраста и уровня интеллекта.

Бывши жертвой сам, Алёша не смел сам становиться стервятником. Но в тот момент стал. Стал, возликовав, что отныне жертва не он и стремясь скорее вписаться в стаю, став частью её, обезопасив тем самым себя. А как лучше оказать свою верность, нежели участием в травле другого?.. Алёша никогда не бил сам, но всегда был рядом, но потешался и присоединял свой голос к голосам бивших. Он впитывал закон джунглей: выживает сильнейший, или ты проглотишь, или тебя, каждый сам за себя, не лезь, пока тебя не тронут. Подлая и страшная мораль – в ней воспитывались души, и с этим воспитанием им предстояло однажды выйти в мир, к людям, которые, впрочем, этой моралью жили сами, может быть, не вполне осознанно, ощущая себя при этом добропорядочными на том основании, что и они не бьют сами, а лишь проходят мимо, когда бьют другого.

В отличие от стукачества воровство не считалось в «усадьбе» большим преступлением. Таковым оно было только в случае, если младший что-то крал у старшего. Старшие имели право брать у младших всё – это было не воровством, а нормой. Воровство же с общей кухни и вовсе было настоящей доблестью. Дети «усадьбы» никогда не бывали сыты. Чувство голода преследовало их неотступно, и по ночам, когда дежурные нянечки мирно засыпали, они пробирались на кухню и воровали там сахар и порезанный ломтями хлеб, хранившийся в больших железных кадках. И эти куски чёрствого хлеба, с замиранием сердца выкраденные, и тайком поедаемый под одеялом, казались им самой вкусной пищей на свете!

Развлечений в «усадьбе» было немного: единственный телевизор, включаемый два раза в день (утром – мультики, вечером – сериал, повествующий о какой-нибудь неземной любви, над которой горькими слезами плакали нянечки и старшие девочки).

Любовь «настоящая» тоже была развлечением. Во всяком случае, для малышни, наблюдающей её со стороны. Однажды разгорелось пылкой страстью сердце шестнадцатилетнего джигита Арсена к прекрасной пятнадцатилетней Анфисе… Она пряталась от него в единственном недоступном месте – женском туалете, и он долго просиживал у его дверей, немало веселя, а подчас и смущая, входивших и выходивших подруг «Джульетты».

«Начальство» подобных романов, естественно, не одобряло, опасаясь, что «дело может зайти слишком далеко», как сказала медсестра Клавдия Александровна няне Шуре. Клавдию Александровну, дородную, сварливую бабищу, подчас не стеснявшуюся распускать руки, в «усадьбе» не любили, зато няню Шуру, милейшую старушку из сказок, которые она во множестве помнила наизусть и часто рассказывала, обожали все.

Куда «может зайти дело» Алёша тогда не понял, как не вполне понял и сцены, которую случайно застал, гуляя в парке. Парк этот был ещё одним развлечением скудной жизни воспитанников. Здесь они играли, строили шалаши, мечтали… Когда-то он был вполне ухоженным под стать усадьбе, но за долгое время превратился в более или менее дикий лес: даже дорожки почти заросли. Часть его, примыкающая к зданию, была огорожена высоким забором, и на ней силами воспитанников ещё поддерживался некий порядок, за забором же начиналась настоящая глушь, в которой нередки были ограбления и даже убийства прохожих.

Однажды, гуляя в парке с приятелем Лёнькой, Алёша услышал в кустах странную возню. Подкрались поближе и затаились, наблюдая. Это были Арсен и Анфиса.

– Ань, ну, чего ты кочевряжишься? – говорил джигит, целуя зардевшуюся девушку. – Мы ж давно этого хотели!

– А если увидят? – слабо сопротивлялась натиску Анфиса.

– Да кто нас здесь увидит?! Всё нормально будет! – пообещал Арсен, расстегивая ремень на своих штанах.

– Погоди! Если узнают, тебя же переведут куда-нибудь!

– Не узнают! – Арсен крепко обнял Анфису, гладя её по спине своими большими руками.

Она уже не сопротивлялась, уступая ему и, запрокинув голову, прошептала только:

– Сеня, если ты меня бросишь, если тебя увезут, я умру!

– Не брошу! Вот, выйдем отсюда и поженимся! – пообещал Арсен…

– Чего это они, а? – шепнул на ухо Алёше Лёнька.

– Не знаю, – пожал плечами он.

– Он такой огромный, как медведь, а она маленькая… Он её раздавит! Ей, наверное, больно, слышишь, как она стонет? Может, надо помочь?

От помощи Анфисе Алёша друга удержал. Ему смутно казалось, что они подсмотрели что-то, что видеть были не должны, и он твёрдо положил себе не рассказывать об этом. Однако Лёнька не удержался. Разболтал всё Сане, покровителю и любимцу всей малышни. Втянул и Алёшу в рассказ. Перебивая друг друга, живописали увиденное, стараясь не упустить подробностей.

– А он так сделал!

– А она..!

– И они почти голые остались…

– И…

Саня слушал их с возрастающей мрачностью конопатого, смешного лица, хмурил брови и, наконец, остановил:

– Довольно! Это очень хреново, что вы подсматривали!

– Мы не хотели… – понурили головы в ответ.

– В общем, так: то, что вы увидели, касается только Арсена и Анфисы. Ни один человек не должен узнать об этом! Вы меня поняли? Если вы двое сболтнёте кому-то, то на мою дружбу можете больше не рассчитывать.

Эта угроза была пострашнее тумаков Арсена, и Алёша с Лёнькой поклялись Сане, что никому не расскажут об увиденном. Однако, шила, как известно в мешке не утаишь. Скоро об отношениях «усадебных» Ромео и Джульетты узнало начальство, и Арсена перевели в другое заведение. Когда его увозили, Анфиса с плачем бросилась за ним. Её удержали две воспитательницы. Она вырвалась от них, успела поцеловать Арсена на прощание.

– Какая мерзость! – воскликнула Клавдия Александровна. – Проститутка малолетняя!

– Клава! – сплеснула руками няня Шура.

Анфису схватили вновь. Она вырывалась, плакала.

– Сенечка, Сенечка! Я тебя никогда не забуду! Я тебя люблю! Сеня, не уезжай!

Арсен высунулся из машины:

– Анька, я тебя найду! Я тебе напишу, слышишь?! Не реви, Анька! Прорвёмся!

Машина исчезла за воротами, и ревущую Анфису потащили в дом. Малышня наблюдала за этой душераздирающей сценой, прильнув к окнам.

– Дрянь такая! – ругалась Клавдия вслед Анфисе. – Высечь бы по голой заднице!

– Клава! – снова подала голос няня Шура.

– Молчи, Шура! Ты их всех избаловала! Попробовала бы моя Машка такое устроить – дух бы выбила!

– Кулаком добру не научишь, Клава…

– А ты меня, Шура, не учи! У тебя своих детей нет, и молчи! – сказала Клавдия, как зубами лязгнула (не зря её «волчихой» прозвали), и пошла вперёд, покачивая крутыми бёдрами.

Няня Шура тяжело вздохнула и поплелась за ней:

– А всё-таки жалко их… Вдруг и впрямь любовь…

– Любовь! У их родителей, чай, тоже любовь была! Тоже, небось, под кустом где-то свалялись, как собаки, щенят своих покидали на нас, а сами дальше поскакали!

– Злая ты, Клава. Разве можно так о людях?..

– Ты зато добрая! У меня с моим паразитом тоже, вот, любовь была! А этот сукин сын за эту любовь мне на Машку даже алиментов не платил!

– А ты и рада на ней это вымещать? Видала её намедни: опять синяки у неё. Что ж ты кровь из неё пьёшь, Клава? Ведь она же дочь тебе!

– Моя дочь! Не твоя! Мне лучше знать, как её учить! – огрызнулась Клавдия Александровна.

Алёше было очень жаль эту не известную ему Машу, которую била мать. Хотя, вот, Пашку Гунина тоже мать лупцевала до полусмерти, за что её лишили родительских прав, а его отправили в приют, а он всё равно скучал по ней, говорил, что, хоть и била, а всё-таки мать, лучше бы с ней остался.

О своей маме Алёша думал постоянно. Часто он сидел на своей кровати, стоящей у окна, обхватив руками колени, и смотрел в окно, представляя, как мама, наконец, приедет за ним и увезёт отсюда насовсем… Ведь никто доподлинно не знал, что случилось с нею в ту страшную ночь. Тело её не нашли. А, значит, – являлась безумная надежда, – она могла спастись? Может быть жива?!

В тот вечер, когда Анфису разлучили с Арсеном, малышня никак не могла уснуть, потрясённая происшествием. Няня Шура осторожно вошла в палату, привычно села на стул. Маленькая старушка в больших очках, под которыми скрывались ласковые, в лучиках морщин, глаза, с седыми, собранными в пучок волосами и тихим, мягким голосом – Алёше она чем-то напоминала бабушку.

– Не спите? – негромко спросила няня.

Лица её не было видно, так как сидела она спиной к окну, за которым светила луна, но Алёша точно знал, что на лице её – тихая, чуть грустноватая, чуть усталая улыбка.

Все сразу сели в кроватях, словно по звонку, ожидая, что старая няня что-то расскажет.

– Ложитесь, ложитесь, а то попадёт нам!

– Тётя Шура, как Анфиса?

– Куда увезли Арсена?

– Анфисе лучше. Она сейчас спит… А Арсена увезли в другое место.

– Зачем?!

– Так начальство решило…

– Но Арсен любит Анфису, а она его! – зашумели наперебой дети, ещё не зная толком значения произносимого слова, знакомого им из сказок и телевизора.

– Тише! Тише! – прошептала няня Шура. – Не переживайте. Если они на самом деле любят друг друга, то они встретятся, когда выйдут отсюда во взрослую жизнь. Уже и недолго осталось. А пока они могут писать друг другу.

Она говорила напевно, покачиваясь, словно баюкая.

Алёше было нестерпимо жаль Анфису. Несколько дней спустя, он увидел её в парке. Невысокая, хрупкая, она шла по тропинке как-то растерянно, теребя в руке платок, словно потеряла что-то и не может найти. Алёша сорвал несколько цветов и протянул их ей:

– Это тебе!

На глазах Анфисы навернулись слёзы. Она погладила его по голове, нагнулась:

– Спасибо, Лёшечка, – чмокнула в щёку и убежала.

Тем же вечером она первый раз пришла к телевизору, села позади всех и уставилась на экран. Шёл очередной сериал, и, когда главный герой, смуглый, черноволосый красавец, стал обнимать красавицу-героиню, по лицу Анфисы скользнула улыбка:

– Совсем как у нас с Арсеном было! – вырвалось у неё.

С той поры за Анфисой хвостом ходили её сверстницы и девчонки помладше, страстно желавшие узнать подробно, как же именно «было».

Кроме няни Шуры и Лёньки, самым близким человеком в усадьбе для Серёжи был – Саня. Саня был уже «взрослый», ровесник Арсена и Анфисы, но очень отличался от всех ребят своего возраста или, как разделяли в «усадьбе», «группы». Он никогда не участвовал в устраиваемых «травлях» и других «развлечениях», но, кроме того, он не боялся принимать сторону обижаемых, слабых. Саня был защитником, старшим братом, за чьей широкой спиной можно было спрятаться. Он был невысок, но отличался большой силой и ловкостью. Отчасти поэтому его побаивались и не пытались заставить силой следовать неписанным законам. Но было в нём и что-то ещё, что ощущали все, прибегая к его заступничеству: кроме физической (ей-то обладали многие) была у Сани некая внутренняя сила, позволявшая ему оставаться добрым, честным, не шакалить, не ломаться и не отступать. Алёша никогда не видел, чтобы Саня струсил перед кем-нибудь. И все, кто и желал бы сломать его, понимали, что это не получится, что он не испугается, не побежит. Лицо Сани мало соответствовало его характеру: широкое, веснушчатое, с рыжеватыми волосами и оттопыренными ушами – оно подошло бы клоуну и вызывало невольную улыбку. Он не дружил близко ни с кем из своих сверстников, но ни с кем не состоял и в серьёзном конфликте. Любые противоречия он старался и умел разрешать миром, поэтому всегда выступал арбитром в детских спорах. За это его прозвали Миротворцем.

Не имея близких друзей, Саня постоянно возился с малышнёй. Он играл с ними, вырезал им игрушки из дерева… А ещё ему разрешили ухаживать за поселившейся при «усадьбе» собакой. Вскоре, впрочем, их было уже трое, и Саня каждый день выносил им полученные на кухне объедки. Не замедлили появиться и щенки, и когда Саня ходил по парку, они резвились у его ног, карабкались по нему… А ещё Саня помогал глухонемому старику-дворнику: подметал дорожки, подрезал кусты… Старик смотрел на него, улыбался, подавал знаки – и Саня всё понимал. Как, кажется, понимал всё и всех. Чтобы не случилось, со всеми своими бедами и радостями дети бежали к нему, и он слушал, судил, объяснял, помогал…

Некоторые из старших воспитанников, те, что особенно ретиво обирали малолетних и любили поиздеваться над ними, часто злословили насчёт Сани, смеялись над ним и даже открыто оскорбляли, но он не обращал на них внимания.

– Саня, ты такой сильный, почему ты не побьёшь их? – спросил Алёша однажды.

– Сила дана не на то, чтобы расходовать её на разные мелочи, и применять её нужно только в крайнем случае, когда есть настоящая угроза тебе или другому человеку. От того, что они обругают меня, никто не пострадает. Зачем же кидаться на них с кулаками? Или ругаться в ответ, умножая их зло ещё и своим? Другое дело, если они нападут на меня или тебя, или ещё кого-то, тогда необходимо со всей силой поставить их на место.

Кроме прочего, Саня учил Алёшу с Лёнькой играть в шахматы. Серёжа не мог достичь больших успехов в этой игре: ему никогда не хватало терпения, внимательности, сосредоточенности и умения продумывать несколько ходов вперёд – поэтому он больше любил смотреть, как играют Саня с Лёнькой, болея попеременно, то за одного, то за другого. Лёнька же отличался большим рационализмом и спокойствием, что помогало ему даже иногда выигрывать у Сани.

Однажды во время одной из таких партий в класс проскользнула сияющая Анфиса. Казалось, что она готова пуститься в пляс или запеть.

– Письмо получила? – догадался Саня, отрываясь от игры и расплываясь в широкой улыбке.

Анфиса кивнула, показала конверт и, прижав его к груди, кружась, подплыла и, расцеловав всех троих по очереди, убежала, так и не произнеся ни слова. Алёша смотрел ей вслед, искренне радуясь её счастью.

Счастье Анфисы было недолгим. Через некоторое время в столовой она вдруг резко вскочила из-за стола и кинулась по коридору, зажимая рот рукой. Шедшая ей навстречу Клавдия почернела и заорала на неё:

– Что, доигралась, потаскуха малолетняя?!

Выбежавшая няня Шура замахала на неё руками:

– Клава! Дети же слышат!

Анфису в «усадьбе» больше не видели. Через несколько дней её перевели в другое место.

– Где Анфиса? Что с ней? – пытали дети няню Шуру.

Но она только махала руками:

– Анфиса заболела!

– Чем?! Что у неё болит?!

– Живот…

– Аппендицит? – догадался Пашка, которому недавно делали операцию.

– Почти…

– Она к нам вернётся?

– Может быть…

Анфиса, разумеется, не вернулась…

Самым близким и, по сути, единственным другом Алёши в «усадьбе» стал Лёнька, переведённый в неё год спустя из другого приюта. Уже тогда у него было плохое зрение, и ему прописали очки. Вдобавок правый глаз у него косил, а потому одно из стёкол было залеплено пластырем. Лёньку дразнили «одноглазым» и «Кутузовым», кричали ему насмешливое «у кого четыре глаза, тот похож на водолаза», швыряли в него камни, смеялись, отнимали очки, без которых он толком ничего не видел. Лёнька плакал, Алёша негодовал, но ни разу не посмел заступиться за него, ограничиваясь сторонним наблюдением, гневными взглядами, ретированием в сторону, дабы не попасть под удар самому, и возмущёнными рассказами Сане. Это были не жалобы, а именно возмущение, искавшее выхода. Несмотря на свою природную и усугубленную «усадьбой» трусость, которую Алёша не мог себе простить, он никогда не жаловался старшим, не жаловался воспитателям, не жаловался даже няне Шуре. Жаловаться старшим для него было равносильно стукачеству, подлости, которую он совершить не мог.

Как и за Алёшу когда-то, за Лёньку вступился Саня, и от него отстали, лишь изредка шпыняя и давая щелбаны и подзатыльники «одноглазому». Вместе они были два изгоя, две потенциальные жертвы, которых держали про запас, «упражняясь» на других. Нет ничего более давящего, более тяжёлого, чем постоянное нахождение под спудом, постоянное ощущение себя жертвой. Считается, что все люди подразделяются на два вида: волки и овцы. Но это деление, как и любое другое, неверно, потому что любой волк может однажды оказаться в положении овцы, а в любой овце дремлет волк. На долю Алёши чаще выпадала роль овцы, но ведь для бедного Кости был волком и он…

Часто Алёша вспоминал слова бабушки, сказанные в один из её приездов. «Только очень сильный человек способен уничтожать в себе заряд зла, полученный из внешнего мира. Большинство людей становятся его проводниками: получив такой заряд, они должны передать его ещё кому-то, ожечь другого просто от боли, и таким образом зло и боль в мире умножаются ежесекундно». После этих слов Серёжа понял, что именно это имел ввиду Саня, когда не желал отвечать оскорблениями и силой на чинимые ему обиды: он не желал умножать зла, как сильный человек, он не принимал зла в свою душу и не выплёскивал его обратно, а выступал в роли заземлителя вредных зарядов. Как очистился и подобрел бы мир, если бы таких людей было больше!

С Лёнькой Алёша был неразлучен. Несмотря на отверженность, они не чувствовали отчуждённости от стаи. Но как будто бы были виноваты перед ней, что никак не могли «вписаться» в неё, уразуметь её законов. Они не только не сторонились «волков», но всей душой тянулись к ним, ждали, чтобы они поманили их, приняли в свою компанию, и, счастливые, бежали по первому их зову, а те, поиграв, как с несмышлёнышами, грубо отталкивали и начинали очередную серию травли. Немало времени потребовалось, чтобы, наконец, уразуметь эту тактику «усыпления» жертвы мнимой дружбой и начать сторониться этих «друзей». Но у этого здравомыслия явилась и обратная сторона: друзья начали сторониться всех, на всех без исключения смотреть искоса, видя в каждом потенциального врага, во всём предчувствуя подвох, обман и подлость, никому не веря и всех подозревая. Они стали похожи на затравленных, ощетинившихся зверей, ждущих нападения каждую минуту с любой стороны и заранее оскаливающих зубы, чтобы отпугнуть… Они видели врагов во всех, кроме друг друга, Сани, няни Шуры и глухонемого дворника Ефремыча. Боялись проявить доброту, ласковость, нежность – самые естественные качества для детей, самые лучшие качества человеческие – боялись насмешки над нежностью, удара в ответ на ласку и плевка в протянутую от души руку. Никаких слёз, никаких просьб, никакого прощения – это всё слабость, за которую бьют. Так учила их жизнь. Так они учились жить. И, если в шесть лет, Алёша ещё мог, разжалобившись, нарвать цветов для Анфисы, то в восемь уже ни за что не сделал бы этого и прошёл мимо, а, может, и хуже – посмеялся бы над ней…

Детская жестокость страшна. Она иррациональна. Это жестокость – от любопытства. А любопытство может доходить до самых диких форм. Жестокость взрослых подчас бывает именно такой, «детской», любопытствующей – чаще всего она просыпается в переломные моменты, когда рушатся табу, и просыпаются дремавшие на дне души инстинкты зверства. В обычное время врождённое зверство покрыто законом, общественной моралью, интеллектом… У детей «зверскость» ещё ничем не покрыта, если только над ними не стоят опытные старшие, учащие их добру и направляющее их любопытство в хорошее русло. Ребёнку интересно, что находится внутри куклы, и он ломает её. Также безжалостно он срывает и ломает самый прекрасный цветок. Ребёнку интересно, что будет, если оторвать крыло бабочке… Однажды Алёша молотком размозжил голову лягушке… Ему было любопытно, поскачет ли она дальше. А кто-то изловил кошку, отрубил ей хвост и пытался повесить – Саня отбил и вылечил бедное животное. Опять же из звериного любопытства к боли живого существа. А почему бы следом не произвести опыт над человеком? Изловить «стаей» кого-то одного и бить: как он будет извиваться? Как кричать будет? Любопытно! Часто люди задают наивный вопрос: откуда такая жестокость в детях? Именно в детях она и может быть, если с рождения в их души не вкладывали ничего иного. Не учили добру, жалости, любви, милосердию. Всё они познавали сами, и это познание, лишённое мудрого руководства старших, приобретало такие жуткие формы.

История с кошкой была, впрочем, единственной на памяти Алёши. Животных в «усадьбе» любили, и все дети с удовольствием играли с собаками, никогда не обижая их, возились с ними, и в этой возне часто вскрывались потаённые лучшие задатки «волчат». Недаром бабушка говорила, что животные высвечивают человека при общении с ними, раскрывают его.

– Эй, Лёха, там к тебе пришли! – вывели Алёшу из грустной задумчивости сунувшийся в палату Лёнька.

Пришли? Бабушка?! Да как же это он просмотрел?!

Опрометью бросился мальчик в приёмный покой и остановился в недоумении, увидев там незнакомую худощавую женщину лет сорока. Так и ёкнуло, похолодело сердце – неужто с бабушкой беда?..

Женщина, увидев его, шагнула навстречу:

– Ты Алёша?

Мальчик кивнул, недоверчиво глядя на неё.

– Рада с тобой познакомиться, твоя бабушка мне очень много о тебе рассказывала.

– Где она? Что с ней?

– Не волнуйся, – женщина сделала неуклюжую попытку погладить его по плечу, но Алёша увернулся. – Бабушка дома. Она немного простыла, а дни стоят морозные, поэтому я уговорила её остаться дома и приехала вместо неё. Вот, – незнакомка показала на стоявшие подле гостевого диванчика сумки, – бабушка вчера весь день готовила.

Мальчик немного успокоился, узнав бабушкины сумки: раз готовила, значит, и впрямь несильно хворает…

– А вы кто?

– Я теперь живу… у твоей бабушки.

– Вы купили наш дом? – спросил Алёша, которому бабушка в последний приезд говорила о том, что нашла покупателей на семейное гнездо.

– Да, – с заметным облегчением ответила посетительница. – Меня зовут Ариной, – и она протянула мальчику руку.

Тот, подумав, пожал её.

– Ну, вот, и познакомились. А теперь скажи мне, мы обязаны с тобой общаться тут или можно пойти куда-нибудь… в менее официальное место?

Мест, куда пойти зимой, было немного. В тёплое время весь парк был в распоряжении приехавших навестить кого-то из ребят посетителей. Но зимой на лавочке не рассидишься. Ну, разве что, в сторожку Ерофеича прогуляться? Всё лучше, чем здесь на проходе сидеть, все мимо идут, пялятся…

– Вы только сумки… Вам тяжело их нести будет. Что к чаю, отложите, а остальное я в холодильник отнесу…

Арина подумала и отложила для холодильника совсем немного:

– Знаю я ваши холодильники да тумбочки, пропадёт в них бабкина стряпня. Давай-ка, одну сумку сам бери, а другую – мне. Не развалимся.

И то правда, своя ноша не тянет. Взять бы Лёньку с собой, да запропал куда-то, обязательно надо ему оставить гостинцев.

– Бабушка показывала мне твои рисунки, – заговорила Арина, когда они вышли на улицу. – Ты всерьёз увлекаешься или так, баловство?

Алёша пожал плечами. Он никогда не задумывался, «всерьёз» или нет… Просто нравилось рисовать, сколько помнил себя – людей, животных, предметы. Это и развлекало, и утешало, и успокаивало…

– Хорошо, спрошу иначе. Ты хотел бы серьёзно заниматься живописью? Учиться хотел бы?

– В смысле стать художником?

– В смысле учиться, – новая знакомая явно не относилась к категории женщин, любящих «сюсюкаться» с детьми, и говорила с Алёшей так, как если бы он был взрослым. – Станешь ли ты художником зависит от степени твоего таланта. Но, чтобы талант этот развить, нужно учиться.

– А у меня есть талант? – живо спросил мальчик.

– Пожалуй, что есть. У тебя верный глаз и, что важно, есть свой взгляд на вещи. Ты не просто копируешь, ты создаёшь образ. В твои годы это немало. И от тебя зависит, сможешь ли ты Божий дар приумножить или, напротив, зароешь талант в землю.

– От меня? – Алёша горько усмехнулся. – От меня никогда ничего не зависело! Я бы хотел сейчас быть с бабушкой, ухаживать за ней, но даже это от меня не зависят, потому что меня к ней не пустят! – на глазах мальчика навернулись слёзы.

Арина остановилась:

– Так, так, отставить! Слезами делу не поможешь. Обнадёживать тебя не стану, от меня тоже мало что зависит, но похлопочу, чтобы дозволили тебя на выходные к бабушке ездить. А, вот, что от меня зависит, так это поработать над твоей техникой. Поэтому я и спрашиваю тебя лишь об одном пока: хотел бы ты учиться живописи? Это зависит лишь от нас двоих.

– А вы могли бы меня учить?

– Могла бы. Когда-то я училась живописи, правда, новой Серебряковой из меня не вышло, но педагоги и не обязаны непременно быть гениями сами. Они должны знать и любить своё дело. Я могла бы приезжать и давать тебе уроки, если ты относишься к живописи всерьёз, и хочешь в ней совершенствоваться.

– Конечно, хочу! – не раздумывая, ответил Алёша. Ещё бы ему не хотеть! Хоть одна живая душа станет навещать его, кроме бабушки, хоть одно занятие для души, для удовольствия будет у него.

– Ответ чересчур поспешен, – заметила учительница. – И я тебя понимаю. Хоть какое-то развлечение в этой унылой богадельне, не так ли?

Мальчик смущённо потупился её догадке. Арина чуть улыбнулась и на этот раз, наконец, приобняла его за плечо:

– Ладно, не тушуйся. Посмотрим, какого Репина или Васнецова можно из тебя вырастить. Только уговор: разгильдяйства я терпеть не могу, так что работать придётся со всем прилежанием!

– Я постараюсь, – пообещал Алёша. – Мне, действительно, нравится рисовать…

– Это я заметила. Кстати, когда шла сюда, видела рыжего парня, похожего на твой рисунок…

– Это Саня! – улыбнулся мальчик. – Мой друг! Если он сейчас у Ерофеича, то я вас познакомлю.

Саня, конечно же, был у Ерофеича. Где же ещё быть ему? Возился с очередным выводком щенков, которые наперебой карабкались по его нескладной фигуре.

– Экий у вас зверинец! – улыбнулась гостья, переступая порог и водружая на стол сумки с гостинцами. – И что, не топят здесь потомство?

– Может, и топили бы, да я не даю, – ответил Саня.

– Сане даже разрешают на вокзал ходить, раздавать их, – подтвердил Алёша, вместе с Ерофеичем разбирая и расставляя на столе лакомства.

– И что ж, неужто берут? Нынче, как не посмотришь, даже самые отсталые категории граждан так и норовят себе что-нибудь супер-породистое завести – зачем, сами не знают…

Арина склонилась к повизгивающим лохматым чернышам, трепя их по холкам. Кутята в свою очередь с любопытством обступили нового человека, обнюхивали высокие сапоги гостьи, а один, самый шустрый, изловчился вырвать и утащить под стол её перчатку. Саня тотчас полез за ним, отбил «трофей» и вернул хозяйке:

– Да берут-берут, – подтвердил. – Те, кому просто хороший друг нужен, а не паспорт с родословной, берут. Может, и вы возьмёте кого? Вы им понравились!

– Может, и возьму, – отозвалась Арина. – А что, крупными ли они вырастут?

– Да уж не мелкими, мама у них – во! – Саня поднял ладонь над коленом. – Настоящая сторожевая! Отца мы, правда, не ведаем, но, думается, тоже не совсем шкет был. Шкетов я среди бродяжек наших не встречал.

– Добре, – кивнула художница. – Заверните двух, пожалуйста.

– В смысле?

– В смысле я заберу того партизана, что мою перчатку чуть не съел и вон того, рыженького, что поодаль ото всех держится. Но ехать мне неблизко, сперва электричкой, затем на автобусе. Надо же в чём-то вести друзей.

– А это мы мигом! – проворно отозвался Саня, счастливый, что пристроил ещё двоих младших братьев в добрые руки. Он стал что-то энергично пояснять Ерофеичу знаками. Старик понимающе замычал и скрылся в подсобке. Через некоторое время он вернулся оттуда с корзиной, шерстяной тряпкой и веревкой. Подавая всё это Сане, дворник что-то замычал опять.

– Он говорит, – перевёл тот, – что корзину надо будет вернуть.

– Не вопрос, – отозвалась Арина. – В следующий приезд верну.

Алёша почувствовал симпатию к этой странноватой женщине. Даже несмотря на то, что собаки вызывали у неё явно бОльшее умиление, чем дети. Зато не ощущалось в ней фальши, к таким людям обычно можно без страха поворачиваться спиной, а это уже немаловажное качество.

Лёнька всё-таки нашёлся и сам пришёл «на запах». Впятером компания быстро умяла и черничный пирог, и пудинг, и прочие ароматные яства, запив их душистым мятным чаем. Напоследок Арина оставила Алёше подарок от себя – альбом живописи художника Богданова-Бельского.

– Он был сыном вдовы-крестьянки, сельским пастушком. И очень любил рисовать. Сельский учитель Рачинский увидел в нём талант и не дал ему пропасть. Сперва сам учил мальчика в школе, затем отправил в школу иконописную, а после в столичное училище. И стал не знавший отца и потому названный Богдановым, Богом данным значит, мальчик известным художником. Ему делал заказы сам Царь, и Царь же дал ему вторую фамилию – по месту рождения – Бельский.

Алёше картины Богданова-Бельского, с исключительной любовью писавшего сельскую детвору, очень понравились, и он с интересом принялся листать альбом.

– Попробуй скопировать что-нибудь, – сказала Арина. – В следующий приезд начнём наши занятия. Не знаю, выйдет ли из тебя новый Бельский, но, если не будешь лодырничать, то толк будет. Таланты Господь Бог никому зазря не даёт.

– Зазря может и не даёт, только способов проявлять не всегда оставляет.

– Ты так думаешь? У меня есть подруга, от рождения не владеющая ни руками, ни ногами, ни голосом. Как ты думаешь, много ли дано ей было способов проявлять талант?

– Никаких… – покачал головой Алёша.

– Для лодырей – конечно. А она человек упорный и трудолюбивый. Поэтому и смогла стать писателем и написать несколько очень хороших книг. А тебе, голубчик мой, дано природой гораздо больше, – Арина крепко пожала руки мальчика, – эти руки могут творить красоту. И ничто, и никто им в этом не помеха.

Ерофеич вызвался проводить гостью до вокзала и донести до поезда её прихотливую поклажу, визжавшую и рвавшуюся из закрытой и перехваченной веревками корзины. Простились у ворот «усадьбы». Помахали вслед удалявшимся по широкой лесной дороге фигурам. Покосившись на вдруг погрустневшего Лёньку, Алёша сразу понял, что на друга накатила маята, которая преследует всех сирот, когда в приют приходят посетители, особенно, женщины… А что если бы она стала моей мамой и увезла меня отсюда? – является мысль при взгляде на каждую из них. Является даже у тех, кто махнул на себя рукой, как «одноглазый» Лёнька. Мечтой-наваждением проплывает перед взором грёза: мама… Но почему-то мам не хватает на всех…

Территория жизни: отраженная бездна

Подняться наверх