Читать книгу Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита - Эмиль Вейцман - Страница 6

№ 3 – Школа (1944–1954)

Оглавление

Под словом «Школа» здесь подразумевается не только прохождение курса наук в среднем учебном заведении, но также и обучение в школах совершенно иного сорта, как-то: «дворовой», музыкальной, жизненной короче.

Первый школьный день мне запомнился относительно неплохо. Он был солнечным и пришёлся на пятницу. В это время я и мама проживали ещё у бабушки Бэллы на Разгуляе, и в школу под номером 116 мне пришлось добираться на трамвае. Находилась школа на Красной Пресне в пятиэтажном кирпичном здании, в котором до революции была классическая гимназия. Здание это сохранилось до сих пор. Что в нём сейчас находится, не знаю; ясно лишь одно – не учебное заведение. Сегодня строение это и территория, примыкающая к нему со стороны улицы, отгорожены от неё высоким забором с воротами. За воротами – проходная.

До школы меня никто не сопровождал. Некому было – война, мама на работе. С раннего утра и до позднего вечера. Не отпросишься. Сразу скажу, за десять лет моего обучения в школе меня на занятия в ней никто не сопровождал, а после уроков никто не встречал. Мама и её родная сестра, Татьяна (Тауба), поселившаяся вскоре в нашей квартире, только считанные разы приходили в школу. Помнится мне, тёте Тане пришлось один раз явиться в школу после того, как меня исключили из неё на две недели за некий безобразный поступок. Случилось это, когда я уже учился в пятом классе. Ещё через несколько лет школу пришлось посетить уже маме. Пришла она не одна, а с двоюродным братом Микой. Впрочем, явиться пришлось не только маме в сопровождении родственника, но и родным других учеников класса, в котором я учился. Что-то все мы такое натворили, из-за чего нас задержали в классе допоздна. Естественно, родители учеников не на шутку обеспокоились и пустились в розыски своих чад. Вот, собственно, и все хлопоты, которые я доставил своей матери и тёте за десять лет моего пребывания в школе. Более того, они и не очень интересовались моей успеваемостью, будучи уверенными, что с нею всё в порядке. И были правы. Учился я хорошо – на четвёрки и пятёрки, поэтому для беспокойства особых причин не возникало. Впрочем, имели место время от времени и тройки – в основном по русскому письменному в начальной школе и по письменной литературе уже в старших классах средней. Что поделаешь, русский язык весьма непростой, и писать на нём без ошибок дано очень немногим. Я не был в их числе, став тем не менее русским литератором. Грамматические ошибки сажаю до сих пор, а, допустив оные, утешаясь словами Вольтера: «Тем хуже для грамматики!». Слова эти были сказаны великим французским писателем в адрес какого-то грамотея, обнаружившего у автора «Кандида» некую грамматическую ошибку. Итак, «Тем хуже для грамматики!», но, при всём при том, большое спасибо компьютеру, подчищающему мои грамматические огрехи и обращающему моё внимание на грамматические ляпы. Из-за проблем с глазами их число при работе с текстом у меня резко возросло с годами.

Итак, за успеваемость я в принципе уже практически отчитался за все десять лет моего обучения в средней школе. Читатель смело может поставить свою ознакомительную подпись под моим отчётом, а я могу вернуться в раннее утро 1944 года. Первый день моего пребывания в школе обещал быть солнечным. Он таковым и оказался.

Честно говоря, сегодня я уже не помню, многие ли первоклашки пришли со своими родителями, помню лишь, что перед зданием школы собралось много народа, а потом вдруг появился немолодой лысый мужчина, оказавшийся завучем. Звали его Николай Эресович. И вот только сейчас, спустя столько лет после того памятного сентябрьского утра 1944 года, я задался вопросом, а что это за имя такое – Эрес? Выручил Интернет – оказалось, такое имя существует у некоторых северных народов: финнов, шведов, исландцев. Его значение мной установлено не было.

Мне, первокласснику, было очень трудно в окружающей сутолоке отыскать место сбора моего Первого класса В. Это понятно, – ведь ученики более старших классов, уже проучившиеся в школе какое-то время, хорошо знали своих «однокашников» в лицо, а нам, первоклашкам, только предстояло познакомиться друг с другом. Наконец я услышал:

– Кто первый В? Идите сюда!

Это был голос моей первой учительницы Клавдии Дмитриевны Татариновой. Именно она вела мой Первый В в течение последующих четырёх лет. Клавдия Дмитриевна была уже не очень молодой женщиной, не очень внешне привлекательной и в меру жёсткой. На двойки и порицания не скупилась, могла и лёгкую оплеуху отвесить, стукнув по – крестьянски костяшками тыльной стороной ладони по лбу нерадивого или непонятливого ученика. Досталось как-то и мне. Ничего – пережил.

Одним из несомненных достоинств моей первой учительницы являлось полное отсутствие у неё антисемитского душка. Более того, подозреваю, что к евреям она относилась с некоторой симпатией и уж точно объективно. Вот вам доказательство.

Как-то, во время одного из уроков, разговор вдруг зашёл о евреях. Уж точно не помню, как это случилось, но куда же денешься от нас, родимых, особенно если в классе нашего брата больше десятка и все мы успевающие. Хочешь – не хочешь, а кто-то из неевреев рано или поздно должен был начать крутить «ручку шарманки», извлекая из этого воображаемого в данном случае музыкального ящика такую вот музЫку: «Евреи, евреи, кругом одни евреи!». Выше я уже писал об юдофобском торнадо, набирающем силу в те годы на территории Советского Союза, чей идеологический фундамент включал в себя, между прочим, некий оплот, именуемый «Дружбой народов». Вот только этот «оплот» начал активно перерождаться в некое злокачественное идеообразование, породившее, в конце концов, такие вот анекдоты:

«Армянское радио спрашивают:

“Что такое дружба народов?”

Армянское радио отвечает:

“Дружба народов, это когда русские, украинцы, татары и прочие народы Советского Союза собираются вместе и дружной толпою отправляются бить евреев”».

Сами же евреи, отвечая, в свою очередь, на вышепоставленный вопрос, глаголют устами мальчика Абраши:

«Есть две национальности – евреи и антисемиты!».

Короче, кто-то в классе начал крутить ручку антисемитской шарманки, но Клавдия Дмитриевна решительно пресекла эту юдофобскую круговерть, заявив во всеуслышание следующее (цитирую по памяти):

«Да у евреев надо бы поучиться их отношению к своим заболевшим родственникам! Заболел кто, так сразу все на помощь сбегаются!». Словом, очень дружный народ.

Бывает и дружный… На первый взгляд – со стороны. А если посмотреть изнутри да повнимательней, глазами умного еврея, так не столь уж и дружный – в силу ярко выраженной амбициозности, присущей почти каждому представителю иудейского племени. Особенно, если этот представитель чего-то ощутимого в жизни добился. Как тут не вспомнить гениальные «Картинки с выставки» Модеста Мусоргского и, в частности, пьесу «Два еврея – богатый и бедный». Кстати, а что-нибудь изменится, если эту «картинку» мы назовём «Два еврея – профессор и его аспирант»? Впрочем, аспирант аспиранту рознь. Лично я, будучи аспирантом, никакого подобострастия в отношении своего шефа не проявлял, а иногда недвусмысленно давал ему понять, что думаю на его счёт. Однако не будем снова торопиться – в середине сороковых годов прошлого века мне до аспирантуры было ещё весьма неблизко. А вот поговорить о некоторых моих наклонностях и особенностях характера, начавших проявляться в первые школьные годы, самое время. К тому же в это время в моей жизни произошли кое-какие события, определившие впоследствии ход моей личной жизни. Однако всё по порядку.

Начну с поэзии, хотя, конечно, назвать мои первые опусы в области стихосложения поэзией нельзя никоим образом.

Мой первый поэтический опус я написал в девятилетнем возрасте. Стихи были посвящены товарищу Сталину и победе над фашистской Германией. В памяти моей от этого «шедевра» сохранился лишь один фрагмент. Привожу его: «И Сталин в комнате своей издал приказ о наступлении, и в тот же день им дан отпор. Немецким полчищам позор!». Естественно, свой первый «поэтический опус» я никуда не посылал, а вот один из последующих был в некотором роде обнародован. Случилось это в пионерском лагере Академии наук СССР, в Поречье, под Звенигородом. Не помню только, в каком именно году это произошло.

Мой очередной стихотворный опус был обнародован на торжественной пионерской линейке. Опус содержал следующие четыре строки:

За наше детство счастливое,

Завоёванное в борьбе,

Спасибо партии милой,

Спасибо Сталин тебе!


Кстати, в пионерлагере Академии наук я был семь или восемь раз, каждый раз в длинную смену (40 дней), и до настоящих дней у меня сохранились самые светлые воспоминания о днях, проведённых в Поречье, близ берегов Москвы – реки. А вот о пионерских лагерях других министерств и ведомств мои воспоминания носят совсем иной характер. Это и понятно. В пионерлагере Академии наук отдыхали дети преимущественно учёного люда, то есть дети из весьма культурных семей. В значительной степени еврейских. Антисемитский дух если и ощущался, то сравнительно мало. В прочих пионерских лагерях обстановка в этом плане была совершенно иная. В этих оздоровительных заведениях отдыхали дети преимущественно мелких советских служащих и рабочего люда, так что юдофобского духа хватало с избытком. В первую очередь он исходил не от детей работяг, а от детей служивой мелкоты, названной Дмитрием Мережковским «Грядущим хамом». Особенно сильно хамство это я ощутил на своей еврейской шкуре в пионерском лагере Министерства геологии, в Опалихе. Досталось прилично, но в подробности, связанные с «геологической ксенофобией» вдаваться не стану, а вот о «геологической поэтике» несколько слов скажу.

В Советские времена в пионерских лагерях весьма поощрялась разного рода творческая самодеятельность, включая стихотворчество. Пионерлагерь Министерства геологии в этом плане не являлся исключением – для поощрения творчества пионеров были объявлены конкурсы по нескольким номинациям, включая поэзию. Я, естественно, принял участие в этом поэтическом соревновании, поскольку, как уже было сказано выше, поэтические импульсы в моей душе уже начали давать о себе знать. Мои стихотворческие усилия были вознаграждены третьей премией, включающей в себя кулёк с конфетами. Первая премия досталась пионеру по фамилии Школьник, лихо сочинявшему стихи довольно приличного для его возраста качества. Под качеством я тут имею в виду добротную рифмовку, соблюдение размера и точность выбранных слов. Что касается начинки стихотворений, то она, само собою, являлась ура – патриотической. Впрочем, другой и быть не могла, учитывая времена и возраст стихотворцев. Естественно, у каждого из них был свой литературный куратор – пионервожатый или воспитатель, помогавший, в силу своего разумения, устранить из стихотворения своего подопечного те или иные огрехи. Помнится, куратор пионера Школьника сразу же обратил его внимание на фрагмент, описывающий идущего на казнь революционера. Тот от полноты счастливых чувств пел перед экзекуцией какую-то песню. Смысл кураторского замечания был примерно таким: вряд ли кому-нибудь перед казнью захочется петь от полноты счастья. В общем, юного пиита аккуратно поправили. Кстати, в последующие годы на поэтическом горизонте Советского Союза стихотворца по фамилии Школьник не появилось, насколько мне известно. Во всяком случае, стихотворца, родившегося ещё в довоенное время. Вторую премию получил пионер по фамилии Хайреддинов. Судя по фамилии, татарин. Естественно, стихотворение, представленное Хайреддиновым на конкурс, было написано не на татарском языке, а на русском, причём к моменту объявления конкурса на лучшее стихотворение оно уже было… опубликовано в открытой печати. Да-да, опубликовано! Дело в том, что юный «стихотворец» свои творческие проблемы решил безо всяких творческих мучений – посредством примитивного плагиата, представив на конкурс стихотворение, взятое из сборника какого-то автора. Естественно, представленный текст подвергся предварительной оценке со стороны курирующего пионервожатого, взявшего на себя также и роль… литературного редактора. Да-да, редактора, так как текст был подвергнут вторичной редакции, на этот раз на уровне пионерского лагеря. Между прочим, повторная редактура была не лишена некоторых оснований, поскольку в ходе её из стихотворения были убраны фрагменты, без которых вполне можно было обойтись. Интересно, догадывался ли редактор – куратор относительно происхождения представленного на конкурс текста. А что бы интересно сказал настоящий автор стихотворения, узнав вдруг, что его детище в отредактированном виде заслужило вторую премию на конкурсе стихотворцев пионерского лагеря Министерства геологии?!

Тут следует заметить, юный «стихотворец» – плагиатор Хайреддинов и не особенно скрывал присвоение чужого литературного текста – акт плагиата он совершил в моём присутствии, переписав текст стихотворения на лист бумаги. Впрочем, насколько мне известно, куратору своему юный плагиатор о заимствовании чужой интеллектуальной собственности ничего не сообщил. Я же со своей стороны, естественно, не довёл до сведения устроителей поэтического конкурса о поступке юного пионера Хайреддинова. В детской среде к доносчикам относились в те времена крайне негативно. По крайней мере к доносам, не связанным с врагами народа и разведчиками капиталистических держав. «Не легавь!» – таковой была одна из заповедей воспитанников пионерских лагерей. Разумеется, их доносы пионервожатым и воспитателям частенько весьма поощрялись.

Таким вот образом я окончательно обосновался в мире «чистого искусства поэзии».

В пионерлагере Министерства геологии произошло и моё окончательное оформление в мире астрономии. Случилось это тёплым поздним вечером, когда я по какой-то причине вышел из палаты, где были наши койки, на улицу. Посмотрев на небо, усеянное яркими летними звёздами, я неожиданно увидел яркий небесный объект желтоватого цвета, сразу же принятый мной за планету. Почему именно за планету? Да потому что объект этот не мерцал. К этому времени я уже усвоил, что на ночном небесном своде мерцать могли исключительно звёзды, а вот планетам мерцать не полагалось – они обладали постоянным свечением. Увидев планету, восходящую над лесом, я в восторге бросился в спальную палату и в восторге прокричал:

– Над лесом Сатурн восходит!

Кто-то спросил:

– И кольца видны?!

Я, ничтоже сумняшеся, заявил:

– И кольца видны!

Планета оказалась на самом деле «не окольцованным» Сатурном, а Юпитером, но для воспитанников пионерлагеря Министерства геологии это было не так уже и важно – астрономия для них никакого интереса не представляла, как не представляла она интереса для… Емельяна Пугачёва, повесившего беднягу – астронома, случайно угодившего в его лапы. Предводитель русского бунта («бессмысленного и беспощадного») поинтересовался, чем занимается приведённый к нему человек. Тот ответил, что он изучает звёзды, после чего Пугачёв приказал повесить задержанного учёного – пусть, дескать, будет поближе к звёздам, которыми он занимался.

Разумеется, повесить меня за увлечение астрономией не могли, но вот поиздеваться надо мною всласть в связи с подобным увлечением вполне можно было. Издевательств этих я с избытком хлебнул и в пионерлагере Министерства геологии, и в школе. В пионерлагере я был удостоен таких вот строк: «Эй, вонючий астроном, покажи Венеру днём!». В школе же больше практиковалось изобразительное искусство, подкреплённое прозаическим текстом. Так на обложке моего учебника геометрии появился рисунок, изображающий меня и мои очки, каким – то образом очутившиеся в космосе. Текст под рисунком был вопросом, который я себе самому задавал: «Не мои ли это очки там, в космосе?». Интересно, о чём думала иронизирующая на мой счёт шпана спустя десять лет, когда в СССР был запущен первый искусственный спутник Земли? Пришло ли этим недоумкам в голову, что смеялись они над собою, над своим ничтожеством?

Я, со своей стороны, всячески пытался обратить внимание окружающих меня сверстников и не сверстников на небесные красоты, открывающиеся человеческому взору. Вспоминаю, как однажды вечером (занятия шли во вторую смену), взору моему предстала исключительной красоты небесная картина. Смеркалось. На совершенно ясном небе ярко горели две планеты – красавицы, находящиеся недалеко друг от друга – Венера и Юпитер. Созерцать эти небесные объекты труда не представляло, поскольку помещение нашего класса находилось над землёю достаточно высоко – на последнем (пятом) этаже здания школы. Здание это было дореволюционной постройки, то есть с большими окнами и высокими потолками. Обзор открывался великолепный. На перемене я обратил внимание своих одноклассников на эту чарующую небесную картину. Кое на кого она-таки произвела впечатление. Что, впрочем, естественно. Надо было быть совсем уж бездушным, чтобы не поддаться очарованию увиденного на небе. Любовь к астрономии я пронёс через всю мою жизнь.

В школьные годы мои отношения с другими мальчишками складывались далеко не лучшим образом. Меня не любили – ни во дворе, ни в школе, ни в пионерских лагерях. Во всех этих коллективах я ни с кем по – настоящему не подружился – имело место обычное общение, нередко весьма негативное. Во всех этих коллективах я был своего рода инородным элементом, белой вороной, каким – то «не таковским», и это, видимо, ощущалось окружающими на уровне их подсознания. Вот, например, эпизод из моей школьной жизни, хорошо подтверждающий мои предположения о собственной инородности.

1951 год. Мне и большинству моих сверстников из седьмых классов неполной средней школы исполняется 14 лет. Пора вступать в Комсомол. Чтобы тебя приняли в эту молодёжную организацию необходимо получить три рекомендации от трёх членов ВЛКСМ. Рекомендовать может и пионерская дружина. Рекомендация последней приравнивается к одному голосу члена ВЛКСМ. Так вот, пионерская дружина нашей школы не даёт мне рекомендации для вступления в Комсомол. Причину отказа я сегодня уже не помню, скорей всего она не стоила выеденного яйца. Но факт оставался фактом – мне отказал коллектив пионерской дружины на основании, судя по всему, откровенной неприязни ко мне. Случай был совершенно исключительный. Я вдруг сделался кем-то вроде малолетнего врага народа. Хоть в ГУЛАГ отправляй. Впрочем, вне рядов Комсомола я не остался – рекомендацию совершенно неожиданно дал мне… лично директор школы Михаил Михайлович Пржиялговский, естественно, член ВКПб. Рекомендация члена партии приравнивалась к рекомендациям сразу трёх членов ВЛКСМ. Почему Михаил Михайлович сделал это? Не знаю. Могу лишь предположить. Его дед был поляком, сосланным в Сибирь за участие в Польском восстании 1863 года. Такова легенда. И именно поэтому Пржиялговский мог втайне испытывать сочувствие к людям, дискриминируемым в Российской Федерации по национальному признаку, например, к евреям. Он, конечно, прекрасно знал, каково к ним отношение в стране, а уж к беспартийным евреям тем более. ВЛКСМ был чем-то вроде партийной организации для молодёжи. Если ты в её рядах, то, стало быть, полностью лоялен властям предержащим и у тебя имеются определённые жизненные перспективы. Если же ты вне ВЛКСМ, то, стало быть, откровенно подозрителен, не свой, и в будущем можешь не рассчитывать на что-то серьёзное. Видя явную несправедливость, совершённую относительно меня, ученика неплохо успевающего, хотя иногда и отмачивающего кое-какие коленца, Михаил Михайлович решил исправить эту несправедливость. Короче, пожалел еврейчёнка. Спасибо ему!

Любопытным было мнение директора обо мне, высказанное им маме в ходе одного из очень редких посещений ею моей школы. Он посетовал, что сидя «на камчатке», я частенько погружён в свои мысли или отвлекаюсь происходящим за окнами класса, например, рассматривая какую-нибудь птичку, попавшую вдруг в поле моего зрения. Что касается «птичек», то я что-то не припомню, чтобы я их когда-нибудь рассматривал в окне во время урока. Что же до отрешённости и мечтательности, то они в той или иной мере имели место быть, но полностью от происходящего в классе на уроке я никогда не отрешался. Откуда Пржиялговский взял этих «птичек»? Впрочем, он преподавал физику, и, видимо, его фантазия за рамки птичек за окном была не в состоянии улететь. Короче, с точки зрения директора школы, я слишком много витал в облаках. Кстати, витаю и до сих пор, а ведь уже за восемьдесят.

Первые друзья – приятели появились у меня во время моей учёбы в старших классах средней школы. Моими первыми приятельскими отношениями я обязан… астрономии. Приятелей было двое; как и я, оба они посещали астрономические кружки Московского планетария. С одним из них – Александром Гурштейном – я свёл знакомство ещё в далёком 1951-ом году и поддерживал его всю последующую жизнь. С другим – Владимиром Антоновым – приятельские отношения прервались у меня сразу после окончания школы, но однажды, много лет спустя, наши пути снова неожиданно пересеклись. Случилось это уже не на почве астрономии, а на поле… юриспруденции. Здесь остаётся лишь добавить, я и Володя Антонов учились в параллельных классах нашей школы, но приятельские отношения между нами возникли именно в астрономических кружках планетария.

Если бы негативное ко мне отношение имело место только в детских коллективах. Увы! Негатив этот не отмер при моём вступлении во взрослую жизнь. Он остался со мною навсегда. Намертво ко мне прикипел. Но почему? Почему?! Что же во мне оказалось такого? Отталкивающего. Кроме, естественно, еврейского происхождения. Впрочем, многие евреи жаловали меня зачастую ещё меньше, чем не евреи.

Чтобы ответить на вышепоставленный вопрос, надо взглянуть на себя со стороны, а возможно ли это в принципе? Ведь мало созерцать себя извне, нужно при этом ещё каким – то образом отключить свою душу, включая одновременно и попеременно психологии созерцающих тебя индивидов. Вот и приходится перейти в область предположений для ответа на вопросы, связанные с негативным отношением ко мне со стороны окружающих. Конечно, не всех поголовно, но весьма многих. Слишком многих. Исчерпывающий ответ на этот вопрос дать вряд ли возможно, но я постараюсь сделать это, собирая по ходу моего повествования факты, способные пролить некоторый свет на причины хронического негатива в отношении меня со стороны окружающих. Совокупность этих фактов к концу моих воспоминаний (если, конечно, я доберусь до него) прольёт, надеюсь, некоторый свет на вопрос, который в старости столь меня заинтересовал. Именно в старости, ибо в молодые годы он волновал меня мало.

Итак, моё увлечение астрономией, вызванное восхищением от созерцания звёздного неба, породило насмешки со стороны кое-кого из моих одноклассников и кое-кого из отдыхающих в пионерском лагере. Вот вам и первый факт. Ну как тут не вспомнить гениальное стихотворение Шарля Бодлера «Альбатрос». Приведу его в собственном переводе.


Альбатрос

Бывает матросня, решив повеселиться,

Поймает альбатроса… День за днём

Над горечью солёной эти птицы

Летят зачем-то вслед за кораблём.


Едва лишь взятый в плен на палубе, опущен,

Как этот принц небес, теперь стыдлив и тих,

Бессильно два крыла в людской роняет гуще

И тащит их с трудом, как два весла больших.


Божественно хорош в паренье в миг полёта

Он стал так неуклюж, комичен – он урод;

Ему сигарку в клюв, смеясь, пихает кто-то,

Другой представить рад, как падший принц ползёт…


Поэт, что альбатрос – он в вышине всевластен,

Он бурям и громам всегда был первый друг,

Но крылья гения становятся несчастьем

В глумящейся толпе, куда он свергнут вдруг.


Прочитав этот шедевр Бодлера, кто-нибудь может воскликнуть:

– Да что вы такое говорите, сударь?! Ну ладно, сегодня вы, допустим, поэт, может быть, даже и неплохой, но в детстве – то, кем были? Обычным сопливым мальчишкой из еврейской семьи, кропающим стишки про товарища Сталина.

Да, кропал. Про товарища Сталина. Первая проба пера. Сплошные кляксы. Иначе и быть не могло. И близко ещё не поэт. Так ведь только – только из яйца вылупился. Надо ведь ещё опериться, на крыло стать. Да, ещё не альбатрос, но, похоже, уже альбатросик, раз звёздным небом восхищён.

Потомки «грядущих хамов», хамята, уже сегодняшние, почувствовали на уровне подсознания во мне чужака. Рождённые ползать, летать не стремятся. А этот?! Взлететь пытается…

Что тут скажешь? Мало того, что альбатросик, так ещё и иной породы. Еврейской. Глумливая толпа быстрёхонько определяет, кто свой, а кто не свой. Для неё я оказался вдвойне не своим.

Впрочем, и некоторые соплеменники, как уже отмечалось выше, меня не очень – то жаловали. Например, Илья Серебро. Большой общественник в отличие от меня, законченного индивидуалиста. В советские времена индивидуализм весьма не приветствовался. Считался буржуазным пережитком. Работать требовали в колхозе, в прямом и переносном смысле этого слова. А тут из человека индивидуализм так и прёт.

Как-то этот Серебро выдал такую вот сентенцию в мой адрес: «Да после окончания школы, вы с этим отщепенцем Вейцманом и не поздороваетесь, случайно встретив его на улице!». Поздоровался, между прочим. Было дело. А кое-кому именно я руки не подал при встрече.

Весьма интересно мнение мамаши Ильи на мой счёт. Как-то, столкнувшись случайно с моей матерью, это дама выпалила в глаза моей родительницы: «Вы мать Вейцмана?! Этого философа!».

Сегодня я что-то не припомню, на какие философские темы я разглагольствовал, будучи школяром. Но, судя по всему, и эта дамочка (кстати, не состоявшаяся драматическая актриса) почувствовала своим нутром некие инородные импульсы, от меня исходящие. Я бы не рискнул термин «грядущий хам» распространить на евреев – негативное зачастую отношение ко мне со стороны соплеменников носило совсем иной характер. Этот «иной характер» лежит в основе неких специфических особенностей, присущих большинству моих соплеменников. В частности, к этим особенностям относятся повышенная амбициозность и ярко выраженное тщеславие. Именно они далеко не в последнюю очередь обусловливают негативное отношение к евреям со стороны лиц иной национальности, особенно национальности титульной, и они же лежат частенько в основе разного рода разборок между самими евреями. Хорошо известна такая вот сентенция: «Плох тот солдат, который не носит в своём ранце жезл фельдмаршала». Если эту максиму соотнести с моими соплеменниками, то она преобразуется примерно в такое вот изречение: «Плох тот еврей, который не собирается сделаться президентом чего-то». Кстати, совсем не обязательно президентом государства – сойдёт и президентство в какой-нибудь солидной промышленной компании или же председательство в совете директоров крупного коммерческого банка. В подтверждение моих слов могу привести следующий разговор, имевший место между генералом Дуайтом Эйзенхауэром (Айком), в бытность его президентства в США, и Голдой Меир, в бытность её премьерства в Израиле. Так вот, как-то бравый генерал – президент поведал мадам – премьер министру, как ему, генералу, трудно управляться с двумястами миллионами своих сограждан. На это Голда Меир ответила Айку, что ей приходится намного хуже, ибо приходится управляться с пятью миллионами президентов страны, именуемой Израиль.

Меня могут спросить:

– Господин Вейцман, а вам – то самому присущи вышеприведенные особенности еврейского характера?

Отвечаю. Амбиции у меня имелись и имеются. И признаюсь, не такие уж скромные. Что же касается тщеславия, то этим недостатком человеческим я, похоже, не страдаю, а вот нормальным честолюбием не обделён; вот только оно оказалось у меня подавленным жизненными обстоятельствами. Как у Печорина. У «Героя нашего времени» что-то сложилось с властями не так во время его службы в Петербурге; мне же, еврею и ярко выраженному индивидуалисту со сложным характером, оставалось только мечтать о какой-нибудь творческой карьере в Советскую эпоху. Административная же карьера меня вообще никогда не интересовала. Впрочем, в годы юности и молодости мечты мои были устремлены к такому роду творческой деятельности, где у меня не было никаких шансов добиться чего – либо значительного. Это я осознал весьма нескоро, уже затратив большое количество времени, денег и усилий на то, чтобы мечты мои стали реальностью. Они ею не стали, а мой настоящий творческий потенциал, вернее сказать, потенциалы, начали проявляться, когда я уже не был молодым. Есть в мире очень ранние овощи. Есть в мире овощи, вызревающие не рано и не поздно, так сказать, вовремя. Есть, наконец, овощи, вызревающие поздно. Я же оказался «овощем», начавшим вызревать не очень рано и полностью созревшим не только поздно, но очень поздно – в годы, когда человеку давно надо быть знаменитым – при жизни или, на худой конец, посмертно. А не получилось, так будь добр, оставайся себе в безвестности. А тут ещё один «не – запланированный чудак» вдруг объявился! (Не помню уж, кто таких возмутителей спокойствия нарёк «незапланированными чудаками».) Естественно, мои творческие потенциалы проявились у меня по – настоящему совсем не в области… оперного пения, буквально поработившем меня в юные и молодые годы. Одним словом, уже в школе я оказался чужим среди чужих и не очень – то своим среди «своих», которые к тому же в массе своей стремились всячески мимикрировать под представителей других национальностей, пытаясь скрыть, насколько это возможно, свои отчества и даже имена. Чужих во мне раздражало прежде всего моё очевидное еврейство. Некоторых «своих» – мои амбиции, ущемляющие, как я сейчас понимаю, их амбиции. Еврейские. Естественно, в этой враждебной для меня среде было очень непросто отстоять своё «Я», не дать себя затравить. С кем-то мне это удавалось, с кем-то нет. Я не был безнадёжным трусом и частенько дрался со своими сверстниками и даже с теми из них, кто был старше меня и явно сильней. Подрались, помирились. Но были негодяи, которые своё физическое превосходство надо мною продолжали демонстрировать постоянно. Они самоутверждались, издеваясь надо мной, будучи полнейшими ничтожествами. К ним, в частности, относились примитивный осетин Тохтиев и юдофоб Геннадий Кузнецов, амбициозное ничтожество. О Тохтиеве особенно распространяться не стану. Скажу лишь, что он решил посамоутверждаться в нашей школе на слишком многих. В результате эти «слишком многие» хорошенько проучили этого безмозглого кавказца после уроков. Как результат, родители осетина вскоре забрали своего недоумка из нашей школы. Об амбициях Тохтиева я сказать ничего не могу. Он их никогда не обозначал. Я даже не уверен, что они у него были. А вот у Геннадия Кузнецова они имелись. И ещё какие! И это несмотря на его плохую успеваемость, особенно по математике. Кузнецов видел себя в перспективе ни много ни мало полковником артиллерии, а меня… продавцом в какой-нибудь забегаловке, торгующей водкой в разлив и закуской к ней, например, бутербродами с красной икрой. Да-да, с красной икрой, которая в первые послевоенные годы деликатесом не являлась, как и консервы из тихоокеанских крабов. Будущий полковники артиллерии предвкушал, как будет бить мне морду за недолив ему водки. Апогей его издевательств надо иной пришёлся на так называемое дело врачей, когда большую группу медиков высокой квалификации обвинили в неправильном лечении некоторых руководителей страны, более того – в преднамеренно неправильном. Большинство этих медиков были евреями. По ходу трагической эпопеи с врачами Кузнецов не упустил, естественно, возможности довести до моего сведения, какие же мы евреи негодяи, раз пошли на преступление подобного рода. После смерти Сталина «дело врачей» прекратили за отсутствием состава преступления, а Геннадий Кузнецов перестал учиться в нашей школе, собравшись вроде бы поступать в артиллерийское училище. Было такое в те годы. Уж не знаю, поступал или нет, вот только предполагаемая коллизия с битьём мне рожи за недолив водки «товарищу полковнику» трансформировалась со временем в реальную коллизию совершенно иного рода, в известной степени не лишённую своеобразного юмора. Артиллерийским офицером (запаса) стал… я. Не полковником, конечно, но старшим лейтенантом в конечном итоге. А вот обидчик мой был призван во флот, где дослужился до высокого звания старший матрос. Самое печальное, что к моменту дембеля «морского волка» Геннадия Кузнецова московские забегаловки, где торговали водкой в разлив, прекратили своё существование, и это было более, чем актуально. Ну какой смысл было им существовать, если я не поступил ни в одну из них на работу, а потенциальный мордобоец не стал артиллерийским полковником? Впоследствии я неоднократно встречал «Его Высокоблагородие» на улице. Когда одного, когда с какой-то женщиной – женою, наверное. Однажды я демонстративно не подал ему руки, но обычно старался особенно не заостряться – стоит ли связываться с амбициозным подонком! Кем он стал в конечном итоге, мне доподлинно не известно.

Подозреваю, негативное отношение ко мне в разного рода детских коллективах не в последнюю очередь было связано с моей страстной любовью к музыке, причём исключительно классической и мелодической. Никакую другую в детстве я не признавал и признавать не желал. Страсть эта поработила меня нисколько не меньше, а может, даже и больше, чем любовь к астрономии. Влечение это целиком захватило мою душу уже после нашего возвращения в Москву из эвакуации. В музыкальном рабстве я нахожусь и по настоящий день. Страсть эта была чем-то сродни страсти к женщине с первого взгляда, вот только страстное влечение к женщине, как правило, со временем проходит, а вот страстное влечение к классической музыке, полной изумительных по красоте мелодий, с годами у меня не прошло. Классическая музыка (я имею в виду прежде всего её великие образцы) стала для меня чем-то вроде наркотика, который я должен был регулярно принимать в неограниченных количествах. Тот же 20-ый, ре-минорный концерт Моцарта для фортепиано с оркестром я готов слушать каждый день сколько угодно раз. Было бы хорошее исполнение. Естественно, восприятие классической музыки в детские и юношеские годы было у меня более острым, чем в старости, но и сейчас, когда пишутся эти строки, оно остаётся достаточно сильным. Некая Высшая сила позаботилась, чтобы восприятие мной музыкальной классики оказалось максимально полным, для чего сила эта вооружила меня хорошим музыкальным слухом, хорошей музыкальной памятью и чувством ритма. Мой музыкальный слух не является абсолютным, но, если, к примеру, нота певцом взята фальшиво, то это никогда не ускользнёт от моего внимания, выводя меня на какое-то время из состояния душевного равновесия. В камертоне я не нуждаюсь. Не дотянул певец на одну восьмую (!) тона, и я тотчас услышу фальшь.

В этой связи не могу не вспомнить два эпизода из моего детства, дающих полное представление о вспыхнувшей во мне страсти к классической музыке. Первый эпизод связан с посещения мною филиала Большого театра. Давали «Севильского цирюльника» Россини. Это был детский утренник. В театр я отправился с тётей Таней. Фигаро пел Воловов, народный артист Узбекской ССР, Розину – Иванова, Альмавиву – Соломон Хромченко. Кто пел дона Базилио, я сегодня уже не помню. Дирижировал, кажется, Ройтман, а, может быть и Василий Небольсин. Пели хорошо. Мы опоздали к началу спектакля. Когда я и тётя Таня заняли свои места, Альмавива уже исполнял свою канцону.

Это было моё второе посещение оперного театра. О первом я уже писал – оно состоялось ещё до войны, и особого впечатления на меня не произвело. А вот второй поход в оперу вверг меня в состояние неописуемого восторга. Во время обратной дороги домой я всё допытывался у своей тётушки, а где можно услышать… «Свадьбу Фигаро» Моцарта? Я был совершенно уверен, что музыка этой оперы в точности такая же, как и музыка «Севильского цирюльника». Много лет спустя я полностью услышал и эту оперу – по радио. Музыка её оказалась совсем другой. Впрочем, знаменитую арию Фигаро «Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…» я неоднократно слышал ещё до моего знакомства с шедевром Россини. Арию эту очень хорошо пел мой отец. Второй эпизод произошёл у меня дома.

Однажды зимним вечером случилось так, что в нашей квартире кроме меня никого не было. Я расположился в одной из комнат и слушал радиорепродуктор, находящийся в одном из углов помещения. Над репродуктором находился светильник с тусклой электрической лампочкой, в него ввинченной. Отойдёшь от светильника на несколько шагов вглубь комнаты, и очутишься в полумраке. Становится страшно, а зажечь лампочки люстры нельзя – в стране ещё действует послевоенный лимит на расход электроэнергии. Он очень жёсткий. Перерасходуешь его, и квартиру обесточат. Только и остаётся, что жаться к репродуктору, освещённому скудным светом светильника.

Неспешно идёт время. Мама и тётя Таня задерживаются на работе. Между тем, по радио начинается музыкальная передача. Она посвящена симфонической сюите Николая Андреевича Римского-Корсакова – «Шахерезаде». В сюите 4 части. Перед исполнением каждой части диктор рассказывает о её литературном содержании. Оркестром дирижирует Натан Рахлин. Соло на скрипке исполняет Давид Ойстрах. Исполнение, естественно, на высочайшем уровне. Я потрясён гениальной музыкой, и одновременно резко усиливается мой страх, вызванный одиночеством в тускло освещённой комнате – ведь я весьма нервный ребёнок, очень боящийся темноты. Психика моя ещё очень неустойчива.

Но вот музыкальная передача завершена, а мамы и тёти Тани всё ещё нет дома. И мне ничего другого не остаётся, как в страхе жаться к репродуктору, освещённому скудным светом электрической лампочки.

Корабль Синдбада разбился о скалу, на вершине которой высится всадник, сделанный из меди, а я панически боюсь покинуть кусочек освещённого пространства, расположенного в углу комнаты.

Вполне естественно, что в детских коллективах, в которых мне приходилось вращаться, интерес к классической музыке был под стать интересу к астрономии. Какая там Шахерезада! Какой там Римский-Корсаков! То ли дело «По долинам и по взгорьям…» или «Расцветали яблони и груши…». Вот их и петь надо. Действительно, это хорошие песни, и петь их, конечно, следовало. Но они меня совершенно не интересовали, казались примитивными, и я не скрывал этого. Вольно или невольно я и тут противопоставлял себя большей части детского коллектива, среди которого мне приходилось находиться. А в результате – насмешки в мой адрес и издевательства. Словом, белая ворона, симпатий не внушающая.

По словам мамы, отец мой видел меня в будущем пианистом или дирижёром. Уходя на фронт, он просил маму ни при каких условиях не продавать рояля (фирмы «Беккер»), – чтобы мне было на чём учиться фортепианной игре. Отец погиб на фронте, и вот сегодня мне в голову пришла некая мысль. Согласно ей, смерть отца была одной из составляющих плана судьбы в отношении меня. Высшей силой мне не было предначертано стать музыкантом, хотел я им быть или же не хотел, мне была уготована другая судьба. Не погибни отец на фронте, он наверняка из-под палки заставил бы меня сидеть по нескольку часов в день за инструментом, а это могло бы очень осложнить раскладывание судьбоносного пасьянса. Обожает классическую музыку? Прекрасно, пускай обожает! Но ответной любви пускай не ждёт! Итак, гибель отца – карта – факт № 9. Жестокая карта!

Мама, однако, о планах судьбы в отношении меня ровным счётом ничего не знала, а вот о мечте отца видеть меня пианистом или дирижёром прекрасно помнила. Поэтому меня решили определить в музыкальную школу. Думали о «Гнесинке», но в конечном итоге повели на прослушивание в районную музыкальную школу, расположенную неподалёку от Московского планетария. Прослушивание состоялось осенью 1945 года. Сначала меня попросили что-нибудь спеть. Я, естественно, не выбрал для исполнения арию «Князя Игоря», которую в то время уже отлично знал, а спел «Марш артиллеристов» (музыка Тихона Хренникова на слова поэта Виктора Гусева), хорошо знакомый мне ещё со времён эвакуации: «Артиллеристы, Сталин дал приказ…). Это была одна из песен, которые мы разучивали в детском саду. И вот ведь ещё одна ирония судьбы. Выше я уже писал о негодяе Геннадии Кузнецове, мечтавшем стать артиллеристом и дослужиться до полковника. Не стал он ни артиллеристом, ни полковником. Артиллеристом (по военной специальности) стал я, правда, только старшим лейтенантом. На вступительном экзамене в музыкальной школе я спел «Марш Артиллеристов», но в конечном итоге музыкантом не стал, а вот к артиллерии, как уже было упомянуто только что, имел некоторое отношение. Как знать, может быть, муза, курирующая музыку и проинструктированная судьбою в отношении меня, решила: раз так хорошо спел про артиллеристов, так становись артиллеристом, хотя бы по военной специальности. Глядишь, и дослужишься, сидя на гражданке, до старшего лейтенанта. Кстати, в царской армии лейтенанты были только во флоте – это был следующий обер – офицерский чин после мичмана, а, скажем, в пехоте или артиллерии этим двум чинам соответствовали подпоручик и поручик.

Моя учёба в музыкальной школе сразу же не заладилась. Очень скоро я пошёл, что называется, по рукам, впрочем, понятно, совеем не в том смысле, который заключён в этом выражении. Первая моя преподавательница фортепиано, старая карга Малозёмова, очень быстро избавилась от меня, сочтя абсолютно бесперспективным. Моя вторая преподавательница, молодая еврейка Лапис, оказалась полностью солидарной с Малозёмовой и вскоре также отказалась со мной заниматься. В конце концов руководство музыкальной школы в лице еврея Гальперина (директора) и итальянки Мамони (заведующей учебной частью), подсунуло меня бесцветной и тихой еврейке по фамилии Левин-Коган. У неё я и прозанимался до конца учебного года, поскольку, как теперь догадываюсь, дальше спихивать меня уже было просто не к кому, разве что «пустить меня по рукам» прочих инструменталистов, прогнав сквозь их строй, – начав со смычковых и закончив медными духовыми, например, тубой.

Обошлось, впрочем, без скрипок, фаготов и прочих контрабасов. При иных обстоятельствах, маме моей, может быть, и предложили продолжить моё обучение в музыкальной школе на каком-нибудь другом инструменте, вот только имело место некое «но». Это самое «но» заключалось в следующем. Я был, что называется, бесплатником, то есть учеником, которого должны были учить бесплатно, поскольку мой отец погиб на фронте. Между прочим, та же привилегия была у учащихся 8–10-х классов средней школы и у студентов институтов. В те годы обучение в учебных заведениях этого уровня было платным. Если бы я проявил большие способности при обучении игре на фортепиано, то меня бы не отчислили из музыкальной школы после экзамена, завершающего обучение в первом её классе. Будь я учеником, мать которого аккуратно платит за обучение своего сына, меня скорей всего дотянули бы до окончания музыкальной семилетки. А какой смысл возиться за бесплатно с ребёнком, мягко выражаясь, не очень перспективным? Какой с него навар – то?

Помнится, вещи, которые я разучивал в первом классе музыкальной школы, не вызывали особых чувств в моей душе. Ну разучил и разучил. Скучно возиться с ними до бесконечности?! Что-то там шлифовать, подправлять. Скука моя была столь очевидна для тишайшей Левин-Коган, что она как-то во время очередного урока сказала мне: «Играй повеселей. А то ты словно мышку какую хоронишь». Маму, естественно, вызывали в музыкальную школу, просили воздействовать на отпрыска. После одного такого вызова дома состоялся со мною серьёзный разговор, в ходе которого меня попросили серьёзно подтянуться. Я, само собою, обещал сделать это, толком, впрочем, не понимая, а что же, собственно, от меня хотят. Был бы жив отец, он заставил бы сидеть меня за роялем на много больше времени, чем я обычно проводил за этим инструментом. Но отец погиб на фронте, а маме в то время было немного не до меня. Во-первых, много времени отрывала работа – рабочий день в первые послевоенные годы не ограничивался восемью часами. Приходилось иногда задерживаться на службе вплоть до позднего вечера. Во-вторых, маме очень хотелось снова устроить свою личную жизнь, вот только в послевоенное время сделать это было ой как непросто, даже для красивой женщины – из-за резкого уменьшения в стране количества мужчин. Причины этого уменьшения, надеюсь, очевидны. Мама и тётя Таня, наконец, просто плохо представляли себе, каким образом следует на меня воздействовать по музыкальной части, в то время как в общеобразовательной школе всё было пущено на самотёк, но никаких проблем не возникало. Одним словом, всё осталось, как и было. В этой связи не могу не привести один интересный факт из жизни Рахманинова.

В детские годы великий русский композитор поначалу предпочитал не сидеть за роялем, а слоняться без дела по улицам. Так продолжалось, пока мальчика Серёжу не отправили на обучение к классному музыкальному педагогу Звереву, сумевшему вызвать у юного шалопая интерес к фортепьянной игре. Но на моём жизненном пути мне не довелось повстречаться с педагогом подобного уровня, да и музыкального таланта аналогичного таланту Сергея Рахманинова у меня, скорей всего, не было, так что моё обучение игре на фортепиано увенчаться успехом никак не могло. Короче, Высшая сила послала меня в этот мир совсем не для осуществления блестящей музыкальной карьеры, а с совершенно иными целями, совершенно неведомыми ни моим родителям, ни мне самому в течение многих лет моей жизни. Человек, как известно, предполагает, а Господь располагает – моя карта – факт № 3, музыкальность, страстная любовь к классической музыке, должна была стать чем-то вроде страстной безответной любви к женщине. Вот только неразделённая страсть к женщине, пронесённая через всю жизнь, с высокой долей вероятности могла сделать мужчину несчастным, более того – могла в иные моменты его жизни толкнуть на самоубийство, моя же страстная любовь к классической музыке никаким суицидом не угрожала. Более того, она сделала моё пребывание в этом не лучшим из миров достаточно терпимым. Кто-то сказал, если хочешь насмешить Бога, сообщи ему о своих планах. Наверное, Всевышний много смеялся, когда планы моего отца относительно меня доходили до Его сведения. «Дирижёром, пианистом?! Ну – ну!» Я, лично, никогда не мечтал о карьере дирижёра или пианиста, а вот о карьере оперного певца даже очень. Планы были чуть ли не шаляпинские, а в итоге… А в итоге, если и не смех Высшей силы, то по крайней мере, её усмешка, означающая, чем бы дитя не тешилось, лишь бы оно не плакало. «Спой, светик, не стыдись!»

Между тем пришло время экзамена по музыке. Для него я под руководством тишайшей Левин-Коган разучил танец Гёдике, который и исполнил на экзамене, как мне помнится, безо всяких помарок. Но и без блеска, который, однако, несколько ранее имел место – на репетиции, предшествовавшей самому экзамену.

Репетиции проводилась в одном из свободных классов музыкальной школы. Помимо меня в этот день к предстоящему экзамену готовились и другие подопечные Левин-Коган. Подошла и моя очередь получить последние наставления от моей преподавательницы. И вот тут-то случилось маленькое чудо – я с таким вдохновением сыграл танец Гёдике, что у всех присутствующих в помещении глаза сделались квадратными, образно выражаясь. Словно между мною и обиталищем муз на Парнасе возник некий канал, по которому в мою душу вдруг хлынул поток некой творческой энергии. До настоящего времени я не могу понять, почему это случилось, а, главное, почему произошло это на репетиции, а не на самом экзамене. Впрочем, случись бы это на экзамене, конечный результат был бы тем же: меня всё равно бы отчислили из школы – «бесплатник»! Следующий факт, случившийся после моего отчисления, служит прекрасным доказательством этого моего утверждения.

Узнав о моём выдворении из «храма муз», мама моя отправилась выяснять отношения с его жрецами. Так во́т, помимо всего прочего, они сослались также и на моё плохое поведение – якобы я как-то забрался на дерево, росшее рядом с музыкальной школой, и показал язык в ответ на требование кого-то из педагогов спуститься на землю и приступить к занятиям музыкой. Ни на какое дерево я не залезал, всё это являлось самым подлым враньём – ничего подобного не было и в помине. Администрация шла на всё лишь бы избавиться от меня. Ну ладно, с фортепиано не получилось, но ведь были и другие музыкальные инструменты – смычковые, духовые. Почему бы не дать мальчишке попробовать проявить себя на них?! А зачем – навар – то от него какой, от «бесплатника»?!

Между тем, год, проведённый мной в стенах музыкальной школы, даром для меня не прошёл – чему – то я в ней всё же научился, а, главное, она никоим образом не поколебала моей страстной любви к классической музыке, в первую очередь к музыке, содержащей очень красивые мелодии. И вот яркое доказательство этого.

Уже будучи отчисленным из музыкальной школы, я обнаружил среди отцовских нот вальс Шопена, обозначенный номером 10. Сегодня (а это начало 21 века) вальс этот время от времени звучит по радио, вот только номер у него сменился. Так во́т, обнаружив ноты этого шопеновского вальса, я решил попробовать его сыграть. И знаете, отдельные фрагменты вальса у меня получались, хотя в целом его одолеть я был, естественно, не в состоянии – техники не хватало. Стараясь преодолеть технические трудности, я проводил за инструментом довольно долго времени – так мне хотелось полностью разучить этот шопеновский шедевр. Уж больно он был красив.

Нечто подобное случилось у меня впоследствии и с «Лунной сонатой» Бетховена. Первую её часть я разучил довольно легко, а вот с заключительной третьей частью справиться, естественно, не смог. А ведь как хотелось полностью сыграть этот шедевр. Одним словом, я покушался на решение музыкальных задач, которые были мне явно не по силам. И тут не могу не признаться, что в жизни моей имели место покушения на решение проблем с негодными средствами также и в рамках совершенно других направлений человеческой деятельности. Иными словами, меня всю жизнь тянуло решать разного рода проблемы глобального характера. Подобного рода стремления можно рассматривать в качестве карты – факта № 10. Оставалось лишь столкнуться с подобного рода проблемами, для решения которых в моём распоряжении у меня были соответствующие возможности. Вот только в области музыки таких возможностей у меня не оказалось.

Мама, однако, предприняла ещё одну попытку сделать из меня музыканта. С этой целью она обратилась к уже упомянутому выше Тимофею Александровичу Докшицеру с просьбой порекомендовать ей преподавателя фортепиано с целью моего обучения игре на этом инструменте. Естественно, за плату. Тимофей Александрович порекомендовал обратиться к Ариадне Михайловне Бостанжогло, выпускнице Московской консерватории, которую она закончила по классу фортепиано у Льва Оборина. Ариадна Михайловна преподавала обязательное фортепиано в Московском педагогическом институте имени Гнесиных. Сейчас он именуется Музыкальной академией имени Гнесиных.

У Ариадны Михайловны я прозанимался три года, особых успехов в конечном итоге не добившись, хотя после первого года обучения они вроде бы начали обозначаться. Например, некоторые музыкальные пьесы Эдварда Грига, написанные им для детей («Танец эльфов», «Родная песня» и другие) у меня явно получились. «Родную песню» я даже рискнул исполнить на концерте учеников общеобразовательной школы, в которой учился; концерт был организован в честь окончания учебного года. Играл я весьма неплохо. Наградой же мне за это исполнение было гробовое молчание зала. Подавляющее большинство учеников просто не поняло, что я такое делал за роялем. Кто-то даже заявил:

– Этак и я могу!

Справедливости ради, должен заметить, нашёлся-таки ученик, рискнувший не согласиться с подобной оценкой моей игры, но его доводы поддержки у товарищей не нашли. Что ж тут поделаешь – территория Красной Пресни в те годы была фактически окраинным московским районом, большинство населения которого принадлежало к малообразованным слоям населения, проживавшего фактически в трущобах. Классической музыкой жители окрестных фавел не интересовались. Им бы что-нибудь попроще.

Итак, первый год моего обучения фортепианной игре у Ариадны Бостанжогло завершился вполне успешно, если, конечно, не считать моего провального школьного «концерта». Поэтому Ариадна Михайловна предприняла попытку вернуть меня в лоно музыкальной школу, из которой в своё время я был отчислен по причине якобы неуспеваемости и мелкого хулиганства. Но зачислить меня во второй класс этой школы её директор Гальперин после прослушивания исполнения пьес, разученных мной с Ариадной Бостанжогло, наотрез отказался, беспардонно раскритиковав мою игру. Интересное получалось дело – обрушившись на моё исполнение, Гальперин, тем самым подверг критике и квалификацию моей учительницы музыки. Я не знаю, какое музыкальное учебное заведение заканчивал директор музшколы, но Ариадна Михайловна заканчивала Московскую консерваторию по классу фортепиано у самого Льва Оборина и преподавала затем не в районной музыкальной школе, а в гнесинском институте. Впрочем, директора вполне можно было понять. Возвращение меня в музыкальную школу ставило фактически под вопрос, причём ставило по большому счёту, квалификацию преподавателей (той же Малозёмовой), работающих в стенах этого музыкального учебного заведения. К тому же никакого материального навара в случае моего восстановления в школе не предвиделось – плату за обучение брать с меня не имели права.

У Ариадны Михайловны я прозанимался ещё два года, но особых успехов не достиг. Стало ясно: пианиста и дирижёра из меня не получится. Приходится признаться, не так уж были неправы преподаватели музыкальной школы в своей оценке моих перспектив в области фортепианной игры, вот только, повторюсь, существовали и другие музыкальные инструменты (струнные, духовые), игре на которых можно было попробовать меня учить. Не попробовали – «бесплатник»!

Между тем, после отчисления из музыкальной школы мне довелось попробовать себя в составе… камерного мини симфонического оркестра, исполнявшего «Детскую симфонию» Гайдна. В этом музыкальном коллективе я исполнял партию трещотки, предусмотренную в партитуре этим австрийским композитором. Случилось это в пионерском лагере Академии наук СССР, о котором уже упоминалось выше.

В детстве и отрочестве мне довелось побывать во многих пионерских лагерях, принадлежавших различных министерствам и ведомствам Советского Союза, но только пионерский лагерь Академии наук оставил у меня по – настоящему добрые воспоминания. Оно и понятно – культурный уровень пионервожатых и отдыхающих в нём детей очень уж отличался от аналогичного культурного уровня прочих пионерских лагерей, в которых мне довелось побывать. Дети учёных в массе своей это не дети советского чиновничества и работяг, да и в пионервожатые в пионерский лагерь Академии наук абы кого не брали, хотя, конечно, и тут приходилось сталкиваться с нелучшими экземплярами человеческой породы.

Так во́т, в конце лета 1946 года я отдыхал именно в пионерском лагере Академии наук СССР, находящемся под Звенигородом, в Поречье. Это был третий заезд, продолжительность которого составляла сорок дней. Так уж получилось, что среди отдыхающим этого заезда оказалось много детей, обучающихся игре на скрипке. Имена некоторых из них я и сегодня помню: Белла Эйдус, Эрик Френкин. А вот имя профессионального музыканта, приглашённого руководить музыкальной жизнью пионерлагеря, в памяти моей не сохранилось, если, впрочем, оно, имя это, там вообще было. Музыкант этот взял с собою мальчика по имени Юлик Гутман. Юлик был старше меня на три года и обучался игре на фортепиано. В свои тринадцать лет он уже свободно читал с листа музыкальный текст и, как мне помнится, собирался разучивать клавирный фрагмент из «Летучего голландца» Рихарда Вагнера. Это была увертюра оперы. Понятно, Юлику предстояла весьма непростая задача.

Тут в самый раз вспомнить некий анекдот, связанный с евреями. Так вот, один еврей – это торговая точка. Два еврея – это шахматный турнир. А три еврея – это симфонический оркестр. На этот раз евреев оказалось заметно более трёх, причём не просто евреев, а евреев, имевших прямое отношение к музыке. Стало быть, имелись все предпосылки для организации симфонического оркестра, хотя бы камерного. Скрипачей вполне хватало, оставалось заполнить вакантные места инструментов, объединённых одним названием «ударные». К последним относятся треугольники, литавры, тарелки и так далее. В «Детской симфонии» Гайдна фигурирует ещё и трещотка. Партию трещотки доверили мне.

Да вот беда, я никак не мог воспроизвести партию этого инструмента в полном соответствии с партитурой музыкального произведения.

В результате было решено: я буду «трещать» в такт на протяжении всего исполняемого произведения по следующей схеме: звук – пауза – звук – пауза… И только в одном месте я стану на протяжении нескольких тактов крутить без остановки свой инструмент, издавая с его помощью непрерывное стрекотанье. Дирижировал ансамблем, естественно, Юлик. Он – то и должен был подать мне в финале симфонии соответствующий сигнал своей дирижёрской палочкой о переходе на «трещание» без пауз. Сигнал этот представлял собою помахивание палочкой в воздухе. С подобного рода концертами в других пионерских лагерях я никогда не встречался.

Юлик Гутман был сыном известного преподавателя фортепиано Института имени Гнесиных Теодора Гутмана. Впоследствии Юлик закончил Московскую консерваторию и участвовал в одном из музыкальных конкурсов имени Чайковского, где удостоился почётного диплома, дойдя до третьего тура этого музыкального соревнования.

Перед самым началом учебного года, а, может быть, и сразу после него, в Доме учёных, что на Пречистенке (тогда Кропоткинской), состоялся некий отчёт руководства пионерского лагеря о проделанной работе. В частности, были выставлены работы пионеров, сделанные ими в разных творческих кружках, например, в кружке ваяния. Свои силы в этом виде изобразительного искусства попробовал и я, вылепив из пластилина какого-то старичка-лесовичка. Не обошлось и без музыки – была исполнена уже известная нам «Детская симфония» Йозефа Гайдна. Чтобы симфонический концерт состоялся, к юным оркестрантам на дом были своевременно посланы работники «Дома учёных» с нижайшей просьбой собраться в нём к такому-то времени. Естественно, персональное предложение явиться получил и я. Концерт удался на славу.

Пионерский лагерь Академии наук СССР оставил у меня в основном светлые воспоминания. Особенно относящиеся к описанному выше концу лета 1946 года. Разумеется, и в пионерском лагере Академии наук СССР мне пришлось сталкиваться с разного рода негативными явлениями советского бытия, например, с антисемитизмом. Последний, как правило, обнаруживался в первую очередь со стороны других детей, а его накал и частота проявлений были не столь велики, как в пионерских лагерях других министерств и ведомств. Кстати, и спортивная работа в пионерлагере Академии наук была отлично организована. Кажется, в том же 1946 году руководила ею супружеская пара Федосеевых. Оба супруга были мастерами спорта СССР. Вместе с ними в пионерлагерь приехал, естественно, и их сын Олег, впоследствии серебряный призёр австралийской олимпиады (Сидней) в тройном прыжке. Но «вернёмся к нашим баранам» – моей страстной любви к классической музыке, любви, как уже писалось выше, неразделённой.

Да, успехов в фортепианной игре я не добился, но в это же время моя любовь к классической музыке, созданной на базе красивых мелодий, расцвела пышным цветом. Естественно, это моё притяжения к великой музыкальной классике касалось как симфонической, так и оперной её составляющих. И если подолгу сидеть за роялем мне редко когда хотелось, то оперные арии я мог горланить и вполне прилично воспроизводить посредством художественного свиста (был у меня и такой талант) с раннего утра и до позднего вечера. А уж поход в оперу (обычно в филиал Большого театра; сейчас в этом помещении находится Московский театр оперетты) становился для меня грандиозным праздником. До того, как мне исполнилось 16 лет, поход этот мог состояться исключительно в воскресный день утром и, разумеется, в сопровождении кого-нибудь из взрослых. Не стану перечислять, какие оперы мне довелось услышать за время моего обучения в школе, скажу лишь следующее. Некоторые спектакли, например, «Пиковая дама» Чайковского (это было весною 1951 года) навсегда врезались в мою память, и я до сих пор помню фамилии многих артистов, занятых в этом шедевре Чайковского. Так вот, Германа пел Георгий Нэлепп, Лизу – Наталья Соколова, Томского – Медведев, Елецкого – Селиванов, графиню – кажется, Вербицкая. Дирижировал спектаклем – Александр Мелик – Пашаев. Сцены в спальне графини и в комнате Германа (в казарме) буквально потрясли мою душу. Своими впечатлениями об этом спектакле я готов был делиться с кем угодно, в частности, даже с мальчишками из нашего двора, наивно полагая, что это будет интересно для них. Как же я был удивлён, когда один из жильцов моего дома, Володька Ярослав по кличке Чарли, охарактеризовал шедевр Чайковского как… дерьмо. Правда, почти тут же и поправился, увидев изумление на моём лице. Ну так во́т, моя страстная любовь к классической музыке и к опере, в частности, никак не могла способствовать хорошему отношению ко мне со стороны мальчишек нашего двора и учеников школы, в которой я учился. Возможно, я плохо скрывал своё презрение к ним, не способным понять, воспринять, восхититься шедеврами музыкальной классики. Ответом на это презрение было, естественно, усиление негативного отношения ко мне, желание унизить меня, преимущественно физически. Впрочем, для негативного отношения было немало и других причин, о которых я и не догадывался, не способный, как и большинство людей на свете, посмотреть на самого себя со стороны. А сумел бы посмотреть? Много ли я понял, не имея ещё богатого жизненного опыта?

Сейчас я мог бы вспоминать и вспоминать о многих оперных спектаклях, которые довелось мне посмотреть и послушать в Москве в школьные годы и которые на всю жизнь врезались в мою память, но делать это сейчас не имеет никакого смысла – достаточно и уже сказанного. Да, музыкален, очень музыкален, но послан в этот мир совсем не для того, чтобы проявить себя в области музыки. На этом пути для меня лично была установлена такая полоса препятствий, преодолеть которую не было никаких шансов. Никаких! Не получилось с фортепиано в детстве, ничего не получилось и с сольным пением в годы юности и молодости, хотя на занятия вокалом мной было потрачено много времени и денег. Сначала в студенческие годы, потом – после завершения высшего образования, когда судьба вывела меня на совсем другие полосы препятствий. Скажи мне кто-то о них не то, чтобы в детстве, но и в весьма зрелом возрасте, так я бы в ответ только пожал плечами: что за чушь! Да, человек предполагает, а Господь Бог располагает. Как тут не вспомнить одну из сентенций Корана, гласящую, что Аллах самый большой хитрец! Я бы добавил: и самый большой шутник…

Да, судьба, как выяснилось, готовила меня к совсем другим полосам препятствий, и подготовка эта началась уже в школе.

Тут в первую очередь следует упомянуть о некоторых проблемах, связанных с моей детской психикой. Проблемы эти мне пришлось преодолевать собственными усилиями, без обращения за помощью к врачам. Первой такой проблемой явилось заикание, дающее о себе знать в моменты сильного волнения, меня охватывающего. Заикание постоянно не было мне присуще. Оно то появлялось, то исчезало. Мои одноклассники так и вообще считали, что я притворяюсь – не могу сразу ответить на вопрос учителя, вызвавшего меня к доске, и начинаю заикаться, чтобы выиграть время. Глядишь, что-то вспомню, а то и подсказку услышу.

Не последнюю роль в моём заикании играла, судя по всему, и моя страшная застенчивость, следы которой сохранились у меня и до зрелого возраста. Идёшь, бывало, на какую-нибудь встречу по нужному делу, и чем ближе во времени предстоящий разговор, тем сильней в душе разгорается паника. В сотый раз повторяешь про себя заранее заготовленные фразы, в сотый раз успокаиваешь себя, а толку никакого. Хочется повернуться на сто восемьдесят градусов и направиться в обратную сторону. А пошло всё к едрене фене! Останавливаешься, поворачиваешься. Шаг – другой в обратную сторону. Снова останавливаешься. Как бы берёшь себя за шкирку, новый поворот на сто восемьдесят и словно кто-то тащит тебя к месту встречи, которое «Изменить нельзя».

А как-то и такая история случилось.

Находился я дома у тёти Сарры Рахмильевны на Большом Харитоньевском, и надо было мне поехать в какое-то учреждение за справкой. Выхожу из квартиры, спускаюсь вниз, выхожу на крыльцо и… вижу незнакомых детей, играющих во дворе. Увидев детей, я немедленно ретируюсь обратно в подъезд и начинаю ждать, когда они уйдут. Не уходят, время бежит вперёд, и тогда собрав в кулак всю свою силу воли, я выскакиваю из подъезда, стремительно прохожу мимо детей и выскакиваю на улицу. Справку в тот день я не получил, – приехав в нужное мне учреждение, я уже никого там не застал – рабочий день в нём закончился. А могло случиться и так. Будь бы я с мамой и будь среди детей мальчишки, знающие меня, так я бы закрыл лицо ладонями. Однажды нечто подобное случилось, причём кто-то из мальчишек при затмении моего лица ладонями моими с удивлением сказал:

– Смотрите, плачет!

По ходу моего взросления я сумел перемолоть в себе эту патологическую застенчивость, но остатки её сохранились у меня и до старости в виде некоторой неосознанной временами развязности с моей стороны, и далеко не всем развязность эта нравилась, молодым представительницам прекрасного пола в первую очередь. Одна девица (грузинка Неля Мендзвелия, особой привлекательностью не блиставшая) пригрозила мне пощёчиной, другая (Алла Шангина, тридцатилетняя девица, привлекательности не лишённая) пообещала лягнуть ногой в следующий раз. Прегрешения мои в обоих случаях состояли в моём неосознанном, приятельском, я бы сказал, прикосновении рукою к женской плоти. Аналогичные прикосновения, скажем, к плечу или грудной клетке приятеля, никакого недовольства не вызвали бы. Словом, как я теперь понимаю, от рождения моя психика была несколько повреждена, давая время от времени неприятные сбои в виде некоего дискомфорта души. Описать его словами вряд ли возможно – это надо пережить самому. Наверное, у этого состояния есть своё медицинское название мне неизвестное. Много лет спустя врач – невропатолог по фамилии Кудрявая определила этот душевный дискомфорт как нервный криз, при котором в душе человека на базе нервного истощения образуется нечто вроде психического смерча, готового в момент своего максимума свести тебя с ума.

Уже в школе я начал объективно оценивать свои способности в разных областях знаний, пытаясь увязать их (способности) с теми или иными особенностями своей психики. Это было для меня крайне важно, поскольку напрямую касалось моей успеваемости по тому или иному предмету, математики, например. Я всегда был довольно невысокого мнения о собственных математических способностях. И на то были свои основания. Одно из них – далеко не лучшее выполнение мной письменных контрольных работ по этому предмету; мне постоянно не хватало времени для успешного решения предложенных задач. Причин у этой нехватки было несколько.

Главной причиной, как я считал, являлись мои ограниченные способности в этой дисциплине. Двумя другими причинами были некоторое тугодумие, свойственное мне, и душевная нервность, проявлявшаяся у меня при наличии нехватки времени. К сказанному следует добавить следующее. С арифметикой у меня особых проблем не было. Этот раздел математики заканчивался в школе в пятом классе во времена моего обучения в ней. По арифметике у меня было отлично, пятёрка, иными словами. Алгебра и геометрия начинались у нас в шестом классе и продолжались до десятого класса включительно, то есть до окончания школы. Тригонометрия изучалась в двух последних классах её. Вот с этими тремя разделами математики у меня и были кое-какие проблемы, и как итог – всего лишь четвёрки по каждому из них. Как я уже упоминал, хуже всего дела обстояли с письменными контрольными работами.

Наша учительница математики в старших классах, Инна Владимировна Домбровская, для контрольных работ составляла несколько заданий. Они записывались на отдельных листках бумаги и выдавались каждому ученику класса. Списать тут было практически невозможно – пойди узнай, кому какое задание досталось. Впрочем, я никогда ни у кого не списывал, и меня никто никогда не просил дать списать.

Получив от учительницы листок с заданием, я энергично брался за дело, частенько запутывался в вычислениях и, как результат, начинал сильно нервничать, теряя много времени впустую. В итоге – четвёрка, а частенько и тройка. Как быть? Жизнь подсказала мне ответ на этот вопрос.

Учеников, плохо успевающих по её предмету, Инна Владимировна (Иннушка, как мы звали её между собою) оставляла после уроков на дополнительные занятия. В ходе этих же занятий писалась также последняя контрольная работа по математике теми учениками, в том числе и вполне успевающими, которых не было в школе в день проведения контрольной (скажем, по болезни). Писать её после уроков было куда комфортней, чем во время регулярных уроков математики, проводимых по расписанию. Во-первых, больше было времени для выполнения задания; во – вторых, можно было узнать у одноклассников, какие конкретно задачи предлагались для решения. Я никогда не был злостным прогульщиком, но иногда, с целью… повышения успеваемости по математике, мог прогулять школу в день проведения контрольной работы. Дома я о прогуле, естественно, никому и не заикался, а в школе на вопрос по поводу моего «вчерашнего отсутствия», ссылался на плохое самочувствие и обещал представить справку от врача. На следующий день о моём «вчерашнем отсутствии» уже никто не помнил, а потому о медицинской справке не напоминал. Естественно, прогулами я пользовался крайне аккуратно. Короче, чтобы найти правильное решение математической задачи мне требовалось время для обдумывания в спокойной обстановке (см. выше, карта – факт № 7). Впрочем, эти маленькие поведенческие хитрости мало помогли мне в деле повышения моей школьной успеваемости по математике. В аттестате зрелости по алгебре, геометрии и тригонометрии у меня красовались четвёрки. Ещё две четвёрки стояли там по иностранному языку (немецкому) и письменной литературе. Факты эти не лишены некоторой любопытности, если учесть, что моя творческая жизнь оказалась связанной в первую очередь именно с художественной литературой и с научными дисциплинами (физика, физическая химия), где математика – элементарная и высшая – играла важнейшую роль. К тому же без знания иностранных языков (немецкого и английского) моя полноценная научная деятельность оказалась бы чрезвычайно затруднённой, если вообще возможной. Словом, мои редкие тактические прогулы школьных занятий способствовали всего лишь укреплению моих «четвёрышных» позиций по математике, но не смогли достигнуть «пятёрочной высоты» и, тем более, закрепиться на ней. Но однажды случилось следующее…

Как-то на уроке геометрии мы под руководством Иннушки коллективно решали какую-то задачу из сборника геометрических задач Н. А. Рыбкина. Путь к ответу (1 см) представлялся длинным и трудным. Класс стройными рядами и двинулся к нему под руководством своей наставницы. Неожиданно один из учеников рискнул пойти не в ногу со всем коллективом. Этим учеником оказался я, внезапно обнаруживший правильное решение задачи, включающее всего один простейший ход вместо длинной их цепочки. Оказывается, всего – навсего надо было провести диагональ в одном из квадратов, что и было мной сделано. Найдя правильный ответ, я немедленно прекратил математическую тягомотину, имеющую быть в классе. Между тем Домбровская двигалась от парты к парте, контролируя решение задачи учениками. Вот она дошла до моей парты, расположенной «на Камчатке», где я пребывал в полном одиночестве, и задала мне вполне естественный вопрос относительно моего откровенного бездействия. Я назвал ответ – 1 сантиметр. Кто-то из однокашников тут же подал голос:

– Он в ответ заглянул.

Немедленно последовал мой ответ:

– Никуда я не заглядывал! – после чего ознакомил Иннушку с суперкоротким решением задачи, поставив её в дурацкое положение. Ведь ей, закончившей мехмат МГУ (астрономическое отделение), надо было как-то выскребаться из создавшейся ситуации. Что делать? Немедленно закрыть вопрос или же продолжить решение задачи по намного более сложной методике? Иной преподаватель поставил бы мне сразу пять с плюсом и прекратил бы возню с решением задачи через, извините, жопу. Иннушка поступила по – другому. Она решила продолжить движение к правильному ответу «через задний проход», но мне разрешила в этом безобразии не участвовать. Это был первый случай в моей жизни, когда я по наитию нашёл нужный ответ задачи или проблемы, когда неожиданно сработала моя интуиция. Случившемуся я особого значения тогда не придал: ну нашёл случайно кратчайший путь решения задачи, которого и учителка не заметила, – бывает. Действительно, «бывает». Случился с тобой в жизни какой-то неординарный случай, и больше ничего подобного и близко не случалось. Шагали вокруг тебя все в ногу, и ты вместе с ними в ногу шагал. Никаких противоречий с окружающим. И только сегодня я вдруг понял, что случай, приключившийся со мною в школе на уроке математики, был не случайностью, а первым ростком моей прирождённой жизненной диссидентности, очень опасным свойством человеческой личности, особенно для индивида, живущего в условиях тоталитарного государства. Другие ростки долго не заставили себя ждать, но проявились они совсем в другом школьном предмете, в области письменной литературы, в которой, как и в математике, я никак не мог добиться высшего балла, несмотря на все свои старания. Вот только письменная литература вам не математика. Найденный правильный математический ответ, пускай и найденный совершенно новым способом, как правило, никакими жизненными осложнениями не грозит, а вот оригинальный взгляд, изложенный учеником девятого класса на экзамене по письменной литературе, мог оригиналу дорого стоить – вплоть до двойки с последующей переэкзаменовкой по данному экзамену. А провалил переэкзаменовку – пожалуйте, на второй год.

Итак, судьба вынула из колоды очередную карту – факт под номером 11 и присоединила её к остальным картам этого вида, картам, как бы предъявленным мне. Диссидентство. Что ж, тут всё по делу – ибо в этом мире каждый еврей, как правило, в чём-то да диссидент. Многие мои соплеменники стараются скрывать эту черту своего характера, но мне, ярко выраженному экстраверту, это не очень удавалось. Диссидентство так и пёрло из меня, и, как следствие, мне частенько приходилось слышать в свой адрес: «Таких, как ты, следует искать в реке вверх по течению, если ранее ты утонул». Кстати, тонуть мне приходилось, но меня спас деревенский мальчишка, оказавшийся неподалёку. Между прочим, на помощь я не звал, просто мой спаситель заметил, что со мною непорядок – моя голова то появлялась над водой, то исчезала. Дело было в пионерском лагере; в то время я ещё не научился плавать. Другой бы на моём месте мог и погибнуть, не имея в своей натальной карте «закрытого тригона», этого оберега, хранящего человека от ударов судьбы или существенно их смягчающих.

Итак, математика «просигналила», настало время просигналить и литературе. Первый «литературный звоночек» случился в девятом классе, в ходе экзамена по письменной литературе. Сейчас я уже не помню точного названия выбранного мной сочинения, помню лишь, что оно касалось показа нелёгкой жизни народных масс в творчестве Некрасова. Поэзия Некрасова мне всегда очень нравилась. Что и говорить, талантливейший поэт! При раскрытии темы я опирался в первую очередь на его поэму «Кому на Руси жить хорошо». По ходу написания сочинения на некрасовские темы на меня вдруг, что называется, нашло. Вместо того, чтобы изложить общепринятую точку рения, я принялся фантазировать, всё более и более воспламеняясь. Одного из героев поэмы, Якима Нагого, я назвал народным трибуном, затем вспомнил про Степана Халтурина, а после ещё то ли про кого-то, то ли про что-то. Короче, меня понесло. Как потом довёл до моего сведения мой одноклассник Абрам Сапожников (его родная сестра Маня преподавала у нас в школе немецкий язык), моё творчество вызвало при проверке сочинения дружный смех преподавателей вперемешку с их недоумением – он что, немного тронулся? Впрочем, обошлось – мне влепили тройку и посоветовали в следующий раз хорошенько подумать, прежде чем ударяться в подобного рода фантазии.

Следующий раз случился ровно через год, опять-таки на экзамене по письменной литературе, когда я снова писал сочинение, связанное с творчество Некрасова. Это был уже выпускной экзамен по письменной литературе, и, подобно, Владимиру Владимировичу Маяковскому, к которому весьма возможно имею самое прямое отношение, я «наступил на горло своей собственной песне», не позволив себе никаких вдохновений. На этот раз мне поставили четвёрку, хотя и тут не обошлось без небольшой накладки – я как-то неуклюже закончил мой экзаменационный опус.

Да что там школьное сочинение! Ещё будучи школьником, я ни много ни мало написал некое эссе, касающееся социалистического реализма. Как известно, было такое казённое течение в литературе и искусстве в Советские времена. Суть его была проста, как мычание, – изображать действительность надо не такою, какая она есть на самом деле, а такою, какой она должна быть и какою она на самом деле будет когда-нибудь, при коммунизме. Сейчас я уже не помню, какие гениальные (генитальные) идеи я доверил нескольким листкам школьной тетради, но точно помню моё непременное желание опубликовать их в советской печати. А как иначе? Ведь так замечательно в моём литературном опусе сошлись концы с концами. Вот только как его опубликовать в этой самой печати?

Пораскинув умом, я решил показать своё литературное творение отцу одного из моих тогдашних приятелей. Приятеля звали Володей, а его отца …Александром Исаевичем… Нет-нет, не Солженицыным. Тот, недавно выпущенный из заключения, находился в ссылке и широким массам советских читателей известен, естественно, не был. Впрочем, и папаша моего приятеля оным массам также не был очень уж известен, но вот членом Союза писателей он был, являясь, в частности, автором повести «Кованый сундук». Так вот, автор повести писал под псевдонимом Воинов, а его настоящая фамилия, как и фамилия моего тогдашнего приятеля, была Лефевр. Моё знакомство с ним произошло в астрономическом кружке при московском планетарии.

Добраться до Александра Исаевича 1-го мне не удалось. Не помню уж по какой причине. А добрался бы, так, наверное, здорово бы насмешил товарища писателя. Ну а до Александра Исаевича 2-го я, надеюсь, ещё доберусь – в своих воспоминаниях, если это, конечно, будет угодно Всевышнему. Доберусь, надеюсь, и до Владимира Лефевра – как-никак он стал героем моей эпиграммы № 2, эпиграммы вполне удачной. Написана она была уже в студенческие годы, а вот первая проба пера в области «эпиграммостроения» произошла у меня ещё в школе. Её героиней была некая Наташа Боровкова, также участница упомянутого выше астрономического кружка. Вот эта эпиграмма:

Свинью втащили на Парнас,

Свинья, задравши к небу рыло,

Всем заявила: «Я светило,

И мне, признаться, не до вас!

Луна и Солнце мне подвластны!

За всё ответственная Я!».

Я тут напомнил громогласно,

Что боров всё-таки свинья.


Эпиграмма получила широкое хождение в планетарии, и её авторство приписали моему приятелю Александру Гурштейну. Тот, разумеется, отрицал своё авторство, но меня не выдал. Вот только он сам вознамерился попрактиковаться в области сочинения эпиграмм, причём в качестве объекта для атаки выбрал меня. Бедняга! Знал бы, с кем связывается. Сегодня «в моём собранье насекомых, открытым для моих знакомых…» он, как герой моих сатирических атак, уверенно стоит на втором месте. Первое место занимает некто Дмитрий Быков (Зильбертруд). Впрочем, в данном месте моих воспоминаний до Дмитрия Львовича ещё дальше, чем до Александра Исаевича 2-го. Словом, первые ростки моих литературных наклонностей стали пробиваться на свет божий сквозь плохо уложенный асфальт педагогических установок уже в школе, но пышным цветом они расцвели значительно позже, а первые чего-то стоящие плоды появились десятилетия спустя. Тут следует добавить – значительная часть этих плодов оказалась связанной с самиздатом, ростки которого дали о себе знать, когда я был ещё школьником. Всё произошло так.

Неожиданно я вознамерился издавать… газету. Она представляла собою лист бумаги, на которые наклеивались рисунки, откуда-то вырезаемые мною. Под ними помещался текст. Автором его был, естественно, я – хозяин барин. В свет вышло девять номеров сего «издания». Понятно дело – сотрудничать в нём со мною было некому, потому-то больше чем на девять номеров меня не хватило. Десятилетия спустя меня хватало уже на целые книги, издаваемые мной в основном за собственный счёт. Как видите, стремление марать бумагу (кто-то, возможно, скажет, тяга к графоманству) в стихах и в прозе одолевало меня уже с младых ногтей. Тяга к писанию стихов у меня была уже обозначена в виде карты – факта № 4, но справедливей было бы закрепить за этой склонностью карту – факт под номером 4а, оставив за чистой семёркой мою склонность к литературному творчеству вообще. В колоде игральных карт, как известно, 54 листка – картинки. В моей колоде в данный момент этих картинок уже 13 штук. Впрочем, впрочем… пришло время и четырнадцатой. Так что же это за факт – карта № 14? А это неуёмная любознательность, стремление познать всё и вся, начиная от оперных либретто и кончая анализом бесконечно малых. Стремление «попробовать на зуб» любую информацию, которая встретится на жизненном пути. Начнём с оперных либретто. Так вот, содержание Вагнеровского «Кольца нибелунга» я знал уж лет в десять. С литературным содержанием этой тетралогии я ознакомился по клавирам опер, оставшихся после гибели на фронте моего отца. Я уже писал, мой отец обладал абсолютным слухом и хорошо поставленным красивым голосом. Басом. На оперные спектакли он предпочитал ходить с оперным клавирам, отсюда и целая их библиотека в нашей семье. Рихард Вагнер был представлен в ней именно всеми четырьмя операми тетралогии. Так вот, с большим любопытством я ознакомился с её литературной частью. Вотан, Брунгильда, Фафнер и далее по списку вошли в мою жизнь одновременно с Ильёй Муромцем, Добрыней Никитичем и Иваном Сусанином. Клавир гениального творения Михаила Ивановича Глинки также присутствовал в музыкальной библиотеке нашей семьи. Вот только это был клавир, изданный ещё до октябрьского переворота 1917 года, или, если хотите, до Великой Октябрьской социалистической революции. Стало быть, автором либретто в этом издании значился не Сергей Городецкий, а барон Розен, а опера именовалась не «Иван Сусанин», а «Жизнь за царя». И вот тут-то не могу не рассказать о некой, на первый взгляд, забавной истории, которая могла бы повлечь за собою при иных обстоятельствах весьма незабавные последствия.

Как известно, Иван Сусанин, крестьянин деревни Домнино, пожертвовал своей жизнью для спасения царя, Михаила Романова, а двое московских мальчишек вполне могли бы из-за этого же царя покалечить жизнь и себе, и своим близким. Случилось следующее.

Однажды я и Вовка Прохоров, также проживавший в нашем доме, решили, не помню уж по какой причине, исполнить дуэтом знаменитый хор «Славься…». Впрочем, удивляться подобному желанию двух мальчишек особенно не приходится – как-никак оба они имели к музыке прямое отношение, особенно Вовка. Он – то учился не в обычной школе, а был учеником хорового училища имени А. В. Свешникова, находясь на полном содержании у государства. Будучи учеником данного учебного заведения, Вовка, само собою, был хористом хора мальчиков этого училища. Дуэт состоялся днём, когда взрослые обитатели моей квартиры находились на работе и вмешаться в наше музицирование никак не могли. Мы пришли ко мне домой, я снял с полки клавир оперы и поставил его на пюпитр рояля. Затем, раскрыв ноты на нужном месте, мы начали исполнять это самое «Славься…», включающее и такие слова «Славься, славься наш русский царь…». Во время этой славицы мне вдруг пришла в голову мысль, что мы, похоже, поём что-то слегка не то, поскольку, слушая «Славься…» по радио, я ничего подобного не слышал. Судя по всему, нашего музицирования никто не услышал. И слава богу!

К оригинальной редакции гениальной оперы в стране вернулись только спустя много лет – в самом конце перестройки, так что я и Вовка, сами того не подозревая, опередили время на несколько десятилетий. Говорят, устами младенца глаголет истина. В данном же случае устами двух малолетних шалопаев на свет божий сквозь асфальт полузабвения прорвался на короткое время фрагмент оперного шедевра в оригинальной редакции. Остаётся добавить. Вовка, завершив обучение в хоровом училище, поступил на факультет военных дирижёров Московской консерватории, которую благополучно закончил. Потом он служил в какой-то воинской части на Дальнем Востоке, демобилизовался, вернулся в Москву и поступил на работу… в ресторан – пианистом. Как-то одолжил у меня на несколько дней трёшницу. Как часто бывает в нашей стране, эти несколько дней превратились в бесконечно большой отрезок времени. Словом, «В долг не бери и взаймы не давай – ведь можешь деньги потерять и друга, а займы тупят лезвие хозяйства!». Что ж, Шекспир тут полностью прав.

А вот с анализом бесконечно малых никаких рискованных деяний у меня, естественно, быть не могло – высшая математика, к счастью, с российским царским домом никак не связана. Интерес к ней у меня возник, когда я учился в девятом классе средней школы. Кстати, и тут не обошлось без одного из мальчишек нашего двора, на этот раз Славки Фёдорова, тоже, кстати, приличного архаровца. Славка этот был старше меня года на два. После окончания семилетки он поступил в Электромеханический техникум имени Л. Б. Красина, располагавшийся в помещении бывшей церкви Святого Георгия, что на Большой Грузинской улице Москвы. Во время моего обучения в школе высшую математику в ней не преподавали, а вот в техникумах индустриального направления её проходили – по сокращённой программе. Не помню уж, по какой причине я решил заняться этой дисциплиной, будучи ещё учеником средней школы, но вот, что интересно. Особой любви к старухе, элементарной математике, я никогда не испытывал, а вот к её более молодой сестре до сих пор неравнодушен. Почему такое? Могу только сделать предположение. Элементарная математика весьма суховата, а вот высшая математика полна трансцендентности и загадочности. Ну, например, любую функцию мы можем продифференцировать, а вот найти первообразную от любой функции, то есть проинтегрировать любую функцию, не прибегая к её разложением в ряд, мы не можем. Лично для меня, эта несуществующая первообразная что-то вроде мнимой массы в физике, то есть частицы, которую мы не можем наблюдать в вакууме при скоростях её движения, не превышающих скорости света в нём. И очень часто представляется мне, что эта первообразная всё же существует где-то, обладая какими – то чудесными свойствами. Человек, открывший функции подобного рода, способен познать все тайны вселенной. Не менее таинственны и алгебраические уравнения со степенью от пяти и выше. Уравнения второй, третьей и четвёртой степени могут быть решены в радикалах, в корнях, иными словами, а вот уравнения пятой и выше степеней могут быть разрешены в радикалах только в частных случаях, – когда их можно свести хотя бы к уравнению четвёртой степени; в остальных же случаях в корнях они не разрешимы. И это строго доказано. Для меня лично, эта неразрешимость полна таинственности – надо же, до цифры четыре всё ясней ясного, а, начиная с цифры пять, ситуация в корне меняется, мы словно попадаем в совсем иной мир, где цифрам 1,2,3,4 делать нечего. Кстати, о кубических уравнениях у нас ещё будет разговор. Здесь я должен заметить, факт моей тяги к познанию высшей математики было бы логичным обозначить картой № 14а. Но вернёмся к нашим баранам, к Славке Фёдорову из нашего двора. Как я уже отмечал выше, курс высшей математике в техникумах был сокращённым, в частности, он не включал в себя ряды Фурье. Поэтому и в учебнике по высшей математике для техникумов об этих рядах ничего не говорилось. Между тем, Славке зачем-то они понадобились, и он стал искать соответствующую учебную литературу, в которой был бы раздел, посвящённый этим функциям. Эта литература нашлась у меня в виде курса исчисления бесконечно малых Шарля Жана де ла Валле-Пуссена. Дело в том, что моя тётя Татьяна в молодости была студенткой Московского университета, учась там на физическом факультете, если не ошибаюсь. Полного курса наук в МГУ она не прошла, но вот курс исчисления бесконечно малых по какой-то причине остался с нею. Как результат, Славка одолжил мне на время учебник высшей математики для техникумов, а я в свою очередь предоставил в Славкино распоряжение этого самого … барона Шарля Жана Этьена Густава Николя де ла Валле-Пуссена. Ну как тут не вспомнить героическую комедию Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак». В ней героиня произведения накануне решающего сражения задаёт вопрос одному из гвардейских гасконцев: «Так сколько же у Вас имён?». И моментально получает ответ: «О, сколько Вам угодно! И каждое, поверьте, благородно!». Не знаю уж, разобрался ли Славка в теории рядов Фурье, руководствуясь монографией титулованного бельгийца, но вот все его дворянские причиндалы произвели на студента Электромеханического техникума довольно сильное впечатление и это при всём при том, что на обложке монографии барона указаны были только два его имени, данных при крещении – Шарль Жан.

Получив в полное своё распоряжение учебник высшей математики для техникумов, я начал осваивать эту дисциплину, одновременно информируя мальчишек из нашего двора о своём поступательном движении по пути самообразования. Надо мною, естественно, посмеивались, возможно, даже немного потешались, считая немного чокнутым – в самом деле, на кой ляд безо всякой необходимости забивать себе голову этой чепухою. Кто-то может в этой связи высказать вполне естественное предположение о моём желании самоутвердиться. Возможно, в неосознанном виде оно быть могло, но главной движущей причиной моей подростковой экскурсии в мир бесконечно малых, как и в случае ознакомления с литературной частью опер, явилось всё же обычное любопытство, желание уяснить себе: а с чем это едят? В те годы мне и в голову не могло прийти, что придёт время, когда я полностью уясню, с чем именно и для чего конкретно. Впрочем, хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. Подозреваю, этот самый Славка здорово иронизировал над моим желанием ознакомиться на досуге с курсом высшей математики хотя бы и в довольно ограниченном объёме. Но прошли годы, Славка сменил место жительства, а я закончил школу, потом и институт с отличием, и вот мы случайно встретились у «автопоилки» на Тишинской площади. Поговорили. О том, о сём. Вспомнили старое, и тут Славка вдруг сказал мне с явно выраженным уважением:

– А ты молодец! Добился-таки своего.

Славкино заявление меня весьма удивило – ничего подобного я от него не ожидал. Ну да, институт закончил, а что тут такого. Обычная вещь. Впрочем, обычной она могла казаться мне, а вот у Славки десять лет назад могли быть совсем другие мысли относительно меня, примерно такого содержания: ну и претензии у этого дуралома Мильки, не по годам. Тут остаётся только добавить, «автопоилками» много лет тому назад именовались пивные заведения, в которых с помощью автоматов продавалось в разлив вино.

Основную суть дифференциального исчисления я уразумел довольно быстро. С интегральным тоже особых проблем не было, но особенно глубоко я решил в него не погружаться. Во всяком случае, корпеть над взятием интегралов очень уж не хотелось. Я и сейчас к этому не расположен. К чему? Загляни в соответствующий справочник и получай готовый ответ. Вот только по ходу научной практики может попасться такой интегральчик, что его ни в каком справочнике не отыщешь, а отыщешь, так рад ответу не будешь.

Моя тяга к поглощению информации, неплохая от природы память (некоторые считали – даже отличная) и ярко выраженная экстравертность довольно неоднозначно воспринимались окружающими. Одних эти мои качества явно раздражали, особенно, если учесть мой зычный голос и стремление поделиться знаниями, когда об этом меня не просили. К тому же и еврейская «подсветка» в раздражении окружающих играла определённую роль, если даже эти окружающие сами были евреями или с еврейскими кровями. У других моя мини энциклопедичность, наоборот, вызывала известное уважение. Ко мне частенько обращались за той или иной информацией, начиная вопрос такими вот словами: «Ты вот всё знаешь…» или «Вы, наверное, все законы знаете…». Впрочем, даже те, кто меня не переносил, отдавали мне, как правило, должное, в части моих информированности в самых различных областях человеческих знаний. Так моя двоюродная сестра со стороны отца, Алина, в одной из своих дневниковых записей охарактеризовала меня как интеллектуального дурака. Я, в свою очередь, считал её откровенной дурой, о чём, кстати, и поделился как-то с моей двоюродной тётей (опять-таки со стороны отца) Еленой Филипповной. Та согласилась со мною, однако несколько смягчив мою формулировку относительно ума нашей общей родственницы: «Она не дура – просто глупа». Уже в старости я сделал для себя некоторое открытие. Суть его заключалась в том, что глупец будет частенько воспринимать человека мудрого в качестве глупца. В силу резкого различия в логичности мышления.

О математике мы ещё поговорим не раз, – когда я буду повествовать о других периодах моей жизни. Тут лишь напомню. Считать до нескольких тысяч я научился самостоятельно, будучи воспитанником детского сада. Азы дифференциального исчисления я постиг самостоятельно ещё учеником средней школы. В моей натальной карте Меркурий находится в своём знаке – в Близнецах. Астрология этот факт трактует следующим образом: человек в своей жизни будет много заниматься математикой, но никакого ощутимого материального дохода от этого не получит. Так это и случилось. Увы! Увы! Если я и получал какие – то материальные дивиденды, то исключительно со стороны, откуда мне их получать совсем не хотелось. В моей натальной карте Юпитер (богатство), находящийся в «Стрельце», то есть в своём знаке, был намертво поражён Сатурном, а вот восходящий узел Луны расположен в доме «Смерти». Такое расположение восходящего узла говорит о получении наследства. Приведу ещё несколько любопытных фактов. На бугре Юпитера моей левой руки, бугре явно дегенеративном, явственно просматривается знак Стрельца (лук со стрелою), причём конец стрелы направлен в обратную сторону от бугра Сатурна. Если принять во внимание ретроградность Юпитера в моей натальной карте, то направление острия стрелы в данном случае полностью соответствует обратному движению этой планеты в моём гороскопе. С другой стороны, линии Сатурна на обеих ладонях моих рук заканчиваются кистями, сулящими, в свою очередь, фатальное получение материальных благ в конце жизни. Вот будут валиться на голову, и всё тут. А однажды, много лет назад, когда я ещё материально нуждался, некий голос во сне сказал мне: «Будешь очень богат!». Не знаю, как насчёт «очень», но пока весьма небеден. Кстати, считается, если во сне некто невидимый что-то говорит тебе, то это голос самого Бога! Так что, что хотите, то думайте. А вообще-то примите к сведению, Альберт Эйнштейн очень увлекался астрологией, и, следовательно, мне, как его в некотором роде двойнику, сам Бог велел обратить на неё внимание.

Представляю, как у некоторых взметнутся вверх брови, когда они прочтут вышеприведенную фразу относительно моей мистической связи с гениальным учёным. В этой связи мне сразу же вспоминается рекомендация графа Алексея Толстого (Алексея Николаевича), касающаяся одного из писательских приёмов, способствующих созданию интереса к повествованию. Суть его заключена в следующем. Желательно ввести в состав персонажей романа некоторое широко известное историческое лицо, не уделяя ему, однако, много времени. Персонаж этот на страницах произведения должен быть всего лишь слегка обозначен, так сказать, должен только разок – другой скользнуть по ходу действия. Так вот, Альберт Эйнштейн для меня в моём автобиографическом романе исполняет на первый взгляд роль именно такого персонажа, но это только на первый взгляд. Интерес, конечно, интересом, вот только моя творческая научная жизнь оказалось тесно связанной с научными открытиями этого гениального учёного, а некоторые факты нашей биографии и ненаучного характера оказались весьма сходными. В своё время они будут приведены мной. Под двойниками я понимаю тут не внешнюю схожесть с каким – то реальным лицом или фантомом, а мистическую связь, именно мистическую, с каким – то вполне реальным лицом, связь, выливающуюся в конечном итоге, в сходство биографических фактов.

Впервые об учёном по имени Альберт Эйнштейн я узнал, будучи учеником десятого класса. Имя это упомянул наш преподаватель физики по фамилии Лебедев (прости, Господи, запамятовал его имя и отчество). Физику очень не нравился учебник по этому предмету, написанный профессором Соколовым. Автора учебника Лебедев, кстати, прошедший фронтовым шофёром Великую Отечественную войну, назвал доморощенным учёным, не идущим ни в какое сравнение с Альбертом Эйнштейном. Тем не менее Эйнштейн в этом учебнике Соколовым упоминался, в частности, в книге фигурировала знаменитая эйнштейновская формула Е=mc2. Услышав впервые в жизни это имя, я ровным счётом ничего не ощутил, как, впрочем, ничего не ощутил и в апреле 1955 года, когда на лекции по общей физике профессор Равич объявил о смерти Эйнштейна и предложил почтить его память минутой молчания. Какой – то Эйнштейн, то ли дело Ньютон или Ломоносов. А о мистических двойниках я узнал много-много лет спустя, где-то в девяностых годах ушедшего века. Должен тут заметить: мистический элемент в моём повествовании о школьном периоде не полностью исчерпан – есть ещё, о чём рассказать.

Я уже писал о «закрытом тригоне», фигурирующем в моей натальной карте (гороскопе) и свидетельствующем о защите от серьёзных жизненных напастей, вплоть до смертельно опасных. О некоторых из них я уже рассказывал. Пришло время поведать ещё о двух. Они случились во дворе домов, в одном из которых я жил.

Во времена моего детства и отрочества Краснопресненский район Москвы (ныне Пресненский) являлся столичной окраиной, застроенной в основном деревянными строениями, преимущественно одноэтажными. Словом, трущобы и трущобы. Сегодня от них не осталось и следа, а Пресненский район влился фактически в центр столицы. С моим четырёхэтажным, каменным домом (после надстройки он стал пятиэтажным) соседствовало двухэтажное деревянное строение, жильцы которого соорудили у себя во дворе сарайчики, где содержали разнообразный скарб, а частенько и живность, поросят, например. Кстати, во вре́мя и после войны свиней держали по всей столице. Кроме этих сарайчиков во дворе соседского дома располагались небольшой гараж, где держалась легковая машина М- 1 («Эммочка»), и деревянный, ветхий домишко, в котором жила татарская семья Садековых. Моё первое весьма опасное приключение оказалось связанным с этой самой «Эммочкой», а второе с одним из сарайчиков во дворе. В одном случае я мог бы оказаться с переломом кости правой ноги, в другом случае – вообще распроститься с жизнью. Бог миловал дурня. Ни перелома голени, ни перелома основания черепа, ни сотрясения мозга. Сначала о голени.

Однажды владелец легковушки вывел её из гаража, решив отправиться в город по каким – то своим делам. Во время совершения водителем крутого разворота во дворе я умудрился усесться на подножке у машины – спиной к задней дверце автомобиля. Подножка эта была довольно широкой. Судя по всему, шофёр не заметил моего баловства при развороте легковушки, совершённом довольно резко, поэтому под действием центробежной силы я слетел на землю, а уже в следующий момент заднее колесо «Эммочки» переехало голень моей правой ноги. (Внешняя сторона голени была направлена вверх.) Я громко вскрикнул от боли. А что же произошло дальше? Да ничего особенного не случилось. Машина уехал со двора, я же встал на ноги и захромал прочь от места происшествия. Слегка вспухшая голень какое-то время немного поболела, после чего её опухлость и боль в ней бесследно прошли. Кстати, даже очевидцы этого происшествия не верили мне, когда я уверял, что заднее колесо легковушки проехало по моей голени.

Теперь о другом происшествии.

Как я уже повествовал, во дворе наших домов находилось некоторое количество деревянных сарайчиков. К одному из них была прислонена довольно большая и тяжёлая то ли тележка, то ли тачка, два колеса которой были сняты, чтобы их (колёса эти) не украли. С помощью этой тележки я как-то вознамерился забраться на крышу сарая. Вот только угол, под которым проклятая тележка была к сараю прислонена, не сообщал ей устойчивости. Поэтому по ходу моего покорения крыши сарайчика, центр тяжести системы, включающей мою массу и массу тележки, резко сместился куда-то в сторону от сарая, и тележка вместе со мною моментально опрокинулась. Я сначала оказался в воздухе, а уж в следующий момент тяжёлая деревянная ручка перевозочного средства догнала меня и с силой ударила по позвоночнику и по затылку. Мою голову пронзила резкая боль, после чего я оказался лежащим на земле. И что же? А ничего! Ни потери сознания, ни перелома основания черепа. Бог миловал дурня и на этот раз. Решил, видно, что с годами поумнею и в конечном итоге сумею выполнить предназначение, ради которого Он послал меня в этот мир. Естественно, повозиться со мною ещё придётся, не давая при этом чересчур увлечься разного рода соблазнами, коими полна человеческая жизнь, женщинами, например, или же… Тут в самый раз коснуться одного из этих «или же», начавшему уже во всю соблазнять меня в школе.

Моей хрустальной мечтою было стать… оперным певцом. Само собою, всемирно известным. О «моржовых» партиях, то есть о ролях второго и третьего плана не могло быть и речи. Какой там Спарафучиле или Монтероне! По крайней мере дон Базилио. Уже писалось, у моего отца был великолепный баритональный бас, стало быть, и я должен стать басом. Желательно шаляпинского уровня. Впрочем, не так уж и плохо было стать классным баритоном. Драматическим. Чего только партия Риголетто стоит: «Куртизаны! Исчадье порока!». Да, тут есть, где развернуться, но всё же лучше всего быть, как папа, басом. Бас – это Мефистофель из «Фауста» Шарля Гуно, это король Филипп из «Дона Карлоса» Верди, это хан Кончак, это Мельник из «Русалки» Даргомыжского, это… это… О теноровых партиях мне не мечталось, но многие оперные арии из репертуара драматического тенора пользовались моей большой любовью, и я вовсю горланил их дома, будучи мальчишкой, голос которого ещё не прошёл мутации. К ариям этим относились, в частности, ариозо Канио из «Паяцев» Леонкавалло и ариозо дона Хозе из «Кармен».

Мои вокальные концерты страшно раздражали Елену Фёдоровну Красикову, нашу соседку по этажу – малолетнего внука еле-еле убаюкали, так на тебе, Милька снова за стенкой принялся оперные арии горланить. Да когда́ же это закончится?! Вне домашних стен эти вокальные шедевры я во всю насвистывал к заметному удивлению окружающих – старался поразить их своим музыкальным слухом и знанием оперной классики. Надо мною, естественно, посмеивались. Оно и понятно – музыкальная классика предназначена исключительно “for a happy few” («для немногих счастливцев»; фраза Стендаля). Короче, музыкальность во всю бушевала во мне. Классическую музыку, мелодическую, разумеется, я готов был поглощать с утра до вечера в любых количествах, только бы её транслировали по радио или исполняли на концерте. Поэтому смерть Иосифа Виссарионовича имела для меня свои положительные стороны, поскольку сразу после кончины вождя по радио стали передавать знаменитые классические произведения, написанные в миноре, например, первую часть «Лунной сонаты» Бетховена. Соседка Красикова, прекрасно зная о моей страсти к музыкальной классике, во весь голос высказалась за стенкой в один из дней, сразу последовавших после смерти вождя: «Страна скорбит, а он музыку слушает!». Не скрою, я, как и миллионы людей в СССР, был искренно огорчён смертью Сталина, но при этом рассуждал примерно таким образом – Сталин Сталиным, а классическая музыка классической музыкой. Без Сталина я как-нибудь проживу, а вот без Глинки, Бетховена, Шуберта и далее по списку жить на этом свете мне будет очень затруднительно. А жить мне очень хотелось, и именно по этой причине, находясь в день похорон вождя на самом краю Трубной площади, я не предпринял никаких попыток влиться в людскую гущу, стремящуюся попасть в Колонный зал Дома Союзов. Лучше отправиться домой и послушать по радио хорошую музыку. Это я и сделал. Впрочем, в тот же день я с тётей Татьяной всё же предпринял вторую попытку проститься со Сталиным, попытавшись пройти к Колонному залу иным путём – на этот раз через площадь Пушкина. Увы! Мы быстро отказались от этой затеи.

Певческий голос у меня был, вот только мои представления о нём были несколько искажёнными, поскольку собственный голос представляется нам, по крайней мере по тембру, совсем не таким, каким он есть на самом деле. Хочешь оценить тембр своего голоса, сделай его звукозапись. В годы моей юности магнитофоны в советских семьях были очень большой редкостью, поэтому судить в полном объёме о качествах своего вокального материала, так сказать, со стороны я никоим образом не мог. Следовало проконсультироваться у специалистов. Мама снова обратилась за помощью к Тимофею Докшицеру (Тиме, да светится имя его!), и он помог. И вот я иду прослушиваться в Институт имени Гнесиных, таща под мышкой уже известный нам клавир оперы Глинки «Жизнь за царя». Клавир, к слову, весьма тяжёлый. Понятное дело, я собирался исполнить прекрасно знакомую мне арию Ивана Сусанина «Чуют правду!». С того прослушивания и начались мои хождения по вокальным мукам, продлившимся ни много ни мало что-то около тринадцати лет. Закончились эти хождения практически ничем. Увы!..

Работая сейчас над научно – автобиографическим романом (да только ли «научно»?), я задался вопросом, а стоит ли подробно описывать все свои вокальные мытарства, если они ни к чему не привели. В качестве ответа на этот вопрос мне вдруг вспомнился роман Сомерсета Моэма “Of human bandage”. На русском языке он был издан под заголовком «Бремя страстей человеческих»; если же быть несколько более точным, то перевод заголовка будет примерно таким: «О человеческих путах».

Главный герой романа по имени Филипп вознамерился стать художником. Ради этого он бросил учёбу на медицинском факультете и отправился в Париж – учиться живописи. Увы, по большому счёту ничего у Филиппа не получилось. Званных много, избранных – немногие единицы. Пришлось герою романа возобновить всё-таки учёбу на медицинском факультете, получить диплом врача и стать провинциальным доктором. Попутно женился на простенькой девушке из скромной английской семьи. Главная идея романа весьма нехитра: основное предназначение человека в этом мире оставить после себя потомство, всё остальное “human bandage”, некий жизненный шум, препятствующий осуществлению генеральной жизненной задачи, предписанной человеку. Моэм очень обстоятельно описывает банальные жизненные коллизии своего героя. В общем – то, ничего особенного – обычная обывательская жизнь, включающая, в частности, человеческие заблуждения. И именно в них интерес романа, именно они подводят читателя к главному выводу: «Плодись и размножайся!». Жизненный шум фигурирует и в моём автобиографическом романе, и он, шум этот, во всю препятствуя осуществлению моей биологической репродуктивной функции, выводит меня в конечном итоге на жизненные дороги, которые для многих других тупиковые. Но у меня свой тупик, и вот с оперным клавиром подмышкой я отправляюсь на прослушивание в Музыкально – педагогический институт имени Гнесиных.

Прослушивала меня преподаватель вокала П. Тронина, весьма корпулентная дама. Впрочем, большинство людей, связанных с вокальным искусством, в конечном итоге становятся весьма массивными из-за, так называемого, правильного дыхания. Прослушивание прошло удачно – музыкален, голос, разумеется, есть. Сильный. То ли высокий бас, то ли драматический баритон. Голосовой материал вполне достаточен для поступления в гнесинское училище, в музыкальный техникум, иными словами.

Но поступать в музучилище мне совершенно не хотелось, хотя бы уж потому, что оно не давало освобождения от армии. Другое дело консерватория или хотя бы Музыкально – педагогический институт имени Гнесиных. И тут вдруг звонит мне уже известный нам Володя Лефевр, сын Александра Исаевича 2-го, и сообщает нечто услышанное им по радио. А именно: в Московской консерватории открывается двухгодичное подготовительное отделение, готовящее молодых людей обоего пола для поступления на первый курс вокального факультета Московской консерватории. Естественно, абитуриентам необходимо обладать хорошим вокальным материалом и, само собою, хорошим музыкальным слухом. Помимо уроков вокала и изучения других музыкальных предметов (сольфеджио, обязательное фортепиано и т. д.) учащиеся подготовительного отделения будут также проходить все предметы, которые преподают в средней школе. После успешного окончания подготовительного отделения открывается великолепная перспектива для поступления на первый курс вокального факультета консерватории. На время обучения даётся освобождение от армии. Относительно стипендии ничего сказать не могу.

«Вот он главный шанс моей жизни!» – подумал я и спешно начал готовиться к прослушиванию к великому ужасу моих близких. Почему же «к великому ужасу»?!

Логика моих близких была чисто житейской – певческий голос инструмент весьма уязвимый; повредить его или даже совсем его лишиться очень просто. И что же прикажешь тогда делать? В бухгалтеры идти? Но почему же именно эта профессия фигурировала в доводах моих мамы и тёти, приводимых мне ими с целью отговорить меня от немедленного поступления на учёбу в консерваторию? Нет-нет! Бухгалтеров среди моей родни было предостаточно – и со стороны отца, и со стороны мамы. Более того, двое из них считаются корифеями бухгалтерского учёта. И все они, за исключением одного, к вокалу никакого отношения не имели. Подчеркну, кроме одного – родного брата моей бабушки со стороны отца, дяди Гени. Вот этот внучатый мой дядя к оперному пению имел самое прямое отношение. Он обладал прекрасным лирическим баритоном, был солистом одесской оперы и пел там, в частности, партию Онегина. С большим успехом. Известное дело, почти все российские знаменитости вышли из Одессы, вот только, чтобы стать знаменитостью, им было необходимо покинуть Одессу – маму. Дядя Геня решил её поменять на Петроград. Задумано – сделано. Дядя отправился в путь. По дороге он заболел тифом и полностью потерял голос. Пришлось стать бухгалтером. И в самом деле, кем ещё мог стать еврей, потерявший голос? Ну не фрезеровщиком же или токарем.

– Вот закончишь институт и учись себе пению сколько хочешь! – увещевали меня мать с тёткой Татьяной.

Да куда там! Пропустив мимо ушей все доводы моих близких, я принялся транспонировать романс Глинки «Северная звезда» из одной тональности в другую, поскольку в нотах тональность этого романса, обнаруженного мной дома, была в неудобной для меня тесситуре. Успешно справившись с транспонированием (учёба игры на рояле на что-то да пригодилась!), я отправился на прослушивание, закончившееся для меня полным фиаско к большой радости мамы и тёти. Призрак бухгалтерии навсегда исчез из моей жизни. И не только из моей, если учесть всех неудачников, не прошедших успешно прослушивание. Об одной неудачнице мне бы хотелось сказать особо, поскольку её случай показался мне весьма интересным.

Женщина эта была старше всех остальных, желающих прослушаться, на несколько лет. Она обладала отличным контральто, причём прекрасно поставленным. Ария Вани из «Ивана Сусанина» («Борзый конь в поле пал, я пешком добежал…» была исполнена ею на высоком профессиональном уровне. Слушая пение этой женщины, я подумал: «Так её же хоть сейчас в “Большой!”». Да какой там «Большой!» – её не приняли даже на подготовительное отделение консерватории. Естественно, я не мог знать причину, по которой ей отказали в приёме; ясно было одно, причина эта возмутила женщину до глубины души. Об этом свидетельствовало выражение её лица, когда она стремительно вышла из класса, где шло прослушивание. На лице женщины явственно читалось: «Я так и думала! Сволочи!». Не сказав ни слова, она прошла мимо нас, ещё на что-то надеявшихся и уже надежду потерявших, и вышла из помещения, где мы находились. Впрочем, об одном вопросе, заданном этой женщине после исполнения ею арии Вани, нетрудно было догадаться: «У кого вы учились?». А, возможно, и вопроса такого не было – просто-напросто сказали ей: «А зачем вам подготовительное отделение? У вас же прекрасно поставленный голос! Идите, поступайте в театр!». Уверен, было бы дело в Италии, она бы так и поступила. Но дело – то было в Советском Союзе, в России. А тут свои порядки. Частенько люди учатся вокалу девять лет. Сначала четыре года в музыкальном училище (колледже), а потом ещё пять лет в консерватории. А там, глядишь, и в аспирантуру сунутся. Конечно, бывают случаи, когда певцы попадают в оперный театр в качестве солистов и после окончания училища и даже, вообще не имея документа об окончании какого-нибудь музыкального учебного заведения, но это скорее исключение из правил. В этой связи тут можно вспомнить всемирно известную Галину Вишневскую и далеко не всемирно известного Александра Лаптева, ученика Михаила Константиновича Сладковского, о котором у нас ещё пойдёт речь. Что касается Вишневской, то тут всё ясно: поставленный от природы голос, большой талант, удача. Относительно Лаптева ясности поменьше. Большого таланта у него не было, зато в стране явно ощущался дефицит драматических теноров. Короче, чем богаты, тем и рады. А вот в хороших меццо – сопрано и контральто в России недостатка никогда не наблюдалось, как и в отличных басах.

Ну вот, кажется, медленно, но верно мы продвигаемся к окончанию этого раздела автобиографического романа, раздела, посвящённого времени, пришедшемуся на мои школьные годы. По ходу работы над этим произведением я вдруг заметил, что моя память стала совершенно неожиданно извлекать откуда-то из своих глубин жизненные эпизоды, которые мной вроде бы были навсегда забыты. Ан нет! Словом, работа над произведением явилась чем-то вроде археологической экспедиции, но не в реальном пространстве, а во времени. Археологи копают землю, я же «копал» время, и оно временами (извините уж за каламбур!) выдавало мне очередные артефакты. Своего рода, разумеется. И как тут не вспомнить гениальный роман Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». Из семи томов этого произведения я прочёл шесть. Шестой его части, озаглавленной «Беглянка», мне прочитать не довелось в силу обстоятельств, но с меня вполне хватило и прочитанного, чтобы досконально разобраться в писательской кухне Пруста; впрочем, для этого хватило бы и первых трёх частей этой своеобразной эпопеи. Эти три части – «Назад к Свану», «Под сенью девушек в цвету» и «Германт» – вполне закончены, остальные четыре такого впечатления не оставляют. Они сыроваты. Над ними ещё требовалось хорошо поработать, но у автора уже не было для этого времени из-за тяжёлой болезни. Он умер на пятидесятом году жизни, не завершив полностью своего романа. У меня тоже дефицит времени, и я тоже болен – старостью, отягчённой целым фейерверком разных недугов, пока что не смертельных. Пока! Совершенно очевидно, в своём автобиографическом романе я пользуюсь приёмами Пруста, взяв на вооружение, в частности, так называемый «поток сознания». Удастся ли мне завершить это моё произведение? Не знаю. Знаю лишь одно (опять извините за каламбур) – на семь томов не хватит ни меня, ни времени. Придётся быть более кратким, чем Пруст и, в частности, тома романа заменить короткими повестями, каждая из которых описывает очередной этап моего пребывания в этом мире, очередную мою инкарнацию. Семи томов не предвидится, даже в сыром состоянии. От силы полтора – два, да и то, если будет угодно Аллаху.

Но вернёмся к прослушиванию в консерватории. Для меня, как и для многих других, пришедших на него, оно закончилось полным фиаско – «Достаточно, спасибо!». Короче, я получил от ворот поворот к большой радости мамы и тёти Татьяны, и, стало быть, пришло время подумать о «серьёзной специальности», желательно интеллектуальной и надёжной, способной обеспечить в жизни куском хлеба. Желательно с маслом. А если повезёт, то и с вареньем, намазанным на это масло. Так в какой же ВУЗ поступать? Московский университет начисто отпадал – в те годы прорваться туда еврею, даже закончившему школу с золотой медалью, было чрезвычайно трудно, что же говорить об еврее, закончившим школу всего лишь с отличными и хорошими отметками и не имеющего в своём активе некой руки, «большой и волосатой», именуемой ещё блатом. Насколько мне известно, в МГУ для евреев негласно была установлена так называемая процентная норма, равнявшаяся одному проценту. В проклятые царские времена процентик этот колебался от трёх до десяти – в зависимости от места проживания. Естественно, этот один процент предназначался для блатных еврейских абитуриентов и для особенно одарённых представителей еврейской молодёжи. Здесь я имею в виду одарённость, проявившуюся в молодые года, а то ещё и в детстве. Физико-технический и Инженерно-физический институты также отпадали, в принципе, по тем же причинам, что и Московский университет. Словом, надо было выбрать что-нибудь более скромное, безо всяких процентных норм, но при этом и достаточно престижное. Что же именно? Помог случай. В жизни он мне помогал, но не часто.

Однажды, проезжая на каком – то виде общественного транспорта в районе Крымского моста и Центрального парка культуры и отдыха имени М. Горького, я увидел невысокое здание, на фасаде которого красовались большие буквы золотистого цвета: Московский институт цветных металлов и золота имени М. И. Калинина. Надпись произвела на меня большое впечатление, поспособствовав в скором времени моему выбору места дальнейшей учёбы. Вроде бы вполне престижное на первый взгляд. Что же до процентной нормы, то никакой информации на этот счёт у меня не было, поскольку на фасаде здания сведения о её наличии или отсутствия, само собою, не фигурировали. Стало быть, оставалось только надеяться, что проклятая антисемитская процентовка не затаилась где-то внутри здания с буквами золотистого цвета на фасаде. Приходилось рисковать. И я, как оказалось, действительно здорово рисковал, вот только дело было совсем не в процентной норме, а в льготах для некоторых категорий абитуриентов и в отсутствии в моём распоряжении этой самой руки – «большой и волосатой». Впрочем, об этом несколько позже.

И вот пришла пора выпускных экзаменов в школе. Помнится, их было целых девять. Все девять я сдал вполне успешно, преимущественно на отлично. По устной математике мне поставили пять, а по письменной и устной литературе (сочинение) твёрдую четвёрку и пятёрку. Экзамены по общей истории и истории СССР, физике и химии также были сданы мной на отлично, а письменная математика и немецкий язык, кажется, на хорошо. В итоге в аттестате зрелости у меня стояли девять пятёрок и пять четвёрок. Четвёрки были по письменной литературе и немецкому языку, а также по трём математическим предметам: алгебре, геометрии и тригонометрии. Четвёрка по алгебре появилась в аттестате несмотря на отличную оценку на экзамене по устной математике: дело в том, что ни в одной из учебных четвертей у меня не было ни одной пятёрки по этому предмету. Как и ожидалось, серебряной медали я не удостоился. Но претензий к школьным учителям у меня не было – сколько заработал, столько и получил. Естественно, никто меня на медаль не тащил.

Претендентов на неё в нашем классе было трое: Илья Серебро, Анатолий Волович и Геннадий Ильин. Получил медаль (серебряную) – один Ильин. Илья Аронович Серебро, отличник и большой общественник с демагогическими ухватками, совершенно неожиданно провалился на экзамене по письменной литературе, написав сочинение на тройку. Анатолий Абрамович Волович, в ту пору кандидат в мастера по шахматам, имел в аттестате зрелости только одну четвёрку, но по очень важному предмету – по этой же самой письменной литературе. Одна четвёрка в аттестате давала ему право на получение серебряной медали. Да вот беда – в одной из учебных четвертей у Воловича стояла тройка по этому предмету, и на этом основании ему было отказано в получении награды за отличную успеваемость. В иные времена эту тройку заменили бы по – тихому на четвёрку, и получай «серебро», но в сталинские и первые послесталинские времена такие манипуляции обычно не практиковались, особенно по отношению к евреям. Впрочем, один из моих «однокашников», Бома Сапожников (Абрам Меерович), много лет спустя как-то сказал мне, что, если бы к моменту окончания нами школы её директором был Михаил Михайлович Пржиялговский, то ситуация с медалями в нашем 10 классе “А” была бы совсем другой. Как знать. Словом, Серебро потерял золото, а вместе с Воловичем и серебро. Кстати, родная сестра Бомы, Маня, преподавала в школе немецкий язык, а его отец работал в ней завхозом. И вот ещё один любопытный факт. Директор Пржиялговский до того, как отправиться пахать на педагогической ниве, трудился на ниве сельскохозяйственной – был директором совхоза. Такая вот метаморфоза.

Сапожников-младший страшно стеснялся своего имени и отчества, а потому на обложке тетрадей писал не Сапожникова Абрама, а Сапожникова Бомы. После окончания школы он поступил в Педагогический институт и, благополучно закончив его, стал преподавать в школе математику, обзаведясь при этом новыми именем и отчеством: Владимир Миронович. Ну а у меня в школе была кличка Ведьма – в силу некоторой созвучности её (по первым двум буквам) с моей фамилией. Что ж, Ведьма так Ведьма. Вейцман так Вейцман. Выдержим. Но если школьная кличка после окончания мной школы навсегда ушла в прошлое, то «скользкую» (учитывая российские реалии) фамилию я в известной степени героически пронёс через всю свою жизнь, постоянно ощущая некоторые житейские неудобства и понеся известные потери. Уверенно могу сказать. Делать научную карьеру с такой фамилией в СССР после 1943 года было весьма непросто, а делать литературную карьеру непросто втройне. Вот только в школьные годы я мечтал исключительно о карьере оперного певца. Что ж, если хотите рассмешить Бога, расскажите ему о своих планах на будущее. Он, наверное, и посмеивался, слушая моё пение в течение нескольких последующих лет.

И вот последний школьный звонок, «И снова бой, покой нам только снится…» (Цитируя тут Блока, я слово “вечный” заменил на “снова”.) Летних каникул на этот раз не будет. Я подаю документы в приёмную комиссию «Московского института цветных металлов и золота имени М. И. Калинина» (ЦВЕТМЕТ) на специальность «Обработка металлов давлением». У меня месяц на подготовку. Приёмные экзамены (всего шесть) в августе. Я чувствовал себя вполне уверенно – подготовился – то основательно. Вот только человек предполагает, а Бог располагает. А иногда и намекает. Вспомним хотя бы… Юлия Цезаря, споткнувшегося обо что-то по пути в зал заседания римского сената. Последнего для Гая Юлия заседания. Я, само собою, не Юлий Цезарь, но меня, как и его, Высшая Сила удостоила божественного намёка. Случилось следующее.

Направляясь в приёмную комиссию института для подачи документов, я поскользнулся на крыльце его главного входа и почти упал на спину. Почти, ибо, опрокидываясь, успел выставить руки в направлении противоположном движению моего тела и предотвратил тем самым удар моей спины и, возможно, головы о настил крыльца. В положении близком к горизонтальному, я вперёд ногами немного проехал в сторону входной двери и быстро встал на ноги. Кто-то, из стоящих в это время поблизости, сказал с явным одобрением:

– Ишь ты! Как во время руки выставил!

Вот такой вот намёк – поскользнулся и ногами вперёд в направлении входных дверей, при поддержке обеих рук. Примета в конечном итоге сбылась, и «руки» сыграли свою роль. Поддержали. А главное, никаких переломов, сотрясений и ушибов.

Вообще-то в жизни своей я многократно спотыкался обо что-то или поскальзывался на чём-то с последующий падением, но без всяких серьёзных последствий – ни переломов костей, ни сотрясения мозга, разве что ушибы. Впрочем, один раз (это случилось много лет спустя) моё падение на зимний тротуар оказалось весьма жестоким. Было это уже в девяностых годах ушедшего века.

Как-то зимним вечером я в хорошем настроении возвращался домой, держа в руке коробку с тортиком, купленным на скромный литературный гонорар за юмореску, опубликованную в журнале «ЭКО». На улице было очень скользко. Идти следовало медленно и очень осторожно. Я, между тем, весьма торопился, полностью забыв об осторожности. В результате поскользнулся и упал на спину, жестоко ударившись о заледеневший тротуар. Естественно, выставить рук в этот раз я уже не сумел, так как в одной из них нёс этот самый тортик, который следовало доставить до дома в целости и сохранности. Удар потряс меня до самого основания. Первый раз в жизни я не смог встать на ноги без посторонней помощи после падения. У кого-то после такого удара мог быть перелом позвоночника вкупе с сотрясением мозга. У меня не случилось ни того, ни другого, вот только в себя я пришёл далеко не сразу. Словом, «закрытый тригон» сработал и на этот раз. Сработал он и во время моего краткого абитуриентства, причём не только во время моего падения у входа в Институт цветных металлов и золота.

Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита

Подняться наверх