Читать книгу Претерпевшие до конца. Том 2 - Елена Владимировна Семёнова, Елена Семёнова - Страница 10
МОЛОХ
Глава 10. Плач Рахили
Оглавление– Федичка мой! Федичка!… – от этого истошного, душераздирающего крика проснулся бы и мёртвый. Голосила, прижимая к иссохшей груди окоченевшее тело трёхлетнего сына, свояченица Дарья, ещё недавно дородная, румяная баба с заливистым смехом…
Федичка был пятым её ребёнком, которого отняла злодейка-судьба. Оставалась старшая девочка Настя, сидевшая теперь чуть поодаль, закутавшись в тряпьё, и смотревшая на мать расширенными, пугающе неподвижными глазами.
Потянулись к несчастной кое-кто из баб, говорили что-то, не утешая, так как у каждой из них ближе или дальше отсюда остались свои маленькие могилки, которые никаких слёз не достанет оплакать.
А Любаша лежала. Надо было подойти тоже, но хотелось одного – забыться, забыться навсегда от нескончаемого ужаса. И невольно подкрадывалось раздражение: не завопи Дарья, и хоть несколько часов забвенья дал бы сон. Всё же приневолила себя, подошла к свояченице. А зачем? Ведь и слова вымолвить мочи нет – да и какими словами такому горю поможешь?
Отец, как всегда, оказался прав. Ещё с детства усвоила это Любаша: мать может ошибаться, может и бабка, но не отец. Его глаз дальше других видел. Почему же не вняла ему в этот раз? Почему повела себя, как мужнина жена, а не отцовская дочка-ягодка? А ведь и Боря сам – разве по своей воле решал? В его семействе своей волей разве что дядька Андриан жил, а все прочие слушались свёкра.
Филипп же Мироныч упёрся, что твой бык, решив не отдавать своего кровного. После очередного собрания, на котором уполномоченным было без обиняков предложено вступать в колхоз или быть записанными поимённо в перечень врагов советской власти, даже Боря с братьями попытались образумить закусившего удила родителя. Но не тут-то было. Свёкор только глазами выпученными блеснул:
– Дураки вы вымахали! Только хвосты коровам крутить вам! Да нешто вы не понимаете, что если мы даже добром этим татям всё отдадим, то всё равно своими для них не станем! Всё равно свежуют раньше или позже! А, значит, биться надо! Мужицкая сила – всегда великая сила на Руси была! Вот, обождите, подымется народ!
– Да какой народ подымется, тятя?! – воскликнул Боря. – Все ж бабами да детьми связаны! Никто на рожон не полезет!
– Бабы! Дети! Эх вы! Сопляки! Только за подолами да люльками прятаться горазды!
– Лично я с отцом согласен, – заявил Илья, старший из братьев, не обратив внимания на жалостливый Дарьин взгляд. – Главное, время потянуть. Глядишь, что-то и повернётся наверху. Раз уж повернулось. Поглядим, чья правда переважит.
– Правд, Илюшка, здесь нет. Есть правда, наша, мужицкая, и их большевистская кривда. И если есть Бог, то правда кривду одолеет.
– Не кощунствовал бы ты, Мироныч, – укорила сына Фетинья Гавриловна.
– А вы, мамаша, помалкивайте, молитесь, вон, лучше за нас, грешных.
Фетинья вздохнула и перекрестилась. Её мытарствам не суждено было продлиться долго. На вторую неделю пути в обледенелом вагоне для скота она преставилась, и на ближайшей остановке тело её вынесли, не позволив родным даже проститься с бедной старухой по-человечески. Как и других погибших в пути, могилы у неё не было: общий ров, кое-как присыпанный землёй. Та же участь несколькими днями ранее постигла и её мужа, Мирона Ильича. Этого полупараличного старца чекисты не пожалели, как и малых детей, и Боря с младшим братом Николаем до вагона несли деда на руках… Старику отчасти можно было позавидовать. Пребывавший последние годы в слабоумии, он практически не понимал, что происходит. Мирон Ильич чувствовал холод и голод, чувствовал боль, но не чувствовал самого страшного и невыносимого: как гибнет всё то, что он, некогда крепостной крестьянин, сам выкупивший себя из зависимости, строил многие годы. Его сын такого облегчения был лишён…
Лютым февральским днём в деревню нагрянуло ГПУ. Прислали вооружённые наряды в поддержку комсомольцам, двадцатитысячникам и голыдьбе. Группы активистов пошли по намеченным домам. Перво-наперво нагрянули к дядьке Андриану. Тот с обычным невозмутимым видом сидел за столом, прихлёбывал чай с блюдечка и закусывал баранкой.
– Батюшки святы! – приветствовал вошедших. – Сколько гостей в столь ранний час! Боюсь, для такой оравы у меня амущества не хватит: придётся вам мои портки надвое драть и по одной штанине носить. А, Демьяш? Тебе, чай, не впервой?
– Договорился ты, вражина, – хрипло отозвался Демьян. – Больше власть срамить не будешь!
– Бог с тобой, Демьяш! Кому это только в голову прийти может – нашу матушку-власть срамить? Сама бы не срамилась, вон какая штука!
– Ну, хватит! – стукнул кулаком по столу один из рабочих.
– Уважаю ваши внушительные кулаки, – ухмыльнулся дядька. – Что же, последний ультиматум? Кошелёк или жизнь?
– Я б тебе ультиматума не ставил, гнида, зараз шмальнул! – рявкнул Демьян. – Да уж больно начальство с вами миндальничает! Поэтому в последний раз: колхоз или тюрьма?
– Тюрьма, товарищи тюремщики, тюрьма! – ответил Андриан Миронович. – Раз вы на свободе, так порядочным людям только в тюрьме и место!
Стон и крик стоял в тот день по деревне. Не жалели ни старых, ни малых – вышвыривали в снег, глухие к мольбам, и, не в силах дожидаться, тут же делили отнятое добро. Павами выступали вчерашние оборванки – жёны лодырей и пьяниц, вырядившись в наряды, украденные из чужих сундуков. Любаша сразу узнала шубу и платок своей закадычной подружки Веры на ивашкиной жене Натахе, щерившей остатки зубов, выбитых по пьяной лавочке мужем. А ведь сколько раз Веркина мать помогала Натахе, сколько старых, но хороших вещей отдала ей, вечно ходившей в рванине, сколько подкармливала её голодных и сопатых ребятишек… И, вот, мстила Натаха за добро, кичилась своими сынками-комсомольцами, высоко задирала острый, некрасиво выступающий подбородок.
– У-у, кикимора! – погрозил ей десятилетний Веркин братец и унырнул от греха подальше за амбар.
Когда комиссия явилась по душу Филиппа Мироновича, то вначале должна была потратить некоторое время, чтобы сломать наглухо запертые мощные ворота. Свёкор ждал их у крыльца с факелом в руке. Ещё загодя закупил он керосин и, едва узнав о начавшемся погроме, несмотря на сопротивление большинства родных, вместе с Ильёй облил горючим сруб, заключил, кривя прыгающие губы:
– Теперь полыхнёт, так полыхнёт!
– Тятя, окстись! – воскликнул Николаша, ещё почти мальчишка, повис у отца на локте: – Хоть скотину-то пожалей! Она чем виновата?!
– А какая разница – пожгу я её, или в колхозе заморят?! – взревел Филипп Миронович, отбросив сына.
– Тогда и меня с ней жги!
– И сожгу!
Рассудок свёкра явно мутился последние дни. Любаша с испугом видела, как переменилось его лицо. Некогда спокойное, дышащее здоровьем, теперь оно осунулось, покрасневшие глаза словно выкатились из орбит, волосы и борода были всклокочены. В отличие от отца Илья сохранял спокойствие, но отчего-то шёл за родителем. Совсем недавно они с Дарьей готовились отмечать новоселье: их новый дом был почти отстроен. Илья мечтал, наконец, зажить самостоятельно, самому стать хозяином. И, вот, рушилась мечта, отнималось то, во что вкладывались силы и душа. Им обоим, и сыну, и отцу, легче было придать огню нажитое и погибнуть самим, чем видеть его в чужих руках, а самим оказаться, как говаривал свёкор «в батраках у лодырей».
Когда комиссия вошла, все домочадцы были на дворе. Бабы плакали, умоляя Филиппа Мироновича одуматься. Тянула к нему дрожащие руки старуха Фетинья, голосила Ульяна Кузьминична. И никто не смел приблизиться к замершему с факелом в одной руке и ружьём в другой свёкру. Только Николаша, не замеченный отцом, бросился на задний двор: догадалась Любаша – решил отворить двери скотине, чтобы та не погибла.
– А ну, прекрати дурить, Филипп! – крикнул Демьян, а у самого предательски задрожали колени.
– Только подойди! – отозвался свёкор, вскинув ружьё. – Мне терять нечего! Кто полезет, как собаку пристрелю!
Затеснились активисты за забор да друг за дружку, никому под шальную пулю попасть не хотелось. А кабы все их так приняли?..
– Дурак ты, Филька! Семью пожалей!
– А мне теперь назад дороги нет! И не тебе о семье моей заботиться! Ты у ней, у моей семьи, последний кусок отнять пришёл! Баб своих в тряпки моих дочерей рядить собрался? Выкуси, снохач! Не бывать тому!
Распалённый перепалкой, поздно заметил свёкор с боков подбирающихся милиционеров. Залаял на них Лаврушка и в тот же миг завизжал и, упав на снег, прополз несколько пядей к хозяину, оставляя кровавый след… Филипп Миронович оглянулся и, поняв, что окружён, крикнул отчаянно:
– Ах, вот вы как? Ну, так гори же вся моя жизнь синим пламенем!
Выстрел грянул, но могучая рука свёкра успела швырнуть факел в дом: свежий сруб, подпитанный керосином, вспыхнул, как свеча. В тот же миг рухнул ничком и стрелявший, сражённый пулей Ильи…
– Пожарную команду вызывайте! – раздались крики.
– Воды сюда, воды!
Филипп Миронович тяжело осел на снег, повалился на бок в нескольких шагах от застреленного пса. К нему бросилась Ульяна Кузьминична, упала, расставив руки, на безжизненное тело, завыла протяжно:
– Убили, убили кормильца! Проклятущие…
А активисты суетились вокруг. Визгливо распоряжался Демьян:
– Из амбара, из сарая тащите всё, пока не занялось! Живей! Живей! Кулацкое добро колхозу нужно!
Милиционеры тащили избитого Илью, за которым, спотыкаясь, бежала растрёпанная, зарёванная Дарья. Она потом долго металась ещё, когда мужа увезли, моля карателей пощадить её малолетних детей, разрешить ей уехать с ними. Дети в это время испуганно жались к прабабке, чуть слышно шепчущей молитвы.
Младшая дочурка родилась у Дарьи в январе. Она первой и сгинула в первые же дни пути, как ни старалась мать укутать её потеплее. Да и чем укутаешь в такую стужу? Тем более, что даже те немногие пожитки, что успелось взять из обречённого дома, были частично отобраны. Потеряв дочь, Дарья прошептала:
– Погубили нас Илюша с тятей, погубили…
– Полно, – ответил Боря. – Другие не сопротивлялись, а обречены на то же…
И то была сущая правда. Много чёрных, горестных подвод потянулось из окрестных деревень к вокзалу. И не только зажиточных, но и середняков вычёркивала власть из списка своих граждан, а многих и из самой жизни.
Никто не знал, какой путь ждёт впереди, не знал грядущей участи. Участь эта предстала сначала тем самым вагоном смерти, отнявшим старуху Фетинью с мужем, четверых детей Дарьи, дочь Веры, сына Бориной сестры Зины и Игошу… Две недели боролась Любаша за жизнь первенца, две недели, как другие матери, кутала его и пыталась согреть собственным дыханьем, но смерть оказалась сильнее.
Его тоже отняли у неё на очередной остановке и, Бог знает, погребли ли хоть как-то… После этого Любаша словно онемела. Её охватило безразличие к грядущему, к окружающему. И напрасно муж заботливо предлагал ей крохи собственного пайка, который время от времени, точно спохватившись, что везут живой груз, бросали изголодавшимся заключённым конвоиры. От плохой воды многих косила дизентерия, и за время пути душ в поезде немало поубавилось.
Первые дни Любаша ещё волновалась, спрашивала у мужа, куда их могут везти. Боря пожимал плечами, а старик Федосей ответил:
– В Сибирь, девонька. Куда ж ещё могут?
Их, действительно, привезли в Сибирь. Через три недели мытарств выбросили в тайге вместе с пожитками. Уже вечерело, и холод пронизывал насквозь. Никакого жилища поблизости не было, но было кое-что из инструментов…
– Руки есть, топор есть – как-нибудь справимся… – вымолвил Боря.
В темноте, освящённой лишь огнями костров, в сугробах по колено измученные люди стали валить деревья и строить временное «жилище». Перво-наперво поставили опорный каркас из жердей, к нему прислонили свежесрубленные ели, обложили лапником и для утепления сверху засыпали снегом. В этом бараке-шалаше умельцы навесили дверь, у которой наладили печь-«буржуйку», по обеим сторонам и в центре на всю длину растянули в два-три яруса сплошные нары из жердей. На одну душу в этом «жилище» пришлось по одной десятой квадратного метра…
– Ничего-ничего, – бодрился Боря. – Были бы руки и голова на плечах… Вот, сойдёт снег – не так отстроимся! Избы срубим, огород насадим. Проживём!
Но до той поры, пока снег сошёл, рядом с шалашом успело вырасти кладбище, на котором нашла последний приют свекровь и ещё многие, многие…
Детей, которых было так много в начале пути, почти не осталось, и уже привычным стал плач матерей в тяжёлые ночные часы. Днём за работой тоска притуплялась, а ночью грызла лютым волком.
Измученная Дарья, наконец, затихла, прижав к себе безмолвную дочь. Подле неё остался лишь Николаша, обнимавший несчастную за плечи. А совсем рядом неподвижно сидела, обхватив колени, Зина. Дорога отняла у неё двоих: трёхлетнего сына и дитя, бывшее ещё в утробе. Сама после выкидыша она осталась жива чудом. И неужели только затем, чтобы увидеть, как день за днём истают два её мальчика-близнеца? Они лежали теперь рядом с ней, укрытые шубой, неподвижные, исхудавшие, посиневшие – как не живые. Цинга уже взялась за них, как за большинство обитателей барака. Зина смотрела на них немигающими, отчаянными глазами, изредка переводя их то на Дарью, то на спящего или притворяющегося таковым мужа.
Любаша пожалела, что рядом нет Бори. Вместе с ещё тремя мужиками он накануне отправился в находившийся неподалёку совхоз в поисках работы и должен был вернуться лишь на другой день. Горе Дарьи растравило в ней её собственное, и хотелось уткнуться в мужнино плечо, услышать его всегда ободряющее слово. Одно укрепляло: с собой она дала Боре для отправки письмо сестре Аглае. Зная положение её мужа, она цеплялась за соломинку: вдруг хотя бы детей сумеет вызволить он на время, пока не удастся худо-бедно наладить жизнь здесь…
Зина так и не решилась приблизиться к свояченице, боясь её. Любаша понимала этот страх. Зина потеряла сына, но имела ещё двоих детей и мужа, Любаша также имела любимого и любящего мужа, с которым в их молодые годы могла народить ещё много детишек. У Дарьи не осталось никого: ни пятерых детей, ни мужа… Лишь одна единственная дочь, чахнущая от лишений. Рождённой страданием чёрной зависти суеверно боялись и Зина, и Любаша.
Снова улёгшись на своё место, она не могла уснуть. В бараке слышались приглушённые всхлипы – многие души растревожило новое горе. Голос старика Федосея, знатока Писания, заменявшего для их колонии священника, прошамкал из угла:
– Плачет Рахиль о детях своих и не может утешиться, ибо их нет…