Читать книгу Сочинения - Эмиль Золя - Страница 2
Деньги
II
ОглавлениеПосле своей последней и разорительной операции с землями, Саккар, уступив свой дворец в парке Монсо кредиторам, чтобы избежать пущей катастрофы, думал было приютиться у сына, Максима. Последний, по смерти жены, занимал целый дом в улице Императрицы, устроив свою жизнь с благоразумием черствого эгоиста; он проедал помаленьку состояние покойной, не позволяя себе никаких излишеств, как человек слабого здоровья, которого пороки состарили преждевременно. Он наотрез отказался принять отца к себе, прибавив с хитрой улыбкой, что делает это для сохранения хороших отношений.
Саккару пришлось искать другого убежища. Он уже собирался нанять домик в Пасси – тихую пристань коммерсанта, отказавшегося от дел – когда вспомнил, что нижний и второй этажи в отеле Орвиедо, на улице Сен-Лазар, не заняты, стоят с заколоченными окнами и дверями. Княгиня Орвиедо по смерти мужа занимала три комнатки, в третьем этаже, и Саккар, бывавший у нее по делам, не раз выражал удивление, почему она не извлекает никакой пользы из своего дома. Но княгиня только покачивала головой; у нее были свои теории насчет денежных дел. Однако, она согласилась отдать ему в наем нижний и первый этажи за смешную цену в десять тысяч франков, хотя это пышное княжеское помещение стоило по меньшей мере вдвое.
До сих пор в Париже вспоминали о роскоши князя Орвиедо. Вернувшись из Испании с колоссальным состоянием, он купил и ремонтировал этот отель, в ожидании дворца из мрамора и золота, которым собирался удивить мир. Это была постройка восемнадцатого века, когда-то окруженная парком, как все подобные дома, выстроенные знатными синьорами того времени. В настоящее время от парка остался только широкий двор, окруженный конюшнями и сараями, которые должна была уничтожить проектируемая улица Кардинала Феша. Сохранился парадный подъезд на улице Сен-Лазар, рядом с огромным зданием, замком Бовилье, в котором еще жили его разорившиеся владельцы; при нем находился и сад, остаток прежнего величия, с великолепными деревьями, также осужденными на гибель при перестройке квартала.
Несмотря на свое разорение, Саккар сохранил еще целую свиту: остатки когда-то многочисленной дворни – камердинера, повара с женой, заведовавшей бельем, еще женщину, оставшуюся неизвестно зачем, кучера и двух конюхов; в конюшнях и сараях у него стояли пара лошадей и три экипажа; в нижнем этаже была устроена столовая для людей. У него не было пятисот франков верных, а жил он, как человек с двумя-тремястами тысяч франков ежегодного дохода. Таким образом, он ухитрился наполнять своей особой обширные апартаменты второго этажа – три салона, пять спален, не считая огромной столовой, в которой накрывался стол на пятьдесят приборов. Эта столовая соединялась с лестницей, ведшей в третий этаж, часть которого княгиня отдавала внаймы некоему инженеру, г. Гамлэну, холостяку, жившему с сестрой. Дверь к ним была заколочена и как они, так и княгиня пользовались черной лестницей, предоставив парадный подъезд Саккару. Последний уставил некоторые из комнат остатками мебели из дома в парке Монсо, другие оставил в прежнем виде, но все же сообщил некоторую жизнь этим пустынным палатам.
Княгиня Орвиедо была одною из замечательных личностей Парижа. Пятнадцать лет тому назад она согласилась выйти замуж за князя, которого не любила, повинуясь приказу матери, герцогини Комбвилль. В то время она славилась красотой и умом, была крайне религиозна, что, впрочем, не мешало ей страстно любить свет. Она ничего не знала о странных историях, ходивших насчет ее мужа, о происхождении его колоссального богатства, которое считали в триста миллионов, о чудовищных кражах – не в чаще леса, как грабили вовремя оно знатные авантюристы, по среди бела дня, на бирже, в карманах доверчивых людей, среди разорения и смерти, как грабит современный, цивилизованный бандит. В Испании и во Франции в течение двадцати лет князь загребал львиную долю во всех знаменитых легендарных мошенничествах. Не подозревая, в какой грязи и крови подобрал он свои миллионы, она все же чувствовала к нему глубокое отвращение, против которого ее религия была бессильна. Вскоре к этой антипатии присоединилась глухая злоба за то, что у них не было ребенка. Материнский инстинкт душил ее: она обожала детей и ненавидела этого человека, который не мог удовлетворить ни любовницы, ни матери. Тогда она предалась неслыханной роскоши, ослепляя Париж блеском своих балов, которым, как говорили, завидовали даже в Тюльери. Но на другой же день по смерти князя, скончавшегося внезапно от апоплексии, отель в улице Сен-Лазар погрузился в тишину, в абсолютный мрак. Блеск и шум разом прекратились, окна и двери были заколочены, и прошел слух, что княгиня, распустив всю прислугу, уединилась в трех комнатках третьего этажа, как отшельница, оставив при себе только старуху-няньку Софи. Наконец, она вновь появилась в свете, в скромном черном платье, в кружевной косынке, маленькая и полная по-прежнему, с прежним узким лбом, красивым круглым личиком, жемчужными зубами, но уже с бледным, мертвенным выражением схимницы, поглощенной одной идеей. Ей было в то время тридцать лет, и с тех пор она жила только для грандиозных дел благотворительности.
Париж был изумлен и, как водится, стали создаваться самые необыкновенные истории. Княгиня наследовала все состояние, пресловутые триста миллионов, о которых рассказывали даже газеты. Наконец, установилась очень – романтическая легенда. Однажды вечером, когда княгиня собиралась лечь в постель, какой-то незнакомец, одетый в черное, вошел в ее спальню, – как он мог проникнуть туда, осталось ей самой неизвестным, – рассказал ей о происхождении трехсот миллионов и взял с нее клятвенное обещание исправить причиненные ее мужем несправедливости, угрожая в противном случае ужасной катастрофой. Затем он исчез.
И в самом деле, вследствие ли приказания свыше, или, что вернее, вследствие возмущения совести, только она уже пятый год жила в горячке самоотречения и благотворительности. Все подавленные чувства этой женщины, потребность любви, в особенности материнский инстинкт, превратились в истинную страсть к бедным, слабым, обездоленным, у которых были награблены ее миллионы. Она решилась вознаградить их по-царски, и эта мысль засела гвоздем в ее голову, превратилась в ее манию: она смотрела на себя, как на банкира, которому бедные внесли триста миллионов, чтобы он употребил их для их же пользы. Она была их поверенным, их приказчиком, жила среди цифр и счетов, окруженная нотариусами, архитекторами и рабочими. Вне дома она устроила контору с двадцатью служащими; но у себя принимала только пять-шесть лиц, своих близких помощников, проводя целые дни за конторкой, среди груды бумаг, как директор большого предприятия, запирающийся от докучных посетителей. Ей хотелось утешить всех несчастных, от ребенка, который страдает при рождении, до старика, который не может умереть без страданий. За пять лет своего вдовства она учредила приют св. Марии в Виллетте, с белыми колыбелями для грудных детей, с голубыми кроватями для более взрослых, приют, который посещали уже более трехсот детей; далее – сиротский дом св. Иосифа в Сен-Манде, где сотня мальчиков и столько же девочек получали воспитание и образование не хуже, чем в любой буржуазной семье; наконец, богадельню для стариков в Шатильоне на пятьдесят мужчин и пятьдесят женщин и госпиталь на двести кроватей, госпиталь Сен-Марсо, только что открытый. Но любимой ее мечтою, всецело поглощавшей ее в настоящее время, был Дом трудолюбия, ее собственная выдумка, дом, который должен был заменить исправительные заведения и в котором триста детей – полтораста мальчиков и полтораста девочек – подобранные на парижских улицах, вырванные из грязи и преступления, могли бы исправляться, благодаря заботливому уходу, и приучаться к ремеслам. Все эти учреждения, эти щедрые дары, поглотили около ста миллионов в течение пяти лет. Еще несколько лет – и эта безумная щедрость угрожала разорить ее дотла, не оставив даже маленькой ренты на хлеб и молоко, которыми она теперь питалась. Когда ее старая нянька, Софи, выйдя из своего обычного безмолвия, бранила ее за расточительность, говоря, что она умрет на соломе, на ее бледных губах мелькала слабая улыбка – единственная улыбка, которую теперь у нее видели – небесная улыбка надежды.
Саккар познакомился с княгиней Орвиедо по поводу этого самого Дома трудолюбия. Ему принадлежал участок площади, купленной княгиней для этого учреждения, старинный сад с прекрасными деревьями, примыкавший к парку Нёльи и тянувшийся вдоль бульвара Вино. Он возбудил ее интерес своей сметливостью в делах; она пригласила его вторично по поводу каких-то затруднений с подрядчиками. Он сам заинтересовался ее предприятием, восхищенный грандиозным планом постройки: два огромные крыла – одно для мальчиков, другое для девочек – связывались центральным зданием, в котором помещалась капелла, общая зала, администрация, службы; в каждом крыле был свой двор, свои мастерские и проч. Но в особенности восхищала его роскошь постройки, дорогие материалы, мрамор, кухня, отделанная изразцами, в которой можно было зажарить целого быка; огромные столовые с богатой дубовой обшивкой; светлые дортуары, украшенные картинами; гардеробная, ванна, лазарет, устроенные со всевозможною роскошью; обширные светлые лестницы, коридоры, прохладные летом, теплые зимой, и весь вообще дом, дышавший весельем и благосостоянием. Когда архитектор, находя излишней всю эту роскошь, начинал говорить об издержках, княгиня останавливала его немногими словами: она пользовалась роскошью, пусть же и бедные, создавшие эту роскошь, тоже пользуются ею. Ей хотелось доставить бедным не корку хлеба, не жалкое логовище, но дворцы, мягкие кровати, обильный стол, вознаградить их с лихвою за все, что они вытерпели. К несчастью, ее безбожно обкрадывали, пользуясь ее неопытностью в делах. Саккар открыл ей глаза, проверил ее счеты, совершенно бескорыстно, единственно из любви к искусству, наслаждаясь этой безумной пляской миллионов. Никогда он не обнаруживал такой безупречной честности. В этом колоссальном предприятии он был самым деятельным, самым добросовестным сотрудником, не жалел времени, тратил даже собственные деньги, и все это ради удовольствия ворочать огромными суммами. В Доме трудолюбия знали только его, так как княгиня не посещала ни этого, ни других своих учреждений, скрываясь в своих трех комнатах, как невидимая фея; его оболгали, его благословляли, ему доставалась вся благодарность, от которой она, по-видимому, отказывалась.
С первых нее дней своего знакомства с княгиней Саккар лелеял смутный проект, который принял ясную и отчетливую форму, когда он поселился в улице Сен-Назар. Почему бы ему не предаться всецело управлению добрыми делами княгини? Потерпев поражение в спекуляциях, терзаясь сомнениями, не зная, что предпринять, он склонен был видеть в этом исходе новое воплощение своих грез о величии. Распоряжаться этим Царственным милосердием, направлять течение этой золотой реки! Оставалось еще двести миллионов – сколько грандиозных предприятий можно затеять, какой волшебный город, воздвигнуть! Не говоря уже о том, что он сумеет удвоить, утроить эти миллионы. Он отдался этому проекту с обычной страстью, он носился с ним, он мечтал о бесчисленных благодеяниях, которыми затопит счастливую Францию; мечтал совершенно бескорыстно, не желая ни гроша для себя. В его фантастической голове создалась грандиозная идиллия, к которой, однако, вовсе не примешивалось желание искупить свои прежние финансовые разбои, тем более что, в конце концов, этот проект приводил в исполнение мечту всей его жизни – завоевание Парижа. Быть королем благотворительности, кумиром бедных, единственным по популярности, – это превосходило все его честолюбивые стремления. Каких чудес не наделает он, употребив для доброй цели свои деловые способности, свою хитрость, упорство, полное отсутствие предрассудков, имея при том в своем распоряжении несокрушимую силу, посредством которой выигрываются сражения, – деньги, груды денег, тех самых денег, которые приносят столько зла и могут принести столько добра, если поставить это своей задачей.
Раздумывая о своем проекте, Саккар пришел, наконец, к вопросу, почему бы ему не жениться на княгине Орвиедо. Это упрочит его положение, избавит его от сплетен. В течение целого месяца он маневрировал очень искусно, излагал великолепные планы, старался сделаться необходимым; наконец, в один прекрасный день сделал предложение спокойным, наивным тоном и изложил свой великий проект. Он предлагал настоящую ассоциацию, брался ликвидировать состояние, награбленное князем у бедных, раздать нищим его миллионы, удесятерив их. Она – в своем вечном черном платье, с кружевной косынкой на голове, слушала его внимательно, без малейших признаков волнения на исхудалом лице. Выгоды, которые могла принести подобная ассоциация, поразили ее; ко всем остальным соображениям она была совершенно равнодушна. Она отложила свой ответ до следующего дня и, в конце концов, отказала: без сомнения, ее смутила мысль о том, что она уже не будет полновластной распорядительницей своих благотворительных дел. Но она прибавила, что охотно воспользуется его советами, высоко ценит его сотрудничество и просит его по-прежнему заведовать Домом трудолюбия, в котором он был истинным директором.
Саккар был жестоко огорчен, не потому, что ему предстояло вернуться к разбойнической жизни; но как сентиментальный романс вызывает слезы на глазах самых закоренелых пьяниц, так и эта грандиозная идиллия размягчила его старую душу корсара. Он снова упал – и с огромной высоты; ему казалось, что он свергнут с престола. Добиваясь денег, он стремился не только к удовлетворению своих аппетитов, но и к широкой, пышной княжеской жизни – и никогда-то ему не удавалось осуществить свои стремления в данной степени, он раздражался все более и более по мере того, как неудачи уносили одну за другой его надежды. Когда его последний проект разбился о спокойный, категорический отказ княгини, все его существо снова прониклось жаждой битвы. Сражаться, одолевать в этой жестокой войне спекуляций, поедать других, чтобы самому не быть съеденным, вот что было – независимо от жажды богатства и блеска – главным стимулом его деятельности. Если он не наживал состояния, то у него были другие радости: ворочать миллионами, командовать в этой денежной войне, с ее поражениями и победами, которые опьяняли его. В то же время воскресала его ненависть к Гундерманну, безумная жажда мщения: одолеть Гундерманна, свалить его наземь, – эта мысль превращалась у него почти в манию всякий раз, когда, он сам был повергнут. Если это невозможно, нельзя ли, по крайней мере, занять место рядом с ним, принудить его к уступкам, стать с ним на равную ногу, как те монархи, которые, имея смежные владения и одинаковые силы, величают друг друга кузенами. В это-то время его снова потянуло на биржу; в голове его зароились тысячи всевозможных проектов, но долго он не знал, на чем остановиться, пока, наконец, одна главная, высшая идея выделилась над всеми остальными и овладела всем его существом.
Поселившись в отеле Орвиедо, Саккар несколько раз встречался с сестрой инженера Гамлэна, занимавшего небольшую квартиру в третьем этаже, госпожою Каролиной, как ее величали запросто. При первой же встрече ему бросились в глаза ее седины, пышная корона совершенно белых волос, производивших странное впечатление при ее сравнительной молодости (ей было не более 36 лет). Она поседела уже в двадцать пять лет. Но густые черные брови придавали странное выражение юности и живости ее лицу, точно обрамленному горностаевым мехом. Она никогда не отличалась красотой со своими резкими чертами, выдающимся подбородком, большим ртом с крупными губами, выражавшими бесконечную доброту. На седые волосы смягчали резкость ее лица, не уничтожая его свежести. Она была высокого роста, крепкого сложения, имела открытый, благородный вид.
Всякий раз, встречаясь с нею, Саккар, который был ниже ее ростом, следил за ней с любопытством, бессознательно завидуя ее высокому росту и здоровому сложению. Мало-помалу он разузнал от окружающих историю Гамлэнов. Отец Каролины и Жоржа был доктор в Монпелье, замечательный ученый, экзальтированный католик, не оставивший детям никакого состояния. Он умер, когда дочери было восемнадцать, сыну – девятнадцать лет, и так как последний поступил в политехническую школу, то сестра последовала за ним в Париж, где стала давать уроки. В течение двух лет она снабжала его деньгами; благодаря ей, он мог окончить курс; да и позднее, когда он вышел в числе плохих учеников и очутился без всяких средств к существованию, она помогала ему в ожидании пока он найдет место. Брат и сестра, обожали друг друга, мечтали никогда не расставаться. Но подвернулся неожиданный жених, богатый пивовар, который прельстился добротой и умом Каролины, дававшей уроки в его доме, и сделал предложение. Она согласилась, по настояниям брата, в чем ему, впрочем, пришлось горько раскаяться, так как, прожив несколько лет с мужем, Каролина должна была разойтись с ним: супруг оказался горьким пьяницей и в припадках дикой ревности гонялся за нею с ножом. В то время ей исполнилось двадцать шесть лет; она снова осталась без всяких средств к существованию, не желая брать денег от человека, которого бросила. Но ее брат нашел, наконец, после многих неудачных попыток занятие по своему вкусу: он отправлялся в Египет членом комиссии по проведению Суэцкого канала и взял с собою сестру. Они поселились в Александрии: сестра по-прежнему стала давать уроки, брат занимался своими работами. Тут они прожили до 1859 года, при них начались работы в Порт-Сайде, первые работы по закладке канала, начатые жалким отрядом в полтораста землекопов, затерянных в песках, под начальством горсти инженеров. Потом Гамлэн был послан в Сирию, где и остался, поссорившись со своими начальниками. Он вызвал Каролину в Бейрут, где она нашла новых учеников; а сам принялся за грандиозное дело, предпринятое одной французской компанией, – устройства проезжей дороги из Бейрута в Дамаск, первой, единственной дороги сквозь Ливанские ущелья. Таким образом, они прожили три года до окончания предприятия: он, вечно в разъездах, посещая горы, путешествуя по разным местам, между прочим, в Константинополь, где прожил две месяца; она, сопровождая его, когда представлялась возможность, разделяя все его планы, мечты – оживить эту древнюю страну, уснувшую под пеплом погибших цивилизаций. Он составил целую кучу всевозможных проектов и планов, но для осуществления их необходимо было вернуться во Францию, найти капиталы, составить компании. Наконец, после девятилетнего пребывания на Востоке они отправились на родину. В Египте их привели в восторг работы по проведению канала: целый город вырос в песках Порт-Сайда, целое население людей-муравьев копошилось, изменяя вид земли. Но в Париже Гамлэна ожидало жестокое разочарование. Почти полтора года он носился со своими проектами, приютившись в третьем этаже дома Орвиедо, в небольшой квартире из пяти комнат, за которую платил тысячу двести франков в год. Скромный, неразговорчивый, он никого не мог убедить, и здесь, в Париже, был дальше от успеха, чем в горах и равнинах Азии. Их небольшие сбережения быстро приходили к концу; им грозила нужда.
Саккар обратил внимание на возрастающую грусть Каролины, которая огорчалась, видя, что брат падает духом. В их маленьком хозяйстве она играла до некоторой степени роль мужчины. Жорж, очень похожий на нее по внешности, но более слабый, обладал редкою способностью к труду и всецело предавался своей работе, забывая обо всем остальном. Он ни когда не собирался жениться, не чувствовал в этом надобности, обожая сестру и удовлетворяясь этим обожанием. Вероятно, у него бывали случайные любовницы; но это оставалось неизвестным. Этот старый питомец политехнической школы, со своими грандиозными проектами, влагавший душу во всякое дело, за которое брался, обнаруживал иногда такую наивность, что мог показаться недалеким. Воспитанный в правилах самого узкого католицизма, он сохранил всю свою детскую веру, исполнял все обряды; тогда как его сестра пришла к отрицанию, путем чтения и самообразования, пока он занимался своими техническими работами. Она говорила на четырех языках, читала экономистов, философов, увлекалась одно время социалистическими и эволюционными учениями; но мало-помалу успокоилась: путешествия, знакомство с чуждыми цивилизациями развили в ней терпимость, прекрасное равновесие мудрости. Утратив веру, она, тем не менее, уважала веру брата. Однажды они объяснились и затем уже никогда не возобновляли разговора об этих вещах. Она была умная, простая, добрая женщина: с огромным запасом житейской смелости, бодро переносившая удары судьбы и говорившая, что у нее только одно неисцелимое горе: неимение детей.
Саккар имел случай оказать Гамлэну небольшую услугу, доставить ему работу от какого-то товарищества, которому понадобился инженер для составления отчета о новой машине. Таким образом, он сблизился с ними и нередко заходил к ним посидеть часок-другой в их гостиной, в их единственной большой комнате, которую они превратили в кабинет. В ней не было почти никакой мебели, кроме большого стола для занятий, другого стола поменьше, заваленного бумагами, и полдюжины стульев. Камин был уставлен книгами. Но эта пустынная комната оживлялась своеобразным убранством стен: целой серией планов и акварелей, прибитых каждая четырьмя гвоздиками. Это были проекты Гамлэна, результат его поездок по Сирии, все его будущее состояние, и акварели его сестры, изображавшие местные виды, типы, костюмы, – все, что ей удавалось подметить и срисовать во время экскурсий с братом, нарисованные с большим вкусом, хотя без всяких претензий. Два огромных окна, выходившие в сад отеля Бовилье, освещали ярким светом эту галерею рисунков, напоминавших об иной жизни, о древней цивилизации, повергнутой в прах, которую чертежи с их твердыми, математическими линиями, казалось, хотели приподнять, подпереть прочными сооружениями современной науки. Саккар, со своим избытком энергии, делавшим его симпатичным, увлекался в особенности этими планами и акварелями, рассматривая их, требуя постоянно новых объяснений. В его голове создавалась уже целая махинация.
Как-то раз он застал Каролину одну; она сидела за маленьким столом с убитым видом, бессильно положив руки на кипу бумаг.
– Как же не огорчаться? Каши дела идут все хуже и хуже… Я, впрочем, не теряю бодрости. Но со всех сторон неудачи, а что хуже всего, брат совершенно упал духом; он бодр и силен только, когда работает… Я было думала опять взяться за уроки; искала, но пока ничего не нашла… А идти в горничные слишком тяжело.
Никогда еще Саккар не видал ее такой обескураженной.
– Черт возьми, да не в таком же вы бедственном положении! – воскликнул он.
Она покачала головой; она тоже падала духом и горько жаловалась на жизнь, которую встречала обыкновенно так бодро даже в дурные минуты. В это время вернулся Гамлэн с рассказом о новой неудаче, довершившим ее горе: крупные слезы медленно покатились по ее щекам; она замолчала, сжав кулаки, устремив неподвижный взгляд в пространство.
– И подумать, – промолвил Гамлэн, – что там нас ожидают миллионы, лишь бы кто-нибудь захотел помочь мне добыть их.
В это время Саккар рассматривал чертеж какого-то павильона, окруженного огромными магазинами.
– Что это такое? – спросил он.
– Так, пустяки, это я рисовал для забавы, – ответил инженер. – Это план жилища директора компании, о которой я мечтал, помните?.. Компании соединенных пакетботов.
Он оживился, пустился в подробности. За время своего пребывания на Востоке он имел случай убедиться, как безобразно организована система перевозки. Несколько обществ, имевших местопребывание в Марсели, убивая друг друга соперничеством, страдали от недостатка средств. Одною из его первых идей, лежавшей в основе всех дальнейших планов, было соединение этих обществ в один синдикат, в одну обширную компанию, с миллионными средствами, которая могла бы эксплуатировать все Средиземное море, воцариться на нем, устроить рейсы ко всем портам Африки, Испании, Италии, Греции, Египта, Азии до Черного моря включительно. Эта организация была бы не только выгодным делом, но и гражданским подвигом: это значило завоевать Восток, подарить его Франции, не говоря уже о том, что она открывала доступ в Сирию, где предстояло богатое поле для дальнейших операций.
– Синдикаты, – пробормотал Саккар, – да, будущность, по-видимому, за ними… Это такая могущественная форма ассоциации! Три, четыре мелких предприятия, которые еле прозябают отдельно, приобретают несокрушимую жизненность, соединившись… Да, будущее за крупными капиталами, за сосредоточенными усилиями больших масс. В конце концов, вся промышленность, вся торговля превратятся в один громадный базар, который будет доставлять все продукты.
Он остановился, взглянув на акварель, изображавшую дикое ущелье, заваленное обломками скал, поросших кустарником.
– Ого, – сказал он, – вот конец света. В этом закоулке не приходится толкать прохожих.
– Кармельское ущелье, – отвечал Гамлэн. – Моя сестра, срисовала его, пока исследовал местность. Да… вот здесь, между меловыми известняками и порфирами, которые приподняли эти известняки вдоль всего склона горы, залегает серебряная жила, разработка которой, по моим расчетам, могла бы доставить огромные барыши.
– Серебряная жила? – подхватил Саккар.
Каролина, по-прежнему сидевшая в печальном раздумье, устремив глаза вдаль, услышала этот разговор. Казалось, он вызвал перед ее глазами какое-то видение.
– Кармель, – повторила она, – какая пустыня, какая глушь! Всюду мирты, вереск; теплый воздух напоен их благоуханием. А там высоко-высоко, орлы кружат над пустыней… Но какие богатства зарыты рядом с ужасной нищетой. Хотелось бы видеть веселую толпу, заводы, возникающие города, народ, возрожденный трудом.
– Не трудно провести дорогу от Кармеля к Сен-Жан-д Акра, – продолжал Гамлэн. Я думаю, что тут найдется и железо: им изобилуют горы этой страны… Я изучил также новый способ разработки, который принесет важные выгоды. Все готово, нужно только найти капиталы.
– Общество серебряных рудников Кармеля, – пробормотал Саккар.
Но теперь уже инженер переходил от одного плана к другому, поглощенный работой всей его жизни, возбужденный мыслью о блестящем будущем, которое таилось здесь, парализуемое нуждой.
– Но это только мелкие дела для начала, – говорил он. – Взгляните на эти планы, вот главная задача: изрезать Малую Азию сетью железных дорог. Недостаток удобного и быстрого сообщения – главная причина застоя этой богатой страны… Там нет ни одной проезжей дороги, приходится странствовать на мулах или верблюдах… Подумайте, какой переворот совершится, если провести железные дороги до самых границ пустыни. Промышленность и торговля удесятеряются, цивилизация торжествует, для Европы открываются, наконец, двери Востока… О, если это вас интересует, мы еще потолкуем обстоятельно. И вы увидите, увидите!
Впрочем, он не мог удержаться и тут же пустился в объяснения. План своей сети железных дорог он составил главным образом во время поездки в Константинополь. Большое и единственное затруднение представляли горы Тавра; но, исследовав различные ущелья, он убедился в возможности провести прямой путь с сравнительно небольшими издержками. Притом он не думал сразу соорудить всю сеть. Когда удастся выхлопотать у султана полную концессию, достаточно будет построить сначала главную линию от Бруссы до Бейрута на Ангору и Алеппо. Потом можно будет подумать о боковых линиях от Смирны до Ангоры и от Трапезунда до Ангоры на Эрзерум. А потом, потом…
Он остановился, улыбаясь, не решаясь высказывать до конца своих проектов, своих смелых грез.
– Ах, долины Тавра, – заметила Каролина как бы в забытье, – какая райская природа! Стоит слегка поцарапать землю и поля покрываются жатвой – тучной, изобильной… Персики, вишни, фиговые, миндальные деревья ломятся под тяжестью плодов. Целые леса олив и тутовых деревьев. И как легко, как привольно живется в этом чистом воздухе, под вечно голубым небом.
Саккар засмеялся резким, аппетитным смехом, который был ему свойствен, когда он чуял наживу. Гамлэн продолжал толковать о своих планах, именно о проекте организации банка в Константинополе, упомянув при этом о связях, которые ему удалось завести с тамошними воротилами, в особенности с великим визирем. Саккар весело перебил его:
– Да ведь там все можно купить!
Потом очень фамильярно положил руки на плечи Каролины и прибавил:
– Не отчаивайтесь же, сударыня! Я к вам очень расположен, и мы устроим с вашим братом дельце, выгодное для всех нас… Имейте терпение, подождите!
В течение следующего месяца Саккар снова доставил инженеру кое-какие мелкие работы, и если ничего не говорил о великих аферах, то тем более думал о них, колеблясь перед подавляющей громадой предприятий. В особенности укрепилась их связь после того, как Каролина как-то совершенно естественно занялась его хозяйством, – хозяйством одинокого человека, разоряющегося от массы ненужных издержек и бестолковщины, которую обилие прислуги только увеличивает. Он, такой искусный делец, славившийся верностью взгляда и ловкостью в воровских операциях, относился спустя рукава к домашнему хозяйству, к отчаянному беспорядку, который утраивал его расходы. Отсутствие хозяйки в доме чувствовалось на каждом шагу, в самых ничтожных мелочах. Сначала Каролина давала ему советы, потом вмешалась более активно, заставила его сократить кое-какие бесполезные расходы, так что, наконец, он предложил ей сделаться его домоправительницей. Почему нет? Она же искала места учительницы, отчего не принять и этого почетного положения, которое давало ей возможность ждать? Предложение, сделанное шуточным тоном, приняло серьезный характер. В самом деле, эти занятия развлекут ее саму и будут существенной поддержкой для брата: Саккар предложил ей 300 франков в месяц. Кончилось тем, что она приняла предложение и в одну неделю преобразовала хозяйство, отпустила повара с женой и заменила их кухаркой, оставила только одну лошадь и экипаж, сама наблюдала за всем, вела счеты так аккуратно, что недели через две расходы уменьшились наполовину. Саккар был в восторге, говорил, шутя, что она должна назначить в свою пользу известный процент со всех сокращений, которые ввела в его хозяйство.
После этого они зажили очень интимной жизнью. Саккар велел открыть заколоченную дверь в третий этаж, и между двумя квартирами установилось постоянное сообщение. В то время как Гамлэн с утра до вечера корпел над своими проектами, Каролина сходила вниз, распоряжалась, отдавала приказания, во всякое время дня, как у себя дома. Саккар чувствовал себя счастливым, глядя на эту прекрасную крупную женщину с ее веселым молодым лицом в рамке седых волос, расхаживавшую по комнатам своей твердой величавой поступью. С тех пор, как она чувствовала себя полезной и занятой, к ней вернулась ее прежняя веселость, житейское мужество. Без всякой аффектации скромности, она носила вечно одно и то же черное платье, в карманах которого позвякивали ключи. И, конечно, ее забавляла мысль о том, что она со своей начитанностью, со своим философским образованием должна исполнять роль простой хозяйки, экономки у этого расточительного человека, к которому она начинала чувствовать нежность, как к шаловливому ребенку. Он, одно время очень увлекавшийся ею, соображал, что между ними всего четырнадцать лет разницы, и спрашивал себя, что будет, если он вздумает обнять ее. Неужели, расставшись с мужем, от которого ей досталось столько же побоев, сколько и ласк, она десять лет жила, не знаясь с мужчинами. Может быть, путешествия способствовали этому. Однако ему было известно, что один из друзей ее брата, некто Бодуэн, купец, живший в Бейруте, сильно увлекался ею и что они решили обвенчаться, как только умрет ее муж, который окончательно спился и сидел теперь в больнице для умалишенных. Очевидно, этот брак только оформит очень естественные, почти законные отношения. Но если у нее был один любовник, почему не завести и другого? Однако, Саккар ограничивался этими размышлениями, довольствуясь пока ее дружбой и забывая о любви. Когда, при виде ее, он задавал себе вопрос, что произойдет, если он вздумает обнять ее, то отвечал сам себе, что произойдут самые обыкновенные, может быть, скучные вещи, и отлагал попытку до другого времени, ограничиваясь сильными рукопожатиями, радуясь ее искреннему расположению.
Но вдруг Каролина погрузилась в жестокую печаль. Однажды утром она явилась бледная, убитая, с опухшими от слез глазами. Он было стал расспрашивать, но ничего не мог добиться: она упорно отвечала, что с ней ничего не случилось, что она такая же как всегда. Только на другой день он понял в чем дело, найдя наверху письмо – извещение о женитьбе г. Бодуэна на дочери одного английского консула, молоденькой и очень богатой девушке. Удар должен был быть тем сильнее, что г. Бодуэн далее не счел нужным объясниться, распрощаться, ограничившись этой банальной запиской. Это была катастрофа в жизни несчастной женщины, терявшей последнюю надежду, за которую она цеплялась в минуту отчаяния. В довершение всего – случай тоже бывает безобразно жестоким – она задень перед тем узнала о смерти мужа и в течение двух суток мечтала о близком счастье. Жизнь ее была окончательно разбита. В тот же день на нее обрушился новый удар: вечером она по обыкновению зашла к Саккару сообщить о своих хозяйственных распоряжениях; он заговорил о ее горе с таким участием, что она разрыдалась; потом в припадке непреодолимой нежности, утратив всякую волю, почти бессознательно очутилась в его объятиях и отдалась ему без радости для него и для себя. Опомнившись, она не возмутилась, но печаль ее увеличилась безмерно. Зачем она сделала это? Ведь она не любила его, да и он не любил ее. Не то чтобы он казался ей недостойным любви, слишком старым, некрасивым… нет, ей нравилась его живость, его подвижная смуглая фигурка, ей хотелось верить, что он добрый, замечательный человек, способный привести в исполнение грандиозные проекты ее брата, и честный, по крайней мере, обыкновенною ходячею честностью. Но какое глупое падение! С ее благоразумием, с ее опытностью, с ее самообладанием отдаться так бессмысленно, Бог знает, зачем и как, в припадке слез, точно какая-нибудь сентиментальная гризетка! И что всего хуже, она чувствовала, что и он также удивлен и почти раздосадован этим приключением. Когда, стараясь утешить ее, он начал говорить о г. Бодуэне, как о ее бывшем любовнике, низкая измена которого заслуживала только забвения, и когда, возмущенная этими словами, она клялась, что не была его любовницей, он было усушился, думая, что в ней говорит оскорбленная гордость женщины; но она клялась с таким жаром, в ее прекрасных глазах светилась такая искренность, что он, наконец, поверил. Очевидно, она добросовестно дожидалась свадьбы; в свою очередь ее возлюбленный терпеливо ждал два года и, наконец, не вытерпел, соблазнившись богатством и молодостью другой. Замечательно, что это убеждение, которое, казалось, должно бы было усилить страсть Саккара, на самом деле привело его в смущение: он понял глупую фатальность своей удачи. Впрочем, они не возобновили начавшихся было отношений: по-видимому, ни тот, ни другая не чувствовали охоты к этому.
В течение двух недель Каролина бродила, как тень. Сила бытия, тот импульс, который превращает жизнь в необходимость и радость, оставила ее. Она продолжала свои занятия по хозяйству, но совершенно машинально, не вникая в смысл того, что делает. Она работала, как машина, бессознательно. В этой утрате бодрости и веселья для нее осталось одно развлечение – проводить все свободные часы у окна, в кабинете, припав лбом к стеклу и устремив неподвижный взор в сад отеля Бовилье. С первых же дней своего поселения в доме Орвиедо она догадалась, что там, в этом отеле, гнездится печаль, та горькая нищета, которая кажется еще более горькой от того, что старается спрятаться под оболочкой внешнего декорума. Там тоже обитали существа, удрученные горем, и ее печаль как бы закалялась в их слезах; ей казалось, что она замирает, становится бесчувственной, подавленная чуждым горем.
Когда-то Бовилье владели огромными имениями в Турэни и Анжу и великолепным отелем в улице Гренелл, но от всего этого богатства у них осталась только эта дача, построенная за чертой города в начале прошлого столетия, теперь же затерявшаяся среди мрачных зданий улицы Сен-Лазар. Несколько прекрасных деревьев еще оставались здесь, как бы на дне колодца; мох разъедал потрескавшиеся ступени балкона. Казалось, уголок природы попал в темницу, – тихий и грустный уголок, где на всем лежала печать смерти и немого отчаяния, куда солнце посылало только жалкие зеленоватые лучи, заставлявшие вздрагивать от холода. Первое лицо, замеченное ею в этом тихом погребе, на разрушающемся балконе, была графиня Бовилье, худощавая, важная шестидесятилетняя дама, совершенно седая, с очень благородной наружностью, казавшаяся несколько старее своих лет. Со своим прямым носом, тонкими губами, длинной шеей она напоминала старого, дряхлого лебедя. Следом за ней появилась ее дочь, Алиса Бовилье, двадцатипятилетняя девушка, такая худенькая, что ее можно бы было принять за ребенка, если бы цвет кожи и резкие сформировавшиеся черты лица не обличали ее возраста. Это была вылитая мать, но еще более хрупкая, с менее аристократическим видом, с длинною до безобразия шеей, сохранившая только грустную прелесть последнего отпрыска великой расы. Они жили одни, с тех пор как сын графини, Фердинанд Бовилье, поступил в папские зуавы после битвы при Кастельфидардо, проигранной Ламорисьером. Ежедневно, если только не было дождя, они появлялись на балконе, спускались в сад и молча обходили вокруг лужайки. Тут были только шпалеры из плюща, цветов не было, потому ли, что они не принимались здесь, или потому, что стоили слишком дорого, и эти бледные фигуры, медленно прогуливавшиеся в запустелом саду под столетними деревьями, видевшими столько празднеств, а ныне задыхавшимися в тесноте буржуазных домов, – дышали какой-то меланхолической грустью, скорбью о погибшем прошлом.
Заинтересовавшись своими соседками, Каролина стала следить за ними с искренней симпатией, без всякого злорадства; и мало-помалу проникла в тайну их жизни, которую они тщательно скрывали от посторонних взоров. Они держали лошадь и экипаж, за которыми смотрел старик слуга, исполнявши разом должность лакея, кучера и дворника; также как кухарка была в то же время и горничной. Но если экипаж появлялся в приличном виде на улицах, если на обедах, зимою, два раза в месяц, когда приглашались кое-какие друзья, обнаруживалась некоторая роскошь, то какими долгими постами, какой скаредной экономией покупался этот призрак богатства! В маленьком сарае, скрытом от посторонних взоров, шла постоянная стирка, чтоб уменьшить счет прачки; скудные наряды заштопывались и перешивались; на ужин подавалось немного овощей, хлеб, который нарочно высушивался, чтобы поменьше съедать. Тут были всевозможные уловки жалкой, нищенской, скаредной экономии; кучер штопал дырявые ботинки барышни, кухарка чернила вылинявшие перчатки графини; платья матери переходили к дочери после самых затейливых переделок; шляпки служили по нескольку лет при помощи новых лент и цветов. Когда не ожидали гостей, салоны первого и большие комнаты второго этажа тщательно запирались, так как обе женщины занимали одну маленькую комнатку, служившую им и столовой и спальней. Если окно случайно оставалось открытым, можно было видеть графиню, штопавшую белье, как заботливая буржуазка, тогда как дочь вязала чулки или митэнки для матери. Однажды, после сильной бури, обе спустились в сад подгребать, песок, размытый потоками дождя.
Каролина узнала всю их историю. Графиня Бовилье много натерпелась от мужа, беспутного гуляки, на которого, однако, никогда не жаловалась. Однажды в Вандоме его принесли с охоты смертельно раненого. Говорили, будто какой-то ревнивый сторож, у которого он соблазнил жену или дочь, пустил в него пулю. Что всего хуже, с его смертью исчезли последние крохи состояния Бовилье, когда-то колоссального, заключавшегося в огромных земельных угодьях, уменьшившегося уже в эпоху революции и окончательно спущенного его отцом и им самим. От всех этих имений осталась только ферма Обле, близ Вандома, дававшая в год около пятнадцати тысяч франков, – единственный источник существования для вдовы и ее двух детей. Отель в улице Гренелл давно уже был продан, отель в улице Сен-Лазар поглощал большую часть пятнадцати тысяч франков, получаемых с фермы: он был заложен и перезаложен, приходилось выплачивать проценты, иначе ему также грозила продажа с молотка. На содержание четырех человек, на поддержку известного декорума, от которого аристократическая семья не хотела отказаться, – оставалось шесть-семь тысяч франков. Оставшись вдовой восемь лет тому назад, с сыном двадцати одного года и дочерью семнадцати лет, графиня упорствовала в своей аристократической гордости, поклявшись скорее питаться хлебом и водой, чем отступить от традиций. С тех пор все ее мысли сосредоточивались на том, чтобы поддерживать образ жизни, достойный их ранга, выдать дочь за аристократа и поместить сына в военную службу.
Сначала Фердинанд причинял ей смертельное беспокойство вследствие кое-каких грешков молодости, долгов, которые приходилось уплачивать; но после торжественного объяснения, узнав о положении семьи, он образумился, как мальчик в сущности добрый, хотя ленивый и пустой, не находивший занятия и места в современном обществе. Теперь его служба в папских зуавах была источником тайной скорби для матери. Слабого здоровья, хрупкий и деликатный, несмотря на горделивую наружность, с истощенной кровью, он должен был страдать в римском климате. Что касается брака Алисы, то он откладывался в такой долгий ящик, что глаза княгини всякий раз наполнялись слезами, когда она смотрела на нее, уже состарившуюся, увядавшую в тщетном ожидании. При незаметной, меланхолической наружности она вовсе не была дурочкой; мечтала о жизни, о счастье, о любимом человеке, но, не желая огорчать семью, делала вид, что отказалась от всего, подшучивала над браком, говорила, что ее призвание быть старой девушкой, а по ночам рыдала, изнывая от горького одиночества. Графиня, однако, ухитрилась какими-то чудесами экономии отложить двадцать тысяч франков, – все приданое Алисы: кроме того, ей удалось сохранить несколько драгоценностей – браслет, кольца, серьги, ценою, приблизительно, тысяч в двенадцать франков; этим и исчерпывалось приданое, брачная корзина, о которой она даже не решалась говорить, едва достаточная для необходимых издержек, если бы явился ожидаемый жених. Тем не менее, она не хотела отчаиваться, боролась, несмотря ни на что, не желая отказываться от привилегий своего рождения, всегда высокомерная, соблюдая все приличия, неспособная выйти на улицу пешком или вычеркнуть одно блюдо на званом обеде; но, отказывая себе во всем в своей домашней жизни, питаясь по целым неделям картофелем без масла, чтоб только прибавить пятьдесят франков к вечно недостаточному приданому дочери. Это был скорбный и ребяческий героизм повседневной жизни, их дом мало-помалу разрушался над их головами.
До сих пор Каролине не представлялось случая заговорить с графиней или ее дочерью. В конце концов, она узнала мельчайшие детали их жизни, которые они считали скрытыми от всего мира; иногда они обменивались взглядами, в которых чувствовалась внезапно возникающая симпатия.
Они сблизились благодаря княгине Орвиедо. Ей пришло в голову организовать для своего Дома трудолюбия нечто вроде наблюдательной комиссии, состоящей из десяти дам, которые должны были собираться два раза в месяц, посещать и осматривать дом, контролировать служащих. Членов этой комиссии она решилась выбрать сама; и одна из первых, на которую пал ее выбор, была графиня Бовилье, когда-то ее большая приятельница, а теперь, после того как она отказалась от света, – просто соседка. Случайно эта комиссия потеряла своего секретаря, и Саккар, по-прежнему управлявший домом, рекомендовал княгине Каролину в качестве образцового секретаря как нельзя более подходившего для них: в самом деле, это была очень хлопотливая должность, требовавшая большой письменной работы, даже некоторых материальных забот, несколько пугавших этих важных дам. С первых же шагов Каролина оказалась удивительной сестрой милосердия: неудовлетворенный инстинкт матери, пламенная любовь к детям вылились в форму деятельной нежности к этим бедным существам, которые надо было спасти из парижской клоаки.
На одном из заседаний комиссии она встретилась с графиней Бовилье; последняя, однако, ограничилась довольно холодным приветствием, скрывая тайное смущение, чувствуя, без сомнения, в Каролине свидетельницу своей нищеты. С этих пор они раскланивались всякий раз, когда их взоры встречались, и было бы слишком невежливо сделать вид, что не узнаешь друг друга.
Однажды, когда Гамлэн поправлял какой-то план по новым расчетам, а Саккар следил за его работой, Каролина, стоя у окна, смотрела на графиню и ее дочь, прогуливавшихся по саду. Сегодня на них были башмаки, которых бы не подобрала тряпичница.
– Ах, бедные женщины, – пробормотала она, – как должна быть горька и ужасна эта комедия роскоши, которую им приходится разыгрывать.
Она спряталась за занавеской, опасаясь, что мать заметит ее и будет оскорблена этим шпионством. Сама она успокоилась, скорбь ее мало-помалу улеглась; казалось, вид чужого несчастия заставлял ее бодрее относиться к своему горю, хотя одно время она видела в нем чуть ли не гибель всей своей жизни. Она снова начинала смеяться. С минуту еще она следила за двумя женщинами, прогуливавшимися по саду в глубокой задумчивости. Потом, обернувшись к Саккару, сказала оживленным тоном:
– Скажите, почему я не могу быть печальной?.. Да, что бы со мной ни случилось, моя печаль скоро проходит… Неужели это эгоизм? Не думаю. Это было бы слишком гадко; притом же, как бы я ни была весела, мое сердце разрывается при виде малейшего несчастья. Устраните его, я снова развеселюсь, но я плакала бы над всеми несчастными, если б не удерживалась, зная, что это бесполезно, что кусок хлеба лучше устроит их дела, чем мои бесполезные слезы.
Говоря это, она смеялась своим бодрым смехом, как мужественная женщина, предпочитающая дело бесплодным сожалениям.
– А между тем, – продолжала она, – видит Бог, что у меня есть основание отчаиваться. Ах, судьба не баловала меня до сих пор… Выйдя замуж, попавши в этот ад, терпя оскорбления и побои, я думала, что мне осталось только броситься в воду. Однако я не бросилась, и не прошло двух недель со времени нашего отъезда на Восток, я уже развеселилась, была полна надежд… Когда мы вернулись в Париж и начали терпеть нужду во всем, я проводила ужасные ночи, мне снилось, что мы умираем с голода над нашими проектами. Мы не умерли, и я снова стала мечтать о грандиозных предприятиях… Наконец, последний жестокий удар, о котором я еще боюсь говорить, казалось, доконал меня; мое сердце точно остановилась; я положительно чувствовала, что оно перестало биться; я думала, что все кончено, что я уже мертва… И что же, вот я опять смеюсь, завтра буду надеяться, снова захочу жить… Не странно ли это – быть неспособной к продолжительной печали!
Саккар, который тоже смеялся, пожал плечами.
– Ба, ведь и все также. Это и есть жизнь.
– Вы думаете? – воскликнула она с удивлением, – Мне кажется, есть столько печальных людей, которые сами отравляют себе жизнь, видя ее в черном свете… О, я тоже не считаю ее сладкой и красивой. Она слишком жестока, я видела ее близко, беспристрастными глазами, она ужасна или отвратительна. И все-таки я люблю ее. Почему – не знаю. Пусть все вокруг меня крушится и валится – на другой день я по-прежнему буду весела и доверчива на развалинах… Я часто думала, что таково же и все человечество: оно живет в ужасной нищете, но юность каждого поколения придает ему бодрости. После каждого кризиса я оживаю как бы в новой юности, новой весне, свежесть которой ободряет и веселит меня. Это до такой степени верно, что, когда после сильного горя я выхожу на улицу в солнечный день, я тотчас оживаю, начинаю снова любить, надеяться, быть счастливой. Даже возраст не имеет власти надо мной; я так наивна, что не замечаю старости. Я читала слишком много для женщины и теперь не знаю, куда стремлюсь, как и весь широкий мир. Только, несмотря ни на что, мне кажется, что я и все мы идем к чему-то очень хорошему и веселому.
Она кончила шуткой, несмотря на внутреннее волнение, стараясь не показать, что расчувствовалась под влиянием вновь пробудившейся надежды. Между тем брат поднял голову и смотрел на нее с выражением благодарного обожания.
– О, ты, – произнес он, – ты создана для катастроф, ты воплощенная любовь к жизни.
Эти ежедневные беседы по утрам мало-помалу приняли характер какого-то лихорадочного оживления, и если Каролина вернулась к прежней веселости, то только благодаря Саккару, вдохнувшему в нее мужество своей страстью к великим аферам. Они уже почти решили приняться за дело. Все оживлялось и принимало грандиозные размеры при взрывах его резкого голоса. Сначала утвердятся на Средиземном море, овладеют им при помощи компании соединенных пакетботов. Саккар перечислял порты прибрежных стран, в которых будут устроены станции, припоминал классиков, превозносил это море, единственное море, известное древнему миру, видевшее расцвет цивилизации, омывавшее своими голубыми волнами Афины, Рим, Александрию, Тир, Карфаген, Марсель – все города, создавшие Европу. Потом, когда путь на Восток будет обеспечен, начнут работу в Сирии, начнут с небольшого предприятия – общества кармельских серебряных рудников; конечно, оно даст немного, несколько миллионов, заработанных мимоходом, но для начала это прекрасно, так как мысль о серебряных жилах, о деньгах, выкапываемых прямо из земли лопатой всегда соблазняет публику, в особенности если прицепить к ней громкое, звучное имя, например, Кармель. Далее, там есть каменноугольные копи, которые тоже будут стоить золота, когда страна покроется заводами, не считая других мелких предприятий, которые будут исполнены между прочим; банки, синдикаты для разных отраслей промышленности, эксплуатация огромных Ливанских лесов, где могучие деревья гниют на месте, за недостатком дорог. Наконец, он переходил к главному: компании железных дорог на Востоке. Тут он приходил в экстаз: эта сеть железных дорог, охватившая всю Малую Азию, из конца в конец, должна была разом проглотить древний мир, как новую добычу, еще нетронутую, с ее неисчерпаемым богатством, скрывавшимся в невежестве и грязи веков. Он чуял в ней сокровища, он ржал, как боевой конь при звуках битвы.
Каролина, несмотря на свой здравый смысл и скептическое отношение к слишком пылким, фантазиям, тоже увлекалась, этим энтузиазмом, не замечая его крайностей. В сущности, эти планы были под стать ее любви к Востоку, ее сожалению об этой чудной стране, где она считала себя счастливой и, сама того не сознавая, она все более и более пришпоривала увлечение Саккара своими яркими описаниями, преувеличенными рассказами. Начиная говорить о Бейруте, она не могла остановиться: Бейрут, у подошвы Ливана, на узкой косе, между красной песчаной отмелью и грудами скал, обвалившихся с гор, Бейрут со своим амфитеатром домов, рисовался в ее рассказах каким-то восхитительным раем, засаженным апельсинами, лимонами и пальмами. Потом следовали один за другим остальные города: на севере – Антиохия, утратившая свой древний блеск, на юге Саида – древний Сидон, Сен-Жан д Арка, Яффа и Тир, нынешний Сур, который резюмирует их всех: Тир, чьи купцы были царями, чьи моряки обогнули Африку, и который ныне со своей гаванью, занесенной песком, превратился в пустырь, покрытый пылью, дворцов, где возвышаются только жалкие рассеянные хижины рыбаков. Она сопровождала брата всюду: видела Алеппо, Ангору, Бруссу, Смирну, Ирапезунд, прожила с месяц в Иерусалиме, уснувшем в торговле святыми местами, потом два месяца в Дамаске, царе Востока, промышленном и торговом городе, куда сходятся караваны из Мекки и Багдада. Она познакомилась также с горами и долинами, видела деревушки Маронитов и Друзов, лепящиеся на скалах, затерянные в глубине ущелий, среди возделанных и бесплодных полей. И отовсюду, из самых глухих закоулков, из немых пустынь и шумных городов она вынесла одинаковое изумление перед роскошью неистощимой природы, одинаковый гнев на глупость и злобу людей! Сколько естественных богатств, лежащих втуне или испорченных! Она рассказывала о податях, убивающих торговлю и промышленность; о глупом законодательстве, которое не позволяет отдавать земледелию капиталы свыше известной суммы; о рутине, в силу которой крестьянин до сих пор пользуется той же сохой, что и до Рождества Христова; о невежестве, в котором погрязли эти миллионы людей, подобные детям-идиотам, остановившимся в развитии. Когда-то берег казался слишком тесным, города почти касались друг друга; теперь жизнь перешла. на Запад, и проезжая по этим странам, кажется, будто видишь огромное заброшенное кладбище. Ни школ, ни дорог, мерзейшее правительство, продажный суд, гнусная администрация, громадные налоги, бессмысленные законы, леность, фанатизм, не говоря уже о вечных гражданских войнах, о побоищах, которые стирают с лица земли целые деревни. Она выходила из себя, она спрашивала, можно ли так уродовать дело природы, благословенную, чудную землю, где сходятся все климаты – знойные равнины, умеренные склоны гор, вечный снег далеких вершин. И ее страстная любовь к жизни, ее упорные надежды электризовали ее при мысли о волшебной силе науки и спекуляции, которая разбудит эту заснувшую страну.
– Увидите! – воскликнул Саккар, – в этом Кармельском ущелье, где теперь нет ничего, кроме камней и мастиковых деревьев, в этом самом ущелье, после того, как мы примемся за разработку серебряных жил, вырастет деревня, потом город… Мы вычистим все эти гавани, занесенные песком, защитим их крепкими плотинами. Корабли будут останавливаться там, куда теперь не смеют сунуться барки… Вы увидите, какая жизнь закипит в этих безлюдных равнинах, в этих пустынных ущельях, когда их пересекут железные дороги! Да, пойдут расчищать поля, проводить дороги и каналы, строить города… Жизнь вернется в эту страну, как в изнуренное болезнью тело, когда в его вены вливают новую кровь… Да, деньги создадут все эти чудеса!
При звуках этого резкого голоса Каролина почти видела возникающую цивилизацию. Наброски и планы оживлялись и пустыни населялись: сбывалась ее мечта о Востоке, очищенном от грязи, избавленном от гнета невежества, пользующемся плодоносною почвой, чудным небом, всеми ухищрениями науки.
Однажды она уже видела подобное чудо: в Порт-Сайде, который в несколько лет превратился из голой равнины, сначала в группу хижин, где ютились первые работники, потом в город с двумя тысячами жителей, с десятью тысячами жителей, с огромными домами, магазинами, кипучей жизнью и благосостоянием, созданными упорством людей-муравьев. Об этом она и мечтала – об упорном, непреодолимом движении вперед, о социальной работе, стремящейся к наибольшему возможному счастью, о деятельности, стремлении все дальше и дальше, Бог весть куда, но, во всяком случае, к лучшей жизни, лучшим условиям; о земном шаре, перерытом этим муравейником, который вечно переделывает свое жилье, о непрерывной работе, о новых благах, об удесятерившемся могуществе человека, обо все большем и большем подчинении земли его власти. Деньги в союзе с наукой создадут прогресс.
Гамлэн, слушавший их с улыбкой, напомнил о благоразумии.
– Все это поэзия результатов, а мы еще не приступили даже к прозе организации дела.
Но Саккар по-прежнему увлекался грандиозными концепциями, особенно с тех пор, как, принявшись за чтение книг о Востоке, наткнулся на историю египетской экспедиции. Уже крестовые походы, этот возврат Запада на Восток, в свою колыбель, это великое движение Европы в древние страны, в то время еще цветущие, сильно подействовало на его воображение. Но еще более поразила его величавая фигура Наполеона, отправляющегося воевать в Египет с грандиозной и таинственной целью. Конечно, говоря о завоевании Египта, собираясь, доставить Франции торговлю с Востоком, он не высказывал всех своих планов; и Саккару мерещился в этой смутной и не выяснившейся стороне экспедиции Бог знает какой проект колоссального честолюбия, восстановление обширной империи, увенчание Наполеона в Константинополе императором Востока, и Индии, осуществившим мечту Александра, превзошедшим величие Цезаря и Карла Великого. Разве не сказал он на острове св. Елены, говоря о Сиднее, английском генерале, остановившем его перед Сен-Жан-д Акрой: «Этот человек погубил мое счастье». И то, что пытались сделать крестовые походы, чего не мог исполнить Наполеон, – гигантский план завоевания Востока, – вдохновлял Саккара; но завоевания разумного, при помощи двойной силы науки и денег. Если цивилизация шла с Востока на Запад, почему бы ей не вернуться на Восток, в древний сад человечества, в этот Эдем индийского полуострова, дремлющий под гнетом вековой усталости. Это будет новая юность; он гальванизирует земной рай, сделает его обитаемым посредством, пара и электричества, создает, из Малой Азии центр Востока, так как в ней сходятся великие естественные пути, связующие материки. Тут будут добываться уже не миллионы, а миллиарды и миллиарды.
С этих пор у них с Гамлэном ежедневно происходили долгие совещания. Если надежда была велика, то и затруднения огромны и многочисленны. Инженер, который был в Бейруте, в 1862 г. во время ужасного избиения христиан-маронитов друзами, не скрывал затруднений, представляемых этими вечно воюющими племенами, отданными в жертву местным властям. Впрочем, он вступил в сношение с могущественными лицами в Константинополе, мог рассчитывать на поддержку великого визиря, Фуада-паши, человека с большими заслугами, открытого сторонника реформ, и надеялся получить от него все необходимые концессии. С другой стороны, хотя он и пророчил неизбежное банкротство оттоманской империи, но видел скорее благоприятное условие в этой вечной нужде в деньгах: нуждающееся правительство, не представляя личной гарантии, всегда готово поладить с частными предприятиями, если может рассчитывать на малейшую выгоду. Нельзя ли таким образом решить вечный и запутанный восточный вопрос, заинтересовав турецкую империю в великих цивилизаторских работах, толкнув ее на путь прогресса, чтобы она перестала, наконец, торчать в виде чудовищного межевого столба между Европой и Азией.
Однажды утром Гамлэн спокойно изложил свою тайную программу, на которую намекал иногда и раньше и которую называл, смеясь, увенчанием здания.
– Когда мы добьемся господства, мы сделаем королевством Палестину и пересилим туда папу. Сначала можно будет удовольствоваться Иерусалимом и Яффой, как приморским портом. Потом Сирия будет объявлена независимой и присоединена сюда же. Вы знаете, что скоро папе нельзя будет оставаться в Риме, в виду возмутительных унижений, которые ему готовят. Мы должны быть готовы к этому дню.
Саккар с изумлением слушал, как он развивал эти мысли самым естественным тоном, с глубокой верой католика. Он сам не отступал перед экстравагантными фантазиями, но никогда не заходил так далеко. Этот ученый, с виду такой холодный, приводил его в изумление.
– Это безумие! – воскликнул он. – Порта не отдаст Иерусалима.
– О, почему же, – спокойно отвечал Гамлэн. – Она так нуждается в деньгах. Иерусалим причиняет ей много хлопот, она охотно избавится от него. Часто она не знает, чью сторону принять в различных исповеданиях, оспаривающих власть над, святыми местами. При том папа встретит поддержку в христианах-маронитах: вы знаете, он устроил в Риме коллегию для их священников. Наконец, я все обдумал, все взвесил. Это будет новая эра, новое торжество католицизма. Может быть, скажут, что это значит заходить слишком далеко, что папа будет при этом как бы удален, оторван от Европы. Но в каком блеске, в каком ореоле явится его власть, когда он будет царствовать в святых местах, говорить именем Христа в священной земле, где учил Христос. Там его наследие, там же должно быть его царство. И будьте покойны, мы сделаем это царство крепким и прочным, мы обезопасим его от всяких политических замешательств, основав его бюджет, гарантируемый всеми средствами страны, на обширном банке, акции которого будут раскупать нарасхват католики всего мира.
Саккар, улыбаясь, уже прельщенный, хотя и не убежденный, грандиозностью проекта, не мог не ободрить его веселым восклицанием:
– Казна Гроба Господня! Великолепно! Это дело! – Но, встретив значительный взгляд Каролины, которая тоже улыбалась немного скептически, даже с некоторой досадой, он устыдился своего энтузиазма.
– Во всяком случае, любезный Гамлэн, мы будем пока держать в секрете это увенчание здания, как вы выражаетесь. Иначе над нами, пожалуй, станут смеяться. Притом же наша программа и без того громадна: ее крайние последствия, блистательный финал лучше сообщить пока только посвященным.
– Без сомнения! Таково и было мое намерение, – объявил инженер. – Это останется тайной.
После этого было окончательно решено приняться за осуществление всей этой огромной серии планов. Для начала будет открыт скромный банк; потом, по мере успеха, мало-помалу они овладеют рынком, покорят мир.
На следующее утро, поднимаясь к княгине Орвиедо за каким-то распоряжением насчет Дома трудолюбия, Саккар вспомнил о том, как он мечтал одно время сделаться мужем этой царицы благотворительности, простым распорядителем и управляющим имущества бедных. Он улыбнулся, находя эту мечту довольно глупой. Ему суждено создавать жизнь, а не лечить раны, наносимые жизнью. Наконец-то он найдет свою настоящую дорогу, в войне интересов, в стремлении к счастью, которое является и задачей человечества, из века в век стремящегося к свету и радости.
В тот же день он застал Каролину одну в кабинете с чертежами. Она стояла перед окном, удивленная неожиданным появлением графини Бовилье и ее дочери в саду в неурочный час. Они были очень печальны и читали какое-то письмо; без сомнения, от Фердинанда, положение которого в Риме, вероятно, было не особенно блестящим.
– Посмотрите, – сказала Каролина Саккару, – еще какое-то горе у этих несчастных. Нищие на улице не так огорчают меня.
– Ба! – воскликнул он весело, – Пошлите их ко мне. Мы обогатим и их, мы обогатим весь мир.
И в порыве лихорадочного веселья он хотел поцеловать ее. Но она отшатнулась, отдернула голову, побледнела.
– Нет, пожалуйста!
С тех пор, как она отдалась ему в почти бессознательном состоянии, он еще ни разу не пытался обнять ее. Теперь, когда дела были порешены, он вспомнил о своем успехе, желая и с этой стороны уяснить положение, ее резкое движение несколько изумило его.
– Неужели вам неприятно?
– Да, очень неприятно.
Она успокоилась и тоже улыбалась.
– Притом, сознайтесь, что и вы вовсе не любите меня.
– О, я вас обожаю.
– Нет, не говорите пустяков, вы слишком занятой человек для этого! Впрочем, я готова разделить с вами дружбу, если вы такой деятельный человек, как я думаю, и исполните великие предприятия, о которых говорите… Право, дружба гораздо лучше.
Он слушал, по-прежнему улыбаясь, смущенный и, тем не менее, убежденный. Она отталкивала его; это было смешно; но страдало только его тщеславие.
– Итак, будем друзьями…
– Да, я буду помогать вам… Друзьями, большими друзьями…
Она наклонилась к нему, и, чувствуя ее правоту, он крепко поцеловал ее.