Читать книгу Клуб радости и удачи - Эми Тан - Страница 7
Перышки из-за тридевять ли
Аньмэй Су
Шрам
ОглавлениеКогда я была еще маленькой и жила в Китае, моя бабушка в разговорах со мной называла мою маму призраком. Это вовсе не означало, что мамы не было в живых. В то время призраком называли всё, о чем было запрещено говорить. Из этого я заключала, что Бобо хочет, чтобы я забыла свою мать. Так оно и получилось: я ничего о ней не помнила. Та жизнь, которую я помнила, начиналась с большого дома с холодными коридорами и крутыми лестницами. Это был дом моих дяди и тети в Нинбо, я жила там с Бобо и моим младшим братишкой.
Я часто слышала рассказы о привидениях, которые похищают детей, в особенности своенравных и непослушных маленьких девочек. Я много раз слышала, как Бобо произносила нарочито громким голосом, что мы с братом выпали из внутренностей глупой гусыни, что мы просто два никому ненужных яйца, которые не годятся даже на то, чтобы вбить их в рисовую кашу. Она говорила это для того, чтобы нас не похитили призраки. Как видишь, для Бобо мы все же представляли некоторую ценность.
Бобо пугала меня всю мою жизнь. Больше всего она меня напугала, когда заболела. Это случилось в тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда мне было девять лет. Бобо вся отекла и напоминала перезрелую тыкву, тело ее стало мягким и начало гнить, издавая тяжелый запах. Она вызывала меня к себе в комнату, где стояла жуткая вонь, и заводила свои бесконечные разговоры. «Аньмэй, – говорила она, называя меня тем именем, под которым меня знали в школе, – слушай внимательно». И начинала рассказывать истории, которых я не понимала.
Одна из них была о жадной девушке, живот которой становился день ото дня все больше. Девушка отравилась, чтобы не признаваться, чьего ребенка она носит. Когда монах вскрыл ее, внутри оказалась большая белая тыква. «Если человек жадный, он всегда испытывает голод из-за того, что у него внутри», – заключила Бобо.
В другой раз Бобо рассказала мне про девочку, которая не слушалась старших. Однажды эта непослушная девчонка так сильно трясла головой, отказываясь выполнить очень простую просьбу своей тети, что у нее из уха выпал маленький белый шарик, и через образовавшееся отверстие вытекли все ее мозги, прозрачные, как куриный бульон. «Когда только твои собственные мысли бродят у тебя в голове, ничему другому там не остается места», – внушала мне Бобо.
Незадолго до того, как Бобо ослабела до такой степени, что не могла даже говорить, она прижала меня к себе и заговорила о моей матери. «Никогда не произноси ее имя, – предупредила она. – Произносить ее имя значит плевать на могилу твоего отца».
Единственный известный мне отец был большой картиной, висевшей в парадном зале. Это был крупный неулыбчивый мужчина, угрюмость которого явно проистекала от постоянного пребывания на стене. Его взгляд неотступно преследовал меня по всему дому. Даже из своей комнаты, расположенной в конце этого зала, я видела наблюдающие за мной глаза отца. Бобо говорила, что он присматривает за тем, чтобы я не вздумала вести себя неуважительно. Поэтому в те дни, когда я в школе швырялась камнями в других детей или теряла по собственной небрежности учебник, я старалась с невинным видом побыстрее проскользнуть мимо отца и спрятаться в укромном уголке своей комнаты, куда он не мог заглянуть.
Наш дом казался мне злосчастным, но мой братишка, по-видимому, так не думал. Он колесил на своем велосипеде по внутреннему двору, разгоняя кур и детей, и смеялся над теми, кто громче всех визжал. А когда дядюшка и тетушка уходили в гости, он забирался на парадные пуховые диваны и прыгал на них, нарушая благочинную тишину, царившую в доме.
Но однажды даже беззаботности моего братца был положен предел. Как-то жарким летним днем – Бобо тогда была уже очень больна – мы стояли за воротами, наблюдая за деревенской похоронной процессией, шествовавшей мимо нашего дома. Как раз в тот момент, когда она поравнялась с нашими воротами, портрет покойного в тяжелой раме сорвался со своей подставки и упал на пыльную землю. Какая-то старушка взвизгнула и потеряла сознание. Мой братец засмеялся, за что тут же получил оплеуху от тетушки.
Моя тетя, которая была очень строга с детьми, сказала, что он такой же, как наша мать: никакого чоу – уважения к предкам и семье. Язычок у нашей тетушки был как ненасытные ножницы, режущие шелк. Поэтому, когда мой брат взглянул на нее с кислой миной, тетя добавила, что наша легкомысленная мать сбежала на север в такой спешке, что не забрала из семьи нашего отца ни мебели, полученной ею в приданое, когда она выходила замуж, ни десяти пар серебряных палочек для еды; она удрала, не воздав должного уважения ни могиле нашего отца, ни могилам предков. Тогда мой брат сказал тетушке, что это она прогнала нашу мать, а тетушка разоралась и наговорила нам всякого: что наша мать вышла замуж еще раз, за человека по имени У Цинь, у которого уже была одна старшая жена, а еще две наложницы и куча гадких детей.
А когда мой братишка заявил, что тетушка просто-напросто безмозглая курица, она прижала его к воротам и плюнула ему в лицо.
– Не смей повышать на меня голос, ничтожество! – сказала тетушка. – Ты сын матери, которая настолько лишена почтения к предкам, что стала ни, предательницей. Она так унизила себя, что даже дьявол должен опускать глаза вниз, чтобы увидеть ее.
Именно с того момента я начала понимать поучительные истории, которые мне рассказывала Бобо, и извлекать из них уроки, которые я должна была учить за свою маму. «Потерять свое лицо, Аньмэй, – часто говаривала Бобо, – это то же самое, что уронить ожерелье в колодец. Единственный способ получить его обратно – самой нырнуть за ним».
И тогда я смогла представить себе свою мать, легкомысленную женщину. Она заливалась хохотом и в знак протеста трясла головой, она раз за разом опускала свои палочки в чашку с фруктами, чтобы выловить еще один сладкий кусочек, довольная, что освободилась от Бобо, от своего угрюмого мужа на стене и от двух непослушных детей. Я чувствовала себя несчастной оттого, что моей матерью была такая женщина, и вдвойне несчастной – оттого, что она бросила нас. Вот о чем я думала, прячась в углу своей комнаты, где взгляд отца не мог настичь меня.
* * *
Я сидела на верхних ступеньках лестницы, когда она приехала. Я поняла, что это моя мама, хотя и не могла припомнить, чтобы когда-нибудь до этого видела ее. Она встала в дверном проеме так, что ее лицо сделалось темной тенью. Она была гораздо выше тети, ростом почти с дядю. Выглядела она немного странно, как дамы-миссионерши у нас в школе, смелые и самоуверенные, со своими слишком высокими каблуками, западной одеждой и короткими стрижками.
Тетя тут же отвернулась, не обратившись к ней по имени и не предложив ей чаю. Старая служанка тоже заспешила прочь с недовольным видом. Я старалась сидеть тихонько, но мое сердце отчаянно колотилось, словно кузнечик, старающийся выбраться из коробочки. Должно быть, и у моей мамы в груди было сердце, потому что она взглянула наверх. И когда она это сделала, я увидела, что на меня смотрит мое собственное лицо. Широко открытые глаза, которые видели слишком много.
В комнате Бобо, пока мама шла к кровати, тетушка пыталась протестовать:
– Слишком поздно, слишком поздно.
Но маму это не остановило.
– Не уходи, останься, – прошептала она Бобо. – Нюйер здесь. Твоя дочь вернулась.
Глаза Бобо были открыты, но она ничего не видела: ее мысли, разбежавшись в разные стороны, бродили где-то, ни в одном месте не останавливаясь надолго. Будь сознание Бобо ясным, она бы подняла обе руки и вышвырнула маму из комнаты.
Впервые увидев свою маму, я не могла спустить глаз с нее, с этой красивой женщины с белой кожей и овальным лицом, не таким круглым, как у тетушки, и не таким острым, как у Бобо. Я заметила, что у нее была длинная и белая шея, точь-в-точь как у гусыни, той самой гусыни, которая снесла меня как яйцо. Словно привидение, она летала туда-сюда по комнате, прикладывая холодные примочки к распухшему лицу Бобо. Глядя подолгу в глаза Бобо, она издавала мягкие квохчущие звуки, выражавшие тревогу. Я наблюдала за ней с осторожностью, но ее голос, близкий и знакомый, как забытый сон, уже смутил меня.
Когда немного погодя я пошла к себе в комнату, она уже стояла там во весь свой рост. И поскольку я помнила, что Бобо запретила мне произносить ее имя, я, онемев, застыла на месте. Она взяла меня за руку и подвела к кушетке, а сама села рядом со мной так, словно мы делали это каждый день.
Мама начала расплетать мне косы и расчесывать волосы медленными, плавными движениями.
– Аньмэй, ты была хорошей дочерью? – спросила она с загадочной улыбкой.
Я посмотрела на нее, сделав недоуменное лицо, но внутренне содрогнулась. Я уже стала той девочкой, в животе у которой лежала бесцветная зимняя тыква.
– Аньмэй, ты знаешь, кто я, – сказала она с бранчливой ноткой в голосе.
В этот раз я не взглянула на нее из страха, что у меня разорвется голова и мозги вытекут через уши.
Она перестала меня расчесывать. И тут я почувствовала, как ее длинные и чуткие пальцы гладят кожу у меня под подбородком, ищут там что-то и натыкаются на гладкий шрам на шее. Когда она провела по нему рукой, я затихла. У меня возникло чувство, что мама будит воспоминания, гладя этот шрам. Она убрала руку с моей шеи и, обхватив свое собственное горло, начала плакать. Она плакала, тоненько подвывая, очень жалобно. И тогда я вспомнила давний сон, в котором слышала звук ее голоса.
* * *
Мне было четыре года, и мой подбородок едва доставал до обеденного стола, поверх которого я видела сердитое личико своего брата-младенца: он сидел на коленях у Бобо и обиженно плакал. Я слышала голоса, нахваливающие поданный к столу темный дымящийся суп, и вежливый шепот: «Чинг! Чинг! – Пожалуйста, ешьте!»
А потом разговоры смолкли. Мой дядя встал со своего места. Все повернулись к двери, в проеме которой появилась высокая женщина.
«Мамочка!» – закричала я, рванувшись со своего стула, но тетя тут же дала мне пощечину и толкнула назад, на мое место. Теперь уже все стояли и кричали, я слышала мамин плачущий голос: «Аньмэй! Аньмэй!» И поверх всего этого шума – пронзительный голос Бобо: «Это что тут за привидение? Это не почтенная вдова. Нет. Всего-навсего чья-то третья наложница. Если ты возьмешь с собой свою дочь, она станет такой же, как ты. Она потеряет лицо и никогда больше не сможет поднять головы».
Мама продолжала звать меня к себе. Я так ясно припомнила теперь ее голос: «Аньмэй! Аньмэй!» Я видела ее лицо через стол. Между нами стояла супница, медленно раскачиваясь туда-сюда на своей тяжелой подставке с подогревом. И когда раздался очередной крик, она опрокинулась, и темный суп кипящим потоком хлынул через весь стол и ошпарил мне горло. Я чувствовала себя так, словно на меня вылилась клокочущая злоба всех окружающих.
Это была настолько ужасная боль, что маленькому ребенку следовало бы забыть о ней. Но даже моя кожа все еще помнит ее. Я очень недолго плакала во весь голос, потому что вскоре почувствовала, как внутри и снаружи у меня все горит и лопается, и начала задыхаться.
Я не могла кричать, потому что у меня было перехвачено не только дыхание, но и голос. Я ничего не видела из-за слез, хлынувших, чтобы смыть эту боль. Но сквозь крики Бобо и тетушки я до самого последнего момента слышала зовущий мамин голос.
Позже, уже вечером, голос Бобо произнес: «Аньмэй, слушай внимательно. – У нее был такой же сердитый тон, каким она меня отчитывала за то, что я ношусь взад и вперед по коридору. – Аньмэй, мы приготовили тебе одежду и туфли на смерть. Всё из белого ситца». Я испуганно слушала дальше. «Аньмэй, – пробормотала она немного мягче. – Твоя смертная одежда очень простая. Никаких излишеств, потому что ты еще ребенок. Если ты умрешь, твоя жизнь получится очень короткой и ты останешься в долгу перед семьей. Твои похороны будут очень скромными, а траур по поводу твоей смерти – очень непродолжительным».
И потом Бобо сказала то, что было хуже, чем жгучая боль в горле: «Даже твоя мама израсходовала все свои слезы и уехала. Если ты не поправишься как можно скорее, она тебя забудет».
Бобо была очень находчива. Я заторопилась выкарабкаться с того света, чтобы отыскать свою маму.
Каждую ночь я плакала так, что у меня горели и глаза, и горло. Бобо сидела у моей кровати и лила мне на шею холодную воду из выскобленной половинки большого грейпфрута. Она лила и лила воду до тех пор, пока мое дыхание не выравнивалось, и я не засыпала. По утрам Бобо своими острыми ногтями, как щипчиками, сдирала с меня подсохшие струпья.
За два года шрам сгладился и побледнел, а образ мамы стерся из моей памяти. Так всегда бывает с ранами. Они сами начинают затягиваться, чтобы закрыть то, что болит. А когда рана зарастает, ты уже больше не видишь, что под ней, не видишь того, что вызывало боль.
* * *
Я преклонялась перед той матерью из своего сна. Но женщина, стоявшая перед кроватью Бобо, не была мамой из моих воспоминаний. Тем не менее я полюбила и эту маму. Не потому, что она пришла ко мне и умоляла простить ее. Она этого не сделала. Ей не нужно было объяснять мне, что, когда я умирала, Бобо выгнала ее из дому. Это я и так знала. Ей не нужно было объяснять мне, что, выйдя замуж за У Циня, она поменяла одно несчастье на другое. Я знала и это.
А полюбила я ее вот как. Я увидела в ней свою собственную преданную натуру. То, что было у меня под кожей. В моих костях.
Была поздняя ночь, когда я пришла в комнату Бобо. Тетя сказала, что Бобо умирает, и я должна отдать ей последний долг уважения. Я надела чистую одежду и встала у изножья кровати Бобо, между дядей и тетей. Я немного поплакала, не очень громко.
По другую сторону кровати я увидела свою маму. Тихую и печальную. Она готовила суп, опуская в кипящую жидкость травы и лекарства. А потом я увидела, как она закатала рукав и взяла острый нож. Она поднесла его к своей руке, к самой мякоти. Я попыталась закрыть глаза, но не смогла.
И моя мама отрезала кусочек мяса от своей руки. Слезы потекли по ее лицу, и кровь пролилась на пол.
Мама взяла кусочек своей плоти и положила его в суп. По старинному обычаю она готовила магическую еду, чтобы в самый последний раз постараться исцелить свою мать. Она открыла рот Бобо, челюсти которой уже были крепко стиснуты, чтобы удерживать дух внутри, и накормила ее этим супом, но той же ночью Бобо улетела вместе со своей болезнью.
Но хоть я и была маленькой, я смогла увидеть, что такое страдание плоти и чего это страдание стоит.
Так дочь чтит свою мать. Это и есть чоу – то, что сидит у тебя глубоко в костях. Страдание плоти суть ничто. Через боль нужно переступить, потому что иногда это единственный способ вспомнить то, что сидит у тебя в костях. Нужно снять с себя свою кожу и кожу своей матери, а перед тем – кожу ее матери. И так до тех пор, пока не останется ничего. Ни шрама, ни кожи, ни плоти.