Читать книгу Смерть сердца - Элизабет Боуэн - Страница 2
Часть 1
Мир
1
ОглавлениеУтренний лед, не лед даже, а хрупкая пленка, треснул и покачивался на воде осколками. Они то сталкивались, то разъезжались, обнажая темные промоины, по которым с тихим негодованием плавали лебеди. На острова спускались морозные, деревянно-бурые сумерки: минуло три часа пополудни, близилось к четырем. От какого-то глинистого дыхания, от дыхания города, за воротами парка воздух мутнел и сгущался, и из этого воздуха торчали макушки оледеневших деревьев. Бронзовый январский холод сковал и землю, и небо; к небу солнце не могло пробиться – но на лебедях, на кромке льда, на рядах блеклых, угрюмых домов эпохи Регентства лежал непривычный отблеск, будто сам холод был светом. Всегда есть что-то величественное в самой холодной поре зимы. На мостах, на черных дорожках звенели шаги. Погода установилась; вечером подморозит еще.
На пешеходном мостике между островом и большой землей мужчина и женщина беседовали, облокотившись на парапет. На пронизывающем холоде, из-за которого прохожие ускоряли шаг, они устроили долгую летнюю остановку. Они замерли, не замечая, что творится вокруг, будто влюбленные – но их рукава даже не соприкасались, мужчина и женщина были увлечены не друг другом, а ее рассказом. Теплые пальто делали их бесполыми, окостенелыми, похожими на шахматные фигурки: два состоятельных человека, чьи тела, за бастионами меха и ткани, непрерывно вырабатывают тепло; холод они только видели, а если и чувствовали, то разве что в конечностях. Время от времени он притопывал ногами или она прикрывала муфтой лицо. Сталкиваясь, льдинки уплывали под мост, и пока двое на мосту разговаривали, их отражения бесконечно дробились в воде.
Он сказал:
– Зря ты вообще его трогала.
– А все-таки, Сент-Квентин, ты бы на моем месте поступил точно так же.
– Нет, это вряд ли. Право же, я совершенно не желаю знать, о чем думают другие.
– Если бы я только знала…
– Однако же узнала.
– Я давно так не огорчалась.
– Бедняжка Анна!.. А кстати, как ты его нашла?
– Что ты, я его не искала, – быстро ответила Анна. – Пожалуй, теперь я предпочла бы и вовсе не знать о том, что он существует, а до того, сам понимаешь, мне такое и в голову не приходило. Ее белое платье принесли из чистки вместе с моим, я вынула свое, потому что собиралась его надеть, а ее платье, поскольку у Матчетт был выходной, отнесла к ней в комнату. Порция, конечно, была на занятиях. Я, разумеется, была готова к тому, что ее комната выглядит просто возмутительно: у нее там повсюду какие-то композиции, к которым Матчетт даже не притронется. Сам знаешь, какие бывают слуги – к тебе по мелочам придираются, зато детям и животным готовы бесконечно делать поблажки.
– Считаешь, она ребенок?
– Скорее животное. А я ведь украсила эту комнатку к ее приезду. Откуда же мне было знать, что она будет так бездумно жить. Я теперь туда почти и не захожу, у меня просто сразу портится настроение.
– Какая досада, – вяло отозвался Сент-Квентин.
Он втянул голову в складки шарфа, с безучастным вниманием поглядел на Анну. Порой в беседе с ним она принималась немного подтрунивать и над собой, и над своими бедами, преподнося себя так, чтобы в точности соответствовать его взглядам на представительниц ее пола. Она перекраивала себя, чтобы угодить ему – любезно, с легким дружеским нахальством. Ему же в этом переигрывании виделся своего рода блеф, и это располагало его к Анне, которая, впрочем, и так ему очень нравилась. Плавностью своих черт, тоненькой, иронической улыбкой и тем, как, улыбаясь, она опускала подбородок, Анна напоминала ему язвительную белую уточку. Но нынче за ее игрой и в самом деле угадывалось огорчение: она уткнулась подбородком в пышный меховой воротник, на лбу, под меховой шапочкой, которую она носила, надвинув на глаза, угадывались морщинки. Она печально глядела на свою муфту, на щеках у нее лежала тень тонких светлых ресниц; изредка она высовывала руку из муфты и терла кончик носа платком. Она чувствовала, что Сент-Квентин на нее смотрит, но не подавала виду, зная, что в его жалости к женщинам есть некоторая доля ехидцы.
– Я повесила ее платье, – продолжала она, – а затем всего-то осмотрелась, одним глазком, скорее даже из чувства долга. Настроение, конечно, сразу испортилось, я даже решила, что нужно все-таки ее держать в каких-то рамках. Но у нас с ней престранные отношения – всякий раз, когда я пытаюсь обозначить ей эти самые рамки, она их попросту не замечает. И она совершенно не умеет бережно обращаться с вещами, для нее что шляпка, что, например, старый конверт – совершенно никакой разницы. Все, что у нее есть, понимаешь, это как будто и не ее вовсе, поэтому ей бессмысленно дарить подарки, разве только что-нибудь съедобное, а такие подарки ей не всегда по вкусу. Это все, наверное, оттого, что они жили в гостиницах. Так вот, я подумала, что если уж ей что и понравится, так это миленький секретер, который нам достался еще от матери Томаса – возможно, и ее отец за ним сидел. Я поставила его к ней в комнату. Ящички запираются на ключи, а откидная крышка очень широкая – чем не письменный стол. Крышка запирается тоже: я надеялась, она увидит, что я не собираюсь мешать ей жить своей жизнью. И еще, может, мы, конечно, с этим и поторопились, но мы ей даже ключ от дома дали. Но ключи от секретера она, похоже, потеряла – их нигде не было видно, все нараспашку.
– Какая досада! – снова повторил Сент-Квентин.
– Вот именно. Потому что если бы… Однако… В общем, и тут я вижу этот несчастный секретер. Она его набила… нет, правда, он просто лопался от бумаг, будто мусорная корзина. Такое чувство, что она тащит к себе каждую бумажонку, писем она почти не получает, зато хранит все, что мы с Томасом выбрасываем, – записки с просьбами денег, брошюрки с шарлатанскими лекциями. Как говорит Матчетт, я так и обомлела.
– Когда открыла секретер?
– Понимаешь, он так ужасно выглядел. Крышка не закрывалась – бумаги лезли наружу, торчали из щели. Меня просто затрясло от ярости – даже и не скажу, почему. Я сгребла все бумажки и швырнула их в кресло – думала, там их и оставлю, а потом ей скажу, что нужно следить за порядком. Под бумагами лежали какие-то ее школьные тетради, а под тетрадями – этот дневник, который я, как уже сказала, прочла. Такая, знаешь, неприметная черная книжечка в муаровой обложке, они по шиллингу обычно… Ну и после этого мне, разумеется, пришлось вернуть все на место.
– Так же, как и было?
– По-моему, совершенно так же. Может, мне и не удалось в точности воспроизвести тот беспорядок, но вряд ли она это заметит.
Они помолчали, Сент-Квентин поглядел на чайку. Потом сказал:
– До чего же это все затруднительно.
Анна сжала руки в муфте, вскинула глаза, сердито посмотрела на озеро.
– Она еще не родилась, а от нее уже были одни неприятности.
– То есть лучше бы она и не рождалась?
– Ну, естественно, сейчас я именно так и думаю. Хотя, знаешь, ты, пожалуй, так не говори – она все-таки сестра Томаса.
– Ну а вдруг ты преувеличиваешь? От неожиданности можно так разволноваться, что все чудится куда хуже, чем на самом деле.
– Дневник этот не может быть хуже, чем он есть на самом деле. То есть для меня – хуже. Поначалу я даже не слишком разозлилась, но с тех пор все только об этом и думаю. И даже не додумала еще, постоянно что-то новенькое вспоминается.
– Что же, она выражалась… гадко?
– Нет, такого у нее и в мыслях не было. Нет, я уверена, она хочет нам помочь.
– Значит, слащаво?
– Нет, скорее, знаешь, она все перевернула и вывернула. Я читала и думала: или эта девчонка сошла с ума, или я. Но я ведь не сошла с ума, верно?
– Разумеется, нет. Но отчего же ты так огорчаешься, если по дневнику всего-то можно судить, что с ней что-то неладно? Она что, очень надрывно пишет?
– Весьма истерически.
– А ты все же сделай поправку на стиль. На бумаге ничего не появляется как думалось, зато появляется много такого, о чем не задумываешься. Когда пишешь, всегда немного бредишь, даже если и знаешь, что желаешь сказать, а в ее возрасте на такое рассчитывать не приходится. Над совершенством приходится работать и работать, постепенно становишься точнее, но далеко не всегда честнее. Уж кому как не мне об этом знать.
– Я тебе верю, Сент-Квентин. Но это ни чуточки не походило на твои прекрасные книги. Если честно, это даже и сочинительством назвать нельзя. – Она помолчала и прибавила: – Она так странно обо мне выражалась.
Сент-Квентин с недовольным видом похлопал по карманам, вытащил носовой платок. Высморкавшись, с железным упорством продолжил:
– У стиля всегда есть некоторый оттенок фальши, однако писать без стиля невозможно. Посмотри, сколько усилий мы прикладываем, просто чтобы надписать конверт… Ведь, в конце концов, все дело в том, какую цель ты преследуешь. Дневники пишут ради собственного удовольствия – и, само собой, в них всегда чудовищно привирают. Они пишутся по воле только одного человека, и подумай, в каких условиях они пишутся – в спальнях, заполночь, в одиночестве, в дурном расположении духа… И все-таки, Анна, что-то в нем тебя заинтересовало.
– Он раскрылся прямо на моем имени.
– И оттуда ты начала читать?
– Нет, он раскрылся на последней записи, я ее прочла, а затем пролистала к началу. Последняя запись была об ужине накануне.
– Так-так, вы принимали гостей?
– Нет-нет, хуже того. Мы ужинали втроем – она, я и Томас. Потом она, наверное, кинулась наверх и все записала. Разумеется, когда я все это прочла, то пролистала к началу, чтобы понять, что это на нее нашло. И все равно не понимаю, отчего она вообще это написала.
– Быть может, – мягко заметил Квентин, – ее интересует сам опыт как таковой?
– Уже? В ее-то возрасте? Сам видишь, у нее почти ничего нет. Люди понимают, что приобрели какой-то опыт, только когда он начинает повторяться – а пока не повторяется, его и опытом-то назвать нельзя.
– Скажи, а самую первую фразу ты помнишь?
– Еще бы, – ответила Анна. – Итак, я у них, в Лондоне.
– А после «них» – запятая?.. Запятая – это хорошо, это признак стиля… Пожалуй, я бы хотел на это взглянуть.
– Нет, знаешь, Сент-Квентин, хорошо, что ты этого не видел. Не то, как знать, расхотел бы к нам приходить. Или приходил бы, но расхотел разговаривать.
– Ясно, – коротко отозвался Сент-Квентин.
Он барабанил по парапету замерзшими пальцами и хмуро разглядывал лебедя, пока тот не скрылся под мостом. Как и у лебедя, глаза у Сент-Квентина были довольно близко посажены. Наконец он не выдержал:
– Она наблюдает за мной, подумать только! Вот ведь маленькое чудовище. А держится так, будто ей до нас и дела нет. Что же, ей кажется, будто я умничаю?
– Она больше пишет о том, какой ты всегда вежливый. Подколодной змеей она тебя, по-моему, не считает, хотя ее почитаешь – так у нее кругом одни колоды, змее есть, откуда выползти. Она подмечает все, до последней мелочи, и, разумеется, понимает все совершенно неправильно. Знаешь, даже задумываться начинаешь… Как же ты топаешь, Сент-Квентин! Так ноги замерзли? Мост трясется.
Сент-Квентин – задумчивый, угрюмый – предложил:
– Может, пойдем?
– Да, пожалуй, пора, – со вздохом согласилась Анна. – Но теперь ты понимаешь, почему меня не тянет домой?
Сент-Квентин проворно сошел с моста – одним этим движением показав, что сыт по горло озерными видами. Мороз уже покусывал их лица, подбирался к ногам. Анна с сожалением оглянулась на мост: она еще не все сказала. От озера они направились к деревьям, которые росли у самой ограды. В этот час вокруг Риджентс-парка уже стягивалось кольцо транспорта; гудящие автомобили непрерывно проносились мимо; еще немного, и загорятся фонари – сторожа засвистят: «Парк закрывается!» Дома на другом конце улицы сумрак словно отодвинул еще дальше: на фоне неба они были бесцветными силуэтами, вычурными до безвкусия, холодными и неприветливыми. Света еще не зажигали, занавесей не задергивали, и дома с черными окнами казались полыми внутри… Сент-Квентин и Анна, не выходя за ограду парка, шли в сторону угла, на котором она жила. Сент-Квентин не дал ей договорить, и Анна огорченно размахивала черной муфтой, немного не поспевая за ним.
Сент-Квентин всегда двигался, пожалуй что, слишком быстро, иногда казалось, это потому, что ему не нравится, куда он попал, а иногда – будто он хочет сбежать от любых удовольствий, которые ему сулят время или место. Держался он очень прямо и несколько сурово, отчего выглядел несовременно и даже слегка по-военному, но это было обманчивое впечатление. Росту он был высокого, темные, пушистые волосы стриг en brosse[3] и носил тонкие галльские усики. Поскольку его имя было хорошо известно, в гостиные он входил с видом человека, который уже знает, что может попасть в положение, глубоко противное его природе, – ведь с писателем многие хотят быть накоротке, а Сент-Квентин, если не считать снисходительной доброты, достававшейся Анне и еще паре друзей, презирал всяческую близость, потому что до сих пор она не принесла ему ничего, кроме боли. И поэтому, боясь стать уязвимым, он вечно куда-то торопился, был до обидного уклончив, понимал все превратно. Даже Анна не всегда могла угадать, что именно Сент-Квентин сочтет за навязчивость, однако их отношения были настолько дружескими, что Анна давно перестала из-за этого беспокоиться. Сент-Квентину нравился и ее муж, Томас Квейн, и он частенько посещал Квейнов, будто призрак, знавший когда-то цену доброму супружеству. И пока Квейны оставались семьей, Сент-Квентин оставался другом семьи. Сегодня же, волнуясь из-за того, что наговорила лишнего, и задыхаясь от невысказанного, Анна очень хотела, чтобы Сент-Квентин сбавил шаг. Но ей стоило бы договорить, пока он стоял на месте.
– Как не похоже на Томаса! – вдруг сказал Сент-Квентин.
– Что не похоже?
– Не похожа. Она на него не похожа.
– Совершенно. Но ты вспомни, какие разные у них были матери. А от бедняжки мистера Квейна, скорее всего, и здесь было мало проку.
Сент-Квентин повторил:
– «Итак, я у них, в Лондоне». Вот что самое невероятное.
– Что она у нас?
– И другого выхода не было?
– Нет, ведь нам отписали ее в завещании – точнее, в предсмертной просьбе, которая не имеет никакой законной силы и поэтому еще хуже. Умерев, мистер Квейн впервые заставил всех с собой считаться – по крайней мере, впервые после Ирэн. Томас очень серьезно отнесся к письму отца, оно даже меня усовестило.
– Право же, мне кажется, подобные воззвания к добрым чувствам до добра не доводят. Рано или поздно вы все равно бы об этом пожалели. Ты и вправду думала, что девочке будет у вас хорошо?
– Если бы мистер Квейн мог оставить нам что-то еще, кроме Порции, вся эта история не была бы такой щекотливой. Но, когда он умер, его деньги, разумеется, отошли Ирэн, а потом, после ее смерти, достались Порции – какая-нибудь пара сотен в год. Но с таким наследством никаких условий он нам ставить не мог: просто попросил нас приютить его дочь, донельзя, как нам показалось, жалобным голосом… когда он уже вот так взял и умер, когда мы получили письмо. Кстати, это ведь мать Томаса была богатой – бедняжка мистер Квейн, по-моему, получал какие-то крохи, и когда мать Томаса умерла, ее деньги достались нам. Она умерла лет пять тому назад, это ты, верно, и сам помнишь. Странно, конечно, но мне кажется, что это ее смерть – на расстоянии – и добила мистера Квейна, впрочем, осмелюсь предположить, жизнь с Ирэн тоже сыграла свою роль. Они с Ирэн и Порцией, постепенно впадая в минор, таскались туда-сюда по холодной стороне Ривьеры, пока он не простудился и не умер в больнице. За несколько дней до смерти он надиктовал Ирэн письмо для нас, насчет Порции, но Ирэн, презирая нас – и, надо сказать, не без оснований, – убрала его в шкатулку с перчатками, где его нашли только после ее смерти. Конечно, он и диктовал его на случай, если с ней вдруг что-то случится: конечно же, он не хотел, чтобы мы отбирали у кошки котенка. Но, по-моему, он предвидел, что Ирэн сама не сумеет долго справляться с жизнью, и оказался прав. Когда Ирэн умерла в Швейцарии, ее сестра нашла это письмо и отправила нам.
– Надо же, сколько смертей в семье Томаса!
– Ну, когда умерла Ирэн, мы вздохнули с облегчением, но потом получили письмо и поняли, чем ее смерть для нас обернется. Боже, какая это была ужасная женщина!
– А что Томас? Стыдился мачехи?
– Понимаешь, Ирэн любой бы стыдился. Но мы старались закрывать на это глаза – ради отца Томаса. Он, бедненький, чувствовал себя таким виноватым, что с ним просто следовало обходиться нежнее обычного. Хотя виделись мы редко: он очень скучал по Томасу, но, кажется, именно поэтому считал, что не имеет права видеться с ним чаще. Однажды мы с ним обедали в Фолкстоне, и он что-то такое сказал – мол, не хочет бросать тень на нашу жизнь. Боюсь, если бы мы дали ему понять, что нам это все неважно, то упали бы в его глазах. Когда мы с ним встречались – признаюсь, это и было-то всего раза два или три, – он вел себя совсем не как отец Томаса, а как старинный друг семьи, позабытый и потасканный, который не знает, стоило ли ему вообще приходить. Он изобрел себе такое наказание – не видеться с нами, и это стало его второй натурой, думаю, под конец он уже и сам не хотел нас видеть. Ну а мы решили, что он, наверное, по-своему счастлив. Мы и не знали, пока не получили письмо, что у него все эти годы, проведенные за границей, сердце разрывалось из-за того, чего была лишена Порция – то есть, по его мнению, была лишена. Ему казалось, писал он, что, будучи его дочерью – тем более, если учесть обстоятельства, при которых она ею стала, – Порция выросла, не зная не только родины, но и нормальной, веселой семейной жизни. И он попросил нас подарить ей год такой жизни.
Анна замолчала, покосилась на Сент-Квентина.
– Как видишь, он нас несколько идеализировал, – сказала она.
– А много было бы толку от одного года – будь вы даже очень нормальными?
– Я уверена, в глубине души он надеялся, что мы оставим ее у себя, ну или хотя бы выдадим замуж. Если же из этого ничего не выйдет, она уедет жить за границу, к какой-то тетке, сестре Ирэн. Он просил о годе, и нам с Томасом пока не очень хочется думать, что будет потом. Знаешь, бывают годы, а бывают годы – иногда они удивительно долго тянутся.
– По-твоему, этот год из таких?
– Ну, со вчерашнего дня мне именно так и кажется. Но, разумеется, Томасу я этого сказать не могу… Да, знаю, знаю, мы уже почти у двери, вон она. Но неужели нам и правда пора домой?
– Ну, это уж тебе решать. Но когда-нибудь да придется. Сейчас без пяти минут четыре: хочешь, перейдем через вон тот мост и еще раз прогуляемся вокруг озера?.. Но, сказать по правде, Анна, уже заметно холодает… А потом, может быть, все-таки выпьем чаю? Или мысль о чае, которого мне, кстати, ужасно хочется, тебе претит, потому что мы будем пить его не одни?
– Может быть, Лилиан позвала ее на чай к себе.
– Лилиан?
– А, Лилиан – это ее подруга. Но она так редко к ней ходит, – с отчаянием сказала Анна.
– Право же, Анна, послушай – нельзя так расстраиваться.
– Легко тебе говорить, ты ведь не читал всего, что она написала. И еще, знаешь, тебе вечно кажется, будто чужую жизнь можно легко объяснить. Но, боюсь, эту – нельзя, вот правда.
Возле железного моста с парапетом в косую решетку стояли три тополя, как три замороженных метелки. Сент-Квентин остановился на мосту – затянув шарф и поплотнее укутавшись в пальто, он с тоской поглядел на окно гостиной Анны: было видно, как весело переливается огонь в камине.
– Кажется, тут и вправду все очень непросто, – сказал он и пошел дальше решительным шагом смирившегося со своей участью человека.
За мостом тропинка уходила в гору, вглубь Риджентс-парка, в пустое, холодное, глиняное молчание под темнеющим небом. Сент-Квентину, которому сегодня было не до природы, стоило большого труда оставить позади уютную гостиную, тем более такую уютную, как у Анны.
– Да какое там непросто, – сказала Анна. – Глупо, с самого начала. Кругом сомнительная история, ни на грош приличия. Мистер Квейн был по-прежнему очень привязан к своей первой жене, матери Томаса, и не выказывал ни малейшего желания разводиться, ни при каких условиях. И до Ирэн, и при ней он у первой миссис Квейн из рук ел. Она была из таких, знаешь, неумолимо приятных женщин, от чьей приятности никак нельзя увернуться. Такая понимающая, что ее понимание застревало у тебя в зубах. Пока они жили вместе, он чувствовал себя просто превосходно – у него не было другого выхода. Когда он отошел от дел, они перебрались в Дорсет, в прелестнейший домик, который она купила, чтобы ему было куда отойти от дел. И вот, когда они уже прожили несколько лет в Дорсете, бедняжка мистер Квейн начал поглядывать по сторонам. Они поженились совсем юными – хотя Томас, отчего-то, появился у них далеко не сразу, – и у мистера Квейна совершенно не было времени натворить глупостей. И еще, мне кажется, она попросту внушила ему, что он гораздо серьезнее, чем считал он сам. С другой стороны, она верила, что в глубине души все мужчины – большие мальчишки, и изо всех сил не давала ему повзрослеть. Оказалось, тут есть свои недостатки. На фотографиях, сделанных как раз перед тем, как грянул гром, он выглядит полнейшим, наивнейшим старым дурнем. Солидным, глупым, глубоко добродетельным. Он выглядит так, словно бы и сам рад оскандалиться. Но она ни за что бы не позволила ему оскандалиться и, считай, отняла у него все игрушки. Он частенько говорил, что, мол, превыше всего ценит ее веру в него, но, наверное, его это все порядком раздражало. Согласись, это ведь довольно оскорбительно.
– Да, – ответил Сент-Квентин. – Наверное.
– Я тебе об этом уже рассказывала?
– Всю историю – нет. Впрочем, кое о чем я уже догадался.
– Право же, вся история – довольно долгая, и у меня от нее портится настроение… В общем, все, что случилось, случилось, когда мистеру Квейну было лет, наверное, пятьдесят семь, а Томас учился в Оксфорде на втором курсе. Они уже не первый год жили в Дорсете, и казалось, что мистер Квейн обосновался там до конца жизни. Он играл в гольф, теннис и бридж, руководил бойскаутами и заседал в нескольких комитетах. Вдобавок к этому он замостил чуть ли не все дорожки в саду, а когда закончил с дорожками, она разрешила ему повернуть ручей. От собственного общества он чаще всего приходил в ужас, поэтому вечно таскался за ней, как хвостик. Все в Дорсете радовались, видя их вместе, потому что они были как два голубка. Лондон она никогда особенно не любила, поэтому настояла на том, чтобы он пораньше отошел от дел – не думаю, конечно, что дела у него шли так уж бойко, однако работа – единственное, что у него было своего. Но едва она увезла его в Дорсет, как сама же – милейшая женщина – начала постоянно, где-нибудь раз в два месяца, отправлять его в Лондон, чтобы тот мог провести пару дней у себя в клубе, повидаться со старыми друзьями, сходить на крикет, ну и тому подобное. В Лондоне он быстро скисал и пулей летел домой, а ей это было как бальзам на душу. Но однажды он телеграфировал ей из Лондона и попросился остаться еще на пару дней, а почему – мы узнали уже потом. Тогда он как раз и познакомился с Ирэн, в Уимблдоне, на званом ужине у приятеля. Она только что вернулась из Китая – этакая вдовушка, что называется, не промах, с влажными ладошками, сиплым голоском и каким-то дефектом слезных протоков, отчего казалось, будто у нее глаза всегда на мокром месте. Прибавь к этому жалобный взгляд из-под ресниц и такое, знаешь, пушистое гнездо на голове, в котором шпилек не доищешься. Ей тогда было, наверное, лет двадцать девять. Она почти никого не знала, но кто-то выхлопотал ей место в цветочной лавке, она ведь была не промах. Она снимала комнатушку в Ноттинг-Хилле, и жена этого уимблдонского друга взяла ее под свое крылышко. Мистера Квейна усадили рядом с ней за ужином. После ужина мистер Квейн, у которого уже тогда ум зашел за разум, проводил ее на такси до Ноттинг-Хилла и получил приглашение зайти на чашечку «Хорликса». Никто не знает, что случилось, а уж почему – и подавно. Но с того самого вечера мистер Квейн напрочь потерял голову. Он остался в Лондоне на целых десять дней, и, как потом выяснилось, к концу этого срока они с Ирэн ужасно нашалили. Я часто представляю себе эти утренние часы в Ноттинг-Хилле – как Ирэн, истекая слезами, ищет шпильки, а мистер Квейн причитает, что это он во всем виноват. Его жена, конечно, никаких женских хитростей знать не знала – слишком хорошо была воспитана, но у Ирэн их, я думаю, было хоть отбавляй, кому-то ведь и такое по вкусу. Не сомневаюсь, что она капитулировала, заламывая руки. Пусть знает, что она впервые жертвует своей репутацией – скорее всего, кстати, и вправду впервые. Нет, легкой добычей она не была. И уж будь спокоен, она сумела внушить мистеру Квейну, что теперь ее невеликая жизнь – полностью в его руках. На десятый день он, наверное, и сам уже толком не понимал, кто он – злодей или святой Георгий.
В общем, в Дорсет он вернулся задумчивый и взбудораженный. Начал было копать яму под пруд с кувшинками, но на исходе второй недели промямлил что-то насчет портного и снова умчался в Лондон. И так, кажется, продолжалось все лето – они с Ирэн познакомились в мае. Томас говорит, что когда он в июне приехал домой на каникулы, то сразу заметил – дома что-то не так, но мать и словом ни о чем не обмолвилась. Томас уехал с другом за границу, а когда вернулся в сентябре, отец уже впал в чернейшую меланхолию – это и слепой бы заметил. Пока Томас был дома, тот ни разу не отлучился в Лондон, но теперь эта крошка принялась писать ему письма.
Бедный Томас как раз собирался уезжать в Оксфорд, когда бомба и разорвалась. В два часа ночи мистер Квейн поднял мать Томаса с постели и выложил ей все как есть. Ты, наверное, и сам уже догадался, что случилось – Ирэн обзавелась Порцией. Об этом она сообщила ему и более ничего не предпринимала, так и сидела у себя в Ноттинг-Хилле, гадая, что же будет дальше. Миссис Квейн, как всегда, оказалась на высоте: она утерла мистеру Квейну слезы, потом сразу же пошла на кухню и заварила чаю. Томас, который спал с ними на одном этаже, проснулся от каких-то непривычных звуков – выглянул за дверь, увидел, что в коридоре горит свет, и тут мимо него прошествовала мать в халате и с подносом в руках, точь-в-точь, говорил он, как больничная сиделка. Она улыбнулась Томасу, но ничего не сказала: тот, конечно, подумал, что отцу плохо, а не что тот изменил матери. Мистер Квейн же, судя по всему, не унимался всю ночь: молотил кулаком по краю их огромной кровати и приговаривал: «Она такая отважная девочка!» Потом он выудил письма Ирэн и три ее фотографии и всучил все это богатство миссис Квейн. Она прочла письма, вежливо похвалила фотографии, а потом сказала ему, что теперь он должен жениться на Ирэн. Когда до него дошло, что ему дают отставку, он снова ударился в слезы.
Ему эта затея не понравилась с самого начала. Вообще, если хочешь докопаться до того, почему это все случилось, нужно сразу понять: мистер Квейн был тупицей. У него в голове одно никак не соединялось с другим. С Ирэн он путался будто в каком-нибудь волшебном лесу, но меньше всего ему хотелось остаться в этом лесу навеки. В реальной жизни ему нравились простота и надежность, а простота и надежность – это миссис Квейн. Думаю, он и сам толком не мог отличить нежную к ней привязанность от зависимости, впрочем, разве кто поймет такого старого дурня. Но, как бы там ни было, он даже не сообразил, что поставил на карту все. Свой дом он любил как ребенок. Он всю ночь просидел на краю этой их огромной кровати, завернувшись в одеяло, и взахлеб рыдал и каялся. Но миссис Квейн, разумеется, была непреклонна; более того, она начала упиваться всем происходящим. Она словно много лет только этого и ждала – и, по правде сказать, думаю, она и в самом деле этого ждала, сама того не зная. У мистера Квейна осталось последнее средство – свернуться клубочком, уснуть и понадеяться, что наутро все станет по-прежнему. Поэтому в конце концов он свернулся клубочком и уснул. Она – вряд ли… Ты не заскучал, Сент-Квентин?
– Отнюдь нет, Анна. Честно говоря, у меня кровь в жилах стынет.
– Миссис Квейн спустилась к завтраку хоть и разбитой, но вся так и светилась, а мистер Квейн из кожи вон лез, чтобы ей угодить. Томас, конечно, понял, что случилось ужасное, и хотел только одного – подольше ни о чем не знать. После завтрака мать сказала, что он уже взрослый мужчина, вывела его в сад и представила ему всю историю в самом что ни на есть идеалистическом виде. Томас видел, как отец подглядывал за ними, прячась за портьерами в курительной комнате. Миссис Квейн вынудила Томаса согласиться, что они должны помочь отцу, Ирэн и их будущему несчастному ребенку и сделать все, что в их силах. При одной мысли о ребенке Томасу делалось ужасно стыдно за отца. Это все было до того позорно и нелепо, что он до сих пор не может подобрать для всего этого слов. Но ему не хотелось, чтобы отец уходил, и он спросил миссис Квейн, так ли уж это нужно. Нужно, ответила она. Ночью она все продумала, вплоть до того, на каком поезде он уедет. Она прямо-таки начала носиться с этой Ирэн: письма Ирэн подействовали на нее куда сильнее, чем на мистера Квейна, который не любил ничего написанного. Знаешь, я боюсь, что тогда Ирэн ей вообще нравилась гораздо больше, чем я потом. Если мистер Квейн еще и надеялся, что все как-нибудь образуется или что его жена все как-нибудь уладит, то все эти надежды, наверное, испарились, пока он глядел, как они расхаживают по саду. Его мнения вообще ни разу не спросили – а он, кстати, совершенно не одобрял разводов.
Два дня до отъезда он прожил в курительной, куда ему приносили подносы с едой, и за эти два дня миссис Квейн заразила весь дом своим идеализмом, как гриппом. Бедняжку мистера Квейна это ужасно подкосило. Романчик с Ирэн утратил для него всякую остроту, и он снова самым добродетельным образом влюбился в свою жену. Он клюнул на это в двадцать два года, и вот теперь снова – в пятьдесят семь. Разнюнился и сообщил Томасу, что его мать – святая. Через два дня миссис Квейн собрала его и отправила вечерним поездом к Ирэн. Томасу было велено отвезти отца на станцию, и всю дорогу до станции и пока они стояли на перроне мистер Квейн не произнес ни слова. Только перед самым отправлением он высунулся из окна и поманил Томаса к себе, будто хотел что-то сказать. Но сказал только: «Не смотри вслед поезду, дурная примета». И снова плюхнулся на сиденье. Томас все-таки посмотрел поезду вслед, и, по его словам, хвост удаляющихся вагонов показался ему до ужаса безысходным.
Миссис Квейн приехала в Лондон на следующий день и сразу запустила бракоразводный процесс. Говорят, даже к Ирэн зашла с добрым напутствием. Затем она – с героической стойкостью – отчалила в Дорсет, дом продавать не стала, так и осталась там жить. Мистер Квейн, который заграницу на дух не переносил, решил, что ему нужно уехать на юг Франции, и сразу же туда и отправился. Через несколько месяцев к нему приехала Ирэн, и они как раз успели пожениться. Потом, в Ментоне, родилась Порция. Ну и вот где-то там они все время и жили, в Англии почти не бывали. Мать раза три или четыре отправляла Томаса их навестить, но, по-моему, эти визиты для всех были страшно унизительными. Мистер Квейн, Ирэн и Порция вечно ютились в каких-то дешевых гостиничных номерах или в темных съемных комнатушках безо всякого вида. Мистер Квейн так и не привык к промозглым вечерам. Томас так и сказал, что отец этого не переживет, вот он и не пережил. За несколько лет до его смерти они с Ирэн приезжали в Англию, месяца на четыре, в Борнмут – наверное, потому что в Борнмуте их никто не знал. Мы с Томасом ездили к ним раза два или три, но Порцию они тогда оставили во Франции, поэтому ее я увидела, только когда она приехала к нам жить.
– Жить? Я думал, она у вас просто гостит.
– Как ни назови, это все одно и то же.
– Но почему ее назвали Порцией?
Анна с изумлением ответила:
– Да мы, кажется, этим ни разу и не интересовались.
Любовной жизни мистера Квейна хватило на еще одну прогулку вокруг озера. Раздавались свистки, парк закрывался: специально для них одну калитку держали приоткрытой, и сторож дожидался их с таким нетерпением, что Сент-Квентин перешел на величавую рысь. Вокруг парка скользили машины, морозный туман растекся в свете фонарей до самой двери дома Квейнов. Анна теперь размахивала муфтой куда беззаботнее; ей уже не так претила мысль о чае.
3
Очень коротко, «ежиком» (фр.).