Читать книгу Когда все возможно - Элизабет Страут - Страница 2
Вывеска
ОглавлениеКогда-то у Томми Гаптилла была молочная ферма, которую он унаследовал от отца. Она находилась примерно в двух милях от городка Эмгаш, Иллинойс. С тех пор прошло много лет, но и сейчас еще Томми просыпался порой среди ночи, охваченный тем же ужасом, какой испытал, когда дотла сгорели и его ферма, и дом. Тогда дул сильный ветер, и пламя мгновенно перекинулось с амбаров и коровников на жилые постройки. Виноват в случившемся был он сам – он всегда считал, что это именно так, – ведь в тот вечер он не удосужился проверить, отключены ли доильные аппараты, а именно из-за них и возник пожар. И, едва успев начаться, сразу разгорелся и стал с яростью пожирать все вокруг. Они лишились всего, уцелела только бронзовая рама от зеркала, висевшего в гостиной; эту раму Томми нашел на следующий день, роясь на пепелище, да так ее там и оставил. Соседи организовали сбор средств – пару месяцев дети Томми ходили в школу в одежде, позаимствованной у одноклассников; но потом Томми взял себя в руки и, собравшись с силами, как-то привел в порядок свои финансовые дела и продал землю соседу-фермеру, хотя особых денег это не принесло. Затем Томми с женой, маленькой хорошенькой женщиной по имени Ширли, смогли купить для себя и детей и новый дом, и новую одежду, и Ширли, надо сказать, все это время держала хвост пистолетом и вообще проявляла восхитительную стойкость духа. Но дом, к сожалению, они сумели купить только в Эмгаше, захудалом городишке, так что их детям теперь пришлось ходить в местную школу – раньше они учились в Карлайле, поскольку ферма Томми находилась как раз между Эмгашем и Карлайлом, где школа была гораздо лучше. Томми, недолго думая, устроился в эмгашской школе уборщиком, и эта спокойная и однообразная работа его совершенно устраивала; все равно наняться работником на чью-то чужую ферму он никогда бы не смог, да ему такое и в голову не приходило. В тот год ему исполнилось тридцать пять лет.
Теперь дети Томми давно стали взрослыми, и даже их собственные дети успели за это время повзрослеть, а Томми и Ширли по-прежнему жили в своем маленьком домике, буквально утопавшем в цветах, которые с самого начала стала сажать Ширли, что для их города было явлением весьма необычным. После пожара Томми больше всего беспокоился о своих детях, жизнь которых столь резко изменилась и стала куда менее благополучной. Если раньше дом и ферма были предметом их гордости и служили местом ежегодных школьных экскурсий – например, пятиклассники карлайлской школы каждую весну целый день проводили у них на ферме, завтракали на свежем воздухе за деревянными столами, затем посещали коровники и наблюдали за тем, как доят коров и белое пенистое молоко течет по прозрачным пластмассовым трубкам, – то теперь их семья жила в Эмгаше, и детям было не слишком приятно видеть, как их отец без конца возит по полу шваброй, собирая грязь и пыль, которая «волшебным образом» тут же собирается снова, налипая на лужицы блевотины, если кого-нибудь стошнит прямо в коридоре. Томми теперь ходил всегда в одной и той же одежде – в серых штанах и белой рубашке, на которой красными нитками было вышито его имя: Томми.
Но ничего. Все они через это прошли, и все они это пережили.
* * *
А сегодня утром Томми неторопливо ехал в Карлайл за покупками, поскольку до восемьдесят второго дня рождения жены оставалось всего несколько дней. Этот субботний денек выдался на редкость солнечным, по-настоящему майским. По обе стороны от дороги расстилались поля, и на них уже зеленели всходы кукурузы и сои. Те поля, что были оставлены под паром, казались коричневыми пятнами на лоскутном одеяле, словно собранном из различных оттенков молодой зелени. Над головой ярко сияло высокое, почти безоблачное небо, и лишь у самого горизонта виднелись редкие белые клочки облаков. Томми миновал поворот на грунтовую дорогу, ведущую к дому Бартонов; на перекрестке все еще красовалась старая вывеска «Шьем и перешиваем», хотя Лидия Бартон, которая всем этим и занималась, умерла много лет назад. Бартоны считались изгоями даже в таком жалком городишке, как Эмгаш, и причиной тому была не только их невероятная бедность, но и непонятная замкнутость, обособленность. Теперь в старом домишке уединенно проживал в полном одиночестве старший сын Бартонов, Пит; их средняя дочь жила неподалеку, через два таких же, как Эмгаш, городка отсюда; а вот младшая из детей, Люси Бартон, давным-давно из Эмгаша сбежала и поселилась не где-нибудь, а в Нью-Йорке. Томми частенько вспоминал Люси. После уроков эта девочка никогда домой не спешила, предпочитая в полном одиночестве сидеть в классе чуть ли не до вечера, и поступала так с четвертого класса и до выпускного. И лишь через несколько лет она впервые осмелилась поднять на Томми глаза и посмотреть ему в лицо.
Впрочем, поворот к дому Бартонов Томми уже проехал, и сейчас перед ним расстилались бескрайние поля, совершенно поглотившие то место, где когда-то стоял его собственный дом. Теперь от него и следа не осталось, а потому в голову Томми, как всегда, полезли грустные мысли о той прежней благополучной жизни, которая была у них на ферме. Да, жизнь у них здесь была хорошая, но Томми не жалел о случившемся. Не в его характере было о чем-то сожалеть. Даже в ту страшную ночь, когда на ферме полыхал пожар, а душу Томми охватил все нараставший страх, он прекрасно понимал, что самое главное для него в этом мире – это его жена и дети. Он еще подумал тогда, что некоторые люди ухитряются прожить целую жизнь, так и не поняв, в чем ее истинная ценность. Сам он всегда очень остро это сознавал и считал, что тот пожар был ему неким знаком свыше, лишний раз подсказавшим, как бережно он должен хранить доставшийся ему дар. Впрочем, подобные мысли Томми держал при себе и ни с кем ими не делился, не желая прослыть выдумщиком, стремящимся найти оправдание для случившейся с ним трагедии – и, возможно, случившейся по его вине; ему не хотелось, чтобы хоть кто-то, даже горячо любимая жена, заподозрил, что он способен на подобные фантазии. Однако в ту ночь ему действительно довелось почувствовать и понять многое. Когда они выскочили из дома, Ширли сразу постаралась увести детей подальше от пожара, на ту сторону дороги, а Томми бросился к коровнику и увидел, что тот весь охвачен огнем. Огромные языки пламени вздымались в ночное небо, страшно кричали гибнущие в огне коровы, и Томми в те минуты действительно испытал множество самых различных чувств, но лишь когда внутрь провалилась крыша его дома – прямо туда, где раньше у них была спальня и гостиная, где стояли фотографии его детей и родителей, – он понял, понял по-настоящему, что все это происходит на самом деле, и единственное, что он в этот момент абсолютно отчетливо почувствовал, это присутствие Господа. А еще понял, почему ангелов всегда изображают крылатыми. Он прямо-таки ощущал эту их крылатость, слышал стремительное шуршание их крыл, хотя, возможно, это ему просто казалось; но потом он почувствовал, именно почувствовал, как Бог – лица Его он не различил, а может, у него и не было лица, но это совершенно точно был Он, – слегка его коснулся и этим мимолетным прикосновением, без слов, мгновенно дал ему понять: Все будет хорошо, Томми. И тогда Томми понял, что все действительно будет хорошо. Случившееся было выше его понимания, но это и не важно. Важно было то, что он успокоился. И потом все действительно было хорошо. Он часто думал о том, например, что после пожара его дети стали проявлять куда больше сочувствия и сострадания к другим, ведь теперь они были вынуждены учиться вместе с детьми из куда более бедных семей, никогда не живших в таком доме, каким семейство Гаптилл владело раньше. С тех пор Томми порой чувствовал рядом присутствие Бога как возникновение легкого золотого отсвета, а вот ощущения, что Господь не только сам к нему явился, но и мимолетно его коснулся, как это было в ту страшную ночь, у него больше никогда не возникало; и, прекрасно понимая, как отреагируют люди, если он вздумает кому-то об этом поведать, он молчал, но точно знал, что до самого смертного часа будет бережно хранить и в памяти, и в сердце тот тайный знак, который тогда подал ему Господь. Но сегодня утро выдалось такое теплое, весеннее, и запах земли пробудил в памяти Томми запах коров, их влажные ноздри, их теплые животы, и он вспомнил свои замечательные коровники – у него тогда их уже было два, – и перед его мысленным взором стали возникать быстро сменявшие друг друга картинки из прошлого. Возможно, это произошло из-за того, что он проехал мимо дороги, ведущей к дому Бартонов. Томми вспомнил Кена Бартона, отца тех бедных и вечно печальных детей, который в те времена иногда работал у него на ферме; а потом, естественно, вспомнил и Люси Бартон – о ней он вообще вспоминал чаще всего, – которая сперва уехала поступать в колледж, а в итоге оказалась в Нью-Йорке и стала писательницей.
Люси Бартон.
Продолжая вести машину, Томми задумчиво покачал головой. Больше тридцати лет проработав в школе уборщиком, он, разумеется, знал множество разных тайн: знал о беременностях учениц, и о пьющих матерях, и о взаимных изменах родителей – ему не раз доводилось невольно подслушивать разговоры ребят, когда те изливали душу друзьям в душевой или возле школьного кафетерия, хотя сам он при этом оставался для них как бы невидимкой и прекрасно понимал это. Но отчего-то больше других его тревожила именно Люси Бартон. Люси, ее сестра Вики и брат Пит постоянно служили объектом безжалостных, даже злобных насмешек и презрения не только со стороны ребят, но и кое-кого из учителей. И все же именно потому, что Люси в течение многих лет почти каждый день оставалась в школе после занятий, Томми казалось – хотя разговаривала она с ним крайне редко, – что он знает ее лучше всех остальных учеников. А однажды – Люси тогда училась в четвертом классе, а он только первый год работал в школе, – он, войдя в класс после уроков, увидел, что девочка сдвинула вместе три стула, поставив их вплотную к батарее, улеглась на них и крепко спит, укрывшись своим пальто. Томми тогда долго смотрел на нее. Он видел, как слегка приподнимается и опускается в такт дыханию ее грудь, под глазами от усталости черные круги. Длинные ресницы Люси, похожие на лучики мерцающей звезды, прилипли к щекам, еще влажным от невысохших слез – она явно горько плакала, прежде чем уснула. И Томми, стараясь не шуметь, осторожно попятился и выбрался из класса, испытывая странную внутреннюю неловкость, словно совершил нечто недопустимое, случайно наткнувшись на спящую девочку и позволив себе несколько минут на нее смотреть.
Но однажды – Томми припомнил, что тогда Люси, должно быть, училась уже в средней школе, – он вошел в класс и увидел, как она что-то рисует мелом на доске. Впрочем, заметив, что он вошел, рисовать она сразу перестала.
– Да не дергайся ты, рисуй себе спокойно, – успокоил он.
На доске был изображен побег плюща с множеством мелких листиков. Но Люси уже отошла от доски. А потом вдруг сама с ним заговорила.
– Я мел сломала, – призналась она.
Томми заверил ее, что в этом нет ничего страшного.
– Но я это сделала нарочно, – возразила она, и в глазах ее промелькнула мимолетная улыбка; впрочем, глаза она сразу же отвела.
– Нарочно? – переспросил он, и она кивнула, и он снова заметил промельк той же улыбки.
Тогда Томми подошел к доске, взял кусок мела – это был целый, нетронутый кусок – сломал его пополам и подмигнул ей. Он и теперь еще хорошо помнил, что Люси тогда почти захихикала.
– Это ты нарисовала? – спросил он, указывая на плющ с мелкими листочками.
Она лишь неопределенно пожала плечами и отвернулась. Но вообще-то она обычно просто сидела за партой и читала книжку или делала уроки. Томми много раз это видел.
Томми остановился у знака «Стоп» и пробормотал себе под нос: «Люси Бартон, Люси Би, как дела твои, расскажи. Как сумела ты сбежать, позабыв отца и мать?»
Вообще-то он знал, как это произошло. Весной, когда Люси училась уже в выпускном классе, он как-то после занятий увидел ее в коридоре, и она сама повернулась к нему и, с неожиданной радостью глядя на него широко распахнутыми глазами, воскликнула: «Мистер Гаптилл, а я в колледж уезжаю, учиться!» А он сказал: «Так это же просто замечательно, Люси!» И тогда она его обняла; обняла и не отпускала, и он тоже ее обнял. И навсегда запомнил, как они тогда обнимали друг друга. Люси оказалась такой тоненькой и худенькой, что он чувствовал и каждую ее косточку, и прикосновение маленьких грудей. Впоследствии Томми часто думал о том, как мало, должно быть, этой девочке досталось в жизни теплых объятий и ласки.
Почти сразу за знаком «Стоп» был въезд в город, а чуть дальше виднелась парковочная площадка. Томми заехал на парковку и, щурясь от яркого солнечного света, вылез из машины. «Томми Гаптилл!» – окликнул его кто-то, и Томми, обернувшись, увидел Гриффа Джонсона, который, как всегда сильно прихрамывая, направлялся прямо к нему. У Гриффа одна нога была короче другой, и даже ботинок со специальной, сильно утолщенной подметкой не спасал его от хромоты. Грифф еще на ходу протянул Томми руку, они обменялись рукопожатием и еще долго трясли друг другу руки, а мимо них по Мейн-стрит медленно одна за другой проезжали машины. В Карлайле Грифф занимался страховкой и после пожара здорово помог Томми. Он вообще тогда поступил невероятно благородно: узнав, что Томми застраховал свою ферму на сумму, значительно меньшую ее реальной стоимости, Грифф просто сказал ему: «Ну и ладно. Значит, я просто слишком поздно об этом узнал. Я ведь с тобой совсем недавно познакомился», и последнее, кстати, было чистой правдой. У Гриффа была на редкость добродушная физиономия, а в последнее время он отрастил внушительное брюшко. Он и после всех тех неприятностей очень хорошо относился к Томми. Впрочем, Томми вряд ли сумел бы назвать хоть одного человека – ему самому, во всяком случае, казалось, что это именно так, – который относился бы к нему плохо или был бы недостаточно добр. А теперь они с Гриффом стояли на парковке, овеваемые ветерком от проносившихся мимо машин, и говорили о своих детях и внуках. Один из внуков Гриффа был наркоманом, и Томми очень сочувствовал другу. Он молча слушал его рассказ, горестно кивая, но поглядывал все же на деревья, что росли по обеим сторонам Мейн-стрит и были сейчас покрыты совсем юной, ярко-зеленой листвой. Затем Томми выслушал рассказ Грифа о его втором внуке, студенте медицинского университета, и радостно воскликнул: «Вот ведь как здорово! Ну, какой он у тебя молодец!», и после этого старики, хлопнув друг друга по плечу, двинулись дальше по своим делам.
Когда Томми вошел в магазин готовой одежды и дверной колокольчик возвестил о его приходе, он сразу увидел Мэрилин Маколей. Она примеряла платье.
– Томми! А тебя каким ветром сюда занесло? – воскликнула она и тут же принялась объяснять, что подумывает, не купить ли ей это платье для своей внучки, у которой через пару недель, в воскресенье, конфирмация. Она то и дело одергивала на себе платье, надеясь, видимо, что так оно лучше сядет. Платье было симпатичное – по бежевому фону вились красные розочки. Мэрилин стояла на полу в одних чулках и толковала о том, что это, конечно, расточительство – покупать новое платье для одного лишь торжественного случая, но ей почему-то очень хочется. Томми – а он знал Мэрилин уже много лет, еще с тех пор, когда она студенткой проходила практику в старших классах школы в Эмгаше, – заметил ее смущение и сказал, что ему совсем не кажется расточительством покупка для девочки нового платья по случаю ее конфирмации, а потом прибавил:
– Слушай, Мэрилин, у тебя не найдется пары минут? Я хочу тут подыскать что-нибудь для жены, так что мне бы твой совет очень кстати пришелся.
Он сразу заметил, как приободрилась Мэрилин. Разумеется, она согласилась ему помочь и поспешила в примерочную переодеваться, а потом предстала перед ним в своей обычной одежде – черной юбке, голубом свитере и черных туфлях на низком каблуке. Она сразу же повела Томми туда, где висели шарфы и платки, и сказала, вытаскивая красный шарф со сложным рисунком, вытканным золотой нитью:
– Вот, взгляни.
Томми полюбовался шарфом и, держа его в одной руке, вытащил нечто совсем иное: легкий шарф с цветочным принтом.
– Может, лучше этот? – спросил он. И Мэрилин тут же согласилась:
– Да, пожалуй. Этот Ширли как раз подойдет.
И Томми понял, что красный шарф очень нравится самой Мэрилин, но она никогда не позволит себе его купить.
В тот год, когда Томми еще только начал работать в школе уборщиком, Мэрилин была прелестной девушкой и всегда, едва завидев его, здоровалась первой: «Здравствуйте, мистер Гаптилл!» Теперь же перед ним стояла пожилая женщина, нервная, худая, со странным, каким-то ужасно напряженным выражением лица. Томми, как и многие другие, полагал, что она стала такой, потому что ее муж воевал во Вьетнаме и вернулся совсем другим человеком. Томми иной раз встречал в городе Чарли Маколея, и взгляд у того всегда был какой-то отрешенный, отсутствующий. Вот бедолага, думал Томми. Бедная-бедная Мэрилин. Вот потому-то он, с минуту подержав в руках красный, расшитый золотой нитью шарф и словно размышляя, не купить ли его, все же произнес:
– Думаю, ты права. Этот Ширли больше подходит. – И, поблагодарив Мэрилин за помощь, взял цветастый шарф и пошел с ним к кассе.
– По-моему, он ей непременно понравится, – сказала Мэрилин, и Томми подтвердил: ну, конечно, понравится.
Снова оказавшись на тротуаре, Томми решил дойти еще и до книжного магазина, надеясь, что там, возможно, сумеет найти что-нибудь по садоводству – такая книга, безусловно, доставила бы Ширли удовольствие. В книжном он неторопливо двигался вдоль стеллажей и вскоре увидел новую книгу Люси Бартон, выставленную в самом центре. Он взял ее и стал рассматривать: на обложке было изображено какое-то городское здание, а на заднем клапане имелась фотография самой Люси. Пожалуй, подумал Томми, я бы сейчас ее и не узнал, если б случайно где-нибудь встретил. Лишь зная, что на снимке именно она, он и сумел разглядеть в ней что-то знакомое. Впрочем, улыбка у нее осталась прежней, все такой же застенчивой. И Томми снова вспомнил тот день, когда Люси призналась ему, что сломала мел нарочно, и по лицу ее скользнула та странная, мимолетная улыбка. А теперь на него с фотографии смотрела пожилая женщина с гладко зачесанными назад волосами, но, как ни странно, чем дольше он разглядывал этот снимок, тем ясней представлял себе ту девочку, какой Люси была когда-то. Томми посторонился, пропуская мать с двумя маленькими детьми, которая, проходя мимо него, скороговоркой пробормотала: «Ох, извините-простите», и он сказал: «Ну что вы!», а потом стал размышлять – с ним это частенько бывало – как же ей, Люси, живется в таком далеком и большом городе, как Нью-Йорк.
Томми положил книгу Люси Бартон на прежнее место и пошел искать продавщицу, чтобы спросить, какие книги по садоводству у них есть.
– У нас, возможно, есть как раз то, что вам нужно. Мы эту книгу только что получили. – И эта девушка – которая вообще-то давно уже девушкой не была, но теперь все относительно молодые женщины казались Томми девушками – принесла ему книгу с гиацинтами на обложке. Томми обрадовался:
– О, это просто замечательно!
Продавщица спросила, не хочет ли он, чтобы книгу красиво упаковали, и он ответил, да, это было бы здорово, и стал смотреть, как ловко она заворачивает будущий подарок в серебряную бумагу. Ногти у нее на руках были покрыты синим лаком, и она так старалась, что даже язык чуточку высунула. Наконец девушка заклеила сверток скотчем и широко улыбнулась Томми, явно довольная собой.
– Просто замечательно! – повторил он, а она сказала:
– До свидания. Удачного дня!
И он пожелал ей того же.
Выйдя из магазина, Томми пересек улицу, залитую ярким солнечным светом, и подумал, что непременно расскажет жене о книге, которую написала Люси. Ширли очень любила Люси, потому что и он, Томми, ее очень любил. Он сел в машину, включил двигатель и, аккуратно выехав с парковки, двинулся по улице в сторону дома.
По дороге ему вспомнился тот парнишка, внук Гриффа Джонсона, который, по словам деда, никак не может соскочить с наркотиков. Затем его мысли переметнулись к Мэрилин Маколей и ее мужу Чарли, потом, естественно, он вспомнил своего старшего брата, умершего несколько лет назад, и вдруг подумал: а ведь и его брат – он был на фронте во время Второй мировой и после победы вместе с другими американцами выпускал из концлагерей пленных – вернулся с войны совсем другим человеком; у него и брак развалился, и родные дети его не любили. А незадолго до смерти он рассказал Томми о том, что видел в концлагерях, и о том, как ему и еще кое-кому из американских военных довелось водить по лагерям обычных горожан. Однажды из города в лагерь приехала большая группа женщин, и военные повели их по лагерю, полагая, что теперь люди поймут, какие ужасы творились буквально с ними рядом. По словам брата, американцев очень удивило, что лишь некоторые женщины заплакали, а многие, наоборот, даже рассердились и стали гордо задирать нос, явно не желая, чтобы их заставляли «смотреть на всякие гадости». Эти образы Томми навсегда сохранил в памяти, однако сейчас его несколько озадачило, с чего это он вдруг снова вспомнил о тех женщинах. Он до предела опустил оконное стекло и подумал, чем старше становится – он и так был уже очень стар, – тем отчетливее понимает, что не в силах разобраться в вечной, смущающей его душу борьбе добра и зла. А еще он вдруг решил: наверное, люди и не созданы для того, чтобы здесь, при жизни, в таких вещах разбираться.
Вновь подъехав к вывеске «Шьем и перешиваем», Томми притормозил и свернул на длинную грунтовую дорогу, ведущую к дому Бартонов. Он давно уже взял себе за правило время от времени проверять, как там поживает Пит Бартон. Он, конечно, давно уже стал взрослым, даже, пожалуй, пожилым мужчиной, и все же после смерти отца, Кена Бартона, Томми постоянно старался его навещать. Пит ведь тогда остался в их старом доме один-одинешенек, и Гаптилл вот уже месяца два как его не видел.
Томми тащился по длинной ухабистой дороге, чувствуя, до чего же здесь пустынно, – они с Ширли много раз говорили о том, как плохо жить в такой изоляции, особенно детям. С одной стороны дороги тянулись бесконечные кукурузные поля, с другой – поля сои. Единственное дерево – поистине громадное, – росшее посреди кукурузных полей, несколько лет назад сильно пострадало от удара молнии, а теперь рухнуло на землю, и его длинные ветви, голые и изломанные, торчали в небо, точно обломки костей.
Грузовичок Бартонов, как всегда, был припаркован возле дома, стены которого так давно не красили, что они казались выгоревшими почти до белизны; даже черепица на крыше побледнела, а кое-где и вовсе отсутствовала. Жалюзи на окнах были опущены – тоже как всегда. Томми вылез из машины, подошел к двери и постучался. Стоя на солнцепеке, он снова вспомнил Люси Бартон. Господи, какой же это был тощий ребенок! Просто больно смотреть. А какие у нее были красивые длинные светлые волосы! Вот только в глаза она ему почти никогда не смотрела. Однажды, когда она была еще совсем девочкой, он вошел после уроков в классную комнату и увидел, что она сидит там в полном одиночестве и что-то читает. Она тогда ужасно перепугалась – он заметил, как сильно она вздрогнула, прямо-таки подскочила на месте, – и Томми поспешил ее успокоить: «Нет-нет, все в порядке, не бойся». Но именно в тот день, заметив, как Люси подскочила от испуга, увидев, какой ужас плещется в ее глазах, он догадался, что эту девочку наверняка дома бьют. Да, наверняка. Иначе она бы так сильно не испугалась всего лишь из-за того, что кто-то дверь в класс приоткрыл. И когда Томми кое-что понял о Люси Бартон, он стал внимательней к ней присматриваться и порой замечал у нее синяки – то на шее, то на руках, иногда совсем свежие, а иногда уже пожелтевшие. Когда он рассказывал об этом жене, Ширли огорченно всплескивала руками и говорила: «Но что мы можем поделать, а, Томми? Чем мы-то ей можем помочь?» Они оба много об этом думали, но все же решили ничего не предпринимать. А когда они окончательно обсудили этот вопрос, Томми рассказал жене, как несколько лет назад застал Кена Бартона, отца Люси, за нехорошими делами. Это случилось еще в те времена, когда у Томми была молочная ферма, а Кен, неплохой механик, иногда выполнял там кое-какие работы, например, чинил доильные аппараты. В тот день Томми, случайно заглянув за один из коровников, застал там Кена Бартона в спущенных до колен штанах, который занимался онанизмом и при этом грязно ругался – отвратительное зрелище, надо же было на такое наткнуться! Томми сказал ему просто: «Чтобы я ничего подобного тут больше не видел, Кен», и Кен, резко повернувшись, мгновенно запрыгнул в свой грузовик и умчался, а потом целую неделю на работу не выходил.
– Почему же ты мне раньше об этом не рассказал, Томми? – Голубые глаза Ширли с ужасом смотрели на него.
И Томми признался, что просто побоялся говорить о таких мерзких вещах.
– Но Томми, с этим действительно нужно что-то делать! – воскликнула тогда жена. И они снова и снова это обсуждали, но каждый раз приходили к выводу, что ничего поделать не могут.
* * *
Жалюзи слегка шевельнулись, потом открылась дверь, и на пороге возник Пит Бартон.
– Привет, Томми, – сказал он и шагнул с крыльца на солнцепек, тщательно прикрыв за собой дверь. Он остановился рядом с Томми, и тот понял, что впускать его в дом Пит не хочет. Впрочем, Томми уже и так почувствовал знакомый гнилостный запах, который, возможно, исходил от самого хозяина.
– Я тут как раз мимо ехал, – как ни в чем не бывало пояснил Томми, – вот и решил, что надо бы к тебе заглянуть, узнать, как дела.
– Спасибо, я в полном порядке. Но все равно спасибо.
При ярком солнечном свете лицо Пита казалось ужасно бледным, волосы у него почти совсем поседели, но в целом цвет у них был довольно странный, такой бледно-серый, как бы в тон выгоревшей черепице на крыше его дома.
– По-прежнему у Дарра работаешь? – спросил Томми.
Пит кивнул. Потом сообщил, что там он работу почти завершил, однако у него на очереди другое предложение, в Хэнстоне.
– Это хорошо. – Томми, прищурившись, смотрел куда-то вдаль. До самого горизонта перед ним расстилались бесконечные соевые поля, и яркая зелень молодых растений красиво выделялась на коричневой земле. А на горизонте виднелись хозяйственные постройки фермы Педерсона.
Они с Питом поговорили немного о разных сельскохозяйственных механизмах, а заодно обсудили и те ветряки, что недавно установили между Карлайлом и Хэнстоном.
– Хотя мы, пожалуй, к ним уже и попривыкли, – заметил Томми. И Пит сказал, что тут Томми, должно быть, прав. То единственное дерево, что росло рядом с их подъездной дорожкой, уже покрылось молодой листвой, трепетавшей от легких порывов теплого ветерка.
Пит прислонился к автомобилю Томми, сложив руки на груди. Он был высокий, но какой-то ужасно худой, и грудь совсем впалая.
– Ты был на войне, Томми? – спросил он вдруг.
Томми удивил этот вопрос.
– Нет, я тогда был еще слишком мал, так что войну, можно сказать, пропустил. А вот мой старший брат воевал.
Ветви дерева слегка качнулись, быстро вверх-вниз взметнулась листва – казалось, только дерево ощутило легкое дыхание ветерка, а вот Томми этого дыхания совсем не почувствовал.
– А где он воевал?
Томми колебался: ему не очень хотелось говорить об этом. Потом все же сказал:
– Под конец войны он получил назначение в лагеря – то есть он был в тех войсках, которые освобождали концлагерь Бухенвальд. – Томми посмотрел в небо, покопался в кармане, извлек оттуда темные очки и надел. – И после этого он стал совсем другим человеком. Не могу сказать, как именно он переменился, но точно стал совсем другим.
Он подошел к Питу и встал рядом, тоже прислонившись к боку автомобиля.
Некоторое время оба молчали, потом Пит Бартон повернулся к Томми и очень миролюбивым, даже, пожалуй, извиняющимся тоном произнес:
– Слушай, Томми, мне бы хотелось… в общем, лучше бы ты перестал без конца сюда ездить. – Он то и дело облизывал бледные, потрескавшиеся губы. Смотрел Пит в землю. Томми даже как-то не сразу его понял и решил, что, наверно, ослышался. Но едва он начал объяснять: «Я же только…», как Пит, быстро на него глянув, продолжил: – Ты ведь специально это делаешь, чтобы меня мучить, и, по-моему, пора бы тебе это прекратить, ведь времени-то уже достаточно прошло.
Томми с силой оттолкнулся от машины, выпрямился и с изумлением уставился на Пита сквозь темные очки.
– Чтобы тебя мучить? – переспросил он. – Пит, я приезжаю вовсе не за этим!
Неожиданно налетел более сильный порыв ветра и даже поднял маленький пылевой смерч над пересохшей дорогой, возле которой они стояли. Томми даже свои темные очки снял, чтобы Пит мог видеть его глаза, в которых читалась искренняя тревога, и голова Пита стыдливо поникла.
– Извини, – пробормотал он. – И забудь, что я сказал.
– Я просто стараюсь время от времени проверять, как ты тут. Чисто по-соседски. Ты ведь совсем один остался. По-моему, соседям стоит иногда друг к другу заглядывать.
Пит посмотрел на Томми, криво усмехнулся и сказал:
– Ну, так ты единственный, кто ко мне заглядывает. Больше ко мне никто из соседей и носа не кажет. – Пит засмеялся, и от этого смеха Томми стало не по себе.
Они продолжали стоять рядом, только теперь Томми расцепил скрещенные на груди руки и сунул их в карманы. Пит тоже сунул руки в карманы, затем поддел ногой камешек, с силой его отшвырнул и, отвернувшись от Томми, стал смотреть куда-то вдаль.
– Педерсону надо бы убрать это дерево. Не знаю, почему он до сих пор этого не сделал, – сказал Пит. – Одно дело пахать вокруг него, пока оно еще живое было, а теперь-то уж что…
– Да он и собирался его убрать, я сам слышал, как он об этом говорил. – Томми как-то не совсем понимал, что ему теперь делать. Для него это было очень необычное ощущение.
А Пит, по-прежнему не сводя глаз с рухнувшего дерева, вдруг произнес:
– Мой отец был на войне. Всю душу ему там изуродовали. – Пит повернулся и посмотрел на Томми, щурясь от яркого солнечного света. – Он только перед смертью мне об этом рассказал. Просто ужасно, что с ним сотворили. А потом… потом он застрелил двух немецких парней, хотя знал, что они даже и не солдаты, и вообще еще почти дети… И он мне признался, что всю жизнь, каждый божий день, чувствовал, что после этого он должен был сразу же убить и себя. Во искупление.
Томми слушал, глядя этому мальчику прямо в глаза – да нет, какому мальчику, взрослому мужчине, причем уже немолодому! – и темные очки он не надел, продолжая сжимать их в кармане.
– Ты извини, я и не знал, что твой отец тоже был на войне.
– Мой отец… – И тут Томми заметил – нет, он не мог ошибиться! – что в глазах у Пита стоят слезы. – Мой отец был порядочным человеком, Томми.
Томми медленно склонил голову в знак согласия.
– А всякими гадостями он занимался просто потому, что не мог себя контролировать. Потому-то он и… – Пит не договорил и отвернулся. Но довольно скоро, снова отчасти повернувшись к Томми и стоя к нему боком, закончил фразу: – Потому-то он и включил в ту ночь в коровнике доильные аппараты. И там из-за этого начался пожар, и все сгорело. И я никогда-никогда об этом не забывал, Томми, и мне казалось, что я совершенно точно знаю: это сделал он. Да, по-моему, и ты это знаешь.
Томми почувствовал, что от ужаса у него волосы встают дыбом, а по шее ползут мурашки. И это ощущение не проходило, мурашки так и продолжали ползать по шее и под волосами. И хотя солнце ярко светило и было очень теплым, Томми казалось, что светит оно на всех, кроме него, а на него надет какой-то непроницаемый для солнечных лучей конус. Немного помолчав, он сказал:
– Сынок… – это слово вырвалось у него невольно, – ты не должен так думать.
– Послушай, – начал Пит, и Томми показалось, что с его лица исчезла смертельная бледность, – отец ведь прекрасно знал, что твои доильные аппараты ненадежны, что с ними и до беды недалеко – он и нам не раз об этом говорил. А еще он говорил, что доильный аппарат – устройство весьма примитивное и легко перегревается, если не давать ему передышки.
– Да, тут он был совершенно прав, – согласился Томми.
– Он был страшно зол на тебя за что-то. Вообще-то он вечно на кого-нибудь сердился, но на тебя он был прямо-таки страшно зол. Я не знаю, что там у вас случилось, но ведь он работал у тебя на ферме, а потом вдруг перестал. Правда, он, по-моему, вскоре вернулся, но с тех пор явно тебя недолюбливал. С тех самых пор, как между вами случилось то, что случилось.
Томми снова надел темные очки. И сказал, тщательно подбирая слова:
– Я случайно наткнулся на него, когда он, спустив штаны, дрочил за коровником, ну то есть онанизмом занимался. И я, конечно, сказал, чтобы впредь он ничего такого здесь делать не смел.
– О господи… – Пит рукой вытер у себя под носом, – господи… – Подняв голову, он некоторое время смотрел куда-то в небо, потом быстро глянул на Томми. – Но он действительно тебя недолюбливал. А в ту ночь перед пожаром он куда-то ушел – с ним, правда, такое бывало – уйдет и никому ничего не скажет; хотя пьяницей он не был, а вот из дома уйти куда-нибудь ему иногда хотелось… И тогда он тоже куда-то ушел, а вернулся поздно, где-то около полуночи – я это хорошо помню, потому что моя сестра никак не могла уснуть, все жаловалась, что ей холодно, а мать… – Пит вдруг умолк, словно ему не хватило дыхания, но вскоре снова заговорил: – В общем, мать была вместе с Люси наверху. Я помню, как она ее уговаривала: ложись спать, Люси, уже полночь! Тут как раз отец домой и вернулся. А на следующее утро, когда я был в школе… в общем, утром мы узнали о пожаре. И я сразу все понял. Просто понял, и все.
Томми понадежней прислонился к машине и молчал, пытаясь успокоиться.
– Ты ведь тоже сразу все понял, да? – закончил рассуждать Пит. – Поэтому ты и приезжаешь сюда постоянно, чтобы меня мучить!
После этих слов оба довольно долго молчали, по-прежнему стоя возле машины. Ветерок совсем разгулялся, и Томми чувствовал, как он треплет рукава его рубашки. Наконец Пит повернулся и двинулся к дому. Но, когда он со скрипом отворил дверь, Томми окликнул его:
– Пит! Пит, постой, послушай меня. Я приезжаю сюда вовсе не для того, чтобы тебя мучить. И я до сих пор не знаю – даже после того, что ты мне сейчас рассказал, – что случилось на самом деле.
Пит снова повернулся к нему, помедлил секунду, закрыл дверь и, сойдя с крыльца, направился к Томми. На глазах у него стояли слезы – то ли от душевной боли, то ли просто от резкого ветра, этого Томми не знал.
– Послушай, Томми, – как-то почти устало промолвил Пит, – вот что я тебе скажу. Ему вовсе не обязательно было идти на войну и делать все то, что ему там делать пришлось. Людям вообще не обязательно убивать других людей. Они не для этого предназначены. А он и убивал, и совершал другие страшные поступки, и с ним самим ужасно поступали, а жить только внутри себя он так и не научился, не сумел. Вот что я тебе, Томми, втолковать пытаюсь. Другие сумели, а он нет. И попытки так жить окончательно разрушили его душу, и он…
– А как же твоя мать? – неожиданно прервал его Томми.
Выражение лица Пита сразу стало иным: замкнутым, даже каким-то туповатым.
– А что моя мать? – спросил он.
– Как она все это восприняла?
Пит, казалось, был сражен этим вопросом. Он медленно покачал головой, потом сказал:
– Не знаю. Я вообще не знаю, какой она была, моя мать.
– Да и я ее никогда толком не знал, – признался Томми. – Мы встречались, конечно, иной раз, да как-то все больше мимоходом. – И тут его вдруг осенило: он ведь ни разу в жизни не видел, чтобы эта женщина, мать Пита, хотя бы улыбнулась.
Пит молчал, глядя в землю. Потом, пожав плечами, повторил:
– Не знаю я насчет матери.
И Томми наконец-то почувствовал, что мысли у него в голове прекратили свое кружение и вновь обрели порядок. Окончательно придя в себя, он сказал Питу:
– А знаешь, я очень рад, что ты рассказал мне об отце, о том, что он воевал. И я тебя услышал. Вот ты сказал, что твой отец был порядочным человеком, и я тебе верю.
– Но это действительно так! – буквально взвыл Пит, уставившись на Томми бледными глазами. – Если он даже и совершал что-то плохое, то потом всегда ужасно из-за этого мучился. А после твоего пожара он был настолько… взволнован, возбужден… и это возбуждение все никак не проходило, оно много недель подряд продолжалось, и ему было ужасно плохо, гораздо хуже, чем когда- либо.
– Ничего, Пит. Теперь все в порядке.
– Да ничего не в порядке!
– Нет, в порядке. – Это Томми произнес непререкаемым тоном. А потом подошел к Питу, положил руку ему на плечо и ласково прибавил: – Короче, я в любом случае не думаю, что это его рук дело. Мне кажется, я сам в тот вечер доильные аппараты выключить забыл. А твой отец и впрямь на меня тогда злился. Может, ему от этого и было не по себе. Он ведь никогда тебе не говорил, что пожар – это его рук дело? Не говорил ведь? Хотя перед смертью смог, например, честно признаться, что тогда, во время войны, убил тех ни в чем не повинных парней, а вот в том, что это он мои коровники сжег, признаваться и не подумал, так или нет? – Пит кивнул. – Так, может, ему и признаваться было не в чем?
Пит только головой покачал.
– А раз так, – продолжал Томми, – то я предлагаю тебе выбросить это из головы. У тебя и без того недоброжелателей хватает, есть с кем бороться.
Пит провел рукой по волосам, и одна непокорная прядь тут же встала дыбом. Явно смущенный, он все же спросил:
– Как это – бороться?
– Я же видел, как к тебе относились в городе, Пит. И к твоим сестрам тоже. Я много чего замечал, когда уборщиком в школе работал. – И у Томми вдруг слегка перехватило дыхание.
Пит снова смущенно пожал плечами. Похоже, он пока еще не сумел в этом разобраться.
– Ну, тогда ладно. Как скажешь.
Они еще немного постояли на ветерке, и Томми сказал, что ему пора ехать.
– Погоди, – отозвался Пит. – Можно мне доехать с тобой до развилки? Я давно собираюсь от старой материной вывески избавиться, да все никак не соберусь. Зато сейчас я точно ее сниму. Ты подожди меня минутку, хорошо? – Он ушел в дом, а Томми остался ждать его у машины. Пит скоро вернулся, неся увесистую кувалду, и они уселись в автомобиль – Томми на водительское кресло, а Пит на пассажирское. Как только они двинулись в сторону шоссе, тот омерзительный запах, который Томми учуял, едва увидев Пита, стал чувствоваться гораздо сильнее, ведь теперь Пит был рядом. Впрочем, Томми сделал вид, что ничего не замечает, и вдруг вспомнил, как однажды специально подложил на ту парту, где обычно после уроков сидела Люси, монетку, четвертак. Она тогда училась уже в средней школе и предпочитала оставаться в классе мистера Хейли. Он преподавал социальные дисциплины, хотя у них в школе и успел проработать недолго, что-то около года, а потом его забрали в армию. Похоже, к Люси он относился хорошо, потому что она, даже когда его класс преобразовали в кабинет естественных наук, все равно любила оставаться после уроков именно там. И Томми, зная об этом, оставил четвертак на ее излюбленной парте. В школе не так давно установили торговый автомат, и за четвертак можно было купить, например, мороженое с вафлями. Томми надеялся, что Люси сразу заметит монетку и возьмет ее. Но вечером, уже после того, как девочка ушла домой, он снова заглянул в тот класс и увидел, что четвертак лежит там же, где он его оставил.
Ему очень хотелось расспросить Пита о Люси, узнать, поддерживают ли они связь друг с другом, но он не успел: старая вывеска «Шьем и перешиваем» уже возникла прямо перед ними, и Томми остановил машину.
– Ну, вот и приехали. Будь здоров, Пит.
Пит поблагодарил его и вылез из машины.
А через минуту Томми глянул в зеркало заднего вида и увидел, что Пит Бартон с размаху бьет по вывеске кувалдой. И было в этом что-то такое – особенно Томми поразило то, с какой силой Пит наносил удары, – отчего Томми остановил машину и повнимательней пригляделся к этому парню – да нет, немолодому уже мужчине! – который с невероятной, все возраставшей яростью крушил несчастную вывеску. Потом Томми снова тронулся с места, съехал под горку и на мгновение потерял Пита из виду, зная, что сейчас снова его увидит, как только опять взберется на пригорок. Там он посмотрел в зеркало и увидел, как этот парень – да нет, немолодой уже мужчина – машет кувалдой, с какой-то, пожалуй, даже жестокостью превращая старую вывеску в труху. Эта ярость и эта жестокость не просто удивили Томми. Он был потрясен до глубины души. Ему даже показалось, что с его стороны неприлично было подсматривать за этой мучительной вспышкой застарелой боли, горечи, муки. Не следовало ему становиться свидетелем чего-то столь личного, даже интимного, как не следовало видеть и то, чем несчастный отец этого мальчика – нет, немолодого уже мужчины – занимался в тот злополучный день за коровниками. И лишь когда Томми поехал дальше, до него вдруг дошло: вот оно что! Дело, оказывается, было в матери Пита. Ну конечно, все дело в его матери! Она-то и была, должно быть, человеком по-настоящему опасным.
Томми притормозил, развернулся и поехал назад. Он еще издали заметил, что Пит перестал лупить по вывеске и теперь с усталым презрением лишь пинал обломки. Услышав приближавшуюся машину, Пит поднял голову, и на его лице отразилось откровенное изумление. Томми перегнулся через пассажирское сиденье, покрутил ручку, опуская стекло, и позвал:
– Садись-ка, Пит. – Тот колебался. Его лицо покрылось крупными каплями пота. – Ну, залезай же, – снова пригласил его Томми.
Пит уселся на пассажирское сиденье, и они опять поехали к дому Бартонов. Наконец Томми остановился и выключил двигатель.
– Пит, я хочу, чтобы ты очень-очень внимательно меня выслушал.
На лице Пита промелькнул страх, и Томми, желая ободрить Бартона, легонько коснулся рукой его колена. Точно такой же страх читался когда-то и в глазах Люси, если Томми неожиданно заставал ее в классе после уроков.
– Я хочу рассказать тебе нечто такое, о чем никогда и никому еще не рассказывал и даже не собирался. Но в ту ночь, когда случился пожар… – И Томми очень подробно описал Питу, что он чувствовал, когда к нему снизошел Господь и дал ему, Томми, понять, что все будет хорошо. Закончив рассказ, он увидел, что Пит, все время жадно его слушавший, но до этого смотревший в основном в пол и лишь изредка поднимавший на Томми глаза, сейчас смотрит прямо на него с интересом и нескрываемым изумлением.
– И ты в это веришь?
– Я не просто верю, – ответил Томми, – я это знаю.
– И ты никогда и никому об этом не рассказывал? Даже жене?
– Нет, никогда и никому.
– Но почему?
– По-моему, у каждого в жизни случается такое, чем ни с кем не стоит делиться.
Пит сидел, потупившись, изучая собственные руки. Томми тоже посмотрел на его руки и был удивлен тем, какие это крупные руки с длинными сильными пальцами – руки взрослого мужчины.
– Значит, ты говоришь, что мой отец действовал по велению Господа? – усомнился Пит, медленно качая головой.
– Нет. Я всего лишь рассказал тебе о том, что со мной случилось в ту ночь.
– Знаю. Я же слышал, о чем ты толковал… – Пит смотрел не на Томми, а куда-то вдаль сквозь ветровое стекло. – Вот только я не знаю, что мне теперь делать с тем, что я от тебя услышал.
Томми посмотрел на грузовик, стоявший возле дома, – его крыло блестело в ярких солнечных лучах. Грузовик был старенький, серовато-коричневый, словно поседевший от старости, почти того же оттенка, что и выцветшие стены дома. И Томми вдруг показалось, что он сидит так уже очень давно, глядя на этот грузовик и думая о том, насколько его цвет соответствует цвету дома.
– Скажи, а как поживает Люси? – спросил он вдруг, разминая затекшие ноги и слыша, как они скребут по грязному резиновому коврику на полу. – У нее новая книжка вышла, я в магазине видел.
– У нее все хорошо, – ответил Пит, и лицо его сразу просветлело. – У нее все хорошо, и книга у нее получилась очень хорошая. Она мне сразу сигнальный экземпляр прислала. Я очень ею горжусь, нет, правда.
– А знаешь, я как-то нарочно положил ей на парту четвертак, так она даже не подумала его взять. – И он рассказал Питу, как потом нашел свою монетку на том же месте, где и оставил.
– Ну что ты, Люси и пенни бы чужого не взяла, – сказал Пит и прибавил: – А вот моя вторая сестра, Вики… совсем другое дело. Спорить готов, уж она бы этот четвертак не только взяла, но и еще потом попросила. – Он посмотрел на Томми. – Да уж. Вики точно бы его взяла.
– А по-моему, в человеке всегда происходит борьба между тем, что можно сделать, и тем, чего ни в коем случае делать нельзя, – попытался пошутить Томми.
– Что? – растерянно переспросил Пит, и Томми повторил.
– Правда? Как интересно!
И Томми был потрясен: у него вновь возникло ощущение, что перед ним ребенок, а не взрослый мужчина. И, чтобы проверить себя, он снова посмотрел на руки Пита.
Некоторое время оба молчали, потом в двигателе автомобиля что-то застучало, и Пит произнес:
– Вот ты меня спросил о моей матери. Никто меня о ней никогда не спрашивал. Но правда в том, что я так и не знаю, любила ли она нас, своих детей, или же совсем не любила. Если честно, то по-настоящему я о ней почти ничего не знаю. – Он посмотрел на Томми, и тот понимающе кивнул. – А вот отец нас действительно любил. Я знаю, что любил. Просто у него душа была истерзана. Ох, как же сильно у него была истерзана душа! Но нас он любил.
Томми снова кивнул.
– Расскажи мне еще о том, о чем только что говорил, – попросил Пит.
– О чем? Что я только что говорил?
– О том… что нужно бороться. Разве ты этого не говорил? И еще о том, что нам следует выбрать между тем, что нам следует сделать, и тем, чего мы делать ни в коем случае не должны.
– Ах, вот ты о чем. – Томми посмотрел сквозь ветровое стекло на дом, такой безмолвный и обветшалый. От яркого солнечного света жалюзи на окнах были похожи на устало опущенные веки дряхлого старика. – Ну, вот тебе, пожалуйста, более широкий пример. – И Томми рассказал Питу о том, что его старший брат видел на войне, и о тех женщинах, которых привели на экскурсию в только что освобожденный концлагерь, и о том, что некоторые из этих женщин горько плакали, зато другие были разгневаны тем, что их душевное спокойствие нарушают столь прискорбным зрелищем. – Думается, эта борьба, подобное соперничество добра и зла продолжается постоянно. И человека в нас сохраняет только наша способность испытывать угрызения совести, способность искренне сожалеть о том, что ты причинил страдания другим людям, и умение показать, что ты действительно раскаиваешься в совершенном. – Томми даже слегка прихлопнул рукой по рулю. – Вот как я думаю.
– Я-то видел, что отец испытывает тяжкие угрызения совести, – сказал Пит. – В нем все это как раз было – то, о чем ты говоришь: и борьба, и проблема выбора, и угрызения совести. Все в одном человеке.
– Полагаю, ты прав.
Солнце поднялось уже так высоко, что увидеть его, сидя в машине, было невозможно.
– Я никогда и ни с кем так не разговаривал, как с тобой сегодня, – признался Пит, и Томми в очередной раз был потрясен тем, каким все-таки юным кажется ему этот взрослый мужчина с душой ребенка. И непосредственно с Питом была почему-то связана странная, пока еще несильная, боль, возникшая глубоко у Томми в груди.
– Я старый человек. И, по-моему, если мы с тобой собираемся и впредь вести подобные разговоры, то мне стоило бы почаще сюда заезжать. Как насчет того, чтобы снова встретиться субботы через две?
И Томми с удивлением увидел, что руки Пита превратились в кулаки, и он, с силой ударив по коленям, выпалил:
– Нет! Нет, ты вовсе не обязан!.. Нет!
– Но я сам этого хочу, – возразил Томми и почти сразу подумал, а потом и понял, что это неправда. Но разве то, что он подумал, имеет какое-то значение? Никакого.
– Мне вовсе не нужно, чтобы кто-то навещал меня по обязанности, – тихо сказал Пит.
И Томми, чувствуя, что боль у него в груди заметно усилилась, откликнулся:
– И я ни в коем случае не стал бы тебя за это винить.
Они продолжали сидеть в машине, хотя она так нагрелась на солнце, что жуткий запах можно было, казалось, запросто пощупать.
Помолчав еще пару минут, Пит напомнил:
– Но я ведь и впрямь считал, что ты приезжаешь только для того, чтобы меня мучить. Получается, я и тут ошибался. Так, может, я и теперь ошибаюсь, думая, будто ты просто хочешь заставить меня быть тебе благодарным?
– Да, по-моему, ты снова ошибаешься.
Томми опять ясно почувствовал, что говорит неправду. Потому что правда заключалась в том, что ему не так уж и хотелось снова навещать этого сидящего рядом бедолагу с руками взрослого мужчины и душой ребенка.
Они еще немного помолчали, потом Пит повернулся к Томми, решительно кивнул и вылез из машины, бросив на прощание:
– Ладно. Тогда, значит, приезжай, как сказал. И спасибо тебе, Томми. – А тот откликнулся:
– Это тебе спасибо.
* * *
Томми ехал домой, чувствуя себя старым спущенным колесом – словно всю жизнь он был колесом упругим, хорошо накачанным, а теперь лопнул, и весь воздух из него вышел. И, хотя он продолжал вести машину, его все сильней охватывало чувство страха. Он никак не мог понять, с чего бы это. Но, с другой стороны, он ведь рассказал Питу то, о чем самому себе поклялся никому и никогда не рассказывать – как сам Господь приходил к нему в ту ночь, когда случился пожар. Почему же он все-таки поделился с Питом? Наверное, потому что хотел хоть что-то подарить ему, этому бедному парнишке, с такой яростью разносившему вдребезги кувалдой старую вывеску своей матери. Но разве так уж важно, что он все рассказал Питу? В этом у Томми особой уверенности не было. И все же ему казалось, что когда-то он сам себе всунул в рот кляп, наложил на себя запрет, внушил себе: если расскажет то, о чем никому и никогда не должен рассказывать, то унизится так, что ему не будет прощения. Вот что действительно пугало его. «И ты в это веришь?» – спросил у него Пит Бартон.
Томми просто сам себя не узнавал.
«Боже, что я сделал?» – пробормотал он себе под нос, и ему показалось, что он действительно задает этот вопрос Богу. «Где Ты, Боже?» Но в салоне автомобиля все оставалось по-прежнему – там было очень тепло и все еще не выветрился дурной запах, оставшийся после Пита Бартона; и сам он, Томми, по-прежнему тащился по знакомой дороге к дому.
На самом деле он вовсе не тащился, а ехал как раз быстрее обычного. За окном так и пролетали поля сои и кукурузы, перемежавшиеся коричневыми участками земли, лежавшей под паром, но ничего этого Томми почти не замечал.
Вот и его дом, и на ступеньках крыльца сидит Ширли. Ее очки поблескивают в солнечном свете, она машет ему рукой, заметив, что он уже выехал на подъездную дорожку. «Ширли! – крикнул он, вылезая из машины. – Ширли!» Она с трудом поднялась и, держась за перила, спустилась с крыльца. Подошла к нему, и на лице у нее было написано искреннее беспокойство. «Ширли, – сказал он, – я должен кое-что тебе рассказать».
Они устроились в своей маленькой кухоньке за маленьким столиком, на котором в высоком стеклянном кувшине стоял букет еще не совсем распустившихся пионов. Ширли сдвинула кувшин в сторону, и Томми принялся рассказывать ей о том, что с ним произошло этим утром в доме Бартонов, а она все качала головой, то и дело поправляя тыльной стороной ладони сползавшие очки.
– Ох, Томми! – приговаривала она. – Ох, Пит, бедный мальчик!
– В том-то и дело, Ширли, все гораздо сложнее. Мне еще кое-что важное нужно тебе поведать.
И Томми, внимательно посмотрев на жену – прямо в ее голубые глаза, которые за стеклами очков стали теперь гораздо бледнее, и в них поблескивали крошечные точки-шрамики после оперированной катаракты, – стал в тех же подробностях, что и Питу Бартону, рассказывать, как он в ночь пожара почувствовал, что к нему приходил сам Господь.
– Но сейчас мне кажется, что я, должно быть, просто все это себе вообразил. Такого просто быть не могло, я наверняка все это придумал. – И он, то ли сдаваясь, то ли в изумлении, широко развел поднятыми руками и сокрушенно покачал головой.
Жена некоторое время молча на него смотрела, и он чувствовал, что она внимательно за ним наблюдает. Потом он увидел, как удивленно расширились и потеплели ее глаза, источая такую знакомую доброту и нежность, и Ширли, наклонившись к нему, взяла его за руку.
– Но, Томми, почему ты считаешь, что этого не могло быть? Почему все не могло произойти именно так, как тебе показалось в ту ночь?
И Томми понял: то, что он так тщательно от нее скрывал в течение всей их жизни, было на самом деле вполне для нее приемлемым. И теперь ему придется скрывать от Ширли новую тайну – свои сомнения (свою внезапно возникшую уверенность в том, что Бог к нему вовсе и не приходил) – и эта новая тайна займет место первой. Он осторожно вынул руку из пальцев Ширли и сказал:
– Наверное, ты права. – И прибавил привычный пустячок, хоть это и была чистая правда: – Я люблю тебя, Ширли.
А потом некоторое время ему пришлось смотреть в потолок, потому что сразу опустить глаза и посмотреть на жену он бы не смог.