Читать книгу Словарь лжеца - Эли Уильямз - Страница 7
Г – глаголемый (прич.)
ОглавлениеТрепсвернон располагал закономерным желаньем отложить неизбежность начала своего рабочего дня на как можно дольше. Обычно у входа в Суонзби-Хаус толпилась стайка лексикографов в сходном состоянии ума, канитреплясь о погоде или состоянии газонов близлежащего Сент-Джеймзского парка, подсчитывая свои сигареты и теребя пуговки перчаток. В этой текучей компании обычно разворачивалась некая игра в этикет: каждый участник отчаянно пытался продлить свой срок за пределами конторы. Правила игры никогда не оговаривались, а этот спорт уж точно никогда не признавался в явном виде как способ бездельничать в рабочее время. Полагалось отгибать на лбу поля шляпы и оглашать свое восхищение кирпичной кладкой Суонзби-Хауса, похожей на бекон с прослойками жира. Чем больше терминов архитектуры могли вы при этом употребить, дабы выразить свое восхищение, тем больше очков зарабатывали. Игра заканчивалась, когда сказать вам больше было нечего или молчание становилось слишком уж неловким. В тот миг и начинался рабочий день.
А у Трепсвернона рабочий день начинался позднее обычного часа, и со-лодырей, к каким можно прибиться на ступеньках парадного входа, уже не оставалось. Он вздернул подбородок над лацканом своего сюртука, чтобы оглядеть здание и придавить хаос головной боли списком уместных терминов. Бекон с прослойками жира – это, вероятно, не устроит знатоков в данной области, поэтому начинать с такого описания кладки паршиво. Стиль дома – королевы Анны? Не так ли сообщили ему одним таким мешкотным, бездельным утром – или же он ослышался, и правильный архитектурный термин, описывающий форму, проект, материал Суонзби-Хауса, – ролевиан? Тогда он просто покивал, букв. приняв сказанное. Язык вы принимаете, вы скорее склонны ему доверять, а проверять его вовсе не обязательно. Ролевиан бы, разумеется, не стал самым невероятным архитектурным термином, что ему попадались, – в работе над «Новым энциклопедическим словарем» недавно пришлось исследовать систиль, тромп и щипец, и каждое такое слово болталось у него во рту непривычными текстурами и шлепками. Всякое слово кажется чепухой, пока не понадобится или вы не узнаете о нем больше. Взгляд Трепсвернона переполз с ролевиановых ступеней и беконных стен к окнам первого этажа, ключ-камням второго, эркерам в этажах повыше, а оттуда – к сандрикам и трубам, к дурацкому пустому небу января, к мазку скворца или голубя на кованой флюгарке, и т. д., и т. п.
Пора помогать бессмысленной переписи языка. Долее Трепсвернон откладывать не мог. Поправил галстук и навалился плечом на широкую деревянную дверь.
Укоренившиеся повадки проявляются бессознательно. Некоторые вполне машинальны, есть у многих: например, позыв отдернуть руку от струйки пара из чайника за завтраком или испарина на лбу, чтобы тело оставалось прохладным. Порой такие отклики сознательно вырабатываются, а вовсе не непроизвольны. Начинается все с отдельных поступков, которые постепенно ритуализируются привычкой, пока не встраиваются в культуру повседневных действий. К примеру, Трепсвернон не мог представить себе, как переступает через каменный порог Суонзби-Хауса, чтобы на язык ему, подобно решетке крепостных ворот, не опустилась бы его фальшивая шепелявость. Теперь ему даже не приходилось об этом задумываться.
В «Новом энциклопедическом словаре Суонзби» он прослужил довольно долго – у него успела развиться некая мышечная память. Тело свое он направил от парадной двери к вешалке, а оттуда – наверх, к своей конторке в главной Письмоводительской на первом этаже, точно зная ту инерцию, с какой размахнуться рукою, дабы действеннее всего зацепиться за перила и отпустить их. По лестнице шагали ноги не одного лишь Трепсвернона – по каменным ступеням шуршали мост мост мост еще и мягкие лапки: то в Письмоводительскую его сопровождал один из множества котов, кому проф. Герольф Суонзби позволял невозбранно бродить по всему издательству и не подпускать мышей к бумажным документам. Мышелов этот был велик и желт, и Трепсвернон нагнулся и почесал ему за ухом. Пискнув, кот отвернулся. Возможно, у него тоже голова болит. Кошачьи мигрени, вероятно, глаже.
По пути от приемной д-ра Рошфорта-Смита к Суонзби-Хаусу Трепсвернон возвратился к своим досадливым размышленьям о том, почему не измыслили слова для той особой разновидности головной боли, какой он сейчас мучился. Горькая зловредность ее побужденья, топкое бремя вины, сопряженное с ее существованием, – как физическое воздаяние за то время, что спустил в бутылку. Некоторая забывчивость, как будто память вытесняется болью. Чересчур перепиваешь и в итоге – вот эта боль: наверняка же мир по всему рынку ищет наименованья для этого недуга? А если подобного слова и впрямь не существует, нельзя ль назвать эту боль в честь самого Трепсвернона, сделать автоэпонимом? Сражен мерзейшим приступом трепсвернона. Увы, сегодня я не смогу придти на службу, у меня такой трепсвернон, что уму непостижимо. Это бы могло стать его наследием – так его имя прогремело бы в поколениях. Он сделал себе мысленную зарубку проверить, не существует ли уже такого слова где-нибудь в арго или диалекте – быть может, и есть что-либо земное и бодрящее где-нибудь в Дорсете с его грубыми фрикативами и гулкими фальшивыми гласными.
В коридоре, соседствующем с Письмоводительской, Трепсвернона и кота приветствовал скрип подошв по паркету. Декорум в архитектуре есть годность здания, а также некоторых частей и украшений оного для его положения и предназначения. Круглая Письмоводительская со стеллажами по стенам в самой середине Суонзби-Хауса была светлым обширным помещением с высокими окнами и выбеленным лепным куполом. Арена для книжников с акустикой базилики. Даже в тусклый январский день солнечные лучи копьями втыкались в служащих Суонзби, а свет в воздухе свертывал пыль там, где та подымалась от потревоженных старых бумаг. В зале стояло по крайности пятьдесят конторок, все – на равных расстояньях друг от дружки и повернуты ко входу. Мазками вспышек свет отражался от плоских лезвий ножей для разрезанья книг.
Почти все звуки в Письмоводительской связаны были с бумагой: посвист документации, перемещаемой по крышке конторки, чуть более запинчивый шелест страниц, раскладываемых по порядку, или же хуххкунк-ффппп книги, извлекаемой из своего гнезда среди полок, шедших кру́гом по всей просторной зале. У лексикографа имеется позыв эдакое категоризировать. Все это излучало любезное сердцу спокойствие, как в соборе, по сравненью с кошмаром оранжевой иволги в кабинете д-ра Рошфорта-Смита, не говоря уж о резком гомоне и сутолоке Бёрдкейдж-уок и множества других лондонских улиц. Общий шум здесь был глух: шорох страниц, плюханье кошек с конторок на пол да время от времени шмыганье носом либо чих и предоставляли всплески звука, а иначе даже от своих конторок к упорядоченным ячеям картотек, вправленных в стены сводчатой Письмоводительской, лексикографы перемещались совершенно бесшумно. Ячеи эти располагались по алфавиту в исполинских башнях полок с этикетками, расставленных по всему периметру залы.
Ячеи – в зависимости от того, хороший день выпал в «Новом энциклопедическом словаре Суонзби» или скверный, лексикографы неофициально их называли сотами или клоаками. Конторка Трепсвернона располагалась среди слов на букву «С».
Он украдкой скользнул на свое место, в голове звенело по-прежнему. Понятия украдки, казалось, характеризовали даже самые текучие его телодвиженья. Точно так же, как на язык его нисходила шепелявость, едва вступал он в здание, так и плечи его вроде б неестественно вздергивались, когда усаживался он за свою конторку. Трепсвернон интуитивно потянулся к регламентированной ручке «Суонзби». На обычном месте ее не оказалось. Он взглянул на свои руки, словно пытаясь припомнить, к чему вообще их можно применить.
Беседы в Письмоводительской происходили в приглушенных тонах. Все они велись на уровне шепота, ропота или воркованья, ежели не считать редких мгновений особенного вдохновенья – либо же когда осознавалась некая сугубая ошибка и вспыхивала досада. В общем и целом посматривали на такое косо, но, в конце-то концов, даже самый небрежный из лексикографов – всего-навсего человек, и сам Трепсвернон, разумеется, в подобных помехах бывал виновен. Описки и грамматические промашки мозолили ему глаза и вызывали телесный отклик. Напряженье хотя б отчасти обычно стравливалось бодрым цык. Вероятно, все читатели такое переживают: умело сработанный речевой оборот скользит сквозь читающий ум, словно вервие в руках, а когда в этой фразе содержатся ошибки либо есть отвлекающие вниманье двусмысленности, причудливый синтаксис или же какая-либо лексическая либо грамматическая отрыжка, продвижение вервия этого препинается или грубеет. Сравните текстуру мотков вот этих двух примеров:
Съешь ещё этих мягких французских булок, да выпей же чаю.
Сещъё шь гмятих фрабулских цузок, жа выю де чапей.
В последнем случае цык наверняка можно извинить.
Сотрудник, занимавший конторку обок Трепсвернона не цыкал. Когда б ни случилось Билефелду наткнуться на ошибку или иной перебой на странице, из глотки его вырывалось некое всхлипывающее ржанье, словно он давился. Звук был вполне тревожный, и Трепсвернон частенько вздрагивал. Глаза у Билефелда расширялись, ладони подтягивались к аккуратным бакенбардам на щеках, и в воздухе разносилась тихая, высокая, звонкая трель. Звук сей по своему происхожденью был животным, но к тому ж немногим отличался от того, какой производит палец, влачась по винному бокалу. Кошки и лексикографы оборачивались на него. Засим мгновенье миновало, и на физиономию сослуживца возвращалось спокойствие: Билефелд преодолевал ошибку в строке или перечитывал страницу, после чего продолжал как ни в чем ни бывало.
Мир в издательстве «Суонзби» нарушался подобным клекотом более чем регулярно, и никто, помимо Трепсвернона, вроде бы не возражал.
Звонкофыркучий сотрудник Билефелд уже строчил у себя за конторкой слева от Трепсвернона. Очертаниями своими походил он на графин. Справа же от Трепсвернона сидел Апплтон, напоминавший собою кофейник. Все трое обменялись привычными звуками приветствий.
Вся конторка Трепсвернона была усыпана вчерашними каталожными карточками и мятыми клочками бумаги, готовыми к работе, пусть даже сам он готов к ней и не был. Трепсвернон пожалел, что ему не пришло в голову прибраться у себя на столе. Чистая конторка, чистый ум. И это должно тоже как-то называться – когда окружающая среда у тебя обустроена так, чтобы внушать спокойное и разумное прилежание. Потачливо будет измыслить такое слово. Однако – если он на это подвигнется – быть может, окропленное классической латынью, прохладное в гласных и каденциях своих, как мраморная статуя. Да, возможно, следует привлечь нечто от quiescent, quiescens, причастие настоящего времени от quiescere, «упокоиваться, пребывать в тиши». Приводя в порядок стол, он рассуждал о композиции нового слова так, словно бы составлял рецепт. Можно зачерпнуть из запаса quiescens, значит, но прибавить сюда устойчивого воздействия «свободного пространства для маневра» или же «легкости», подразумеваемых чем-нибудь вроде старофранцузского eise, aise, родственного провансальскому ais, итальянскому agio, «освобождать от тягостных или утомительных обязанностей», затем подмешать что? – что-нибудь добытого в альпийской прогулке до освежающих притоков свежести через fersh, «несоленый; чистый; сладкий; рьяный» через староанглийское fersc, «водяное», что само по себе перенесено из протогерманского friskaz. Вот и спрыснуто новое слово ясною свежестью этимологии. Итак: его конторка могла б быть фресквисентной и готовой к работе?
По плечу Трепсвернона похлопала рука, отчего он прямо-таки подскочил на стуле.
– Празднование-то вчера вечером удалось, ха!
Трепсвернон перевел взгляд с руки на лицо, уставившееся на него. Служа у Суонзби, он сознательно старался не разрабатывать таксономию своих сослуживцев. Даже приватное каталогизированье (Билефелд: графин; Апплтон: кофейник) мнилось несправедливым, даже вроде бы обесчеловечивало, однако многие фигуры просто-таки напрашивались на устойчивые типажи. Не желая, стало быть, впадать в стереотипы или признавать штамп.
Трепсвернон понимал, что личность, оживленно моргавшая ему сейчас, была ученым англосаксом. Весь этот конкретный подвид в стойле лексикографов Суонзби, казалось, состоит наполовину из облаков. Белые облака лежали у них на головах, липли к подбородкам – облачны были их глаза, а дыханье отчего-то – теплей и гуще, нежели у кого-либо иного, если склонялись они для того, чтобы что-то произнести, чересчур близко. А наклонялись чересчур близко они всегда, будто их к сему подталкивал незримый галфинд, и, похоже, перемещаясь, вечно занимали много места – неизменно предпочитали двигаться по самой середине коридора или прохода между конторками, а не держаться какой-то одной стороны. Пространство собою заполняли они мягко, не напористо. Ученые англосаксы скорее парили, нежели шагали или неслись.
Выражались они мягко, комковатыми напевными гласными. Этот экземпляр не был исключением.
– Празднование, – повторил Трепсвернон. – Вчера вечером? Да, вполне удалось празднование, очень удалось.
Облако кивнуло, улыбнулось, сдулось прочь.
Наполненье и длительность бесед Трепсвернона под куполом залы обыкновенно подпадали под определенные шаблоны. К примеру, пухобрадый гений, стоявший за «Новым энциклопедическим словарем Суонзби», проф. Герольф Суонзби, проходя до обеда мимо конторки Трепсвернона, всегда произносил: «Доброе утро, Трепсвернон!» Всегда с одной и той же интонацией и порядком слов. Имелся там мальчишка Эдмунд, нанятый разносить пакеты писем и бумаг. Стоило ему оказаться рядом, как его плетеная тачка исторгала ноту из-под своего задышливого колеса, и восклицанье Эдмунда «Вот ваше!» неизменно вызывало «Значит, поглядим, что у нас тут!» в ответ. Тем же самым тоном каждый раз, с одинаковыми высотой, диапазоном и громкостью.
В тех редких случаях, когда к конторке Трепсвернона подходил сотрудник, дабы заметить что-либо о погоде, крикетном счете или же мелком политическом предмете, с вопросами, судя по всему, они к нему не обращались никогда. Никто никогда не заговаривал с ним в расчете получить определенный точный ответ.
Трепсвернону было интересно, как все они клишировали его. Предмет мебели. Пришепетывающая черта декорума.
Вот к нему приближался посыльный Эдмунд со своей тачкой, и, разумеется…
– Вот ваше! – раздался клич, а письма и бумаги шмякнулись на конторку Трепсвернона. От сотрясенья, тот вновь невольно подскочил.
– А! Значит, поглядим… – Слова машинально вспрыгнули ему на уста. Глаза его уперлись в спину удалявшемуся облаку. – Поглядим, что… – продолжил он, и голос его ощутимо дрогнул, все еще слегка окуренный парами виски с вечера накануне.
Мальчишка уже перемещался к соседней конторке и совал руку в корзину за бумагами для Апплтона.
– Вот ваше! – сказал Апплтону мальчишка.
– Покорнейше вас благодарю, – беззвучно произнес Трепсвернон, ни к кому в особенности не обращаясь.
– Покорнейше вас благодарю! – ответил лексикограф, принимая бумаги.
Уложенье было простым: каждый день Трепсвернон получал от публики различные слова и источники для их определений, сортировал их, оценивал и аннотировал. Когда он был готов составить для слова окончательное определение, записывал он его регламентированной ручкой «Суонзби» на зеленовато-голубой каталожной карточке, стопу которых держал перед собой. Карточки эти в конце каждого дня собирал Эдмунд и рассовывал по ячеям, окружавшим Письмоводительскую в алфавитном порядке. Тогда слова и становились готовы ко включенью в гранки «Словаря».
Взгляд Трепсвернона перехватил Апплтон.
– Вчера вечером домой добрался, Трепсвернон? Что-то ты с лица спал.
– Да. Да, а как же? – ответил тот. Как и ожидалось, Апплтон совершенно его проигнорировал.
– Должен сказать, первым делом с утра голова у меня была что твоя колокольня. Кто ж знал, что продажа ревеневого варенья обеспечит семейство Фрэшемов запасом таких прекрасных коньяков?
– А как же, – повторил Трепсвернон. И затем еще раз, хуже не будет: – Да?
– И все ж, – произнес Апплтон. Свой нож для бумаг он погрузил в конверты, разбросанные по конторке. – Приятно наконец-то повстречать счастливую парочку.
Трепсвернон моргнул. Всплыло воспоминанье о предыдущем вечере.
Тут встрял Билефелд:
– Фрэшем упоминал ее в своих письмах сюда, разве нет?
Голова Апплтона подалась к пустой конторке Фрэшема – единственной во всей Письмоводительской зале, очевидно свободной от бумаг и каталожных карточек. По краям же она была оперена прикнопленными фотоснимками и сувенирами, присланными из его путешествий.
– Нет, не упоминал, – произнес Трепсвернон. – Ни разу.
– И так приятственно к тому же, что Теренс вернулся в страну, где мы за ним может приглядывать, – сказал Апплтон.
– Кошмарнее некуда, – произнес Трепсвернон.
– Очень долго его не было, чересчур долго; а то из ума нейдут он и эта его безмолвная тень Глоссоп – трюхают Бог весть где и занимаются Бог весть чем.
– Баклажан, – вставил Трепсвернон.
Лицо Апплтона даже не дрогнуло.
– Но вчера было чересчур некогда, чтобы словцом с ним перекинуться, как положено; придется хватать его за рукав в следующий раз, как только соизволит сюда сунуться. Ты видел его с этой балалайкой? – ну и штукенция! Изумительный человек! Но… – Апплтон потянулся и передернул плечами. – За дело! – Он снова перехватил пристальный взгляд Трепсвернона. Тот безучастно улыбнулся. – Ты что-то сказал только что?
– Нет?
– Именно, – проговорил Апплтон. Ему хватило учтивости нахмуриться.
Хуххкунк-ффппп. С полки поблизости сняли книгу.
– Красотка что надо, правда ведь? – донесся голос Билефелда с другой от Трепсвернона стороны.
– Что-что? – произнес Апплтон и подался вперед, чтобы видеть поверх стола Трепсвернона. В этой позе, не мог не отметить тот, глаз Апплтона оказался в сугубой близости от нескольких карандашей, торчавших из оловянного стаканчика перед ним.
– Невеста же: как-там-ее? – напористо пояснил Билефелд. – Тебе удалось с нею поговорить?
– Не удалось, – сказал Апплтон.
– Не удалось, – сокрушенно повторил за ним Билефелд.
– Мне удалось, – произнес Трепсвернон, но никто не обратил на него ни малейшего внимания. Он по-прежнему не спускал взгляда с карандашей и их близости к глазу Апплтона. Особенно один карандаш располагался от глаза всего в нескольких миллиметрах.
– Мне тоже не выпало удовольствия с нею поговорить. Весьма надменная, сочла я. – Из-за конторки у них за спинами донесся редкий женский голос – то была одна из близняшек Коттинэм, служивших в редакции словаря. Трепсвернон знал, что одна сестра – знаток норвежской филологии, а другая – авторитет в гэльской ветви кельтских языков, и сестры были б совершенно тождественны друг дружке, если б у одной волосы не были полностью черными, а у другой полностью белыми. Естественной причудой это не было, а достигалось примененьем разнообразных пигментов и масел, употреблявшихся, дабы установить хоть какое-то ощущенье индивидуальности. Более того, та мисс Коттинэм, что потемней, как-то раз без приглашения пустилась в длительные объяснения того, что она убеждена: перед сном в корни волос следует втирать смесь рома и касторового масла – сим достигается развитие роста и здорового блеска волосяного покрова. Быть может, из-за этого режима воротничок ее блузы частенько бывал испятнан как бы ржавчиной.
У Трепсвернона имелась теория: либо никто из персонала «Суонзби» не знал отдельных личных имен близняшек, либо всем это было безразлично. За его пять лет в «Суонзби-Хаусе» его ни разу не представляли ни одной из этой парочки поодиночке, а сам он не находил в себе уверенности поинтересоваться. В уме у себя, стоило возникнуть причине с ними заговорить, он их звал Приправами: одна с головой-перечницей, другая – с солонкой.