Читать книгу Из России в Китай. Путь длиною в сто лет - Елизавета Кишкина (Ли Ша) - Страница 3

Часть первая
В России
Глава 1
Усадебное детство

Оглавление

Появление мое на свет состоялось лишь благодаря случайному стечению обстоятельств. Моей матери не хотелось рожать еще одного ребенка, и не только потому, что ей было уже 37 лет – на то была еще и другая причина. За девять верст по осенней распутице мама поехала к акушерке, но та оказалась в отъезде, ждать ее возвращения пришлось бы несколько дней. И эта простая случайность решила мою судьбу.

Я родилась ранней весной, в марте 1914 года, в степной Саратовской губернии, в деревне со звучным названием Студенка, которое ей дала тамошняя мелководная речка с кристально чистой водой, на берегах которой по сию пору водятся бобры. Вытекала она из озер с подводными ключами и несла их студеную воду дальше. Никаких лесов вокруг – одни лишь бескрайние, простирающиеся до самого горизонта поля с плодородной, черной, как деготь, землей. С детства я полюбила просторы, и чувство это живет во мне до сих пор. Мне нравятся необозримые поля, морские дали и даже ширь городских проспектов и площадей.

Дом, в котором я родилась, одноэтажный, с облупившейся штукатуркой (таким он остался в моей памяти), фасадом был обращен на проезжую дорогу. Какое было удовольствие для меня и моих деревенских подружек бегать по этой дороге, когда летом ее покрывала доходившая нам до щиколоток пыль, мягкая, как пуховая перинка. Маму приводил в ужас мой вид после такой забавы. «Только я тебя искупаю, переодену во все чистое и отпущу гулять, как слышу, мне кричат: “Прасковья Михайловна, поглядите, что ваша Лиля (так меня называли в детстве) делает!” Приходится снова сажать тебя в корыто», – рассказывала мама.

За проезжей дорогой расстилался луг, где весной, на Пасху, деревенские парни и девушки по издавна заведенному обычаю катали крашеные пасхальные яйца. По одну сторону от луга находились дворовые постройки: кухни, птичник, а по другую – каменное строение под черепичной крышей – большой ледник, который к весне доверху набивали льдом. Мягкую зеленую травку на лугу любили щипать гуси, потому, наверное, ее и называли «гусиной». Зимой там устраивали ледяные горки, с которых катались не на санках, а, как было принято в саратовских краях, в решете. Для этого решето готовили: обмазывали навозом и обливали водой, затем выставляли на мороз и ждали, когда обледенеет. Вот импровизированные санки и готовы. Постелив на дно решета солому и какое-нибудь тряпье, мы лихо неслись на нем с горки – аж дух захватывало!

В детстве, помню, на зеленом лужку со мной приключилась пугающая история. Я, как обычно, играла с подружками, а неподалеку под присмотром своего вожака мирно щипали травку гуси. Вдруг мне, не знаю почему, захотелось их подразнить. С хворостиной в руках я храбро двинулась к ним. Но не успела подойти, как старый гусак, разгадав мое намерение, вытянул шею и, угрожающе зашипев, налетел на меня, голоногую, стал больно-пребольно щипаться. От растерянности я даже забыла, что могу обороняться хворостиной, и отчаянно завопила. Разъяренного гусака отогнали. С тех пор я долгое время боялась гусей и с опаской обходила их. Индюков тоже избегала – уж очень вид у них был устрашающий.

А еще были быки. В моей зрительной памяти – кстати говоря, очень хорошей – до сих пор встает живая картинка: мне было года три – четыре, когда старшие взяли меня на речку купаться. Спустились по тенистой аллее сада, через калитку вышли на тропинку, которая вела через заливной луг к купальне. Обычно тихая и мелководная, речушка Студенка каждую весну в половодье выходила из берегов и заливала луг. Трава там вырастала густая и сочная, и на этой луговине пасся скот. И в тот раз, когда мы, проходя через луг, были уже на полдороге к цели, от стада отделился бык. Наклонив голову и выставив вперед рога, он бросился к тропинке – опасность была велика. Подхватив меня на руки, взрослые пустились во всю прыть к спасительному убежищу – купальне. Тут только перевели дух. А зловредная скотина остановилась, как бы недоумевая: «Куда ж это все подевались?» К счастью, тут и пастух подоспел. Долго потом у нас дома гадали: с чего бы это бык так рассвирепел? И решили, что виновата я: на мне было красное платьице, а красный цвет, как принято думать, раздражает быков до безумия.

Задняя сторона нашего дома, с открытым балконом во всю длину стены, выходила в сад. В этом саду я сначала лежала в детской коляске, а став постарше, с утра до вечера бегала там, лакомилась ягодами и фруктами. Сад был огромный – одиннадцать десятин. На то, чтобы обойти его кругом, требовался целый час. Там были куртины яблонь и груш, росли вишни, сливы, крыжовник, малина и смородина – словом, все, чему и полагалось произрастать в русской помещичьей усадьбе. От балкона вела вниз к речке широкая тенистая аллея. Повсюду росли огромные кусты сирени, и я на всю жизнь полюбила ее душистые гроздья, спускавшиеся в нашем саду до самой земли. Когда у русских классиков, у Тургенева или Бунина, я читаю описание дворянских гнезд, перед глазами встают картины, запечатлевшиеся в памяти с раннего детства.

Усадьба в Студенке не была родовым имением моего отца, она досталась ему с приданым первой жены, Софьи Николаевны Струковой. Основатели усадьбы, саратовские помещики братья Струковы, взяли на воспитание свою племянницу Софью, осиротевшую в восемь лет. Ей они и завещали свое имение. Сами братья, Яков и Сергей Струковы, переселились сюда между 1845 и 1850 годами. Они построили дом, который позже стал гнездом Кишкиных, и заложили сад. Перевели из родового поместья в селе Трубецком Балашовского уезда крепостных крестьян, которые начали осваивать здешние плодородные земли. Престольным праздником в новой деревне Студенке стал Михайлов день – по названию церкви в Трубецком. Видимо, в этот период быстро заселялись и распахивались саратовские земли: рядом со Студенкой выросли деревни Ивановка, Журавка, Лобановка, принадлежавшие князьям Лобановым-Ростовским.

Мой брат Володя и я, родившиеся от другого брака, по закону никаких прав на Студенку не имели. Лично моему отцу Павлу Семеновичу принадлежало триста десятин земли в Тамбовской губернии. По российским понятиям того времени это было немного. Вот эту свою личную землю отец и записал на маму и на меня с братом Володей. А студенковские восемьсот десятин должны были перейти струковским наследникам – моим единокровным сестрам и брату Сергею.

Отец мой, Павел Семенович Кишкин, происходил из семьи потомственных дворян, так называемых столбовых. О Кишкиных в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона есть такая запись:

«Кишкины – русский дворянский род, предок которого, Асенбех Кишка, по сказанию древних родословцев, выехал из Польши в конце XIV в. Двое Кишкиных были убиты в “Московское разорение”, двое – под Ляховичами (1655) и один – под Конотопом (1659); несколько Кишкиных были в XVII в. воеводами и стольниками. Этот род Кишкиных внесен во II часть родословной книги Владимирской губернии. Один род Кишкиных восходит к концу XVI в. (Гербовник, VIII, 26), два – к первой половине XVII в., а остальные семь родов – позднейшего происхождения».

В Алфавитном указателе фамилий и лиц, упоминаемых в боярских книгах, действительно можно найти имена многих Кишкиных – стольников и стряпчих. Так, двое из них – Михаил Тимофеевич и Юрий Иванович – в году эдак 7200 по старому летоисчислению[1] служили при царице Прасковье Федоровне, жене царя Ивана Алексеевича, брата Петра Первого.

Н.М. Карамзин в «Истории государства Российского» пишет о донском атамане, боярском сыне Иване Кишкине. Имя его упоминается в 1584 году в переписке русского царя Федора Иоанновича с турецким султаном. Иван Кишкин не раз выполнял распоряжения Посольского приказа, сопровождая и охраняя русские посольства, двигавшиеся по Дону, за что казаки получали деньги, снаряжение и провиант от русского царя. Грамотой от 30 сентября 1585 года Федор Иоаннович самого атамана и его казаков «за их службы жаловал великим своим жалованием да поместья велел подавати».

Как водится в дворянском сословии, в роду Кишкиных бытовали предания о происхождении фамилии. Были они разноречивы. Запись в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона, кстати, доставила немало огорчений брату Сергею, так как кто-то из одноклассников, вычитав ее, распустил слух по гимназии, и брата стали дразнить Ассенбах Кишка[2]. Прозвище так въелось, что и шестьдесят лет спустя Сергей Павлович получал письма от товарища с обращением Ассенбах.

Рассказывали также про некоего Ивана Кишку, будто бы служившего истопником при Иване Грозном, и про итальянского аристократа Киссини, приехавшего на Русь в свите Софьи Палеолог и под воздействием народной этимологии превратившегося в Кишкина. Так это или не так, думаю, проверить уже невозможно. Одно можно сказать с уверенностью:

«Фамилии Кишкиных Российскому Престолу служили дворянския службы в разных чинах и в 7107/1599 и в других годах верстаны были поместными окладами. Все сие доказывается справками из Архива».

Так записано в «Общем гербовнике Российской империи», и там же приводится герб рода Кишкиных:

«Щит разделен от верхних углов диагонально к средине щита и перпендикулярно вниз на три части, из коих в верхней в голубом поле изображен золотой крест, в правом красном поле крестообразно положены серебряная секира и карабин. В левом золотом поле находится крепость красного цвета с двумя башнями, на коих означен стоящий лев, обращенный в правую сторону. Щит увенчан дворянским шлемом и короною, на которой видна согбенная в латах рука с мечом. Намет на щите голубой и красный, подложенный золотом».

Про бабку мою Елизавету Михайловну говорили, что она из рода Скопиных-Шуйских, корни которого уходят в далекую древность. Но по некоторым новым исследованиям это совсем другие Скопины, из мелкопоместных дворян. Про Семена Ананьевича Кишкина, родившегося в 1795 году, доподлинно известно, что он в 1814 году поступил на военную службу в Оренбургский уланский полк, служил на Кавказе, участвовал в сражениях. Был награжден орденами Св. Владимира (шейным) и Св. Анны (грудным). В 1830 году «уволен за ранами в чине майора», после чего вернулся к себе в деревню Хмелевку, которая находилась в Кирсановском уезде Тамбовской губернии. В Студенке сохранилось бюро, доставшееся в наследство от Семена Ананьевича, и уже при Советской власти мои родственники обнаружили под вставным кубом с ящиками невесть когда попавшую туда серебряную медаль участника Крымской войны, покореженную пулевым ударом. Но кого спасла эта медаль от смерти, выяснить не удалось. Тайна осталась тайной. Теперь эта медаль хранится в Государственном музее А.С. Пушкина в Москве среди прочих студенковских реликвий, которые передала в музей вдова моего племянника, известного литературоведа Льва Сергеевича Кишкина.

Так что Семен Ананьевич для нашей кишкинской ветви фигура уже не мифическая, а историческая. В студенковской гостиной висели его портрет и портрет его жены Елизаветы Михайловны. Женился он уже в отставке, в возрасте 45–50 лет. За время брака Елизавета Михайловна родила ему семнадцать детей, из которых в живых осталась половина. Дети прибавлялись ежегодно, даже два раза в году – так получилось с моим отцом, которого бабка не доносила, и он увидел свет в тот же год, что его брат Петр. Отец был с ним особенно дружен. У нас до последнего времени сохранился памятный настольный сувенир из зеленого кварцевого стекла с дарственной надписью. Петр Семенович преподнес его отцу в бытность свою управляющим Мальцевским стекольным заводом.

Семен Ананьевич к детям относился строго, но без чрезмерности. Рачительно вел хозяйство. Помимо Хмелевки он приобрел имение Курдюки, где у него было двести крепостных душ, и еще другие окрестные земли: деревни Оржевку, Кондаурово, Лопатино. Несмотря на ранения, Семен Ананьевич прожил долгую жизнь и умер в 80-х годах ХIХ столетия в преклонном возрасте. Каждый из оставшихся в живых сыновей получил в наследство по несколько сот десятин земли. Родовое имение Курдюки досталось старшему – Михаилу Семеновичу.

Михаил Семенович, родившийся в 1832 году, несомненно, был колоритной фигурой. Рассказывают, что в его доме долго сохранялись патриархальные традиции и обстановка быта крепостных времен. На старости лет он любил повторять инсценировку из последних дней жизни Семена Ананьевича: его сажали в отцовское кресло и так же несли по саду в беседку, причем это велено было делать тем же людям – бывшим казакам Семена Ананьевича. В беседке с разноцветными стенами висели вещи, принадлежавшие Семену Ананьевичу, в том числе его старая кавказская нагайка, которую использовали, как и встарь, для наказания прислуги и детей. За легкую вину ее нюхали, а за сильную – получали удары. «Эту нагайку за разбитое стекло нюхнул и я и должен был получить и больше, но спасло меня заступничество мамы, которую Михаил Семенович любил и уважал», – вспоминал мой брат Сергей Павлович.

К Михаилу Семеновичу, как к старшему в роду, братья Кишкины раз в год возили на поклон своих детей. Уже обосновавшийся в Студенке Павел Семенович вместе с Софьей Николаевной брали сына Сережу и дочерей, садились в два тарантаса, запряженных тройками с колокольчиками, и по степным дорогам катили за 120 верст в Курдюки.

По настоянию Михаила Семеновича, в день столетия Семена Ананьевича, 16 апреля 1895 года, в родовом имении собралось все многочисленное потомство Кишкиных: около восьмидесяти человек не дальше двоюродного родства. Отслужили торжественную обедню в местной церкви, а затем все внуки и правнуки Семена Ананьевича были записаны в племянную книгу, и к родовому дереву, запечатленному на одной из стен дома, были подрисованы новые ветви и веточки.

Древо Кишкиных зеленело и разрасталось. (Кстати, от одной из ветвей его произошел выдающийся дирижер нашего времени Евгений Светланов, который приходится правнуком Михаилу Семеновичу.) Но если мой прадед, дед и старшие дядья были военными, то многие молодые Кишкины в соответствии с новыми веяниями становились врачами, профессорами. Владимир Семенович, окончивший с отличием Императорскую Военно-медицинскую академию, основал детскую больницу в Саратове. Николай Семенович, создатель клиники на Пироговке в Москве (ныне 1-я пропедевтическая больница)[3], стал профессором Московского университета на кафедре врачебной диагностики, но был уволен за либерализм в 1913 году по распоряжению министра просвещения Льва Кассо. Сестра Мария Семеновна ушла медсестрой на Русско-турецкую войну 1877–1878 годов и вышла замуж за врача Ивана Федоровича Иванова, который возглавлял благотворительную лечебницу на Хитровом рынке в Москве.

Павел Семенович тоже поступил было в Московский университет на медицинский факультет, но, проучившись пару лет, понял, что медицина – не его призвание, и перешел на юридический, который закончил со званием действительного студента[4]. Вскоре он женился на Софье Струковой (обстоятельства их знакомства предание не сохранило) и, покинув Москву, обосновался в Студенке.

По воспоминаниям брата, в Студенке дом был небольшим – семь комнат с залом. (Позже отец мой пристроил еще пять комнат и большие сени из ветел, росших по руслу старой реки внизу сада, а также устроил в доме теплый ватерклозет, что было по тем временам большим новшеством. В ватерклозете заботами его сестры Надежды Семеновны поддерживалась образцовая чистота и даже стоял озонатор, источавший нежнейший аромат. Это было мое любимое место.) В саду имелась также оранжерея, где купленный еще Яковом Степановичем садовник развел персики и голые арабские абрикосы, славившиеся на весь уезд.

«Выйдя в зятья», Павел Семенович увлекся культуртрегерством и просветительской деятельностью. Построил школы в Студенке и соседнем селе Турки, основал кирпичный завод, снабжавший кирпичами окрестные деревни, и постарался превратить имение в образцовое хозяйство. Первым в округе завел паровую молотилку и механическую сенокосилку, специально пригласив для их обслуживания механика из города. В усадебном саду появились прекрасные породы фруктовых деревьев. Сорта яблок и груш там были замечательными и для тех краев очень редкими. Отборные яблоки, груши и вишни поставлялись даже в Москву, в магазин Елисеева.

Студенка процветала. Отец, имевший чин статского советника и исполнявший в уезде выборную должность мирового судьи, пользовался авторитетом и был человеком справедливым, его уважали и обращались к нему за помощью, в том числе и крестьяне. Он, не скупясь, давал взаймы деньги, арендную плату с крестьян брал самую низкую, за что окрестные помещики имели на него зуб. Зачастую он и вовсе отказывался брать плату с неимущего арендатора. В имение к Павлу Семеновичу охотно нанимались батраки. В 1905 году, когда по всей Саратовской губернии полыхали помещичьи усадьбы, из соседней мордовской деревни Шитневки на Студенку пошли озлобленные мужики, но местные крестьяне, вооружившись вилами и топорами, встретили эту орду у мостика через речку и отстояли своего барина, не дали поджечь и разграбить имение. Отец в благодарность открыл амбары и роздал крестьянам зерно.

Может быть, поэтому несмотря на то, что отец был рачительным хозяином и хозяйство вел на научной основе, имение не приносило больших доходов, и богатств накоплено не было. На мой взгляд, отца можно было бы отнести к типу помещика вроде Левина, которого описал Л. Н. Толстой. Все сказанное мною о Павле Семеновиче – не голословные суждения, а факты, которые я узнала со слов матери. Относилась я к ним тогда с недоверием, более того, с сомнением: разве эксплуататор-помещик мог быть таким, почти идеальным? В советской школе про помещиков говорили совсем другое. И вообще, свое происхождение я искренне считала позорным, стыдилась и старательно умалчивала о нем.

Поэтому совершенно неожиданным оказалось для меня отношение жителей Студенки, которую я после многих лет посетила в 1993 году. Повез меня туда земляк Гурий Иванович Макаркин, крестьянский сын, старший брат которого учился в земской школе, где давали уроки и мои старшие сестры. Уроки иногда проходили прямо на террасе усадьбы. Гурий Иванович тепло вспоминал о семье Кишкиных, о том, что благодаря им брат смог получить образование и позднее, закончив университет, стать одним из конструкторов Крымского моста в Москве. Патриот Студенки, Гурий Иванович прямо настоял на том, что мне необходимо съездить в родные места (я, честно говоря, опасалась: как встретят «униженные и угнетенные» дочку их «эксплуататора»). Макаркин быстро организовал поездку, мы поехали вместе. Меня сопровождали дочь Инна, внук Дима и внучатая племянница Наташа Скачкова.

Проехав поездом до Балашова, затем автобусом по шоссейной дороге, мы высадились прямо посреди степи, в чистом поле. Здесь нас уже ждала крестьянская подвода. Возничая Лариса, женщина среднего возраста, ударила кнутом, и лошадь понеслась по неровной степной дороге. Время от времени женщина щелкала кнутом и покрикивала: «Давай, Анюта, давай! Ты знаешь, кого везешь? Ты барских детей везешь!» – «Издевается она, что ли?» – недоуменно подумала я. Как выяснилось, не издевается. Лариса повела нас по деревне, уважительно представляя соседям: «Это вот младшая дочь Павла Семеновича». Люди приветливо улыбались, а старушка Марья Иосифовна, в доме которой мы остановились, по старинке даже поцеловала меня в плечо, как было принято при встрече с господами. «Барышня приехала!» – разнеслось по деревне. Оказалось, Павла Семеновича жители Студенки помнят и любят – любят со слов своих родителей и дедов. Люди пересказывали истории, оставшиеся в памяти, принесли мою детскую фотографию, сохранившуюся у внучки моей няньки. Привели девяностолетнего старика, сына усадебного кузнеца, который в детстве играл со мной во дворе и помнил меня белокурой, с кудрявыми волосиками.

Но особенно запомнилось посещение соседней деревни Чернавки, где раньше находилось родовое кладбище Струковых и Кишкиных. Здесь у сельпо на солнышке грелись старухи. Когда Инна и Наташа подошли к ним, они полюбопытствовали, кто приехал. Узнав, что дочь Павла Семеновича Кишкина, самая старая из них (ей уже был 101 год!) двинулась мне навстречу, и, только я слезла с телеги, как она привычным движением быстро наклонилась к моей руке (откуда только ловкость взялась?) и приложилась к ней. Я была потрясена: так мне руку никто не целовал!

Ольга Николаевна (так звали эту женщину) сохранила прекрасную память и рассказала, что служила горничной у помещика Полянского, которому принадлежала Чернавка, и часто видела моего брата Сергея Павловича, приезжавшего погостить и поохотиться. Павла Семеновича встречала в церкви с дочерьми. «Барин был видный такой, в шубе с бобровым воротником». А вглядевшись в мою дочь Инну, прямо ахнула: «Гляди-ка, глаза у нее совсем как у девок кишкинских!»

Словно и не проносились здесь бури революции, гражданской войны, коллективизации – слова «барин», «барышня» сохранили свой уважительно-любовный оттенок.

Но вернемся к прерванной нити моего повествования.

Отца я плохо помню, но он оставил мне в наследство свою яркую внешность. Бытует семейное предание, будто прадед мой, якобы в екатерининские еще времена, привез полонянку из турецкого похода, от нее-то и пошли у нас в роду смуглые, восточного типа потомки. Возможно, что это всего лишь красивая легенда. Но по уцелевшим старинным фотографиям видно, что отец мой внешне нисколько не походил на русского: темноглазый, черноволосый, с круто вьющейся пышной шевелюрой. Его нередко принимали за армянина. Кудрявость была отличительной чертой этой ветви Кишкиных. Может быть, и впрямь от этой турчанки, как у Мелеховых в «Тихом Доне». И сестры мои пошли в отца.

Другая ветвь Кишкиных, по линии Кирилла Ананьевича, брата моего дедушки, восточными чертами не отличалась. Моя мать Прасковья Михайловна, которая приходилась моему отцу родственницей, двоюродной племянницей, имела типично русскую внешность: светлые волосы, небесно-голубые глаза. Ее отец, Михаил Кириллович Кишкин, был человеком бедным. Когда-то у его отца Кирилла Ананьевича был небольшой земельный участок близ Кондаурова в Тамбове, но после 1861 года тот продал землю брату Семену и стал служить в Тамбове. Михаил Кириллович тоже служил по какому-то ведомству в ранге коллежского регистратора в Тамбове, а жена его, моя бабка, происходила из поповской семьи. Михаил Кириллович, говорят, изрядно выпивал и никакого имущества не нажил. На старости лет пришлось ему стать приживалом у Павла Семеновича. Поселили его в усадебном саду, в сторожке-избушке, которую специально для него построили.

Прасковья Михайловна, рано лишившаяся матери, попала в приют мадам Тарлецкой, куда ее устроили богатые родственники. Приют этот находился в угловом доме на Манежной площади в Москве, прямо напротив Кремля. Окна приюта выходили на Моховую (теперь можно было бы сказать – на Государственную библиотеку). Много позже, после Октябрьской революции, в этом здании разместился Коминтерн, и там работал мой муж. Такие вот бывают гримасы истории!

В приюте моя мама получила шестилетнее образование, обучилась кройке и шитью, как все воспитанницы. Но мама, помнится, часто сетовала на своих родственников-опекунов за то, что они не отдали ее в какой-нибудь другой приют, где она могла бы получить образование получше. «Пожалели денег, поскупились», – прибавляла она при этом. Приюты в царское время были платными. Мама не любила свое ремесло портнихи, но оно-то и определило ее судьбу.

После выхода из приюта Прасковья направилась в Студенку, к отцу, да так там и осталась. Она стала всех обшивать и помогать по хозяйству, выполняя роль экономки. Павел Семенович к тому времени уже овдовел, и хозяйство вела его сестра Надежда Семеновна, переехавшая к нему из Москвы. Так и оставшаяся в девицах, она долго жила в семье брата в Студенке и была там полновластной хозяйкой, строго наблюдая за порядком в усадьбе. По рассказам мамы и брата Сергея, это была весьма своеобразная, сильная натура. Нрав у нее был крутой. Прислуга перед ней трепетала и беспрекословно ей повиновалась, но любить не любила. Как-то раз, когда горничная примеряла ей платье и что-то сделала не так, Надежда Семеновна в гневе схватила ножницы и отрезала ей косу. Об этом люди в Студенке помнили даже спустя девяносто лет!

Сергей Павлович пишет, что у Надежды Семеновны в ранней молодости случилась личная трагедия: ее жених накануне свадьбы вышел в сад с ружьем и, найдя какую-то яму, зачем-то решил измерить ее глубину ружьем. Зацепил курок и нечаянным выстрелом попал себе в грудь. Нелепая мучительная смерть жениха так повлияла на тетю Надю, что она стала немного ненормальной и на всю жизнь осталась в девицах.

Надежда Семеновна подняла на ноги всех старших детей отца. Не знаю, как они отнеслись к появлению в усадьбе нового женского лица, но имя Прасковья показалось им слишком простонародным, и маму они стали звать Полиной, Линой на французский манер. Белокурая миловидная девушка приглянулась вдовцу. Началась их тайная связь, продолжавшаяся долгие годы. Павел Семенович никак не мог решиться на мезальянс. Может быть, опасался возражений своих уже взрослых детей и Надежды Семеновны.

Моя мама, по ее собственным словам, много от нее натерпелась. Когда я потом спрашивала маму, не вспоминает ли она о жизни в усадьбе, она с горечью говорила: «Эх, Лиза, о чем вспоминать? Если б ты знала, сколько слез я там пролила!»

Плодом этой связи были внебрачные дети, рождение которых держалось в тайне. Новорожденных сдавали в приюты, и они бесследно исчезали из семьи, терялись из виду. Об этом я узнала от других, сама мама мне ничего не рассказывала, даже словом не обмолвилась, видимо, это была ее боль, кровоточащая душевная рана. Знала я только о брате Володе, который был старше меня на девять лет. Мама поехала рожать в Москву, что для всех по-прежнему должно было держаться в тайне, а в действительности уподобилось секрету Полишинеля, но сердце материнское не выдержало: в приют она ребенка не сдала, а отвезла в город Каширу, недалеко от Москвы, где устроила на воспитание в семью рабочего-пожарника. Володя вырос у чужих людей. Взяли его домой только после того, как брак моих родителей был узаконен.

А произошло это так: мама долго терпела унизительное по тем временам сожительство, страдая от косых взглядов в семье, от пересудов. Связь слишком долго тянулась, чтобы оставаться тайной. Чаша терпения переполнилась, и, вернувшись от акушерки осенью 1913 года, мама взбунтовалась, поставила отца перед выбором: либо он на ней женится, либо она уйдет от него – ремесло портнихи обеспечит ей кусок хлеба. Павел Семенович сдался. И вот в тридцать семь лет мама встала под венец с человеком, которому было уже далеко за шестьдесят. Узаконенный брак позволил мне появиться на свет.

Следуя православному обычаю, меня крестили. Мама была истинно верующим человеком, а отец, по ее словам, нет. Родившийся в 1850 году, он принадлежал к тому поколению, которое увлекалось наукой и прогрессом. В церкви бывал только по большим праздникам, но и во время службы не слишком ревностно осенял себя крестом. Возможно, из-за весенней распутицы, когда дороги раскисают, родители решили не везти меня, новорожденную, за несколько верст в село, где стояла церковь, а пригласили священника совершить обряд крещения дома. Церковную купель заменила обычная крестьянская мера для зерна. Нарекли меня в честь бабушки со стороны отца – Елизаветой. Восприемниками при крещении были Виссарион Петрович Федоров (дворянин, агроном, как записано в метрическом свидетельстве) и моя сестра Олимпиада. С семейством Федоровых, связанных с Кишкиными и Струковыми дружескими и родственными узами, я и мои дети поддерживаем контакты до сих пор.

Позднее у меня появился еще братишка, что было для меня неожиданно. Подвели меня, помню, к кроватке, в которой лежало похожее на куклу крошечное существо, красненькое личико его было величиной с кулачок. Мне сказали, что это мой братик Боря, что его нашли в огороде под капустным листом. (Так всегда раньше объясняли детям появление братьев и сестер.) Братик Боря не вызвал у меня ни большого восторга, ни особого интереса, скорее всего я почувствовала к нему ревнивую неприязнь, вероятно, подсознательную. Вскоре, не дожив до года, братишка умер. Исчезновение его прошло для меня незаметно, наверное, тогда я сама была слишком мала.

От первого брака у отца осталось шестеро детей: дочери Екатерина, Александра, Мария, близнецы Анна и Олимпиада и сын Сергей. Сестры получили прекрасное образование: Екатерина, Мария и Александра окончили Тамбовский институт благородных девиц (Шура – с шифром[5], а Катя – с похвальной грамотой), Аня и Липа, закончив гимназию, даже ездили учиться в Сорбонну, в Париж. Брат Сергей после гимназии пошел по агрономической линии, окончил Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию, где учился вместе с Н. И. Вавиловым и А. В. Чаяновым. Работал уездным земским агрономом.

К моменту моего рождения все старшие дети были уже взрослыми, успели обзавестись семьями. Екатерина была самой красивой среди сестер, рассказывают, что на одном из балов в Саратове ее пригласил на танец сам император Николай Александрович. Но личная жизнь ее сложилась неудачно: первый брак Екатерины с офицером Иоакимом Радчевским распался, вторым браком она вышла замуж за князя Федора Михайловича Шаховского, одного из многочисленных Шаховских, который хотя и воспитывался у тетки Шаховской-Глебовой-Стрешневой в ее дворце в Покровском-Стрешневе, но потом сам зарабатывал себе на жизнь, будучи инженером и начальником железнодорожной дистанции на Юго-Восточной железной дороге. Жили они хорошо, но в 1916 году Федор Михайлович скоропостижно скончался от перитонита. Старшие Катины дети благодаря тому, что их родной отец Радчевский был боевым офицером, смогли бесплатно получать образование: Лену приняли в Александровский институт благородных девиц в Москве, а Мишу – в 1-й кадетский корпус, размещавшийся в Лефортове. Кстати, туда же устроили и моего брата Володю. Мама сетовала, что он был отъявленным озорником и драчуном. В одной из боевых схваток лишил глаза своего противника.

Муж моей сестры Александры Анатолий Корнилович тоже был инженером, титулярным советником. Происходил он из дворянской семьи с польскими корнями, гордившейся своим родством с декабристом Александром Корниловичем. Сестра Анна связала свою жизнь с агрономом Томасом Зилесом, обрусевшим немцем, а Олимпиада стала женой Семена Ефимовича Линника, вице-губернатора Калужской губернии.

Жили все в разных местах, но часто слетались в родную Студенку, проводили там лето с детьми. Павел Семенович охотно принимал всех. С новым статусом моей мамы падчерицы смирились, а постепенно и вовсе с ней подружились. Только при упоминании о старшей падчерице Екатерине у мамы иногда, как мне казалось, приглушенно звучали неприязненные нотки. Отношения между ними, похоже, так и не сложились.

Я была в одних годах с моими племянниками и племянницами, а двое из них были даже старше меня намного. Мы росли вместе, проводя время в детских играх, и на всю жизнь у нас установились теплые родственные отношения. Нашим общим паролем, паролем нашего детства стало теплое название «Студенка». Увы, теперь большинства из моих сверстников уже нет в живых.

В студенковском доме жизнь кипела, всегда там кто-нибудь жил и гостил. Летом к отцу в имение съезжалась вся родня: тетки и дядья, его собственные дети с семьями, с мамками-няньками. Сад оживал, наполнялся звонкими детскими голосами. Я с другими ребятишками бегала повсюду. Мы забирались в малинник, рвали крыжовник и смородину, собирали яблоки-падалицу. В пору созревания вишен меня особенно соблазняли висевшие на тонких веточках крупные сочные ягоды. Вот бы их отправить в рот прямо с дерева! Но нет. С моим росточком их не достать. Нахожу выход: подпрыгиваю, хватаюсь за веточку, притягиваю пониже и прямо ртом срываю спелые вишни, предвкушая наслаждение. Но что это? Брр! Во рту вдруг возникает тошнотворный вкус полевого клопа. Долго отплевываюсь – удовольствие испорчено. Вдобавок вишневым соком закапано платье. Я понимаю, что от мамы влетит: сок ведь плохо отстирывается. Большая неприятность!

На огромной открытой веранде в четыре – пять часов дня по русской барской традиции совершались чаепития. А когда собирались гости на большой праздник, особенно на день святых Петра и Павла, столы накрывались в саду, в аллее, ведущей от дома к сторожке. Ставился большой самовар на белой скатерти.

В холодное время года гости рассаживались за большим столом в столовой с окнами, выходившими на цветник, где весной и летом благоухали алые и чайные розы. В отсутствие гостей нас, детей, сажали за общий стол со взрослыми. Хорошо помню, что я сидела на высоком детском стульчике спиной к простенку между окнами, где стояли напольные часы с мелодичным боем. Когда же приезжали гости, то нас усаживали отдельно. А так как отец был хлебосольным хозяином и гостей всегда бывало много, то мы чаще всего сидели в углу за небольшим столиком, чему были не слишком рады. Как раз в том месте под нами находился подпол, где хранились соленья, маринады, колбасы, стояли кадки с мочеными яблоками, солеными огурцами, квашеной капустой, а с потолка свешивались на крюках копченые окорока. Мама часто спускалась туда по крутой лесенке, чтобы взять что-нибудь к столу, и я следовала за ней. Но мне там не нравилось, потому что было темно, холодно и сыро. Гораздо больше привлекала меня другая кладовая комната, где соблазнительных для ребенка вещей было предостаточно. Стеклянные банки с разноцветными леденцами и конфетами в ярких обертках, пряники и печенье, варенье разных цветов, ярко-желтый или белого цвета липовый мед – все это неотразимо притягивало меня к себе. Комната была светлая, ее два окна выходили на аллею, которая вела к небольшому летнему домику. Но дверь кладовой, открывавшаяся в темную переднюю, всегда запиралась на ключ.

Под окнами этой кладовой, вспоминала мама, летом из кирпичей складывалась временная печка. Бывало, в эту пору, когда поспевали ягоды и созревали ранние сорта яблок и груш, целыми днями вился дымок из трубы этой печки: здесь в огромных медных тазах варилось варенье. Его пудами заготавливали на зиму. Готовили еще домашний мармелад и пастилу. Все женские руки в семье привлекались к этому традиционно русскому занятию. Неслучайно у Пушкина в «Евгении Онегине» воспроизводится картина этого летнего «священнодействия» в усадьбе Лариных.

Летний домик, стоявший в конце тенистой аллеи в отдалении от большого дома, где когда-то жил мой дед Михаил Кириллович, называли избушкой. Сложенный из бревен, с узорчатыми наличниками и резным крыльцом он и впрямь был похож на сказочный терем-теремок. Обычно в нем устраивали на ночлег гостей, наезжавших большим скопом в летнюю пору. Но этого я сама уже не помнила, ибо росла в другие времена. Запомнилось только, как с подружками играла в пустых комнатах избушки, как гулко раздавалось там эхо наших голосов.

От раннего детства у меня в памяти остались лишь разрозненные клочки смутных впечатлений. Дополню их воспоминаниями моего старшего брата Сергея Павловича: отрывком, посвященным моему деду Михаилу Кирилловичу Кишкину. Воспоминания эти брат начал писать в 1946 году на отдаленной сельхозстанции под городом Уральском, где он проработал бoльшую часть своей жизни и где скоропостижно скончался в 1955 году, когда сидел у окна и смотрел на дорогу в ожидании приезда сестры Олимпиады. Воспоминания остались незаконченными. Небольшой отрывок под названием «Студенчество» был напечатан в 1966 году в журнале «Лепта» стараниями его сына Льва Сергеевича, но целиком эти интересные записки еще не появлялись в печати. Я благодарна вдове Льва Сергеевича, покойной Наталье Борисовне Семихатовой, которая при жизни передала мне эти бумаги.

Кириллович

Михаил Кириллович – двоюродный брат моего отца – сын Кирилла Ананьевича Кишкина, землю которого купил мой родной дед Семен Ананьевич. Он, Кирилл Ананьевич, после продажи земли имел плохонький дом в Тамбове и где-то служил. Его сын Михаил Кириллович почти не имел образования и с детства жил в большой нужде. С 15 лет стал писцом в каком-то учреждении и дослужился до 1-го чина (коллежского регистратора, чуть не губернатора, как шутил, подвыпив, Кириллович), женился на мещанке[6] и жил хорошо с женой. Она рано умерла, он стал пить. Потерял место, и родня (из семьи отца моего) распихала по приютам его детей (из них знаю только одну, оставшуюся в живых Прасковью Михайловну), а его взял к себе брат папы Петр Семенович. Когда Петр Семенович умер или, что вернее, поступил на службу на мальцевские заводы (Брянск), то он остался бесприютен и пешком пришел в Студенку примерно в 1896 году. Я помню этот день. Было лето, и пили чай во дворе. Подошел кто-то в плохом костюме и поцеловался с папой, и из громкого разговора (Кириллович был глуховат, вроде как я сейчас) мы, дети, поняли, что это наш какой-то дядя. Обедал и ужинал он с нами. А для житья ему отвели старую баню, что была тогда в парке. Он был удивительно хлопотлив в хозяйстве: попросил купить ему ниток и сразу наплел сеток-сачков для ловли раков, которых на Карае (в трех километрах от Студенки) водилась сила. Все лето таскал раков. Первую зиму Кириллович жил в доме, клеил сам себе гильзы для табаку, разные коробочки для нас, ребят, топил в доме печи, крайне любил выпить, но это ему редко удавалось, т. к., зная его слабость, денег ему не давали (одевая, обувая и кормя). Он ходил с ружьем, добыл себе борзую и в первую же зиму приносил много зайцев (я думаю, что стимулом его охоты были шкурки зайцев, которые были единственным источником для его выпивки: 20 коп. шкурка = 20 коп. бутылки водки).

Нас, детей, он занимал своими работами, которые были многообразны: гильзы, сети, плохой, но переплет книг, – и много еще чего он мог делать. Позже Кирилловичу отвели для постоянного жительства маленькую избушку, где он жил один с собакой Вертушкой. Он очень скоро огородил в саду себе участок и сажал там табак, который и курил. Поймал где-то рой пчел и положил начало пчельнику (потом этим заинтересовался папа), и пчельник стал большим уже, с рамочными ульями. Завел кур, пристроив сарайчик к кухне сзади, и это потом развилось в большое дело с породистыми курами. Обедал Кириллович в доме, а чай и сахар ему давали, и жил он отдельной жизнью, имея возможность принимать гостей из крестьян. У него были два-три друга, и приходили они к нему со своей водочкой. Я очень любил бегать к Кирилловичу, пить у него чай, ходил с ним за раками и особенно любил ходить в полую воду за щуками, которых он ловил «наметкой». Щук и рыбы тогда в Карае было много. И попадались огромные, до 25–30 фунтов, и еще огромные окуни, до 5 фунтов, каких я позже и не видел. Волнения, когда в наметке оказывалась крупная рыба, были у меня ужасные, и ради этого удовольствия я бегал с Кирилловичем на Карай в грязь половодья.

Когда я стал старше, то, имея деньги, давал Кирилловичу на водку, и мы с ним выпивали. Он меня любил очень, пел мне старинные романсы («Я моряк, красивый сам собою» и другие), говорил, что «коли с того света пускают, приду я тебя навестить». И в связи с этим укажу на необъяснимый случай в жизни моей. Когда умер Кириллович (о смерти его особо), я был в Москве, вернулся месяца через три-четыре. Вспоминали его с другом Гусевым, но без выпивки. Я лег в комнате Надежды Семеновны один, и в ногах у меня лежал фокстерьер. Я читал при свече. Вдруг фокс начал тихо рычать. Я поднял глаза от книги и вижу: сидит Кириллович в кресле. Я не испугался, но фокс все рычал. Я встал с кровати и поднял свечу – ясно вижу Кирилловича в его обычном костюме и в позе читающего. Мне стало как-то жутко, я вышел в коридор, за мной фокс, который стал на дверь отчаянно лаять. Проснулась няня Стигнеевна, вышла, я ей сказал, в чем дело, и она открыла дверь. Няня, крестясь, вошла со мной, но никого уже не было, и только около кресла лежала газета, с какой я видел Кирилловича. Конечно, это галлюцинация, но мне необъяснимо поведение фокса, и этот случай много меня заставил думать. Не верю я в загробное, но так ясна была картина, что забыть не могу и через 50 лет почти.

О смерти Кирилловича. Он был охотник, но когда я стал настоящим охотником, он уже ослабел. Я завел чудных борзых, привозили помногу зайцев и лис, и Кириллович просил его взять на охоту. В хороший день дали ему смирную верховую и поехали за Карай, к Мандрыкиной степи. Поймали на его глазах зайца, а потом сам он выгнал лису и стал улюлюкать. Я и Петр погнали, за нами поскакал и серый конь Кирилловича. Но мы его обогнали. Лиса была матерая и плутовка. Догнали ее до крутого оврага, она пошла краем кручи и сумела обмануть собак. Собаки кинулись в овраг, одна упала с кручи и разбилась, а сама лиса – полем в лощину, где был пчельник. Я и Петр с криком погнали за ней, зовем собак, улюлюкаем. Лиса перемахнула через тын пчельника. Петр тоже – и сбил лошадью улей. А я мимо амбарушки помчался в узкий проход, в проходе грудью лошади сбил какого-то человека с ног, но в охотничьем азарте не до него было. Лиса была сильно загнана и вывалила язык, но все же без собак мы ее никак не могли загнать. Увидели, что она скрылась в вершине лощины, и, так как у меня было за плечами ружье, решили взять без собак. Петр заехал в лощину. А я стал с ружьем в конце полыни. У меня под седлом был Васька-маньчжурец, он был приручен сразу скакать, как выскочит заяц или лиса. И я, боясь, что он, увидя лису, ускачет за ней, надел повод на руку. Как только Петр заехал, то сразу поднял лису из лощины, она, умученная, чуть шла и выскочила прямо на меня. Я прицелился, но Васька дернул и сунулся скакать, выстрелить не дал. Петр попытался достать лису арапником. В это время откуда-то заявился Сарга – щенок борзой, который в погоне отстал от нас. Он кинулся на лису, но попал ей в рот. И лиса прокусила ему переносье. Что тут поднялось! Визг, смятение. Петр кувырком со своего коня, ухватил лису за трубу (т. е. хвост). Лиса кольцом свернулась, схватила зубами рукав его поддевки и мясо прихватила. Щенок визжит, Петр кричит: «Бей, бей». Лиса же замерла на его рукаве – ружьем бить нельзя, а кнут я уронил. И тут я ничего лучше не придумал: быстро сел, снял сапог и сапогом заколотил лису. Все это было секундно – описывать дольше. Потом бросились мы искать Кирилловича, поехали пчельником, и старик, которого я сбил, забавно рассказал о своем перепуге: «Крик, шум, собаки, кто-то меня сбил, и исчезло все, только улей на боку». Доехали мы до места, где был Кириллович. Видим, ходит Серый, а его нет. Подъехали ближе и увидели: Кириллович пластом лежит, руки раскинул. Стали поднимать – он вроде бредит, бормочет про Петра Семеновича: «он на Горянщину погнал» (это места близ имения Петра Семеновича, у которого жил Кириллович). С трудом посадили мы Кирилловича и кое-как довезли домой. Он поправился, но все был плох и говорил, что это его смертная лиса была. Умер он через четыре месяца после этой охоты.

1

1692 год. – Здесь и далее примечания редактора, если не указано иное.

2

Написание прозвища дано по воспоминаниям С.П. Кишкина. Здесь и далее орфография и пунктуация дневниковых записей, писем и архивных документов сохраняется.

3

Елизавета Павловна запомнила Н. С. Кишкина как создателя клиники, однако он был преемником (1902–1919) и учеником первого ее заведующего М. П. Черинова (1874–1902). Сейчас это Клиника пропедевтики внутренних болезней, гастроэнтерологии и гепатологии им. В. Х. Василенко, подразделение Клинического центра Первого МГМУ им. И. М. Сеченова.

4

Выпускник, окончивший университет без отличия (с отличием – кандидат).

5

Знак отличия в виде вензеля императрицы, выдававшийся институткам.

6

Здесь Сергей Павлович неточен – должно быть: попoвне. – Примеч. автора.

Из России в Китай. Путь длиною в сто лет

Подняться наверх