Читать книгу Меня зовут Люси Бартон - Элизабет Страут - Страница 4

Оглавление

Много лет назад мне пришлось провести в больнице почти девять недель. Это было в Нью-Йорке, и по ночам со своей кровати я видела Крайслер-билдинг[1] в геометрическом сиянии огней. В течение дня красота этого здания тускнела, и постепенно оно становилось просто одной из больших конструкций на фоне голубого неба. Все городские здания казались очень далекими и безмолвными. Был май, затем наступил июнь – помню, как я стояла у окна и смотрела вниз, на тротуар. Там проходили молодые женщины в весенних нарядах, мои ровесницы. У них был перерыв на ланч. Я смотрела, как они жестикулируют, о чем-то беседуя, как ветер треплет их блузки, и думала: когда выйду из больницы, то каждый раз, проходя по тротуару, буду благодарна за то, что я – одна из них. И много лет так и было, поскольку я помнила, как смотрела вниз из больничного окна, и благословляла даже тротуар, по которому ступаю.

Сначала это была простая история: я легла в больницу, чтобы мне удалили аппендикс. Через два дня меня покормили, но пища не удерживалась в желудке. А потом началась лихорадка. Никому не удавалось выделить какие-нибудь бактерии или понять, в чем дело. И никто так никогда и не разобрался. Мне вводили питательные растворы и антибиотики с помощью капельницы. Она была прикреплена к металлическому шесту на шатких колесиках, и я таскала ее за собой, но быстро уставала. К началу июля мои проблемы закончились. Однако до тех пор я пребывала в очень странном состоянии: это было в буквальном смысле лихорадочное ожидание, и я очень страдала. У меня дома остались муж и две маленькие дочки. Я ужасно скучала по своим девочкам и так беспокоилась о них, что, наверно, это ухудшало мое состояние. Я питала глубокую привязанность к своему доктору. Это был еврей, который кротко нес на своих плечах печаль (я слышала, как он говорил медсестре, что его дедушка, бабушка и три тетушки погибли в концлагерях). У него были жена и четверо взрослых детей здесь, в Нью-Йорке. Этот чудесный человек, я полагаю, сочувствовал мне. Он распорядился, чтобы моих девочек – одной было тогда пять, а второй шесть – пустили ко мне, если они ничем не больны. Их привела в мою палату подруга нашей семьи, и я увидела, какие у них грязные личики, и волосы тоже. Я потащила их в душ, волоча за собой капельницу. Они закричали: «Мамочка, какая ты тощая!» Девочки в самом деле испугались. Потом они сидели на моей кровати, а я вытирала им волосы полотенцем. А когда они начали рисовать картинки, то делали это с опаской: не спрашивали каждую минуту: «Мамочка, мамочка, тебе это нравится? Мамочка, посмотри на платье моей сказочной принцессы!» Они очень мало говорили, особенно младшая. Обняв ее за плечи, я увидела, как выпятилась нижняя губка и дрожит подбородок. Эта кроха изо всех сил старалась быть храброй. Когда они распрощались, я не стала смотреть из окна, как они уходят с моей подругой, которая их привела и у которой не было собственных детей.

Мой муж, естественно, был занят: он вел дом и был загружен на работе, поэтому ему редко удавалось навестить меня. Когда мы познакомились, он сказал мне, что терпеть не может больницы: когда ему было четырнадцать, его отец умер в больнице. Теперь я поняла, что мой муж действительно их терпеть не мог. В первой палате, куда меня поместили, лежала умирающая старуха. Она все время звала на помощь, и меня поражало, с каким безразличием слушают медсестры, как она кричит, что умирает. Муж не мог этого вынести – я имею в виду, не мог вынести, что ему приходится навещать меня там, – и перевел в отдельную палату. Нашей медицинской страховки не хватало, чтобы оплатить такую роскошь, и с каждым днем наши сбережения таяли. Я была благодарна, что не слышу криков бедной женщины, но если бы кто-нибудь узнал, насколько мне одиноко, мне было бы неловко. Когда приходила сестра, чтобы измерить мне температуру, я старалась задержать ее хоть на несколько минут. Но сестры были заняты и не могли тратить время на болтовню.

Однажды вечером, примерно через три недели после того, как я попала в больницу, я обнаружила, что в изножье кровати, в кресле, сидит моя мать.

– Мама? – удивилась я.

– Привет, Люси, – ответила она. Ее голос звучал робко, но вместе с тем как-то настойчиво. Она наклонилась и сжала мою ступню через одеяло. – Привет, Уизл[2].

Я много лет не видела мать и смотрела на нее во все глаза, но никак не могла понять, почему она какая-то другая.

– Мама, как ты сюда попала?

– О, я прилетела на самолете. – Она стиснула пальцы, и я почувствовала, как нам трудно справиться с эмоциями.

Я опустилась на подушку.

– Думаю, с тобой все будет хорошо, – добавила она все тем же робким, но настойчивым голосом.

У меня не было никаких снов. Оттого, что она здесь и называет меня прозвищем, которого я не слышала столько лет, мне стало тепло. Обычно я просыпалась в полночь и дремала урывками. Порой у меня не было сна ни в одном глазу, и тогда я смотрела в окно, на огни города. Но в ту ночь я крепко спала, а утром обнаружила, что мама сидит на том же месте, что и накануне.

– Это не важно, – ответила она на мой вопрос. – Ты же знаешь, я мало сплю.

Сестры предложили принести ей койку, но она отрицательно покачала головой. И каждый раз в ответ на это предложение сестер она качала головой. Через какое-то время сестры перестали спрашивать. Моя мать оставалась со мной пять ночей, и она спала только сидя в кресле.

Во время нашего первого дня, проведенного вместе, мы с мамой время от времени возобновляли беседу. Я думаю, ни одна из нас не знала, что делать. Она задала мне несколько вопросов о моих девочках, и к моему лицу прихлынула кровь.

– Они изумительные, – сказала я. – О, они просто изумительные.

Мама ничего не спросила о моем муже, хотя (он сказал мне это по телефону) именно он позвонил ей и попросил приехать и побыть со мной, и оплатил ее билет на самолет. Он предложил встретить ее в аэропорту: ведь моя мать никогда прежде не летала. И хотя она отказалась, сказала, что возьмет такси, мой муж снабдил ее инструкциями и деньгами, чтобы она добралась до больницы самостоятельно. Сейчас, сидя в кресле в изножье моей кровати, мама ни словом не обмолвилась о моем отце, так что я тоже о нем не спросила. Мне все время хотелось, чтобы она произнесла: «Твой отец надеется, что тебе станет лучше». Но она так не сказала.

– Было очень трудно поймать такси, мама?

Она заколебалась, и я почувствовала ужас, который, должно быть, охватил ее, когда она вышла из самолета. Но она ответила:

– У меня же есть язык.

Помолчав с минуту, я сказала:

– Я в самом деле рада, что ты здесь.

Ее губы тронула улыбка, и я перевела взгляд на окно.

Это было в середине 1980-х – тогда еще не было сотовых. Когда зазвонил бежевый телефон рядом с кроватью, мама, несомненно, поняла, что это мой муж – поняла по жалобному тону. Я произнесла «привет», словно готова была расплакаться. Она тихо поднялась с кресла и вышла из комнаты. Полагаю, все это время она сидела в кафетерии – ведь я никогда не видела, чтобы она ела. А быть может, она звонила моему отцу из телефона-автомата в вестибюле: наверно, его интересовало, благополучно ли она долетела. Насколько я понимаю, у них были нормальные отношения. После того как я поговорила с обеими девочками, дюжину раз поцеловав телефонную трубку, и опустилась на подушку, прикрыв глаза, мама тихонько проскользнула в комнату. Когда я открыла глаза, она была на месте.

В тот первый день мы говорили о моем брате, самом старшем из нас троих. Он не был женат и жил вместе с родителями, хотя ему было тридцать шесть. Говорили мы и о моей старшей сестре, которой было тридцать четыре и которая жила в десяти милях от родителей с пятью детьми и мужем. Я спросила, есть ли у брата работа.

– У него нет работы, – ответила мать. – Он проводит ночь со всеми животными, которых назавтра должны убить. – Я переспросила, и она повторила сказанное, добавив: – Он идет в сарай Педерсонов и спит рядом со свиньями, которых завтра отправят на бойню. – Это меня удивило, и я так и сказала. Мама пожала плечами.

Потом мы с мамой поговорили о медсестрах. Мама сразу же дала им прозвища: тощую сестру в хрустящем накрахмаленном халате она назвала Печенье, мрачную сестру постарше – Зубная Боль, а индианку, которая нравилась нам обеим – Серьезный Ребенок.

Но я устала, и мама начала рассказывать мне истории о людях, которых знала много лет назад. Я не узнавала ее манеру речи: казалось, в ней годами копились чувства и наблюдения, и теперь она говорила с придыханием, не сдерживаясь. Иногда я задремывала, а когда просыпалась, то просила ее продолжать. Но она говорила:

– Уизл, тебе нужно отдохнуть.

– Но я же отдыхаю! Пожалуйста, мама. Расскажи мне что-нибудь. Расскажи что угодно. Расскажи о Кэти Найсли. Мне всегда нравилось ее имя.

– О да. Кэти Найсли. Боже мой, она плохо кончила.


Мы, то есть наша семья, были изгоями даже в крошечном сельском городке Эмгаш, Иллинойс. Там были и другие захудалые домишки, которые давно пора было заново покрасить. У них не было ни жалюзи, ни садика, и глазу не на чем было отдохнуть. Эти дома составляли городок, тогда как наш стоял на отшибе. Хотя и говорят, что дети воспринимают свои домашние условия как норму, мы с Вики понимали, что мы не такие, как все. Другие дети говорили нам на площадке для игр: «От вашей семьи воняет», – и убегали, зажав пальцами нос. Когда моя сестра была второклассницей, учительница сказала перед всем классом, что нищета не оправдывает грязь за ушами: бедность не мешает купить кусок мыла. Отец работал с сельскохозяйственными машинами. Правда, его часто увольняли за конфликты с боссом, но потом снова брали. Наверно, он был хорошим работником. Мать занималась шитьем. Там, где наша длинная подъездная аллея пересекалась с дорогой, красовалась написанная от руки вывеска: «ШИТЬЕ И ПЕРЕДЕЛКИ». Когда отец молился перед сном, он заставлял нас благодарить Бога за то, что у нас достаточно пищи. Однако на самом деле я часто была голодной, и на ужин у нас был только хлеб с черной патокой. Нас наказывали, когда мы лгали или выбрасывали пищу. А порой, без всякого предупреждения, мои родители – обычно это делала мать в присутствии отца – давали нам хорошие затрещины. Наверное, люди об этом догадывались по нашему угрюмому виду и синякам.

А еще было безлюдье.

Мы жили в Сок-Вэлли, где можно долго идти и увидеть при этом всего один-два дома, окруженных полями. Как я уже сказала, по соседству с нами не было ни одного дома. Кукурузные поля и поля соевых бобов тянулись до самого горизонта. А за горизонтом была свиноферма Педерсонов. Среди кукурузных полей стояло большое дерево. Много лет я считала это дерево своим другом, и оно действительно было мне другом. Наш дом располагался в конце очень длинной дороги, неподалеку от Рок-Ривер. Вдоль дороги были посажены деревья для защиты полей от ветра. Таким образом, у нас не было никаких соседей. В доме не было ни телевизора, ни газет, ни журналов, ни книг. В первый год своего замужества мама работала в местной библиотеке и, судя по всему (это сказал мне брат), любила книги. Но потом ей сообщили, что в библиотеке изменились правила и они могут принимать на работу только людей со специальным образованием. Моя мать так никогда им и не поверила. Она перестала читать, и прошло много лет, прежде чем она отправилась в другую библиотеку, уже в другом городе, и снова принесла домой книги. Это к вопросу о том, каким образом дети начинают понимать, что такое мир и как вести себя в нем.

Например, откуда тебе знать, что невежливо спрашивать у супружеской четы, почему у них нет детей? Откуда тебе знать, что некрасиво жевать с открытым ртом, если никто и никогда не говорил тебе об этом? Откуда тебе знать, как ты выглядишь, если единственное зеркало в доме – это крошечное зеркальце, повешенное высоко над кухонной раковиной, и ни одна живая душа не говорила, что ты хорошенькая. Напротив, когда у тебя начинает расти грудь, твоя собственная мать говорит, что теперь ты похожа на одну из коров в сарае Педерсонов.

Как со всем этим справлялась Вики, я до сих пор не знаю. Мы были не так близки, как можно было бы ожидать. У обеих не было друзей, нас одинаково презирали – и мы смотрели друг на друга так же подозрительно, как и на остальной мир. Теперь, когда моя жизнь полностью изменилась, я порой вспоминаю ранние годы и думаю: было не так уж плохо. Да, наверно. Но порой, когда я иду по солнечной стороне тротуара, или наблюдаю, как гнется на ветру вершина дерева, или вижу ноябрьское небо, нависшее над Ист-Ривер[3], меня вдруг переполняет такой мрак, что я готова закричать. И тогда я захожу в ближайший универмаг и беседую с незнакомкой о фасоне свитеров, которые только что поступили в продажу. Должно быть, именно так почти все мы неосознанно лавируем в этом мире, и нас посещают воспоминания, которые, быть может, не соответствуют истине. Но когда я вижу, как другие уверенно идут по тротуару, словно им совершенно неведом ужас, я представить себе не могу, каким образом они справляются. Ведь жизнь кажется такой рискованной.


– Что касается Кэти, – начала моя мать, – что касается Кэти… – Она подалась вперед в своем кресле и, склонив голову, подперла рукой подбородок. Постепенно я разглядела, что за годы, прошедшие с тех пор, как я видела ее в последний раз, она немного пополнела, так что черты смягчились. Теперь она носила не черные, а бежевые очки, и волосы стали светлее, но не поседели. Она казалась несколько крупнее и мягче, чем прежде.

– Что касается Кэти, – сказала я, – она была милой.

– Не знаю, – ответила мама. – Я не знаю, насколько милой она была.

Нас прервала голубоглазая сестра Печенье, вошедшая в палату. Она взяла меня за запястье и сосчитала пульс, взгляд у нее при этом был отсутствующий. Затем сестра смерила мне температуру и, посмотрев на термометр и что-то записав в моей медицинской карте, вышла из комнаты. Мама, наблюдавшая за Печеньем, теперь перевела взгляд на окно.

– Кэти Найсли всегда хотела большего. Я часто думала, что она потому дружит со мной (впрочем, не знаю, можно ли назвать нас подругами, ведь я просто шила для нее, а она мне платила). Так вот, я часто думала, по какой причине она остается и беседует со мной. Да, она пригласила меня к себе, когда у нее начались проблемы, но вот что я пытаюсь сказать: по-моему, ей нравилось, что мое материальное положение намного хуже, чем у нее. Ей не нужно было мне завидовать. Кэти всегда хотелось того, чего у нее не было. У нее были красивые дочери, но этого было недостаточно: она хотела сына. У нее был чудесный дом в Хэнстоне, но он был недостаточно хорош: ей хотелось жить поближе к городу. К какому городу? Вот такой она была. – И сняв пушинку с колен и прищурившись, моя мать добавила, понизив голос: – Она была единственным ребенком. Думаю, в этом все дело. Единственные дети бывают такими эгоистичными.

Меня как будто внезапно ударили. Мой муж был единственным ребенком, и мать говорила мне давным-давно, что такие дети вырастают эгоистами.

Она продолжала:

– Так вот, она завидовала. Не мне, конечно. Например, Кэти хотелось путешествовать, а ее мужу – нет. Он хотел, чтобы Кэти была всем довольна и сидела дома и чтобы они жили на его жалованье. Он неплохо зарабатывал: управлял фермой кормовой кукурузы, знаешь ли. Они очень хорошо жили, каждый хотел бы так жить. Они даже ходили на танцы в клуб! А вот я не была на танцах со школы. Кэти приходила ко мне и заказывала новое платье специально для того, чтобы пойти на танцы. Иногда она приводила девочек. Такие хорошенькие малышки, и хорошо воспитанные. Помню, как она привела их в первый раз. Кэти сказала мне: «Позвольте представить миленьких девочек Найсли». А когда я ответила: «О, они действительно миленькие», она пояснила: «Нет, так их называют в школе, в Хэнстоне: ”миленькие девочки”[4]». Я всегда думала: каково это? Когда тебя называют «миленькие девочки»? Правда, однажды, – продолжила мама своим настойчивым голосом, – я услышала, как одна из них шепчет сестре, что в этом доме как-то странно пахнет…

– Они же еще дети, мама, – сказала я. – Детям всегда кажется, что в домах как-то странно пахнет.

Мать сняла очки, подула на стекла и вытерла их о подол юбки. Я подумала: какое голое лицо у нее без очков. И никак не могла оторвать взгляд от этого голого лица.

– А потом, в один прекрасный день, все изменилось. Люди считают, что все поглупели в шестидесятых, но на самом деле это случилось только в семидесятых. – Мама снова надела очки, и ее лицо стало прежним. – А может быть, просто перемены долго добирались до нашего захолустья. Но однажды ко мне зашла Кэти, и она была какая-то странная и все хихикала – знаешь, как девчонка. Ты к тому времени уже уехала в… – Мама подняла руку и пошевелила пальцами. Она не сказала: «В школу». Она не сказала: «В колледж». И поэтому я тоже не стала уточнять. Мама продолжила: – Кэти в кого-то влюбилась, это было мне ясно, хотя она не стала откровенничать и не призналась. У меня было видение. Оно возникло у меня, когда я сидела, глядя на нее. И я увидела это, и подумала: «Ого, Кэти попала в беду».

– И так и было, – сказала я.

– И так и было.

Кэти Найсли влюбилась в учителя одной из своих дочерей – к тому времени все три были в средней школе. И она начала встречаться с ним тайно. Потом она сказала мужу, что должна более полно реализоваться, но не может это сделать в домашних оковах. И она ушла, покинув мужа, дочерей, свой дом. И только когда она позвонила маме и расплакалась, та узнала все детали и поехала разыскивать ее. Кэти сняла маленькую квартирку. Она сидела в старом кресле, сильно похудевшая. Вот тут-то она и призналась моей матери, что влюбилась. Но когда она ушла из дома, тот парень бросил ее. Сказал, что не может так продолжать. Дойдя до этого места своего рассказа, мама подняла брови, как будто была сильно озадачена, однако не особенно удручена.

– В любом случае, она унизила своего мужа, и он рассвирепел. Он так никогда и не принял ее обратно, – заключила она.

Муж не принял ее обратно. Десять лет он даже не разговаривал с ней. Когда старшая дочь, Линда, вышла замуж прямо со школьной скамьи, Кэти пригласила моих родителей на свадьбу. Как предположила мама, оттого, что у Кэти не было на этой свадьбе ни одного человека, с которым она могла бы поговорить.

– Эта девушка так быстро вышла замуж, – продолжила мама, и речь ее ускорилась. – Люди думали, что она беременна, но лично я никогда не слышала ни о каком ребенке. А через год она развелась и уехала – кажется, в Белуа. Наверно, искать богатого мужа. Кажется, я слышала, что она нашла себе такого. На свадьбе, продолжила мать, Кэти очень нервничала и носилась большими кругами:

– Грустно было на это смотреть. Конечно, мы там никого не знали, и было понятно, для чего она нас притащила на эту свадьбу. Мы сидели в креслах – помню, на одной стене (знаешь, это был клуб, дурацкое заведение в Хэнстоне) были выставлены под стеклом все эти индейские наконечники стрел. Так вот, Кэти попыталась с кем-то заговорить, а потом вернулась к нам. Даже Линда, вся в белом (Кэти не просила меня сшить свадебное платье, девочка пошла и купила его), даже невеста почти не обращала на мать внимания. Кэти почти пятнадцать лет жила в маленьком домике, в нескольких милях от своего мужа – теперь уже бывшего мужа. Совершенно одна. Девочки были преданны отцу. Знаешь, меня удивляет, что Кэти вообще пустили на свадьбу. Во всяком случае, у него больше никогда никого не было.

– Ему следовало принять ее обратно, – сказала я со слезами на глазах.

– Полагаю, была задета его гордость. – Мать пожала плечами.

– Но он же теперь один, и она одна, и однажды они умрут.

– Верно, – согласилась мать.

В тот день, когда мать сидела в изножье моей кровати, я сильно расстроилась из-за судьбы Кэти Найсли. По крайней мере, так мне запомнилось. Я точно помню, как сказала матери – в горле у меня стоял комок, а глаза щипало, – что мужу Кэти следовало принять ее обратно. Я совершенно уверена, что сказала:

– Он еще пожалеет. Говорю тебе, он пожалеет об этом.

А мать ответила:

– Подозреваю, что это она жалеет.

А быть может, мать и не говорила этого.


До одиннадцати лет я жила в гараже. Этот гараж принадлежал моему двоюродному деду, который жил в доме рядом. В гараже был только умывальник, из которого текла тоненькая струйка холодной воды. Изоляция, прибитая гвоздями к стене, была с наполнителем, похожим на розовую сахарную вату. Но нам сказали, что это стекловолокно и мы можем порезаться. Меня это удивляло, и я часто смотрела на эту красивую розовую вещь, до которой нельзя дотрагиваться. Меня удивляло, что это называется «стекло». Теперь мне кажется странным, что я так много размышляла об этом – о загадке красивого и опасного розового стекловолокна, рядом с которым мы жили. Мы с сестрой спали на брезентовых койках, расположенных одна над другой – верхняя держалась на металлических опорах. Родители спали под окном, из которого открывался вид на кукурузные поля, а мой брат – на койке в дальнем углу. Ночью я прислушивалась к бесконечному жужжанию маленького холодильника. Порой по ночам в окно просачивался лунный свет, а иногда было очень темно. Зимой было так холодно, что я не могла уснуть, и иногда мама подогревала воду, наливала ее в красную резиновую грелку и позволяла мне брать в постель.

Когда умер мой двоюродный дед, мы перебрались в дом. Теперь у нас была горячая вода и туалет со сливным бачком, хотя зимой в доме было очень холодно. Существуют вещи, определяющие наш путь, и мы редко можем четко указать на них. Но я порой думаю о том, как допоздна оставалась в школе, где было тепло, просто чтобы согреться. Привратник с добрым лицом, молча кивнув, всегда впускал меня в класс, где еще шипели батареи, и я готовила там уроки. Часто я слышала слабое эхо из гимнастического зала, где тренировалась группа поддержки[5] или стучал мяч. Иногда из музыкальной комнаты доносились мелодии: там репетировал оркестр. Но я оставалась в классе одна, и тогда-то до меня и дошло, что работа будет сделана, если просто ее делать. До меня дошла логика моих домашних заданий, чего никогда бы не случилось, если бы я выполняла их дома. А когда с приготовлением уроков было покончено, я читала – пока наконец не приходило время отправляться домой.


Наша начальная школа была небольшой, поэтому там не имелось библиотеки. Однако в классных комнатах были издания, которые мы могли брать домой и читать. В третьем классе я прочла одну книгу, вызвавшую у меня желание написать свою собственную. Это была книга о двух девочках, у которых была милая мама, а на лето они уезжали в другой город. Это были счастливые девочки. В этом другом городе была девочка по имени Тилли – Тилли! – странная и непривлекательная, потому что она была грязная и бедная. Девочки не очень-то хорошо относились к Тилли, но милая мама заставила их обращаться с ней хорошо. Вот что мне запомнилось из этой книги: Тилли.

Моя учительница, увидев, что я люблю читать, давала мне книги – даже книги для взрослых, – и я их читала. И позже, в средней школе, я по-прежнему читала книги в теплом классе, когда уроки были приготовлены. Книги много мне дали. Таково мое мнение. Они заставили меня почувствовать себя не столь одинокой. Так я считаю. И я подумала: я буду писать, и люди не станут чувствовать себя такими одинокими! (Но это был мой секрет. Даже когда я познакомилась со своим мужем, я не сказала ему об этом. Я не могла принимать себя всерьез. И все-таки принимала. Я принимала себя всерьез – тайно, тайно – в глубокой тайне! Я знала, что я писательница. Я не знала, как это тяжело. Впрочем, никто не знает. И это не имеет значения.)

Потому что я проводила часы в теплом классе, потому что читала и потому что поняла: если выполнять домашние задания, ничего не пропуская, они имеют смысл – благодаря всему этому я начала учиться на «отлично». В выпускном классе женщина-консультант[6] позвала меня в свой кабинет и сообщила, что один колледж под Чикаго приглашает меня посещать занятия бесплатно. Мои родители мало об этом говорили – вероятно, щадя моих брата с сестрой, у которых оценки не были не только отличными, но и хорошими. Ни один из них не продолжил учебу.

Дама-консультант отвезла меня в автомобиле в колледж в исключительно жаркий день. О, я сразу же влюбилась в это место – я не могла вымолвить ни слова, у меня просто сбилось дыхание! Территория показалась мне огромной: множество зданий, гигантское озеро, люди, входящие в аудитории и выходящие из них. Я была в ужасе, но при этом радостно взволнована. Однако я быстро научилась подражать людям и пыталась скрыть пробелы в своем образовании. Правда, это было нелегко.

Но вот что я помню: вернувшись домой в День благодарения[7], я не могла заснуть ночью – боялась, что моя жизнь в колледже мне приснилась. Я боялась проснуться и обнаружить, что снова нахожусь в этом доме и буду в нем вечно – это казалось мне невыносимым. Я подумала: «Нет». И продолжала так думать долго, пока не заснула.

Я устроилась на работу возле колледжа и покупала одежду в комиссионном магазине[8]. Была середина семидесятых, и это было приемлемо, даже если вы не были бедны. Насколько я знаю, никто не обсуждал, как я одета. Но до того, как я встретила моего мужа, я по уши влюбилась в одного преподавателя, и у нас был краткий роман. Он был художником, и мне нравились его работы. Правда, я сознавала, что ничего в них не понимаю, но я любила его самого, его резкость, его ум, его решимость воздерживаться от определенных вещей, чтобы жить так, как ему нравится. Например, дети – от них следовало воздержаться. Но я вспоминаю его сейчас только потому, что он был единственным человеком в моей юности, который заговорил о моей манере одеваться. Он сравнил меня с одной женщиной, преподавательницей с его кафедры, которая одевалась в дорогих магазинах. Она была крупной, а я – нет. Он сказал: «У тебя больше содержания, но у Ирен больше стиля». Я возразила: «Но ведь стиль и есть содержание». Тогда я еще не знала, как это верно – просто однажды записала эту фразу на спецкурсе по Шекспиру. Ее произнес мой преподаватель, и я подумала, что это звучит убедительно. Художник ответил: «В таком случае, у Ирен больше содержания». Меня слегка озадачило, что он считает, будто у меня нет стиля: ведь вещи, которые я носила, были мной. И если я купила их в комиссионке, то, на мой взгляд, это ничего не значило – разве что для человека неглубокого. А в один прекрасный день он спросил: «Тебе нравится эта рубашка? Я купил ее как-то раз в «Блумингдейл»[9], когда был в Нью-Йорке. Это впечатляет меня каждый раз, когда я ее надеваю». И это снова меня озадачило. Потому что, по-видимому, он считал, что это имеет значение – а я-то полагала, что он глубже и умнее. Ведь он художник! (Я очень его любила.) Наверное, он был первым, кто поинтересовался моей классовой принадлежностью – правда, в то время я и слов-то таких не знала. Он ездил со мной по округе и спрашивал: «Твой дом похож на этот?» Дома, на которые он указывал, не имели ничего общего с теми, которые были мне знакомы. Эти дома не были большими, просто они совсем не были похожи на гараж, в котором я выросла, а также на дом моего двоюродного деда. Я не расстраивалась из-за этого гаража – а ведь он считал, что этот факт должен был меня огорчать. И все-таки я любила его. Он поинтересовался, что мы ели, когда я росла. Я не сказала: «Главным образом хлеб с черной патокой» – нет, я ответила: «Мы часто ели печеные бобы». И он спросил: «А что же вы делали после этого – слонялись и пукали?» И тогда я поняла, что никогда не выйду за него замуж. Просто удивительно, как из-за какой-то мелочи вроде этой наступает момент истины. Можно отказаться от детей, которых всегда хотела, можно снести критические замечания относительно твоего прошлого или манеры одеваться, но достаточно одной фразы – и твоя душа съеживается и говорит: «О!»

С тех пор у меня появилось много друзей, и все они – и мужчины, и женщины – говорили то же самое: «Каждый раз эта красноречивая деталь». Я хочу сказать, что это не просто женская история. Такое случается со многими из нас, если повезет столкнуться с подобной деталью и обратить на нее внимание.

Оглядываясь, я полагаю, что была очень странной, что я слишком громко говорила – либо молчала, когда заходила речь о культуре. Наверно, я неадекватно реагировала на юмор обычного типа, неизвестный мне. Думаю, я вообще не понимала иронию, и это людей смущало. Когда я впервые встретилась со своим мужем, Уильямом, то почувствовала – и это был сюрприз, – что он действительно меня понимает. Он был лаборантом моего преподавателя биологии, когда я училась на втором курсе, и у него был собственный взгляд на мир. Мой муж родом из Массачусетса, а его отец был немецким военнопленным, которого послали на работы в картофельные поля Мейна. Этот мужчина, полуголодный, как и все военнопленные, покорил сердце жены фермера. А когда он вернулся в Германию после войны, то думал о ней и писал ей письма. Он написал в письме, что Германия и все, что они сделали, вызывает у него отвращение. Вернувшись в Мейн, он сбежал вместе с фермерской женой в Массачусетс, где прошел обучение и стал инженером-строителем. Естественно, их брак дорого обошелся его жене. У моего мужа тот же белокурый немецкий тип, что и у его отца, фотографии которого я видела. Его отец много говорил по-немецки, когда Уильям рос. А когда Уильяму исполнилось четырнадцать, отец умер. Переписка родителей Уильяма не сохранилась, так что я не знаю, питал ли его отец отвращение к Германии на самом деле. Уильям верил, что это так, и я много лет тоже в это верила.

Уильям, сбежав от нужды из дома своей овдовевшей матери, отправился в школу на Среднем Западе. Однако когда я с ним познакомилась, он уже горел желанием как можно скорее вернуться на Восток. Но он хотел прежде познакомиться с моими родителями. Это была его идея: чтобы мы вместе приехали в Эмгаш. Он бы объяснил им, что мы собираемся пожениться и уехать в Нью-Йорк, где его ждет место на кафедре в университете. По правде говоря, у меня не было никаких тревожных предчувствий. Я была влюблена, жизнь шла вперед, и это было естественно. Мы ехали мимо полей соевых бобов и кукурузы. Стоял ранний июнь, и с одной стороны на пологих холмах были поля соевых бобов резкого зеленого цвета; с другой стороны – кукуруза, еще не доходившая мне до колен. Ее яркая зелень потемнеет в будущие недели, а мягкие листья станут жестче. (О, кукурузные поля моей юности, вы были мне друзьями! Я все бежала и бежала между рядами кукурузы – так может бежать только одинокий ребенок летом, когда мчится к большому дереву, стоящему среди кукурузных полей…) Помнится, когда мы ехали, небо было серым, и казалось, что оно как бы поднимается. Это было очень красиво: ощущение, что небо поднимается и становится светлее, и серый цвет приобретает легкий оттенок голубого, а на деревьях зеленеют листья.

Помнится, мой муж тогда сказал: он не ожидал, что мой дом такой маленький.


Мы провели у моих родителей неполный день. Отец, в спецодежде механика, взглянул на Уильяма, и когда они обменялись рукопожатием, я заметила, как сильно исказилось лицо отца. Это часто предшествовало тому, что я в детстве называла Жуть — состояние, когда мой отец приходил в сильное волнение и не владел собой. Думаю, после этого мой отец ни разу не взглянул на Уильяма – впрочем, я в этом не уверена. Уильям предложил отвезти моих родителей, брата и сестру в город и там всем вместе пообедать в каком-нибудь ресторане по их выбору. Отец вскипел от этого предложения: наша семья никогда не ходила в ресторан. Он сказал моему мужу: «Ваши деньги здесь не в чести». Уильям посмотрел на меня со смущенным видом, а я пробормотала, что нам пора. Мама подошла ко мне, когда я в одиночестве стояла у машины, и сказала:

– У твоего отца было много проблем с немцами. Тебе следовало предупредить нас.

– Предупредить?

– Ты же знаешь, твой отец был на войне, и какие-то немцы пытались его убить. Он ужасно переживал с той минуты, как увидел Уильяма.

– Я знаю, что папа был на войне, – ответила я. – Но он никогда не говорил ничего такого.

– Существует два типа мужчин, когда речь заходит об их военном прошлом, – сказала мама. – Одни говорят об этом, другие – нет. Твой отец принадлежит к тем, кто не говорит.

– А почему?

– Потому что это было бы некрасиво, – объяснила мама. И добавила: – Господи, кто тебя воспитывал?

И только много лет спустя я узнала от своего брата, как наш отец столкнулся в одном немецком городе с двумя молодыми людьми, напугавшими его. Отец выстрелил им в спину. Он не думал, что они солдаты, на них не было солдатской формы, но он их застрелил, а когда перевернул одного, то увидел, как тот молод. Брат рассказал мне, что Уильям показался нашему отцу копией того юноши, только постарше. Молодой человек, который вернулся, чтобы изводить его, забрать у него дочь. Мой отец убил двух немецких мальчиков, и когда он лежал при смерти, то сказал брату, что не проходило и дня, чтобы он не думал о них и не чувствовал, что должен отдать взамен собственную жизнь. Не знаю, что еще случилось с отцом на войне, но он участвовал в битве в лесу Хюртген[10], а это место было из худших в той войне.

Моя семья не приехала на мою свадьбу и не прислала поздравления. Но когда родилась моя первая дочь, я позвонила родителям из Нью-Йорка. Мама сказала, что видела это во сне, так что ей уже известно, что у меня родилась дочь, но она не знает имени. По-видимому, ей понравилось имя Кристина. После этого я звонила родителям в их дни рождения и в праздники, а также когда родилась моя вторая дочь, Бекка. Мы вежливо беседовали, но всегда ощущали при этом неловкость. Я не видела никого из своей семьи до того дня, когда мама возникла в изножье моей койки, в палате, за окном которой сиял Крайслер-билдинг.


Я спросила маму в темноте, не спит ли она.

О нет, ответила она совсем тихо. Хотя нас было только двое в больничной палате, за окном которой сиял Крайслер-билдинг, мы говорили шепотом, словно опасаясь кого-то побеспокоить.

– Как ты думаешь, почему парень, в которого влюбилась Кэти, сказал, что не может продолжать их отношения – как только она покинула мужа? Он испугался?

Помолчав с минуту, моя мать ответила:

– Не знаю. Но Кэти рассказала мне, как он признался ей, что он гомик.

– Гей? – Я села в постели и взглянула на мать, сидевшую у изножья. – Он сказал ей, что он гей?

– Кажется, так вы это теперь называете. А мы называли это «гомик». Он сказал «гомик». Или так сказала Кэти. Не знаю, кто именно сказал «гомик». Но он один из них.

– О, мама, ты меня насмешила! – Я услышала, что она тоже засмеялась, хотя и сказала:

– Уизл, не вижу тут ничего смешного.

– Меня насмешила ты. – От смеха у меня слезы потекли из глаз. – И эта история тоже. Эта ужасная история!

Все еще смеясь (ее смех был сдержанным, но таким же настойчивым, каким порой делался голос), она сказала:

– Не знаю, что тут смешного: бросить мужа ради гомика или гея, а потом вдруг все выяснить. А ведь она-то думала, что у нее настоящий мужчина!

– Ты меня уморишь, мама. – Я бессильно опустилась на подушки.

Мама задумчиво произнесла:

– Иногда я думаю: а может быть, он не был геем. Просто Кэти его напугала, бросив все ради него. Так что, возможно, он все это сочинил насчет себя.

Я обдумала эту мысль.

– Уж не знаю, станет ли мужчина сочинять про себя такое.

– О, – сказала мама. – О, я полагаю, что это правда. Честно говоря, я ничего не знаю про парня Кэти. Не знаю, где он и что с ним.

– Но они это делали?

– Не знаю, – ответила мама. Откуда мне знать? Делали что? Был ли у них секс? Откуда же мне знать?

– Наверное, у них был секс, – сказала я. Забавно было это произнести, к тому же я в это верила. – Трех дочерей и мужа не бросают ради вздохов на скамейке.

– Может быть, и бросают.

– О’кей. Может быть, бросают. А муж Кэти, мистер Найсли, – у него действительно с тех пор никого не было?

– Бывший муж. Он моментально с ней развелся. Во всяком случае, я ничего такого больше о нем не слышала. Ничто на это не указывает. Впрочем, никогда не знаешь.

Возможно, это было из-за темноты (лишь бледный луч света проникал через дверь, а в окне светилось созвездие величественного Клайслер-билдинг), но мы с мамой никогда прежде так не беседовали.

– Люди, – обронила я.

– Люди, – повторила мама.

Я была так счастлива! Я была счастлива оттого, что мы говорим с мамой вот так!


В те дни – а это, как я уже говорила, была середина 1980-х, – мы с Уильямом жили в Вест-Вилидж[11], в маленькой квартире. Этот дом у реки был без лифта, и в здании не было прачечной. Да, нелегко мне приходилось – с двумя маленькими детьми и собакой в придачу. Я засовывала младшую в рюкзачок за спиной и гуляла с собакой. Время от времени наклоняясь, чтобы подобрать ее какашки в пластиковый пакет. Ведь в объявлениях было сказано: «УБИРАЙТЕ ЗА СВОЕЙ СОБАКОЙ». И я все время кричала старшей дочери, чтобы она подождала меня и не сходила с тротуара. Подожди, подожди!

У меня было двое друзей, и в одного из них, Джереми, я была немножко влюблена. Он жил на верхнем этаже нашего дома. Джереми был чуть младше моего отца. Родился он во Франции в аристократической семье и еще в молодости уехал в Америку.

– Все, кто отличался от других, хотели тогда в Нью-Йорк, – рассказывал он мне. – Это было место, куда стоило приехать. Наверное, и сейчас стоит.

В середине своей жизни Джереми решил стать психоаналитиком. И когда мы познакомились, у него еще было несколько пациентов. Однако он не говорил со мной о том, что это такое. У него был офис, куда он ходил три раза в неделю. Когда я на улице проходила мимо Джереми – высокого, худого, темноволосого, в темном костюме, с одухотворенным лицом, – у меня всегда замирало сердце. «Джереми!» – говорила я, а он улыбался и приподнимал шляпу. Это было так учтиво, старомодно и очень по-европейски – вот так мне это виделось.

Я всего один раз видела его квартиру – это случилось, когда у меня захлопнулась дверь и пришлось ждать управляющего зданием. Джереми обнаружил меня на крыльце, в невменяемом состоянии, с собакой и двумя детьми – и пригласил к себе. Как только мы очутились в его квартире, дети притихли и очень хорошо себя вели – как будто знали, что здесь никогда не бывает детей. Я действительно ни разу не видела, чтобы дети входили в квартиру Джереми. Только один-два мужчины, а иногда женщина. В квартире было чисто и пусто. Пурпурный ирис красовался в стеклянной вазе на фоне белой стены; здесь были произведения искусства, при виде которых я поняла, какая пропасть разделяет нас с Джереми. Я говорю так, потому что не понимала это искусство. Это были темные продолговатые предметы, висевшие на стенах, какие-то абстрактные конструкции – я поняла только, что это символы утонченного мира, который никогда не могла понять. Джереми чувствовал себя не в своей тарелке оттого, что моя семья находилась у него в квартире, я это чувствовала – но он был настоящим джентльменом, и вот почему я так его любила.


Три факта насчет Джереми.

Однажды я стояла на крыльце, и, когда он вышел из здания, сказала:

– Джереми, иногда я стою здесь и не могу поверить, что в самом деле в Нью-Йорке. Стою здесь и думаю: «Кто бы мог подумать? Я! Я живу в Нью-Йорке!»

И у него на лице невольно выразилось подлинное отвращение. Тогда я еще не знала, какое глубокое отвращение нью-йоркцы питают к провинциалам.


Второй факт насчет Джереми. Мой первый рассказ опубликовали сразу же после того, как я переехала в Нью-Йорк. Прошло немного времени, и был опубликован второй. Как-то раз на крыльце Крисси сообщила об этом Джереми:

– У мамы рассказ в журнале!

Повернувшись, он посмотрел на меня. Его взгляд был пристальным, и мне пришлось отвернуться.

– Нет-нет, – сказала я. – Всего-навсего один маленький, дурацкий литературный журнал.

– Значит, вы писательница. Вы художник. Знаете, я работаю с художниками. Наверно, я всегда это в вас чувствовал.

Я покачала головой. Мне вспомнился художник из колледжа, с его решением воздерживаться от детей.

Джереми уселся рядом со мной на крыльце.

– Художники другие – они отличаются от остальных людей.

– Нет, не другие. – Я покраснела. Ведь я всегда была другой, и я больше не хотела быть другой!

– Но они другие. – Он похлопал меня по колену. – Вы должны быть безжалостной, Люси.

Крисси скакала вниз и вверх по ступеням.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Небоскреб в Нью-Йорке. Здесь и далее если не указано иное, примеч. перев.

2

Игра слов – weed (англ. сорняк) в разговорной речи стало wizzle. Прим. ред.

3

Судоходный пролив в городе Нью-Йорке между заливом Аппер-Нью-Йорк-Бей и проливом Лонг-Айленд-Саунд, отделяющий нью-йоркские районы Манхэттен и Бронкс от Бруклина и Куинса. Связан с реками Гудзон и Гарлем. Прим. ред.

4

Фамилия Найсли говорящая (Nicely – мило, англ.).

5

В США каждая средняя школа имеет группу поддержки – отряд болельщиц, который подбадривает команду своей школы на спортивных соревнованиях.

6

Консультант в средней школе оказывает ученикам помощь в выборе будущей профессии и в решении личных проблем.

7

Официальный праздник в США в память первых колонистов Массачусетса.

8

Комиссионные магазины, торгующие по умеренным ценам одеждой и вещами, бывшими в употреблении (эти магазины обычно принадлежат благотворительным организациям).

9

Большой универмаг в Нью-Йорке, который особенно знаменит отделом дорогой одежды.

10

Серия ожесточенных боев между американскими и фашистскими войсками с сентября по декабрь 1944 года.

11

Западная часть района Гринвич-Виллидж на Манхэттене. Излюбленный многими, шикарный и шумный район, которому удается сохранять укромную атмосферу в Нью-Йорке. Прим. ред.

Меня зовут Люси Бартон

Подняться наверх