Читать книгу Белая черешня - Елена Якубсфельд - Страница 4

ТРИ СЕЗОНА ОЛИВЬЕ
Хорошая девочка

Оглавление

Я начинаю просыпаться от того, что его ладонь скользит вверх по моему бедру, тёплая ласковая ладонь вверх и вверх, до той складочки, где у меня ночью талия. Его рука ласкает мой живот, и я чувствую, как во мне поднимается это таинственное, это всемогущее желание, нежное и мощное, как морская волна, которая идёт на тебя, вся такая милая и блестящая на солнце и ты подставляешь ей бедра, живот и грудь, жмуришься, а она сбивает тебя с ног и мурашки бегут по всему телу, и я говорю «ммм», тоже вытягиваюсь и прижимаюсь к мужу спиной, попой, пятками, прижимаюсь, вжимаюсь и отодвигаюсь.

Это моя игра, я хочу, чтобы он за мной потянулся. Он это знает, и его рука опять притягивает меня к нему, и снова: вверх по бедру, вниз по талии, написал музыкальный ключ у меня на животе, вверх к правой груди, которую он сначала нежно сжимает, а потом задумчиво рисует узоры на ней кончиками пальцев, как узоры из инея, замысловатые и бесконечные.

Я силюсь разгадать их смысл. Но вот его палец будто случайно касается моего соска, и я опять произношу «ммм». На этот раз явственней. Я начинаю стонать и двигаться. Правой рукой я нащупываю его и для начала просто провожу пальцами легонько по стволу, от кроны до корней, от корней до кроны, а левую руку я пропускаю себе между ног, где уже праздник в дельфинарии: все в восторге и все мокрые. От удовольствия я выгибаюсь.

– Гоша, ну я тебя умоляю, не выгибайся ты так, – горячо шепчет он мне в ухо. – Мама сказала, что если ты будешь так выгибаться, то у тебя со спиной будет тоже самое, что было у неё в прошлый раз, помнишь, когда она неделю пластом лежала?

В дельфинарии на мгновение вырубается свет, потому что меня вдруг огорошили двумя потрясающими новостями: мама моего мужа знает, как я выгибаюсь, когда мы занимаемся любовью, и я теперь тоже знаю, что моя свекровь так выгибается, когда… Когда что?

Но рука мужа вновь скользит вверх по моему бедру, вниз по талии, пишет басовый ключ внизу, ещё один, ниже, и по телу снова бегут искры, вот вверх, к груди, и я не выдерживаю, поворачиваюсь к нему, тяну его к себе, опять выгибаюсь, муж опять ворчит, и я зажимаю ему рот поцелуем.

Его руки ласкают мою грудь, спускаются к моей попе, боже, как я люблю свою большую, круглую и рыхлую, как пирожок за пять копеек, попу, когда он её трогает. У моей попы не то чтобы комплекс неполноценности, нет, у неё просто проблемы с самоидентификацией, потому что она становится красивой только тогда, когда мой муж её трогает. Но я больше не могу думать о психических проблемах моей попы, мне так хорошо, мне так прекрасно, в голове начинает звучать музыка, музыка…

Шопен! Шопен, Шопен, вальс… Шестьдесят девятый. Фредерик, вы гений! Я начинаю маневрировать. Дело в том, что я гораздо ниже мужа, и хотя он тоже не Гулливер, ему нужно выгнуться как коту, чтобы сыграть этот вальс со мной, а у него тоже, между прочим, спина, как у его мамы и бабушки. Бабушка, какой кошмар! Ужас, какие мысли в голову сейчас лезут, учитывая, чем у меня сейчас занят рот.

Рот мужа тоже занят, он хорош, очень хорош, филолог чертов, специалист по языкам. Романо-германским. Я начинаю стонать ещё громче и извиваться, мои бедра танцуют свой требовательный танец, и мы впиваемся друг в друга, словно хотим друг друга съесть. Ну да, в принципе, мы друг друга едим.

Я кончаю внезапно, резко и так сильно, что случайно кусаю мужа. Муж обиженно воет: «Гоша, ну что ты за человек такой? Вечно одно и тоже, пупсик…» Надо отдать ему должное, он таки прав, я это не в первый раз делаю, нужно что-то решать. Всё остальное действо, честно говоря, не представляет для меня особого интереса, и движения мужа настолько меня укачивают, что я даже засыпаю, и мне снится холодильник и яйца в лотках (я уже три дня не ем на ночь).

Потом, когда мы лежим, полные истомы, в темноте, он спрашивает:

– Гош, тебе было хорошо?

Меня зовут Бэлла, но все зовут меня Гошей, потому что в детстве я хотела попугайчика, маленького такого, зелёного попугайчика и даже имя ему придумала: Гоша. Потом я выросла, решила, что я хочу замуж, а не попугайчика, и в итоге я теперь не Бэлла Левина, а Бэлла Вайсман, но для всех всё равно Гоша. Я думаю, если бы мне просто купили этого попугайчика, и он бы потом благополучно умер от перекорма, его бы не так долго помнили, как теперь, когда его так и не купили.

– Хорошо, Славочка, – сонно бормочу я.

– Как в прошлый раз или чуть хуже, лучше?

Он ужасно раздражает меня этими вопросами, потому что я хочу спать. Но, как говорит моя мама, хорошо, что он спрашивает. И она права, хорошо, что он спрашивает. Он, а не его бабушка.

Бабушка моего мужа – это отдельная тема. Я должна была сразу понять, что у парня, которого так зовут, где-то должно быть не всё в порядке, либо в голове, либо в семье, но любовь зла, полюбишь и человека, которого зовут Святослав Леопольдович Вайсман. Святослав Леопольдович Вайсман – это мой муж, а бабушку его зовут Дора Моисеевна, и это она назвала своего сына Леопольдом, а внука Святославом. Дивной эстетики человек.

Как пришла в мою жизнь Дора Моисеевна… Началось всё с того, что я выиграла городской конкурс «Алло, мы ищем таланты». Ну как выиграла, получила приз зрительских симпатий, потому что первые три места заняли дети исполкомовцев и партийных работников. Это я теперь, конечно, понимаю, что по справедливости этот конкурс надо было бы назвать «Алло, мы ищем детей исполкомовцев, которые думают, что они умеют петь», но тогда я была просто на седьмом небе и неожиданно для самой себя согласилась пойти с компанией на пляж.

Дело в том, что на пляж я не люблю ходить, потому что на пляже моя фигура видна не в лучшем виде, а пляж из-за моей фигуры вообще виден плохо. Поэтому мы с пляжем каждый год решаем, что лето будем проводить отдельно. Так лучше для всех. Но в том июне я была в эйфории, летала на крыльях, в общем, пошла.

Компания на пляже собралась приятная: Мила, моя подружка, Сеня, мой лучший друг, – мы все познакомились в музучилище – Лёня, наш с Сеней общий друг, которого мы раньше дразнили Лёня Лыжопед, потому что как-то зимой они с Сеней сконструировали лыжопед из лыж и старого велосипеда, но потом Лёня начал обижаться на слово «пед», и его просто стали называть Лёня Лыжа.

И ещё там был Славик, такой высокий стройный голубоглазый блондин с мечтательно-отсутствующим выражением лица. Арамис такой. Аполлон. Каким образом этот Аполлон оказался троюродным братом Сени, уму непостижимо, учитывая, что у них одни семейные гены. Наверное, эти гены про Сеню просто забыли. Вернее, не все, только красивые высокие и стройные гены про него забыли.

В любом случае, при виде Славика я, честно говоря, онемела. И судя по выражению лица Милы, онемела не одна я. А Сеня и Лёня сидели рядом с этим Аполлоном, по всей видимости, совершенно не отдавая себе отчёта в той разнице, которая между ними наблюдалась невооружённым взглядом, болтали, травили анекдоты и веселились.

Потом выяснилось, что Славик ещё и на гитаре играет, но на пляж он её не принёс из-за песка. Мы с Милой переглянулись, и я опустила глаза: с Милой соревноваться бесполезно, она стройная как газель, и у неё папа зубной техник. В общем, я тоже начала травить анекдоты, и мы с Сеней и Лёней вошли в такой раж, что Славик и Мила покатывались от хохота, всё чаще бросая друг на друга заинтересованные взгляды.


Ну всё понятно, решила я, по крайней мере, у меня есть мой приз зрительских симпатий – и на конкурсе, и на пляже. Назагоравшись, насмеявшись и накупавшись, мы пошли домой. И вот когда мы шли через мост, уже у самого парка, Славик вдруг попросил у меня номер телефона. От неожиданности я выронила мороженое, которое только что, перед мостом, купил мне Сеня. Пломбир в стаканчике.

Но в тот момент я даже не обратила на это внимания. Да что там мороженое! Я номер телефона забыла! Стою, смотрю Славику в глаза и понимаю, что ничего так не вспомню. Надо срочно посмотреть на что-то другое, но не могу. В общем, я показала ему себя со всех сторон: и вес, и аккуратность, и сообразительность.

Но Славика это не испугало – теперь я понимаю почему, с такой-то бабушкой! – а тогда я была просто в шоке, когда на следующий день он позвонил: ему Сеня дал мой номер. В общем, через три месяца мы поженились. А Мила и Лёня Лыжа, которые тогда начали встречаться, кстати, на свадьбу опоздали, потому что в тот день жутко поссорились. Но это я так, между прочим.

Уровень восторга моих родителей от нашей свадьбы навёл меня на мысль, что они не рассчитывали на моё замужество вообще, а на такое удачное тем более: мой муж красавец, его папа завбазой, мама преподаёт в школе.

Единственным человеком, который остался недоволен, была моя бабушка. «Что тебе дался этот Славик? – спрашивала она. – Это же внук Доры Моисеевны! Неужели не нашлось других приличных мальчиков? Вон Миша, сын Любочки Рафаиловны, или Игорь Бендер. Или Витя Розовский. Такая семья эти Розовские, все в торговле, как на подбор!»

Моя бабушка разговаривала монологами. Поэтому я даже не стала объяснять, что и у Миши, сына Любочки Рафаиловны, который, кстати, может прельстить только любителей супового набора, и у Игоря, который двух слов связать не может, а если и свяжет, так окажется, что это не слова, а кошачий хвост и шнурок от его левого ботинка, про Витю я вообще молчу, в общем, у них у всех был, по моему мнению, один недостаток, которого у Славика не было и быть не могло: в них невозможно было влюбиться.

Они были хорошие мамины мальчики, а Славик как-то укатил с экспедицией археологов и маме только записку в коридоре оставил. Они были просты и провинциальны, а Славик интересовался астрономией и английской поэзией. И французской эстрадой. И много читал. И ел всегда только ножом и вилкой. И на гитаре играл. И…

Так что, какой тут Витя трижды там Розовский, когда в мире есть Славик? И вообще, все эти бабушкины кандидаты чем-то напоминали Сеню, да, моего старого и верного друга Сеню, весёлого, как чижик, простого, как доска, Сеню, но сутулого, нудного и часто ноющего Сеню.

Сеня кстати, моей бабушке очень нравился – его нытье она воспринимала как признак жизненной мудрости, и возможно, она таки была права, потому что Сеня нашу свадьбу пережил очень хорошо. А ведь сначала он совершенно непонятно обиделся, ходил, ныл и стонал пуще прежнего, а потом вдруг успокоился и даже сыграл у нас на свадьбе на своём саксофоне, причём так сыграл, просто душу вырвал у всех, так сыграл, говорю, что Мила со свадьбы ушла с ним, а не с Леней. Этих Лёню и Сеню я потом, вернувшись из свадебного путешествия, целый месяц мирила.


После свадьбы мы стали жить у моих родителей, вернее, Славочка стал жить, я там и до него жила. И всё бы хорошо, если бы не одно «но», вернее «до»: Дора Моисеевна.

Разумеется, с ней я познакомилась ещё до свадьбы, но тогда Дора Моисеевна вела себя так, как все адекватные люди перед женитьбой сыновей или внуков: она была милая-милая! А после ЗАГСа началось…

На следующий день после свадьбы мы со Славочкой проснулись очень поздно, и только от того, что мама долго, с несвойственным ей терпением стучала в дверь: Славочкины родители ждут нас к себе на завтрак, доедать и допивать всё, что осталось после банкета.

Вы, конечно, скажете, что у молодой пары наутро после свадьбы есть дела и поважнее, чем доедать вчерашний оливье и начинающую сохнуть по краям колбаску, и вы будете правы, поэтому мы приехали к новоиспечённым сватам позже всех, заспанные, зевающие, полные блаженной истомы и дремлющего в нас обоих желания. Было странно, смешно и страшно одновременно сидеть между всеми этими людьми, для которых мы были дети, и вспоминать, как мы со Славиком всё же умудрились провести часть нашей брачной ночи, несмотря на жуткую усталость.

До свадьбы я, надо сказать, вела себя очень прилично, потому что когда тебе необходимо блеснуть, но ты не уверена, что внешности или ума на это хватит, поведение – это всё, что остаётся. В общем, как только нас оставили одних, на Славика излился весь мой так долго сдерживаемый темперамент, он взорвался, как та банка огурцов в прошлом году, когда я пыталась помочь маме с консервацией. Я порвала на себе платье, я порвала его костюм. Я чуть не порвала Славика.

Сейчас, думая об этом спустя год, я понимаю, что произвела на него настолько неизгладимое впечатление, что оно мало чем отличалось от травмы. Хотя Славик не жаловался.

Но вернёмся к Доре Моисеевне. Когда праздник доедания подходил к концу, она заявила, что поедет с нами, потому что у неё для нас есть особый подарок. На свадьбу она его принести не могла, боялась, что «в толпе с ним что-то случится». Мы со Славиком заинтриговано переглянулись. Дома у нас она первым делом вынула из сумки палку полусухой колбасы и кастрюльку с печёночным паштетом со словами «это надо доесть срочно, это со вчера».

Потом она достала из сумки бумажный пакет, и я сначала подумала, что это сыр. Потом – что это облигации. Но когда она аккуратно развернула бумагу, оказалось, что это её портрет, причём довольно старый. На этом старом портрете молодая Дора Моисеевна кокетливо глядела из-под шляпки с бантиком и улыбалась тонкими губками.

– Вот, – веско и коротко сказала она. – Вот вам, дети, мой портрет. Смотрите и помните, какая у вас бабушка. Гошенька, деточка, – ласково обратилась она ко мне, – поставь это Славику на его прикроватный столик, чтобы я всегда смотрела на вас.

В жизни я благодарила судьбу за самые неожиданные вещи: за то, что к доске в школе не вызвали, дырка на колготках не поползла, за то, что автобус пришёл до того, как я пересчитала все открытки в киоске, но в тот день впервые в жизни я была благодарна судьбе, что мы спим на узком, неудобном диване, и у нас просто нет прикроватного столика в наличии. Спасибо, сказала я мысленно судьбе, но плевать судьба хотела на это моё чувство благодарности.

– Ах, Гошенька, – закудахтала Дора Моисеевна, – если бы ты знала, какие у Славика были всегда девушки! Не надо на меня так смотреть, Славик. И вообще, не слушай, мы с Гошулечкой о своём, о девичьем. – Она цепко ухватилась за мой локоть и отвела в окну. – Так вот… Красавицы, тростиночки, там папа полковник, тут мама декан вуза, а он выбрал тебя. Ну он знает, конечно, лучше, что ему в жизни нужно, у каждого своё представление о счастье, я в такие дела не вмешиваюсь. Я вообще сразу тебе скажу: Гоша, моя дорогая! Гошенька, ты ко мне можешь прийти со всем, со всем абсолютно, я такая деликатная, я тебе передать не могу! Ты спроси у кого угодно в городе, тебе все расскажут, какая Дора Моисеевна деликатная и как она умеет хранить секреты!

Когда наконец Дору Моисеевну отвезли домой, Славик поразил меня своим поведением не меньше, чем я его накануне, в нашу свадебную ночь: он совершенно спокойно придвинул к дивану стул, поставил на него портрет бабушки, а потом лёг на этот самый диван, как будто он на нём всю жизнь лежал, а не со вчера, и самым обыденным тоном попросил принести ему бутербродик.

Я пошла на кухню и на автомате сделала ему бутерброд с той колбасой, что привезла Дора Моисеевна и которую всё равно нужно было доесть. На автомате, потому что все мои мысленные процессы лежали в глубоком обмороке, чтоб не сказать коме: в мои представления о семейной жизни со Славиком никак не укладывалось, что он будет лежать на диване, а я ему буду носить бутерброды, и уж конечно, туда никак не укладывалась Дора Моисеевна с её портретом и былинами обо всех этих тростиноподобных красавицах с военно-профессорской родословной.

Как странно устроен реальный мир: человек обещает сделать тебя счастливой, а потом ложится на диван и требует бутерброд. Может быть, сделать меня счастливой так тяжело, что для этого нужно заправиться, как перед работой в поле, думала я, шагая к себе в комнату с бутербродом на тарелке.


***

Основной и, пожалуй, единственный недостаток лета – это то, что оно, собственно, проходит. В остальном оно прекрасно. Основной недостаток Славика – это его бабушка. В остальном он как лето. Первые месяцы после свадьбы мы не спали, мы сваливались в тяжёлый, словно свинец, сон от взаимного изнеможения.

Славик по-прежнему смотрел на меня так, будто я интересный фильм по телевизору: со скачками, погонями и несметными сокровищами. И я постепенно начала верить, что так и есть, и никакие стройные и умные профессорские дочки, которые штабелями падали перед Славиком в рассказах Доры Моисеевны, не могли это изменить.

Да, не могли это изменить, говорила я себе. И я готова была за этот взгляд приносить сколько угодно бутербродов ему на диван, хотя крошки от его бутербродов впивались в мою попу в самый сладостный и неподходящий момент. У нас, можно сказать, бывали групповые соития: я, Славик и крошки. Господи, но зато какие! Этим крошкам и не снилось. Да и мне, честно говоря, тоже. И ещё я готова была за этот взгляд терпеть его бабушку. Нет, про бабушку это я зря, конечно.

Дора Моисеевна не ограничилась своим портретом. При каждом удобном случае она спрашивала нас, когда же будут внуки, всякий раз напоминая, что она не может долго ждать, учитывая её возраст. «Может быть, это Гошин вес?» – громким шёпотом интересовалась она у Славика.

Я плакала. Я ужасно обижалась на Славика за его молчание и пассивность. Я даже один раз перестала с ним разговаривать. Но что толку в моем молчании, если никакие силы на земле не могли заставить меня перестать с ним спать! Никакие силы, даже Дора Моисеевна.

Я видела его взгляд, устремлённый на меня, видела как улыбка раскрывала его губы, медленно, мечтательно, и из того места, которое после свадьбы у меня прикрывалось уже не продукцией черновицкой швейной фабрики, а только новомодной «неделькой» – кстати, очень плохого качества трусы, рвутся от первого укуса, а стоят, как вставная челюсть! – начинали кружить крошечные светлячки по тёмной ночи моего тела, всё больше и больше светлячков, всё быстрее и быстрее кружили они, и вот уже не светлячки, а шаровые молнии бегали по моему телу, и Славик зажимал мне рот, чтоб я не кричала, – я, оказывается, могу перекричать поющего по телевизору Кобзона! – и ходил потом с искусанной рукой, как я ходила с искусанной попой и с порванными трусами.

Но даже мои порванные трусы были лучше тех трусов, в которых ходил Славик. Дело в том, что, как выяснилось, Дора Моисеевна мечтала о свадьбе Славика ещё больше, чем я, и уж точно больше, чем Славик. Поэтому она заранее купила ему приданое, как она это называла: чешский костюм и дюжину гэдээровских трусов.

Проблема с этими предметами гардероба была в том, что всё это она купила ещё давно, по случаю, на вырост. Но с выростом она не угадала, и всё это было теперь узко, мало и коротко. Трусы были малы на размер. И если от костюма Славик смог ещё отбиться, то отбиться от трусов у него не получилось и ему пришлось их носить, потому что Дора Моисеевна приходила в гости, а приходила она часто и неожиданно, и к тому же имела привычку уцепиться пальцем с перламутровым ногтем за пояс внука, заглянуть ему в трусы и громко поинтересоваться:

– Ты в бабушкиных трусах ходишь, Славочка? Хороший мальчик!

А Славик улыбался кривой улыбкой (трусы сильно жали) и кивал.

Наступила зима. Ну как наступила? Сначала, конечно, была долгая и противная холодная осень, которая как-то морфировалась в холодную и снежную зиму. К середине декабря мы успокоились и даже открыли для себя такое супружеское удовольствие, как просто засыпать рядом, что тоже очень приятно.

А что-то приятное нам было необходимо: портниха Доры Моисеевны жила, оказывается, на соседней улице, и Дора Моисеевна взяла за привычку приходить в гости в совершенно вероломной манере: без всякого объявления военных действий.

Новый год мы встретили, однако, весело, с Сеней, Лёней и Милой, которые в очередной раз помирились, и первого января, несмотря на усталость и головную боль от бокала шампанского, я всё же была счастлива. В этом счастливом настроении часика в четыре дня мы со Славиком заявились к его родителям, где вся семья в полном составе, как всегда, доедала что-то праздничное, допивала что-то крепкое и обсуждала прошедший праздник.

Дора Моисеевна, разумеется, была там. Она восседала посередине дивана, разложив вокруг себя сумки и кошёлки. Накрытый праздничный стол стоял совершенно одинокий, игнорируемый всеми, и напрасно поблескивали хрустальными боками своих вазочек оливье, сельдь под шубой и форшмак. Напрасно зазывно золотились шпроты и ломтики скумбрии горячего копчения на овальных блюдах. Забытые всеми стояли бутылки водки, коньяка, шампанского и ситро. Компот в хрустальном кувшине. Нарезка из сыра и колбасы.

Всё это стояло совершенно одиноко, и люди в комнате, повернувшись к своему счастью спиной, смотрели на Дору Моисеевну, которая громко что-то вещала и раздавала подарки. И тут меня осенило. Тут до меня дошло, почему меня так беспокоила Дора Моисеевна.

Именно не раздражала (меня вообще тяжело вывести из себя, если у меня в руках интересная книга, а если ещё и коробка печенья «Днiпро» рядом, то это вообще нереально), не раздражала, а беспокоила. Потому что она меня пугала. И не столько она, сколько люди вокруг неё.

Тогда, первого января, в комнате с накрытым праздничным столом я это вдруг поняла. Стоило появиться Доре Моисеевне с её заявлениями, с её сентенциями, с её бестактностью, с её улыбочкой и сюсюканьем, и все вокруг теряли здравый смысл. Все. Сразу.

Нормальные, здравомыслящие люди по какой-то странной причине считали её поведение если не совсем нормальным, то совсем простительным. Славик был этому яркий пример. Все комментарии Доры Моисеевны насчёт моего веса, моей профессии («Гошенька, я не знаю как у музыкантов, но у нормальных людей…») и так далее, он пропускал мимо ушей. Он носил ради неё трусы на размер меньше и считал, что это нормально – бабушка ведь столько для него сделала!

У родителей Славика – очень хорошие люди, кстати, – тоже стекленели глаза в её присутствии, и они как автоматы кивали в ответ на все её речи, какими бы бестактными и возмутительными они мне ни казались. И в тот день, в первый день нового года, я заметила, что точно так же остекленели глаза у моих родителей, когда они, стоя возле Доры Моисеевны, слушали её и кивали.

Когда мы подошли к Доре Моисеевне, которая с явным удовольствием не просто купалась во всеобщем внимании, а плескалась в нём, несколько брызг сразу попали на меня.

– Гошенька, с Новым годом, милая моя, деточка моя родная! Вот тебе, пусть новый год принесёт тебе много нового, пусть от тебя в новом году хорошо пахнет, – громко заявила Дора Моисеевна и вручила мне деодорант «Фа».

Я так оторопела, что тоже закивала, пробормотала «спасибо», вручила ей наш со Славиком подарок и, едва улучив момент, потянула Славика в коридор.

– Славик, – зашептала я, – скажи мне честно, как от меня пахнет?

Славик зарылся носом между моим плечом и шеей и явно не собирался оттуда вылазить.

– Гоша, ты всегда так вкусно пахнешь. Как печенька.

Его руки начали гладить меня по спине, по бёдрам, и он принялся толкать меня на кухню, где, кажется, никого не было: разумеется, все стояли вокруг его бабушки, и она рассказывала бесконечную сагу о своём давлении.

Вы знаете что такое пустая комната? Что такое четыре стены, пол, потолок и два человека, которые хотят целоваться и чтоб их оставили в покое? Это счастье, полное счастье. Пустая комната – это полное счастье.

В кухне действительно было пусто, никого, кроме миски оливье, которая почему-то стояла в одиночестве, – видимо, ни в холодильнике, ни на праздничном столе ей места не нашлось, и я вдруг почувствовала как я проголодалась после вчерашнего. Славик прикрыл дверь, и мы начали целоваться вдруг как сумасшедшие.

– Славик, – горячо простонала я ему в ухо, – давай оливье поедим!

Сказала и подумала: не вовремя как-то. Славик застыл. Некоторое время он смотрел на меня, склонив голову на бок, немножко похожий на эрдельтерьера, потом вытащил руку из моего бюстгальтера и полез за тарелкой. У меня засосало под ложечкой от голода.

Мы как раз склонились над миской, и я игриво целовала Славику ушко, пока он щедро накладывал мне в тарелку лоснящееся майонезом оливье, которое кокетливо показывало то округлый горошек, то крошку желтка, то ломтик солёного огурчика, как вдруг дверь в кухню приотворилась и Дора Моисеевна просунула свою тщательно взбитую и уложенную причёску в проём:

– Ах, вот вы где! Я вам не помешаю?

М-да, весёлый будет новый год, подумала я. Я ещё не знала, что я ничего не знала о значении слова «весёлый».


***

С Новым годом, говорят все. С новым счастьем. Новый год начался так, что я ничего сильнее не желала, как своего старого поношенного прошлогоднего счастья. Новый год начался так, что я не только хотела своё старое счастье, но и своё старое несчастье тоже. Новый год начался так, что бабушка моего мужа перестала быть моей самой большой проблемой. Вместо неё этой самой проблемой стал сам муж.

Ах, как тяжело, когда у тебя есть одна огромная, до обидного простая и невыносимо сложная проблема, и тебе не с кем о ней поговорить. Я не смогла бы объяснить, как и когда это началось, я не могла бы даже объяснить, как я узнала, как я поняла, но Славик…

В общем, Славик ко мне привык. Он перестал открывать мне двери, как он это всегда делал, с лёгким шиком. Он перестал подавать мне руку, когда я выходила из троллейбуса или трамвая. Он перестал искать мне глазами свободное сиденье, когда я в этот трамвай или троллейбус садилась. Он перестал приносить домой «корзиночки» и «трубочки» из кондитерской на Карла Маркса, не говоря уже о «Птичьем молоке» из «Орбиты».

Словом, на шестом месяце нашей совместной жизни он перестал за мной ухаживать. Я ничего не понимала: ведь я продолжала всё также трепетно носить бутербродики на диван, старательно выглаживать стрелки на брюках и стойко мучиться с его любимыми голубцами. Почему же он перестал с меня пылинки сдувать? Я буквально чувствовала, как покрываюсь толстым вековым слоем пыли. Не то, чтобы он меня разлюбил, нет, слава богу, даже мне эта мысль в голову не могла прийти, а это говорит о многом – у меня не голова, а проходной двор, а просто… ну как сказать… Перестал баловать.

Нет, это звучит высокопарно. Перестал носиться как с писаной торбой. Нет, это звучит вульгарно. Перестал обращать внимание. Вот. Как это ни больно признать. Конечно, я понимала, что такое случается с женатыми парами, но я и представить себе не могла, что это случится со мной! со Славиком! И так быстро…

Надо ли говорить, что к концу февраля настроение у меня было темнее зимней ночи, а в тот самый день, о котором пойдёт речь, было вообще мрачнее тучи: вот-вот польёт. Славик лежал на диване, уткнувшись носом в сборник стихов Бёрнса, и обращал на меня не больше внимания, чем на пустую тарелку, которая стояла на полу у дивана.

В четыре часа дня за окном уже было темно, как ночью, – у меня вообще в комнате темно, потому что когда я родилась, под окном моей комнаты посадили ель, она выросла и заслонила собою окно. Поэтому, когда кто-то позвонил в дверь, я вздрогнула. Папа, в старых спортивных штанах с вытянутыми коленями и в майке, с газетой в руке, открыл дверь, и я услышала голоса: Доры Моисеевны, громкий, возбуждённый, папин удивлённый и ещё чьи-то.

Я выглянула в коридор. По коридору прямо на меня шла Дора Моисеевна в своей шубе из нутрии и кокетливой шапочке набекрень, гордая, с высоко поднятой, как знамя, грудью, с горящими глазами и улыбкой, от которой мне сразу стало не по себе. Папино выражение лица чувства комфорта тоже не добавило. За бабушкой Славика шли два здоровых мужика, которые, пыхтя и тужась, тащили что-то, накрытое тряпкой, похожее на комод.


– Дети, дорогие мои, – торжественно объявила Дора Моисеевна, войдя к нам в комнату, но тут же при виде Славика засунула ему палец за пояс его спортивных штанов, оттянула, заглянула туда и просюсюкала: – В бабушкиных трусиках ходишь, хороший мальчик.

– Дорогие дети, – вновь громко и торжественно начала она и вновь прервалась, на этот раз обратившись к двум грузчикам, – юноши, ставьте пока сюда!

Грузчики грохнули свою ношу на пол. Что-то зазвенело. Папа и мама замаячили в дверях.

– Дети, – вдохновенно начала Дора Моисеевна, – я принесла вам подарок.

С этими словами она жестом фокусника стянула цветастое покрывало, и глазам нашим открылась швейная машинка «Зингер» на ножном приводе. Славик спокойно взирал на это чудо инженерной мысли начала века. Я окаменела. Зачем нам эта машинка? Я же шить не умею. И куда мы её поставим? Дора Моисеевна между тем ходила вокруг с таким гордым видом, как будто она нам в комнату принесла слитки золота.

– Бабушка, – наконец подал голос Славик, – а зачем нам это?..

Я бы добавила слово «старье», но промолчала.

– Вы только посмотрите! – громко, как со сцены, возглашала Дора Моисеевна. – Это же настоящий «Зингер», да ещё с ножным приводом! И практически в рабочем состоянии! Нужно только вызвать мастера, он и привод починит, и машинку, и будет работать как новая!

Я посмотрела на папу и маму, они переглядывались и пожимали плечами. Я посмотрела на Славика, он лёг, подперев голову рукой и с невозмутимым любопытством наблюдал за происходящим.

– Это прекрасно, – сказал он, – но, бабушка, зачем нам этот «Зингер»? Гоша шить не умеет. Гоша, ты ведь не умеешь?

Я помотала головой.

– Вот, – торжествующе заявила Дора Моисеевна, – как раз научится! В моё время все девушки шили, без этого замуж не брали! Так, куда же нам её поставить?

И она обвела взглядом комнату.

– Вот сюда! Здесь идеальное место!

И тут впервые подала голос я:

– Дора Моисеевна, но тут же моё пианино стоит!

– Гошенька, не волнуйся, мы его уберём! Юноши, – повернулась она к грузчикам, – вынесите, пожалуйста, эту мебель.

– Постойте, Дора Моисеевна, как это «вынесите»? Это же мой инструмент!

– Гошенька, а я тебе что, ведро принесла? Тоже инструмент, ты только погляди, какая красота! – Дора Моисеевна уставилась на меня, как на неразумного ребёнка. Я глянула на Славика, то пожал плечами.

– Дора Моисеевна, – начала я звенящим голосом, – не трогайте пианино!

– Юноши, выносите, – отмахнулась она.

– Женщина, – пробасил один из «юношей», – тут вдвоём не справиться, ещё пара человек нужна.

– Славик, вставай, – скомандовала Дора Моисеевна. – Ефим Давыдович, – повернулась она к моему папе, – что вы стоите, как не у себя дома? Помогайте.

– Не трогайте пианино! – крикнула я так, что сама испугалась.

Дора Моисеевна посмотрела на меня пристально, вздёрнув левую бровь и поджав губы.

– Не капризничай, Гоша, что ты как малый ребёнок. Ну зачем тебе пианино?

Я потеряла дар речи.

– Вот видишь, молчишь, сама не знаешь, – тут же подхватила она.

– Дора Моисеевна, мне же заниматься надо!

– Аааа, – разочаровано протянула она. – А я думала, ты умеешь играть. Славочка, ты мне сказал, что она музыкант. Ты соврал своей бабушке, Славочка? Своей родной бабушке? Как же так, Славик, я же тебе попу вытирала!

– Бабушка, – торопливо начал Славик, – ну музыкантам надо играть, репетировать там, форму поддерживать. Типа как футболистам бегать.

– Репетируют те, кто не умеют играть, – отрезала Дора Моисеевна, – и говоря о форме, Гошенька, поверь мне, ты не ту форму поддерживаешь, с таким красивым мужем и из такой семьи.

Я глянула на Славика. Он пожал плечами. И глаза мои то ли из-за пианино, то ли из-за мужа наполнились слезами, жгучими горючими беспомощными слезами.

– Не трогайте меня и моё пианино, Дора Моисеевна! Вы… Вы… Вы знаете, кто вы? Вы не Моисеевна, вы Дора Невоносимовна! Потому что вы невыносимая, вы вечно лезете не в своё дело! Далась я вам, я, моя музыка и моя форма! Оставьте меня в покое!

Я бы ещё кричала, но, во-первых, я разрыдалась так, что и слова членораздельно выговорить не могла, а во-вторых, Дора Моисеевна, быстро оглядевшись, попятилась к грузчикам, издала театральный вопль и упала в обморок аккуратненько в их могучие руки. При этом одной рукой она придерживала свою шапку, чтоб та не свалилась.

И вот тут Славик вскочил с дивана. И мама с папой отделились от дверного проёма. И грузчики положили упавшую в обморок Дору Моисеевну на освободившийся от Славика диван. И все присутствующие в комнате столпились вокруг неё, пытаясь привести её в чувство. Я тоже подошла, вытирая слёзы, но Славик повернулся ко мне, почти неузнаваемый, и бросил: « Иди отсюда! Дура, какая ты дура!» с таким гневом, что я выбежала из комнаты.

Выбежала я недалеко, в коридор, куда сразу же вышел папа звонить в скорую. Я слышала стоны и оханье Доры Моисеевна и чувствовала себя как в плохом, очень плохом фильме. Лицо Славика стояло у меня перед глазами и оно было какой-то бездной, которая открылась мне внезапно, именно там, куда я собиралась поставить ногу.

Чувство нереальности происходящего усилилось ещё и оттого, что скорая приехала довольно быстро, – такое бывает только в кино – и врач, молодой человек, тоже был полон сочувствия, как в кино, а не в жизни, и Дора Моисеевна, схватив его за руку, начала стонать: «Я подарила внуку с невесткой машину, немецкую машину, а она меня… Ой, сердце!»

Дору Моисеевну погрузили на носилки и повезли в Мечникова, как я потом узнала у мамы. Славик поехал с ней. Со мной никто не говорил. Папа позвонил сватам, и потом они с мамой сделали то, что делали во всех непонятных ситуациях: пошли чай пить. Что – при трезвом размышлении – очень правильно, особенно, если чай с печеньем.

Я осталась одна. В нашей со Славиком комнате стало очень тихо. Нелепой громадой стояла посреди комнаты швейная машинка. В ней было что-то элегантное, надо признать. Но зачем она нам, в нашу маленькую комнату! И как могла эта Дора Невыносимовна покуситься на моё пианино! Я попыталась сесть на диван, но тут же встала. Я подошла к пианино и потрогала пальцами полированную крышку, хотела приподнять её, но передумала. Потом повернулась, схватила шубу и шапку и выбежала из дома.

Стояла глубокая ночь, как обычно бывает в феврале в пять часов вечера, на улице мело, не так мело, чтоб снег, буря, Пушкин и носик в муфточку, а мокрый снег, пронзительный ветер, грязь по щиколотку, кромешная тьма, и все нормальные люди в такую погоду дома сидят и думают о тех собаках, которых они бы на улицу не выгнали, если бы эти собаки у них были. Я побежала к проспекту, спотыкаясь в темноте, изредка прорезанной одинокими фонарями.

Белая черешня

Подняться наверх