Читать книгу Оливия Киттеридж - Элизабет Страут - Страница 3

Пианистка

Оглавление

Четыре вечера в неделю Энджела О’Мира играла на рояле в коктейль-холле ресторана «Гриль-бар на Складе». Коктейль-холл, просторный и удобный, с расставленными повсюду диванами, глубокими кожаными креслами и низкими столиками, находился тут же, у входа, сразу как откроешь тяжелые двери старого здания; обеденный зал был гораздо глубже, его окна выходили на залив. В начале недели коктейль-холл чаще всего пустовал, но под вечер среды и вплоть до воскресенья он заполнялся людьми. Стоило лишь сделать шаг с тротуара через тяжелые дубовые двери, как слышались звуки рояля, звонкие и непрерывные, и голоса людей, беседующих откинувшись на спинки диванов, наклонившись вперед в креслах или опершись на стойку. Казалось, эти разговоры приспособились к постоянному звучанию фортепиано, так что это стало уже не столько фоновой музыкой, сколько характеристикой самого холла. Иными словами, обитатели города Кросби, что в штате Мэн, давным-давно приняли в свою жизнь музыку коктейль-холла и присутствие там Энджелы О’Миры.

В юности Энджи была прелестна – глаз не оторвать, – с вьющимися рыжими волосами и идеальной кожей, и во многих отношениях все оставалось так же и теперь. Только сейчас ей было уже за пятьдесят, и ее рыжие волосы, небрежно заколотые сзади гребнями, были покрашены в такой цвет, что, на ваш взгляд, могли бы показаться скорее красными, чем рыжими, а ее фигура, все еще грациозная, несколько раздалась посередине, что было особенно заметно, потому что вообще-то Энджела оставалась довольно худенькой. Но талия у нее была длинная, и когда она усаживалась на рояльный табурет, она делала это с легкостью и изяществом балерины, хотя и переступившей уже пору своего расцвета. Овал лица у нее обмяк, утратил четкую линию, и морщинки у глаз были ясно видны. Но это были добрые морщинки: казалось, ничего резкого, грубого с этим лицом не произошло. Если и стоит о чем-то упомянуть, то ее лицо слишком явно говорило о надежде, о простодушном ожидании, что вовсе не подходило женщине ее возраста. В наклоне ее головы, в небрежности прически и слишком ярком цвете волос, в открытом, пристальном взгляде голубых глаз было что-то такое, что в иных обстоятельствах могло бы вызвать у людей чувство неловкости. Например, чужакам, встречавшим ее в торговом центре «Кухаркин угол», не терпелось украдкой бросить на нее еще не один взгляд. Но ведь Энджи была фигурой, хорошо знакомой всем, кто жил в городе. Она – Энджи О’Мира, ничего особенного, просто пианистка, и уже много лет играет на рояле в «Складе». Она влюблена в главу городского совета Малькольма Муди – и тоже уже много лет. Некоторые горожане знают об этом, другие – нет.

В ту пятницу, о которой идет речь, до Рождества оставалась всего неделя, и недалеко от кабинетного рояля стояла большая, щедро разукрашенная елка. Серебристая мишура на ней слегка покачивалась, как только открывались двери на улицу, а среди разнообразных шаров, между гроздьями пакетиков с воздушной кукурузой и клюквой в сахаре, сверкали разноцветные лампочки размером с куриное яйцо, украсившие чуть наклоненные ветви елки.

Энджи надела черную юбку и розовую нейлоновую кофточку, открывающую ключицы, и было в нитке жемчужин на ее шее, в этой розовой кофточке и в сияющей рыжине ее волос, которые, казалось, сверкали вместе с рождественской елкой, что-то такое, от чего Энджи становилась как бы продолжением этой елки, усиливая ее праздничность. Энджи явилась, как всегда, точно в шесть часов, со своей всегдашней рассеянной, детской улыбкой на губах, жуя мятные пастилки; она поздоровалась с барменом Джо, с официанткой Бетти, потом аккуратно уложила сумочку и шубку у конца стойки. Джо, плотно сбитый мужчина, проработавший здесь много лет и обладавший зорким глазом хорошего бармена, давно пришел к тайному заключению, что Энджи О’Мира каждый вечер приходит на работу, испытывая настоящий страх. Только страх мог бы объяснить, почему в ее мятном дыхании чувствуется запах спиртного, если вдруг окажешься достаточно близко, чтобы его уловить, и только страх объяснил бы, почему она никогда не использует свой двадцатиминутный перерыв, хотя он разрешен профсоюзом музыкантов и поощряется хозяином «Склада». «Терпеть не могу еще раз начинать», – как-то вечером призналась она Джо; тогда-то он и сопоставил все факты и решил, что Энджи страдает от страха перед выходом на публику.

Если она страдала и еще от чего-нибудь, считалось, что вот это как раз никого не касается. Случилось так, что на самом деле горожане знали об Энджи очень мало, в то же время полагая, что есть такие, кто знает о ней несколько больше. Она снимала однокомнатную квартирку на Вуд-стрит, и у нее не было машины. Продовольственный магазин находился от ее дома в нескольких шагах, да и ресторан «Гриль-бар на Складе» – точно в пятнадцати минутах ходьбы в черных туфельках на очень высоком каблуке. А зимой Энджи надевала черные сапожки, тоже на очень высоком каблуке, и белую шубку из искусственного меха; в руке она несла маленькую плоскую голубую сумочку. Можно было видеть, как она осторожно выбирает дорогу на заснеженных тротуарах, пересекает большую автостоянку у здания почты и, наконец, спускается по короткому широкому проходу к заливу, где расположился приземистый, обшитый белой вагонкой «Склад».

Джо оказался прав, когда вообразил, что Энджи страдает от страха перед выходом на публику: она много лет назад научилась ровно в пять пятнадцать вливать в себя несколько глотков водки, так что, когда – через полчаса – она покидала свою квартиру, ей приходилось придерживаться за стену, чтобы благополучно спуститься по лестнице. Но пройденный пешком путь прояснял ей голову, тем не менее оставляя в душе Энджи достаточно уверенности, чтобы подойти к роялю и, открыв крышку, сесть и начать играть. Больше всего ее пугал самый первый момент, звучание первых нот, потому что как раз тогда люди тебя по-настоящему слушают. Она изменяла атмосферу в холле, и пугала ее именно эта ответственность. Потому-то она и играла три часа подряд, без перерыва, чтобы избежать тишины, которая окутывает холл, не видеть, как улыбаются ей люди, когда она садится к роялю: нет, она не любила привлекать к себе внимание. Она просто любила играть на рояле. Через два аккорда первой песни Энджи всегда охватывала радость. Ощущение было такое, будто она проскользнула внутрь музыки. «Мы с тобою одно целое, – говорил ей Малькольм Муди. – Станем одним целым, Энджи… Что скажешь?»

Энджи никогда музыке не училась, хотя люди чаще всего ее словам не верили. Так что она давно перестала говорить им про это. Когда ей было четыре года, она села за фортепиано в церкви и начала играть, ее саму это не удивило – ни тогда, ни теперь. «У меня руки голодные», – говорила она матери, когда была еще девочкой, это и вправду было так похоже на голод. В церкви ее матери дали ключ, и даже теперь Энджи могла в любое время прийти в храм – играть на фортепиано.

Она услышала, что позади нее открывается дверь, на миг ощутила холодное дуновение, увидела, как закачалась мишура на елке, и услышала громкий голос Оливии Киттеридж: «Чертовски паршивая погода. Люблю холод».

Чета Киттеридж, если они приходили одни, обычно являлась рано, и они не усаживались сначала в коктейль-холле, а шли прямо в обеденный зал. Тем не менее Генри, проходя мимо, всегда приветствовал ее словами «Вечер добрый, Энджи!», широко улыбаясь при этом, да и Оливия вроде как здоровалась с ней взмахом руки над головой. Любимой песенкой Генри была «Доброй ночи, Айрин»[12], и Энджи старалась не забыть сыграть ее попозже, когда Киттериджи будут выходить из ресторана. У очень многих были свои любимые песни, Энджи порой их играла, но не всегда. А Генри Киттеридж – это совсем другое дело. Для него она всегда играла его песню, потому что стоило ей его увидеть, как ей начинало казаться, что она вошла в поток теплого воздуха.

Сегодня Энджи нетвердо держалась на ногах. В последнее время случались вечера, когда водка не помогала ей, как это бывало долгие годы, делая ее счастливой, а все вокруг приятным и отдаленным. Сегодня вечером, как это теперь иногда случалось, Энджи ощущала, что с головой у нее творится что-то неладное – какой-то беспорядок. Она заставила себя улыбаться и ни на кого не смотрела, кроме Уолтера Долтона, сидевшего у конца стойки. Он послал ей воздушный поцелуй. Она подмигнула ему – чуть-чуть, едва заметно, можно было бы подумать, она просто моргнула, но ведь только одним глазом!

Было время, когда Малькольм Муди восхищался, если она вот так подмигивала ему. «Господи боже, ты меня просто заводишь», – говорил он в те дни, когда приходил к ней, в ее квартирку на Вуд-стрит. Малькольм недолюбливал Уолтера Долтона и говорил о нем не иначе, как о гомике, каким тот и был на самом деле. А еще Уолтер был алкоголиком, и из колледжа ему пришлось уйти; теперь он жил в каком-то пансионе на острове Кумз. Уолтер являлся в бар каждый вечер, когда там играла Энджи. Иногда он приносил ей подарок: как-то – шелковый шарф, в другой раз – пару кожаных перчаток с крохотными пуговками сбоку. Он всегда вручал Джо ключи от своей машины, и часто после закрытия Джо отвозил Уолтера домой, а какой-нибудь помощник официанта ехал за ними на машине Джо, чтобы отвезти его назад.

«До чего же никчемная, жалкая жизнь, – говорил Малькольм про Уолтера, когда приходил к Энджи. – Просиживает там каждый вечер и напивается в стельку».

Энджи не нравилось, когда людей называли жалкими, но она ничего не говорила. Иногда – не очень часто – она думала, что некоторые могут счесть и ее жизнь с Малькольмом жалкой. Такое порой приходило ей в голову, когда она шла по залитому солнцем тротуару, или могло случиться, если она вдруг просыпалась ночью. Тогда у нее начинало колотиться сердце, и она повторяла в уме то, что сказал ей Малькольм за все проведенные вместе годы. Поначалу он говорил: «Я думаю о тебе все время». Он и сейчас по-прежнему говорил: «Я тебя люблю». А иногда: «Что бы я делал без тебя?» Он никогда не дарил ей никаких подарков. Да она бы и не хотела, чтобы дарил.

Энджи услышала, как открылась и закрылась уличная дверь, снова почувствовала холодок с улицы. Уголком глаза уловила движение – какой-то мужчина в темном пальто усаживался в кресло в дальнем углу. И в том, как он наклонился, в его движениях было что-то такое, что вдруг напомнило ей о чем-то. Но сегодня она нетвердо держалась на ногах, и с головой творилось что-то неладное.

– Милочка, – шепнула она Бетти, проходившей мимо с подносом, уставленным пустыми бокалами, – не могла бы ты сказать Джо: мне очень надо немножко ирландского кофе.

– Конечно, – ответила Бетти, милая девушка, маленькая, точно ребенок. – Без проблем.

Энджи выпила кофе, держа чашку в одной руке, продолжая наигрывать «Веселитесь все в Святое Рождество!», и подмигнула Джо, который серьезно кивнул ей в ответ. Когда вечер подойдет к концу, она выпьет с Джо и Уолтером и расскажет им, как сегодня навещала мать в доме для престарелых, может, даже упомянет – а может, и нет – синяки на руке у матери, пониже плеча.

– Просьба, Энджи. – Бетти, проходя мимо, бросила на рояль коктейльную салфетку: на ладони поднятой над головой руки она несла поднос с бокалами, полными спиртного, и по тому, как прогибалась ее спина, когда Бетти обходила кресла, видно было, как он тяжел для нее. – Это вон от того мужчины, – добавила она, качнув головой в сторону кресел.

«Мост над бурной водой»[13], – написано было на салфетке, но Энджи продолжала играть рождественские гимны, улыбаясь своей неуверенной улыбкой. Она не взглянула на мужчину, сидевшего в том углу. Сыграла все до одного гимны, какие только могла припомнить, но теперь ей уже не удавалось оказаться внутри музыки. Вероятно, если бы она выпила еще, это помогло бы, но человек в углу за ней наблюдает, он поймет, что в чашке, которую принесет ей Бетти, – не только кофе. Этого человека зовут Саймон. Когда-то он тоже был пианистом.

«Услышь и пади на колени, то ангелы хором поют…» Но Энджи казалось, что она упала за борт и плывет, путаясь в водорослях. Человек в темном пальто… Тьма от этого пальто словно сгустилась вокруг нее и давила на голову, ее окутывал расплывающийся ужас, каким-то образом связанный с ее матерью. «Проберись внутрь!» – мысленно велела она себе. Но сегодня она очень нетвердо держалась. Она замедлила темп, заиграла «Первое Рождество», очень легко. Теперь ей виделось широкое заснеженное поле и на горизонте – зарождающаяся полоска нежного сияния.

Закончив играть, она сделала то, что саму ее по-настоящему поразило. Потом ей пришлось задумываться над тем, давно ли она собиралась так сделать, сама того не осознавая. Точно так же, как не разрешала себе вполне осознать, что Малькольм перестал говорить ей: «Я все время о тебе думаю».

Энджи сделала перерыв.

Изящным жестом она прижала коктейльную салфетку к губам, выскользнула из-за рояля и направилась к туалетам, рядом с которыми находился таксофон. Ей не хотелось беспокоить Джо, и она не попросила его передать ей сумочку.

– Дорогой, – тихонько сказала она Уолтеру, – у тебя мелочи не найдется?

Он вытянул ногу, залез в карман брюк и протянул ей монетки.

– Ты не просто конфетка, Энджи, ты – кондитерская! – произнес он заплетающимся языком.

Ладонь у него была влажная, даже монетки оказались влажными.

– Спасибо, милый, – поблагодарила она.

Энджи прошла к телефону и набрала номер Малькольма. Ни разу за все эти двадцать два года она ему домой не звонила, хотя давно запомнила номер его телефона. Двадцать два года, думала она, прислушиваясь к гудкам в трубке. Многие могли бы счесть это очень долгим сроком, но время представлялось Энджи таким же огромным и круглым, как небо, и пытаться понять его смысл было все равно что пытаться понять смысл музыки и Бога или почему океан так глубок. Энджи давно поняла, что не следует даже пытаться искать смысл в таких вещах, как это пытаются делать многие другие.

Малькольм взял трубку. И тут получилось очень любопытно: ей не понравился звук его голоса.

– Малькольм, – сказала она мягко, – я больше не смогу с тобой видеться. Мне ужасно жаль, но я больше не могу. – Молчание. Скорее всего, его жена там, с ним рядом. – Ну, пока тогда, – сказала Энджи.

Проходя мимо Уолтера, она сказала:

– Спасибо тебе, милый.

А он ответил:

– Всегда пожалуйста, Энджи.

Уолтер так опьянел, что голос у него стал совсем хриплым, лицо блестело.

Потом она заиграла ту песню, что просил Саймон, – «Мост над бурной водой». Но позволила себе взглянуть на него, только когда уже почти закончила ее играть. Он не ответил на ее улыбку, и Энджи вдруг с ног до головы пронзило жаром.

Она улыбнулась рождественской елке; цветные лампочки показались ей ужасающе яркими, и на какой-то миг она пришла в замешательство оттого, что люди так поступают с деревьями – разукрашивают их всей этой сверкающей дешевкой, а некоторые с нетерпением ждут этого весь год. А затем новая волна жара поднялась в ней при мысли о том, что всего через несколько недель елку разденут, снимут с крестовины, вынесут прочь и свалят на тротуар вместе с остатками серебристой мишуры, приставшей к веткам: Энджи представляла себе, как нелепо будет выглядеть на снегу это дерево, сваленное набок, с жалостно торчащим косо вверх тонким обрубленным стволом.

Она заиграла «Мы преодолеем…»[14], но кто-то из публики крикнул ей: «Эй, что-то больно серьезно, Энджи!» – тогда она заулыбалась еще веселее и заиграла какой-то регтайм. Глупость какая – сыграть «Мы преодолеем…». Сейчас она поняла: Саймон решит, что это глупо. «Ты так слащаво сентиментальна», – говорил он ей.

Но он говорил ей и другое. Когда он пригласил их с матерью на ланч в тот первый раз, он ей сказал: «Вы будто персонаж из замечательной волшебной сказки», а солнечные лучи ярко освещали их столик на палубе.

«Вы идеальная дочь», – сказал он ей, когда они уплывали на лодке, а мать махала им со скалистого берега рукой. «Энджела… У вас лицо ангела»[15], – были его слова, когда они ступили на берег острова Пакербраш. Потом он прислал ей одну белую розу.

Ах, она тогда была совсем девчонкой. В то лето она как-то вечером пришла в этот самый коктейль-холл с друзьями и тут увидела его – он играл «Возьми меня с собою на луну»[16]. Похоже было, что он весь светится крохотными яркими огоньками.

Правда, Саймон тогда был очень нервным, все его тело при движении как-то подергивалось, словно у куклы, которую дергают за веревочки. В его игре чувствовалась большая сила. Но ему недоставало – в глубине души Энджи понимала это уже тогда – ну… чувства недоставало. «Сыграй нам «Чувства»[17], – иногда просили его присутствующие. Но он никогда эту вещь не исполнял. «Слишком старомодно, – говорил он. – Сладкие слюни».

Он приехал к ним в город из Бостона всего на одно лето, но остался на два года. Когда он решил порвать с Энджи, он объяснил ей: «Получается, что я должен на свидания ходить к тебе и к твоей матери вместе. А меня от этого просто в дрожь бросает». Потом он написал ей. «Ты – невротик, – писал он. – Ты – травматичка».

Энджи не могла пользоваться педалью – под длинной черной юбкой у нее тряслась нога. Саймон был единственным, кому она призналась, что ее мать брала с мужчин деньги.

От барной стойки донесся взрыв смеха, и Энджи взглянула туда, но это всего лишь какой-то рыбак развлекал Джо своими россказнями. Уолтер Долтон нежно улыбнулся ей и повел глазами в сторону рыбака.

Мать Энджи связала им троим на Рождество три похожих голубых свитера. Когда мать вышла из комнаты, Саймон сказал: «Мы никогда не станем надевать их одновременно». Мать купила ему целую груду записей Бетховена. Когда Саймон уехал, она написала ему, попросив записи вернуть. Однако он их назад не прислал. Мать сказала: «Ну что ж, мы все-таки можем хотя бы голубые свитеры носить». И когда мать надевала голубой свитер, она требовала, чтобы и Энджи надевала свой. Однажды мать сообщила Энджи: «Знаешь, Саймона отчислили из музыкального колледжа. Теперь он стал юристом, недвижимостью в Бостоне занимается. Боб Бини на него в Бостоне натолкнулся». – «Ну и ладно», – сказала тогда Энджи.

В те дни она думала, что больше его не увидит. Потому что заметила, как тень зависти темным облаком прошла по его лицу, когда она рассказала ему (ох, она говорила ему буквально все – таким ребенком она тогда была, в той лачуге, где они жили с матерью), как – ей было всего пятнадцать лет! – какой-то человек из Чикаго услышал ее игру на соседской свадьбе. А у него была музыкальная школа, и он поговорил с матерью – целых два дня ее уговаривал. Энджи нужно учиться в этой школе. У нее будет стипендия, отдельная комната, бесплатное питание. «Нет, – ответила мать Энджи. – Она – мамочкина дорогая девочка». Но многие годы Энджи рисовала в своем воображении эту школу: белое просторное здание, где очень хорошие люди целый день играют на фортепиано. Добрые мужчины и женщины стали бы ее учить, она научилась бы читать ноты. Там все комнаты отапливались бы. И там не было бы этих звуков, что доносятся из маминой комнаты, – звуков, из-за которых всю ночь ей приходится затыкать уши, звуков, из-за которых она уходит из дому в церковь играть на фортепиано. Но нет, мама Энджи решила. Энджи – мамочкина дорогая девочка.

Энджи снова взглянула на Саймона. Он наблюдал за ней, откинувшись на спинку кресла. От него вовсе не шло к ней тепло, как это бывало всегда, стоило Генри Киттериджу войти в дверь ресторана, или вот как сейчас – от того места у барной стойки, где сидел Уолтер Долтон.

Зачем приехал Саймон, что хотел здесь увидеть? Она представила себе, как он пораньше уходит из своей адвокатской конторы и едет в темноте вдоль побережья. Может, он развелся, может, у него кризис? У мужчин часто случается кризис, когда им далеко за пятьдесят и они оглядываются назад, задаваясь вопросом, почему все сложилось так, как сложилось. И вот он – после скольких лет? – подумал (или не подумал) о ней, но все же по какой-то причине взял и приехал в Кросби, в штат Мэн. Он что, знал, что она будет здесь сегодня играть?

Уголком глаза она увидела, как он поднялся с места, и вот он уже облокотился на ее кабинетный рояль и смотрит прямо на нее. Оказывается, он потерял почти всю свою шевелюру.

– Привет, Саймон, – произнесла Энджи.

Сейчас она играла то, что только что сама сочинила, пальцы бежали по клавишам.

– Привет, Энджи, – сказал он.

Саймон больше не был таким мужчиной, на которого хотелось бы взглянуть еще разок. Вполне возможно, что и в те давние годы вы не захотели бы еще раз на него взглянуть, только тогда это не имело такого значения, какое многие этому придавали. Не имело значения, что он тогда носил уродскую кожаную куртку и думал, что это круто. Просто невозможно было перестать чувствовать то, что чувствуешь, и неважно было, как тот человек поступает. Просто нужно было ждать. Со временем это чувство уходило, потому что приходили другие. Или оно не уходило, а сжималось во что-то очень маленькое и повисало прядкой мишуры где-то на задворках души. Сейчас Энджи уже проскальзывала внутрь музыки.

– Ну как ты, Саймон? – спросила она, улыбаясь.

– Прекрасно, спасибо, – он слегка кивнул, – очень хорошо. – Тут, словно неожиданный укол, она почувствовала опасность. Его взгляд не был теплым. Раньше у него был теплый взгляд. – Вижу, у тебя попрежнему рыжие волосы, – заметил он.

– Признаюсь, сейчас мне приходится их подкрашивать.

Он молча смотрел на нее; пальто висело на нем как на вешалке. Одежда всегда висела на нем как на вешалке.

– Ты по-прежнему юрист, Саймон? Я слышала, ты стал юристом.

Он кивнул:

– По правде говоря, у меня это хорошо получается. Приятно, когда у тебя что-то хорошо получается.

– Да. Конечно, приятно. В какой области ты работаешь?

– Занимаюсь недвижимостью. – Он опустил голову. Но тут же поднял ее, выпятил подбородок. – Это забавно. Вроде головоломки.

– Ах вот как! Ну замечательно. – Энджи перенесла левую руку над правой, легко пробежалась по клавишам.

– Завела семью, Энджи?

– Нет. Нет, не завела. А ты?

Она уже заметила обручальное кольцо у него на пальце. Очень толстое. Никогда не думала, что он из тех, кто захочет носить такое толстое кольцо.

– Да. У меня трое детей. Два мальчика и одна девочка. Все уже взрослые.

Он переступил с ноги на ногу, все еще опираясь о рояль.

– Это замечательно, Саймон. Просто замечательно.

Она забыла про «Приидите, все верующие…». Теперь Энджи начала играть этот гимн, ее пальцы погружались в него все глубже: порой, когда она играла, она была словно скульптор, ей думалось, она лепит, разминает прекрасную густую глину.

Саймон взглянул на часы:

– Значит, ты заканчиваешь в девять?

– Да. Конечно. Только, боюсь, я должна буду сразу же смыться отсюда. Сожалею.

Ее больше не бросало в жар, наоборот, она всей кожей чувствовала холод. Голова сильно болела.

– Ладно, Энджи. – Саймон выпрямился. – Тогда я пошел. Приятно было повидать тебя после всех этих лет.

– Да, Саймон. Приятно было повидать тебя.

С противоположной стороны рояля протянулась рука – Бетти поставила там чашку кофе. «От Уолтера», – сказала она, проходя мимо.

Энджи обернулась и снова моргнула-подмигнула Уолтеру, а он ответил ей мутным взглядом.

Саймон двинулся прочь. И тут как раз появились Киттериджи, уходившие из ресторана, Генри махал ей рукой. «Доброй ночи, Айрин» – заиграла Энджи.

Саймон повернул назад. Два дергающихся движения – и он снова рядом с ней, наклоняется так, что его лицо оказывается у ее лица.

– Ты знаешь, что твоя мать приезжала в Бостон повидаться со мной?

У Энджи запылали щеки.

– Она приехала автобусом фирмы «Грейхаунд», – услышала Энджи голос Саймона у самого уха, – потом взяла такси до моего дома. Когда я впустил ее в квартиру, она попросила чего-нибудь выпить и стала снимать с себя платье. Медленно так расстегивала пуговицу наверху, у горла.

У Энджи пересохло во рту.

– И мне так жалко тебя было, Энджи. Все эти годы.

Она улыбалась, глядя прямо перед собой.

– Доброй ночи, Саймон, – выговорила она.

Энджи выпила ирландский кофе до донышка, держа чашку одной рукой. Потом она играла самые разные песни. Она не сознавала, что именно играет, не могла бы сказать, но теперь она существовала внутри музыки, а огоньки на елке сияли ярко и вроде бы издалека. Вот так, внутри музыки, ей стало многое понятно. Стало понятно, что Саймон – человек разочарованный, если он почувствовал необходимость, в его-то возрасте, сообщить ей, что все эти годы ему было ее жалко. Стало понятно, что сейчас, когда он, за рулем машины, едет вдоль побережья обратно к Бостону, к жене, с которой вырастил троих детей, что-то в нем успокоилось оттого, что он увидел ее, Энджи, такой, какой она была сегодня; а еще она поняла, что этот вид утешения свойствен многим людям. Вот и Малькольм чувствует себя лучше, когда называет Уолтера Долтона жалким гомиком; но этот вид питания – всего лишь снятое молоко: это ведь не изменит того факта, что ты хотел быть концертирующим пианистом, а стал юристом и занимаешься недвижимостью или что женился на женщине и остаешься с ней вот уже тридцать лет, а она так и не обнаружила, что ты прекрасен в постели.

Коктейль-холл теперь почти опустел. И стало теплее, потому что дверь с улицы уже не все время открывалась. Она сыграла «Мы преодолеем…». Сыграла дважды, медленно и величественно, и посмотрела в сторону барной стойки, где ей улыбался Уолтер. Он высоко поднял сжатый кулак.

– Хочешь, подвезу тебя домой, Энджи? – спросил ее Джо, когда она опустила крышку рояля и подошла забрать шубку и сумочку.

– Нет, спасибо, дорогой, – ответила она, а Уолтер в это время помогал ей надевать белую шубку из искусственного меха. – Прогулка пойдет мне на пользу.

Зажав в руке плоскую голубую сумочку, Энджи осторожно преодолевала сугроб у тротуара, выбирала себе путь через парковку у здания почты. Зеленые цифры у банка показывали три градуса мороза[18], однако она не чувствовала холода. Но тушь на ресницах замерзла. Мама научила ее не трогать ресницы, когда так холодно, не то они могут отломиться.

Она свернула на Вуд-стрит; свет фонарей казался бледным в этой холодной тьме, и Энджи произнесла «Ха!», потому что столько всего совершенно сбивало ее с толку. Так бывало довольно часто после того, как она существовала внутри музыки, как это случилось сегодня.

Она чуть запнулась в своих черных сапожках на высоком каблуке и оперлась рукой о перила крыльца.

– Потаскуха!

Энджи не заметила, что он стоит у дома, в темной тени от выступа крыльца.

– Ты потаскуха, Энджи. – Он сделал шаг к ней.

– Малькольм, – тихо сказала она, – ну пожалуйста!

– Позвонить мне домой! Кто ты, твою мать, такая, по-твоему?

– Ну… – произнесла Энджи. Она сжала губы и поднесла ко рту указательный палец. – Хорошо. Давай разберемся.

Не в ее стиле было звонить ему домой, но еще меньше в ее стиле было бы напоминать ему, что за двадцать два года она никогда прежде этого не делала.

– Ты – безмозглая долбаная дура, – сказал Малькольм. – Да еще пьянь худая.

Он двинулся прочь. Энджи увидела его грузовик, припаркованный у соседнего жилого массива.

– Протрезвеешь – позвони мне на работу, – бросил он через плечо. Потом, уже более спокойно, добавил: – И не вздумай ту твою дерьмовую чушь мне снова долбить.

Даже сейчас, пьяная, Энджи знала: она не станет звонить ему, когда протрезвеет. Она вошла в дверь многоквартирного дома и села на ступеньки лестницы. Энджела О’Мира.

Лицо как у ангела. Пьянь худая. Ее мать продавала себя мужчинам. Не завела семью, Энджела?

Но, сидя на ступеньках, она говорила себе, что ее жизнь не менее и не более жалка, чем жизнь любой женщины, в том числе и жены Малькольма. И люди к ней добры. Уолтер, Джо, Генри Киттеридж. Нет, определенно свет не без добрых людей. Завтра она явится на работу пораньше и расскажет Джо о своей матери и о синяках у нее на руке. «Ты представляешь, – скажет она Джо, – представляешь? Кто-то вот так ущипнул старую парализованную женщину!»

Энджи сидела теперь на ступеньках, прислонясь головой к стене, оправляя пальцами черную юбку. Она чувствовала, что поняла что-то важное слишком поздно и что, вероятно, так оно всегда и бывает в жизни: начинаешь понимать что-то слишком поздно. Завтра она пойдет играть на фортепиано в храме и перестанет думать о синяках пониже плеча на руке у матери, на ее исхудалой руке, где кожа такая мягкая и обвислая, что, если сжать ее в пальцах, трудно представить себе, что она может чувствовать боль.

12

«Goodnight, Irene» – одна из классических песен знаменитого блюзмена Лидбелли (Хадди Уильям Ледбеттер; 1888–1949).

13

«Bridge over Troubled Water» – песня Пола Саймона и Арта Гарфанкела, большой хит 1970 г.

14

«We Shall Overcome» – фолк-песня 1947 г., основанная на спиричуэлсе 1901 г. и с 1950-х гг. ставшая гимном движения за гражданские права.

15

По-английски имя Энджела пишется «Angela» – «Ангела».

16

«Fly Me to the Moon» – песня Барта Говарда 1954 г., джазовый и поп-стандарт; ее исполняли Нэт Кинг Коул, Фрэнк Синатра, Квинси Джонс и др.

17

«Feelings» (1975) – хит Морриса Альберта; песню также исполняли Элла Фицджеральд, Фрэнк Синатра, Нина Симон, Энгельберт Хампердинк и др.

18

Три градуса ниже нуля по Фаренгейту – это примерно 19 градусов мороза по Цельсию.

Оливия Киттеридж

Подняться наверх