Читать книгу Ведьмины тропы - Элеонора Гильм - Страница 3
Глава 1. Узник
1. Тьма
ОглавлениеВечная непроглядная темнота издевалась над русскими, вторгшимися в ее владения. Невозможно было привыкнуть, смириться, признать эту темноту творением божьим. Можно было лишь подчиниться, словно властной хозяйке, что отказывает незваным гостям в тусклом огоньке лучины.
Как поверить, что нет ничего иного, кроме ночи, лишь на полтора часа допускающей день до изголодавшихся по свету людишек; ничего, кроме бескрайней снежной пустыни, где выжить может лишь исконный обитатель, а русским остается лишь уповать на милость Божью?
– Ушли ироды, можно говорить.
– А этот?
– Да он спит, ишь, сопит как… Не услышит.
– Что ты решил-то, а?
– Снег сойдет – и пора…
– Припасы нужны, без них – смерть.
– Утащим. Кое-что уже припрятал.
– А ежели кто из казаков смекнет?
– Сам знаешь, что сделаем.
Двое мужичков шептались, сблизив стриженые лопоухие головы. Когда тот, кто скорчился под тощим одеялом, заворочался, они испуганно вытянули шеи и прекратили разговор.
Человек думает, что самое важное – честь, достоинство, достаток, семейное счастье. Но уверен в том лишь до поры, пока не откроется ему изнанка жизни. Человек – то же животное. Тварь божья. Сова, соболь, червь, мошка-кровосос, по сути, его собратья. Порой они, твари, наделенные особым даром, куда проворнее и умнее человека. Звери могут выжить в тайге без огня и оружия. Пеляди всю жизнь свою проводят в ледяных водах Полуя. Блоха сосет кровь да пот собаки, тем и счастлива.
Человек в скотских условиях живет – кряхтит, пыжится, но честь и достоинство быстро покидают его. Остается лишь желание выспаться, насытить утробу, остаться в тепле. И все.
Мужчина растянулся на твердых, словно лед, полатях. Он не спал. В голове не прекращалась работа ни на час, окромя ночного сна. Повторял слова, услышанные случайно, перекладывал доводы из одной кучи в другую, ворочался, сипел, обвинял и оправдывал.
Беседа с самим собой, между совестью и яростью, разумом и желаниями порой истощает нас больше, чем спор с врагом. Недруг может замолчать, уйти, забыть о разногласиях, умереть, в конце концов. А голос, живущий внутри души нашей, неистовствует порой и день и ночь. Кричим ему: «Замолкни, окаянный!», а голос все колотит и колотит молотом по наковальне. Не отыскать убежища и внутри себя.
Вернулись казаки. Громко хаяли березовского воеводу, по чьей милости застряли в непроглядной глуши. Спорили, кто из самоедов[1] раньше пожалует с данью. Обсуждали, как заставить главу зырянского рода Обаку уплатить две дюжины шкурок сверх меры.
Их разговоры сотрясали хлипкую избу, перекатывались от стены к стене, рвались наружу. Скоро на смену ругательствам и жалобам пришел храп.
А мужик ворочался, будто медведь в берлоге, звенел кандалами. Думы превращали тело его в сосуд беспокойства и нетерпения. Левая рука вспомнила о давно забытом, боль разлилась по пальцам, обвила запястье, поползла вверх, свернулась у плеча и стала давить на кости. В утробе, где-то у солнечного сплетения, зарождался хрип – его давний недруг. Мужик застонал, пальцы левой руки ломило, будто кто-то наступил каблуком, кандалы сдавили усталые ноги.
Заснули не все.
– Басурман, тише давай! – кто-то из казаков грубо окрикнул его.
– Щас на улицу выгонят, сразу угомонишься, – ехидно поддержал один из лопоухих.
– Цыц, псы! – гаркнул десятник Втор Меченый. И разговоры утихли.
Зима 1610 года была студеной и вьюжной, завывание ветра навевало ужас. Только скудное пространство Обдорска могло свести в одном доме стражников и заключенных. Изба, узкая, с низким потолком и скудным убранством, вмещала в зимние месяцы казаков, десятника и троих воров[2].
Стол – широкая доска на двух чурбанах, лавка, полати, наспех сложенная печь, которая чихала и дымила. Полторы дюжины мужиков с дурными характерами и дурными запахами ютились, ругались, ненавидели, выживали.
Узник встал, ударился головой – полати располагались в аршине[3] от потолка, там сберегалось драгоценное тепло. Он тихо и беззлобно выругался. Есть среди холода и людской грязи тот, от кого можно получить добрый совет.
Завтра надобно сходить к отцу Димитрию.
* * *
Втор Меченый заставлял людей работать. В любой мороз всяк должен был заниматься делом. Воры убирали избу, чистили двор и отхожее место, выполняли всю грязную работу. Ежели справлялись хорошо, десятник был доволен, на ночь с них снимали опостылевшие кандалы.
Казаки по очереди наблюдали за окрестностями через окна невысокой башни. Раз-два в месяц являлись посланники от старейшин остяков и самоедов, привозили оленину или, напротив, просили о подмоге.
Казаки часто ходили на промысел. Порой хозяйка обдорской снежной пустыни благоволила к ним: позволяла добыть птицу иль зверя. Счастливые приносили обледеневшие тушки куропаток, зайцев, ежели повезло, северного оленя.
Латали покосившуюся избу на сваях; невысокий оплот, наспех сколоченный несколько лет назад; следили за порядком. Изба с оплотом вместе именовались Обдорским острогом. Да только именовались – на деле защитить вряд ли кого могли. А самое главное занятие казаков состояло в том, чтобы проклинать бесконечную зиму и мечтать о теплой грудастой бабе под боком.
Отец Димитрий проводил службы в любой мороз, когда в щелястой церкви застывало дыхание и очаг обогревал лишь тех, кто ютился рядом. Священник врачевал и наставлял на путь истинный, мирил и ободрял. Любого язычника или утратившего веру такой пастырь вдохновил бы на крещение.
Десятник кривил губу под длинными усами:
– Отец Митрий, следующей весной снарядим тебя к самояди. Будешь нести слово Божие. А там, глядишь, и ясак[4] потечет речкой, крещеные инородцы куда сговорчивее будут.
Отец Димитрий кивал ему кротко, крестился и возносил глаза к небу.
* * *
Наспех выхлебав овсяное варево, заправленное оленьей требухой, Басурман вызвался отнести миску священнику. Меченый пнул его для острастки, выругался сквозь усы, помянув отца Димитрия похабным словом:
– Попишка б не корчил из себя незнамо кого-перекого… Да к нам шел есть, за стол. Отправили мне на беду святошу! Иди, Басурман, да не опрокинь, а то кнута изведаешь.
Басурман осторожно взял миску, стараясь не расплескать ни капли, с одной рукой это было непросто. Меченый выставил сапог, обшитый по местному обычаю оленьим мехом, глумливо смотрел, как Басурман пытается его обойти, и все же пнул вновь. Тот зашатался, миска накренилась, казаки замерли – то-то забава! Но Басурман удержался на ногах. И вышел наружу, сопровождаемый мужским гоготом.
Небольшая церковь примыкала одной стеной к амбарам, другой – к жилой избе, и далеко идти не пришлось. Он согнулся в три погибели, поклонился кресту и ликам святых, покрутил головой.
– Отец Димитрий… Отец Димитрий! – сначала шепотом, потом все громче повторял он, словно священник мог прятаться от назойливой паствы.
Все убранство Васильевской церкви Обдорского острога составлял алтарь, четыре лавки, сдвинутые к стене, грубо сколоченный сундук, где хранилось облачение, четки, Библия да очаг, сложенный по местному обычаю из камней.
Глубокая миска с похлебкой согревала обмороженные пальцы, от нее шел мясной манящий дух. Полуголодная утроба отозвалась натужным гулом. Казаки ели до сытой икоты, пока была снедь, а ворам разрешалось насытиться лишь на праздники да по прихоти десятника.
Басурман глотал слюну, отворачивался от похлебки, пытался забить голову чем-то другим. Как назло, отец Димитрий не появлялся долго.
– Гриня, давно ль ждешь меня? – Звучный, высокий голос священника раздался прямо над ухом, и Басурман вздрогнул, стряхивая с себя болезненную дремоту.
– Отец Димитрий, прошу, зови меня, как все, Басурманом. Так привычнее.
Священник бережно опустил на земляной пол две охапки веток – видно, резал кустарник, что в изобилии рос на берегу реки. Он все делал неторопко, с чувством, успокаивал одним своим присутствием.
– Нехристианским прозвищем не подобает человека звать. Супротивно слову Божиему, – вздохнул отец Димитрий.
Он опустился на колени перед очагом, раздул угли, подбросил ветки, те неохотно занялись – промерзли за зимние месяцы. Басурман сел рядом, поставил на огонь глиняную миску. Скоро варево пошло пузырями, впитав благостное тепло. Отец Димитрий вытащил из сундука две ложки, обтер их краем одеяния.
– Держи, – протянул одну Басурману, а тот не смог отказаться.
Поблагодарив Бога за пищу, дарованную им, дальше ели в полном молчании. Не желая уходить от огня, они устроились возле очага, скрестили ноги, словно татары.
– Ты ешь, я вижу, что голодный. – Священник кинул свою ложку на лавку и отдал миску гостю.
– А как же?..
– А я сыт иным.
Отец Димитрий отвернулся, словно испытывал стыд за ту жадность, с которой Басурман хлебал варево. Голодный не только соскреб ложкой все до капли, он вылизал миску, словно щенок, и лишь тогда замер в блаженной сытости.
Священник нарушил молчание спустя время, когда ветки уже прогорели и холод подобрался к ним, всегда готовый к нападению.
– Ты расскажи мне, Гриня, потешь сердце.
– Дак… Все, все, что мог, рассказал. Память моя после болезни худая стала, дырявая.
– Расскажи про пост ихний, Рамадан.
Отец Димитрий замер, словно ящерица, гревшаяся на солнце.
«Где оно, то солнце?» – вздохнул Басурман. Кажется, навсегда оно исчезло, проглоченное зимой-шайтаном.
– У них весной пост. Он отличается от нашего, целый месяц после восхода солнца нельзя есть, пить да… – он замялся, но отец Димитрий ласково улыбнулся, и Басурман продолжил: – с женой дело иметь. А ночью можно. Молиться, помогать больным и голодным. Хозяин мой, Абляз-ага, мужик хитрый и мерзопакостный, однако ж Рамадан соблюдал истово. Шестьдесят человек за ночь кормили в его доме… Их священники говорят: «Тому, кто во время Рамадана будет поститься с верой и надеждой на награду Аллаха, простятся его прежние грехи».
– Ты принял веру магометанскую?
Вопрос священника застал его врасплох. Столько меж ними говорено: про Крым, про неволю и бегство оттуда.
Он помотал головой, словно лживое слово стало бы большим грехом.
– Молись, – вздохнул священник. Все прочел в его душе.
Басурман сбивчиво говорил о том, что иначе бы не выжил, что поменял веру лишь для виду, а сам хранил православие, что каялся и исповедовался. Оба знали: лжет. И с каждым словом ложь его все медленнее стелилась по промерзшей земле.
Григорию всегда казалось, что вера призвана помогать слабым. Здесь, в Обдорском остроге, калечный кузнец стал таким – больным, немощным, зависящим от расположения доброго священника.
– Я буду… буду молиться, – повторял Григорий и потом захлебнулся кашлем, лающим, глубоким, разрывающим нутро, и, не в силах с ним бороться, повалился на холодный земляной пол.
– Ты воды попей, – ласково сказал отец Димитрий. – Бог простит тебя, Гриня, ежели ты раскаиваешься.
Потом узник хлебал из деревянной кружки. Здесь, в Обдорске, растопленная из голубого снега или принесенная с Оби, вода имела совсем другой вкус. Чистый, чуть сладкий, словно березовый сок.
– Отец Димитрий, не пойму я тебя, – наконец обрел дар речи Григорий.
– А что понимать-то?
– Разговоры всякие ведешь, про иноверцев слушаешь, епитимьей не грозишь. О прощении говоришь.
– А кому ж еще говорить о прощении? Гриня, Гриня… – Отец Димитрий светло улыбнулся, хотя чему тут было радоваться-то? – Тебе пора возвращаться.
Григорий зашел в избу, в шумную, смрадную тесноту. С превеликой радостью остался бы он в холодном обиталище отца Димитрия. Ни разу в жизни не ощущал он такой благодарности, рвущейся из сердца.
Закрылся худой, изорванной в клочья рогожей. В избе горел очаг, но дрожь не отпускала его. И воспоминания о том, что свершилось за последние убогие годы.
* * *
По милости проклятой жены Аксиньки, согрешившей с богачом, Григория подвергли суровому наказанию – свыше той меры, которую обещал закон земли русской.
– Око за око, зуб за зуб – мера из Ветхого Завета. Но сейчас Господь и закон милосерднее к людям, – сокрушался отец Димитрий, когда слушал о его злоключениях.
По воле богачей отсекли Григорию левую кисть, отправили подальше от жены-потаскухи. Еще в Солекамском остроге в Григория вцепилась чахотка, кашель сотрясал нутро, плоть то плавилась, то обжигала холодом.
В июне 1607 года вниз по Каме на Чердынь, отсюда вверх по Вишере до Каменя, через Камень до Тобола, а оттуда вниз на Иртыш да на Обь – так Григорий и еще дюжина бедолаг добирались в Березов. Путь был голоден, многотруден и маетен. Ноги стыли от речной водицы, спина изведала плетей, в сердце осталась одна злоба. На последнем волоке больных тащили на себе товарищи, Григорий и двое хворых не видели уже границы между явью и сном, говорили бессвязные речи.
Кочи уткнулись носами в берег, казаки и воры грелись у костра на берегу, а Григорий жаловался Ульянке на загубленную жизнь, пытался разговорить Тошку, темноглазого сынка, наказывал плетью гулящую жену, сталкивал ее в воду – и тут же целовал в медовые уста, прижимал к себе, шептал: «Моя, моя, не отдам Степке». И темные волосы ее обращались в рыжие космы Ульянки. Уже не ведал, кого обнимал посреди белесого тумана.
Его никчемная, пропащая жизнь висела тогда на тонком волосе. Двое бедолаг померли, а Григорий выжил. Нашелся милосердный человек.
Отец Димитрий взялся опекать узников, выпросил драную дерюгу для тепла, кормить стали просто, но сытно: кашей, ржаным хлебом да квашеной капустой. Священник искренне жалел сирых, не брезговал приносить собачий жир для чахоточного. К Апостольскому посту[5] Григорию, вопреки его кощунственным мольбам «Пошли, милосердный, смерть», полегчало. Отец Димитрий наведывался почти каждый день, исповедовал, внушал надежду на завтрашний день.
А в струге, что отвозил горемычных в Обдорск, Григорий, к недоумению и радости своей, увидел его. Чем провинился отец Димитрий, ежели его отправили в забытое Богом поселение на краю света? О том не ведал.
На исходе лета 1609 года пятерых разбойников из Березова доставили в Обдорский острог. Он был основан два десятка лет назад там, где Полуй впадал в широкую Обь. Здесь собирали ясак, брали пошлину с купцов, что торговали с мирными зырянами и строптивыми самоедами. Обдорск долгое время оставался местом временным, казаки забирали дань, стращали местных и убирались осенью восвояси.
По указанию Василия Шуйского временное должно было стать постоянным. Березовский воевода выбрал самых крепких казаков, а воров взял каких ни попадя. Два плотника, загубившие хозяина; бондарь, кузнец и крепкий крестьянин из Кергедана, рукастые (не считая того, что с одной рукой), работящие – в подмогу казакам. Надобно превратить зимовье, огороженное частоколом, в настоящий острог, знаменующий мощь государства российского и устрашающий инородцев.
За лето на возвышении у берега реки Полуй возвели тын и две крепкие башни, пристроили к церкви клеть для духовного лица, срубили два крепких амбара, утеплили избу. За зиму от нутряной немочи умерли двое заключенных и два казака. Остальные, чуть живые, худые, молили Небеса об исцелении или милостивой, быстрой смерти.
Однорукий кузнец пригодился. Обновить казачье снаряжение, выпрямить гвозди, оббить топоры и кирки он мог и на худом куске железа. Большего от него и не требовали.
Больше трех лет, как забрали у него волю.
В темнице, а теперь в стылом остроге на окраине обитаемого мира.
Время достаточное, чтобы смириться со своим убогим положением и перестать надеяться на лучшее.
А он смириться не мог. Несколько лет все мысли и желания подчинены были одному: быстрее сдохнуть в краю льда и ночи. Не видел иного избавления, призывал и Бога, и Аллаха откликнуться на неистовое воззвание.
Но они молчали. Говорил лишь отец Димитрий, и слово его утешало.
* * *
Зима в Обдорске не уходит долго. Огрызается, ворчит, точно песец в ловушке, падает белой крупой, вновь и вновь укутывая безлесные просторы. И все ждут ее ухода, считают зарубки на сваях у ворот. Спрашивают отца Димитрия, сколько дней осталось до Пасхи, а значит, и до студеной, но все ж долгожданной весны.
После того разговора Григорий чаще молился, исповедался священнику, сказав не все, но достаточно, чтобы вызвать оторопь в его прозрачно-серых глазах.
Тело его тоже стало крепнуть. Ближе к весне легче стало добывать зверя – дикие олени перекочевали ближе к острогу, и солнце прогревало студеный воздух – так что некоторые казаки даже скидывали шапки и подставляли косматые гривы его лучам.
Григорий неловко подцепил корявый ствол. Плавник, что приносили Полуй или широкая Обь, березы и низкорослые деревца и кусты – все пожиралось печью в немалом количестве. Одной рукой тащить – людей смешить, но десятник получал от того особое удовольствие.
– Эй, Басурман, чего застыл? Работай, а то кормить не буду! – гаркнул Втор Меченый.
– Не будешь кормить – без кузнеца останешься. И не Басурман Григорий, – ответил дерзко, вспомнив о тех временах, когда за словом в карман не лез.
– Ишь, как заговорил! – качнул головой Втор, и шрам, протянувшийся от уха до клочковатой бороды, стал багровым.
Потом Басурман выплевывал кровь и зубы, а десятник под хохот своих людей продолжал бить его тем самым корявым стволом, приговаривая: «Так тебе!» Отец Димитрий устыдил десятника, да тот и не подумал каяться. Священник добился своего, увел Басурмана в свою избенку, вытребовал узнику два дня отдыха, а в звенящей голове Григория билось одно слово – «побег».
1
Самоеды – русское название уральских и сибирских народов; здесь речь идет о ненцах и хантах.
2
В XVII веке ворами называли тех, кто совершил любое уголовное или политическое преступление.
3
Аршин – русская мера длины, 88,6 см.
4
Ясак – дань, которую собирали с присоединенных народов Поволжья, Урала и Сибири.
5
Апостольский пост – другое название Петрова поста (начинается через неделю после Святой Троицы).