Читать книгу Его превосходительство Эжен Ругон - Эмиль Золя - Страница 2
II
ОглавлениеУтром в «Moniteur» появилось известие об отставке Ругона, удалявшегося от дел «по причине расстроенного здоровья». Желая уже к вечеру очистить место для своего преемника, он пришел после завтрака в государственный совет. Там, сидя перед громадным палисандровым бюро в большом кабинете, красном с золотом, отведенном для президента, он опорожнял ящики, разбирал бумаги и раскладывал их на пачки, которые связывал розовой тесемкой.
Он позвонил. Вошел пристав, бравый мужчина, бывший кавалерист.
– Зажгите свечу, – приказал Ругон.
В то время как пристав собирался уже уходить, поставив на бюро один из маленьких подсвечников, красовавшихся на камине, он позвал его снова:
– Мерль, послушайте!.. Никого не впускайте. Слышите, никого!
– Слушаю, господин президент, – отвечал пристав, запирая без шума дверь.
Ругон слабо улыбнулся. Он повернулся к Делестану, стоявшему на другом конце комнаты, перед папкой, в которой заботливо перебирал бумаги.
– Добряк Мерль не читал сегодняшнего номера «Moniteur», – пробормотал он.
Делестан покачал головой, не зная, что ответить. У него была красивая, хотя и лысая голова, но лысина его была из тех преждевременных лысин, которые так нравятся женщинам. Голый череп, безмерно увеличивавший его лоб, придавал ему вид очень умного человека. Свежее лицо, гладко выбритое и довольно широкое, напоминало одну из тех правильных и задумчивых физиономий, какие мечтательные живописцы любят придавать великим политическим деятелям.
– Мерль очень вам предан, – произнес он наконец и снова уткнулся головой в папку, которую перебирал. Ругон, смявший охапку бумаг, зажег их на свечке, потом бросил в большую бронзовую чашку, стоявшую на бюро. Он глядел, как они горели.
– Делестан, не трогайте нижних папок, – сказал он, – там есть дела, в которых я один могу добиться толку.
После этого оба продолжали молча работать в течение добрых получаса. Погода была прекрасная, солнце ярко светило в три больших окна, выходивших на набережную. Одно из них, полуоткрытое, пропускало легкий ветерок, доносившийся с Сены и слегка колыхавший шелковую бахрому занавесей. Смятые бумаги, брошенные на ковер, разлетались с легким шелестом по полу.
– Вот поглядите-ка на это, – промолвил Делестан, подавая Ругону только что найденное письмо.
Ругон прочитал письмо и спокойно зажег его на свечке. Письмо было щекотливого свойства. И они принялись болтать отрывистыми фразами, беспрестанно умолкая и всматриваясь во все бумаги. Ругон благодарил Делестана за то, что тот пришел ему помочь. Этот «добрый друг» был единственным человеком, с которым он мог спокойно перемыть грязное белье, накопившееся за восемь лет президентства. Он познакомился с ним в законодательном собрании, где они оба заседали на одной скамье, друг подле друга. Там он почувствовал настоящую привязанность к красивому мужчине, находя его очаровательно глупым, пустым и надменным. Он говорил с убежденным видом: «Этот бедовый Делестан далеко пойдет» и толкал его вперед, стараясь привязать к себе узами благодарности, пользуясь им, как мебелью, в которую запирал все, чего не мог хранить при себе.
– Вот дурачье, сколько бумаг накопили! – пробормотал Ругон, открывая новый ящик, битком набитый бумагами.
– Вот письмо от женщины, – сказал Делестан, мигая.
Ругон звучно рассмеялся. Его широкая грудь заколыхалась. Он взял письмо, отнекиваясь. Но, взглянув на первые строчки, закричал:
– Это потерял маленький д’Эскорайль!.. Беда, просто, с этими бумажонками! Трех строчек от женщины достаточно, чтобы погубить человека.
Сжигая письмо, он прибавил:
– Знаете, Делестан, берегитесь женщин!
Делестан повесил нос. Он вечно находился в каких-нибудь женских тисках, а в 1851 году чуть было даже не скомпрометировал из-за женщины своей политической карьеры; он обожал тогда жену социалистического депутата, и, чтобы понравиться мужу, зачастую вотировал с оппозицией против Енисейского дворца. Поэтому второе декабря было для него ударом обуха по голове. Он заперся на два дня, растерянный, уничтоженный, трясясь, что вот, вот его арестуют. Ругону пришлось выручать его из беды. Он посоветовал Делестану не соваться на выборы и свез в Елисейский дворец, где выпросил для него место в государственном совете. Делестан, сын виноторговца в Берри, бывший присяжный поверенный, владелец образцовой фермы близь Сент-Менегу, был миллионером и жил в улице Колизе в очень изящном доме.
– Да, берегитесь женщин! – повторил Ругон, останавливаясь на каждом слове, чтобы заглянуть в различные дела. – Если женщина не наденет вам короны на голову, то накинет петлю на шею… В наши годы, видите ли, надо оберегать сердце так же тщательно, как и желудок.
В эту минуту в передней поднялся большой шум. Послышался голос Мерля, защищавшего дверь. Но маленький человечек ворвался в комнату, говоря:
– Я хочу только пожать ему руку, черт побери!
– А, дю-Пуаза! – вскричал Ругон, не вставая.
Приказав Мерлю, сильно размахивавшему руками в знак извинения, запереть дверь, он спокойно проговорил:
– Я полагал, что вы находитесь в Брессюире… Значит под префектуру бросают подчас, как старую любовницу?
Дю-Пуаза, худощавый, с рысьей мордочкой, с очень белыми, но неровными зубами, слегка пожал плечами.
– Я приехал сегодня в Париж по делам и рассчитывал вечером побывать у вас в улице Марбёф. Я собирался у вас отобедать… Но когда я прочитал «Moniteur»…
И, придвинув кресло к бюро, он уселся напротив Ругона.
– Скажите, что все это значит? Я приехал из провинции… Правда, до меня доходили кое-какие слухи, но я и не подозревал… Почему вы мне не написали?
Ругон в свою очередь пожал плечами. Было ясно, что дю-Пуаза в провинции узнал об опале своего покровителя и прискакал, чтобы поглядеть, нельзя ли уцепиться хоть за соломинку. Он поднял свои густые ресницы, зорко поглядел на него и сказал:
– Я хотел сегодня вечером писать вам… Подавайте в отставку, мой милый.
– Мне это только и нужно было знать; я тотчас подам в отставку, – отвечал дю-Пуаза просто.
Он встал и начал что-то посвистывать. Прогуливаясь небольшими шагами, он увидел Делестана на коленях на ковре, среди целого столпотворения картонов, и молча подошел пожать ему руку; потом вынул из кармана сигару, которую зажег на свече.
– Курить можно, так как мы переезжаем на новую квартиру, – проговорил он, снова усаживаясь в кресло. – А весело это переезжать на новую квартиру!
Ругон углубился в кипу бумаг, которые перечитывал с глубоким вниманием. Он старательно сортировал их, сжигая одни, откладывая в сторону другие. Дю-Пуаза, закинув назад голову, пускал тонкие струйки дыма, следя за его работой. Они познакомились друг с другом за несколько месяцев до февральской революции. Оба жили тогда у г-жи Мелани Коррёр в меблированных комнатах, в улице Ванно. Дю-Пуаза квартировал там в качестве земляка; он так же, как и г-жа Коррёр, родился в Куланже, маленьком городке Ниорского округа. Отец его, судебный пристав, отправил его изучать юридические науки в Париж, куда присылал ему сто франков в месяц, хотя и нажил кругленькое состояние ростовщичеством. Богатство старика казалось настолько необъяснимым, что даже утверждали, будто он нашел клад в старом шкафу, описанном у неисправного должника. В первые времена бонапартистской пропаганды Ругон утилизировал этого худощавого малого, с яростью проедавшего свои сто франков в месяц и улыбавшегося бедовой улыбкой; они участвовали заодно в самых щекотливых операциях. Позднее, когда Ругон пожелал вступить в законодательное собрание, дю-Пуаза поручено было взять с боя его избрание в департаменте Двух Севров. Затем, после государственного переворота, Ругон в свою очередь поработал для дю-Пуаза и добился назначения его подпрефектом в Брессюир. Молодому человеку, насчитывавшему всего каких-нибудь тридцать лет, хотелось покичиться на родине, в нескольких верстах от отца, скупость которого терзала его с самого выхода из гимназии.
– А как папа дю-Пуаза поживает? – спросил Ругон, не поднимая глаз.
– Слишком хорошо, – беззастенчиво отвечал тот. – Он прогнал свою последнюю служанку за то, что она съедала три фунта хлеба. Теперь держит у себя за дверью два заряженных ружья, и когда я хожу с ним повидаться, то должен вести переговоры через садовую стену.
Разговаривая, дю-Пуаза нагнулся и рылся пальцами в бронзовой чашке, где валялись полуистлевшие бумаги. Ругон, заметив его маневр, поспешно поднял голову. Он всегда побаивался своего бывшего адъютанта, белые и неровные зубы которого напоминали зубы молодого волка. В былое время, когда они работали заодно, он больше всего заботился о том, чтобы в руках Пуаза не оставалось ни одной мало-мальски опасной бумаги. Поэтому, видя, что подпрефект пытается прочитать не истлевшие еще слова, Ругон бросил в бронзовую чашку связку горящих писем. Дю-Пуаза отлично его понял, но улыбнулся и пошутил:
– Мы теперь заняты стиркой.
Взяв длинные ножницы, он пользовался ими как щипцами, зажигал на свечке потухавшие письма, и шевелил тлевшие остатки; в чашке пробегали тогда яркие огоньки, и синеватый дымов медленно тянулся в открытое окно. Свеча минутами колыхалась, а затем горела опять ровным пламенем.
– Она у вас похожа на восковые свечи, что зажигают на похоронах, – заметил дю-Пуаза, подсмеиваясь. – Вот хлопотливые похороны, мой бедный друг! Сколько покойников приходится похоронить в пепле!
Ругон собирался отвечать, как вдруг новый шум поднялся в передней. Мерль опять защищал дверь. И так как шум все усиливался, Ругон сказал:
– Делестан, будьте так добры, узнайте в чем дело. Если не ошибаюсь, нам угрожает нашествие.
Делестан, молчавший в последнюю четверть часа и совсем схоронившийся в картонах, встал и осторожно отворил дверь, быстро заперев ее за собою, но почти тотчас просунул голову, шепча: – Кан пришел.
– Ну, пусть войдет, – отвечал Ругон. – Но только он один, слышите?
Ругон позвал Мерля, чтобы подтвердить ему свое приказание.
– Прошу извинить, милый друг, – обратился он к Кану, когда пристав вышел. – Но я так занят… Садитесь возле дю-Пуаза и не двигайтесь с места; иначе я вас обоих выгоню вон.
Депутат, невидимому, нисколько не обиделся этим грубым приемом: он привык к характеру Ругона. Взяв кресло, он сел возле дю-Пуаза, закуривавшего вторую сигару, и объяснил, переводя дух:
– Уф, как жарко! Я был у вас в улице Марбёф и думал застать вас дома.
Ругон ничего не отвечал, и наступило молчание. Он мял бумаги и бросал их в корзинку, придвинув ее в себе.
– Мне надо переговорить с вами, – продолжал Кан.
– Говорите, пожалуйста, – отвечал Ругон. – Я вас слушаю.
Депутат как будто теперь только заметил беспорядок, царивший в комнате.
– Что это вы делаете? – спросил он с отлично разыгранным удивлением. – Вы переменяете кабинет?
Тон был такой искренний, что Делестан сделал любезность, встал с места и подал «Moniteur» Кану.
– Ах, Бог мой! – воскликнул он, едва лишь бросив взгляд на газету. – А ведь я думал, что дело уладилось со вчерашнего вечера. Это просто громовой удар!.. Мой милый друг…
Он встал и сжал обе руки Ругона. Тот молчал, глядя на Кана. На его крупном лице две насмешливых складки обозначились около губ. И так как дю-Пуаза принял слишком равнодушный вид, то он заподозрил, что они уже переговорили друг с другом сегодня утром; тем более что Кан не догадался удивиться, увидев подпрефекта. Один поехал в государственный совет, а другой побежал в улицу Марбёф. Таким образом, они были уверены, что захватят его.
– Итак, вам нужно мне что-то сообщить? – спросил Ругон со спокойным видом.
– Оставим это, любезный друг, – вскричал депутат, – у вас столько хлопот. Я вовсе не желаю докучать вам в такой день.
– Нет, не стесняйтесь, говорите.
– Ну, в таком случае я все о своем деле, знаете, об этой проклятой концессии… Я даже рад, что дю-Пуаза здесь на лицо. Он может дать вам некоторые сведения.
Кан пространно изложил, в каком положении находится его дело. Вопрос шел о железной дороге из Ниора в Анжер, проект которой он лелеял уже три года. Сущность заключалась в том, что эта дорога должна была проходить через Брессюир, где у него были заводы, стоимость которых в таком случае значительно возросла бы. В данную минуту, за отсутствием удобных путей сообщения, предприятие это с трудом сводило концы с концами. К тому же выпуск акций обещал обильную ловлю рыбы в мутной воде. Поэтому Кан употреблял невероятные усилия, чтобы добиться концессии; Ругон энергически поддерживал его, но де-Марси, министр внутренних дел, рассердись, что не участвует в деле, выгодность которого чуял носом, и, вместе с тем, желая насолить Ругону, употребил все свое влияние, чтобы затормозить проект. Он даже с обычной своей наглостью предложил через министра путей сообщения концессию директору общества Западных железных дорог и распускал слухи, что оно одно могло успешно выполнить предприятие, требовавшее серьезных гарантий. Кану предстояло разорение. Падение Ругона завершало беду.
– Я узнал вчера, – сказал он, – что инженеру общества поручено изучить новое направление дороги!.. Слышали вы об этом, дю-Пуаза?
– Как же, – отвечал подпрефект. – Разведки уже начались… Хотят избежать крюка, который был у вас в плане, по направлению на Брессюир. Линия пройдет теперь прямо на Партенэ и Туар.
Депутат сделал жест отчаяния.
– Это просто какое-то гонение, – проговорил он. – Что бы для них значило провести линию мимо моего завода?… Надо протестовать! Я напишу мемуар против их направления и вернусь в Брессюир вместе с вами.
– Не советую меня дожидаться, – отвечал дю-Пуаза, улыбаясь. – Я ведь выхожу в отставку.
Кан упал в кресло, как бы окончательно сраженный последней катастрофой. Он тер свою бороду обеими руками и с умоляющим видом глядел на Ругона, который, выпустив из рук дела, оперся локтями на бюро и слушал. Имя де-Марси, произнесенное несколько раз, зажгло пламя в его серых глазах.
– Вы хотите совета, не правда ли? – сказал он, наконец, грубым голосом. – Ну, так прикиньтесь мертвыми, мои добрые друзья, – постарайтесь, чтобы дела оставались в прежнем виде, и ждите, пока сила перейдет на нашу сторону… дю-Пуаза подает в отставку потому, что если бы он сам не подал в отставку, то получил бы ее не позже как через две недели. Что касается вас, Кан, то напишите императору, помешайте, во что бы то ни стало, передаче концессии Западному обществу. Вы, конечно, ее не получите, но, пока ее никому не отдали, она может еще остаться за вами.
И между тем как оба собеседника качали головой, он отвечал еще грубее:
– Вот все, что я могу сделать для вас. Я теперь лежу, дайте мне время подняться… Разве я повесил нос? Нет! Не правда ли? Ну, так сделайте мне удовольствие: не провожайте меня словно на кладбище… я рад, что возвращаюсь к частной жизни. Наконец-то мне можно будет немного отдохнуть!
Он тяжело перевел дух и сложил руки, раскачивая свое длинное тело. Кан, перестав говорить о своем деле, постарался принять на себя развязный вид. Дю-Пуаза пытался выказывать полное самообладание; Делестан занялся другою папкой и производил за креслами такой шум, что минутами можно было подумать, будто расшумелась толпа мышей, напущенных в картоны. Солнце, пробиравшееся по красному ковру, задевало бюро концом бледного, золотистого луча, в котором свеча продолжала гореть совсем бледным пламенем.
Между тем завязался интимный разговор. Ругон снова принялся связывать кипы дел, уверяя, будто политика – не его призвание. Он улыбался добродушно, между тем как усталые веки скрывали пламя, горевшее в его глазах. Ему хотелось бы владеть обширными поместьями, с полями, которые он стал бы возделывать по собственному усмотрению, – стадами быков, овец, табунами лошадей, – над которыми был бы безусловным господином. Он рассказывал, как в былое время – в Плассане, когда был еще мелким провинциальным адвокатом, больше всего любил ходить в блузе на охоту в ущелья Сейльи, где стрелял орлов. Он называл себя мужиком; дед его пахал землю. Мало-помалу Ругон стал прикидываться человеком разочарованным. Власть ему надоела. Он будет проводить лето в деревне. Никогда еще не чувствовал он себя так легко, как сегодня утром. При этом бывший премьер с силой раскачивал широкие плечи, точно сбрасывал тяжесть.
– Что вы получали, как министр-президент, восемьдесят тысяч франков? – спросил Кан.
Он кивнул головой.
– У вас останется теперь только тридцать тысяч франков сенаторского жалованья.
Что за беда! Он живет схимником; за ним не водится никаких пороков, – и это была правда. Ругон не был ни игроком, ни ловеласом, ни обжорой. Он мечтал быть хозяином в своем доме, – вот и все. Он незаметно вернулся к мечте о ферме, в которой все животные повиновались бы ему. Его, идеал: взять в руки бич и командовать, быть выше других, умнее, сильнее. Мало-помалу он оживился, – заговорил о животных точно о людях, – утверждал, что толпа любит палку, – что пастухи управляют стадом только при помощи ударов. Он весь преобразился, его толстые губы выражали презрение, а все лицо дышало энергией. В сжатом кулаке он держал какое-то дело и точно собирался бросить им в голову Кану и дю-Пуаза, которым стало не по себе при этом внезапном припадке ярости.
– Император поступил очень дурно, – пробормотал дю-Пуаза.
Тогда Ругон успокоился. Лицо его снова побурело, тело снова стало как бы грузнее. Он принялся осыпать императора преувеличенными похвалами: «вот человек мощного ума, невероятной прозорливости». Дю-Пуаза и Кан обменялись взглядом. Но Ругон пошел еще дальше, толкуя о своей преданности и говоря, что всегда гордился тем, что служит простым орудием в руках Наполеона III, он кончил, наконец, тем, что рассердил дю-Пуаза, к сожалению, очень вспыльчивого малого. Между ними завязался спор. Дю-Пуаза с горечью говорил обо всем, что Ругон и он сделали для империи с 1848 по 1851 г., когда умирали с голода у Мелани Коррёр. Он передавал о страшных днях, в особенности в течение первого года, о тех днях, когда они с утра и до ночи шлепали по парижской грязи, набирая Луи-Наполеону приверженцев. Позднее они двадцать раз жертвовали для него жизнью. Разве не Ругон занял 2-го декабря Бурбонский дворец во главе линейного полка? Тут ведь приходилось рисковать головой. А теперь его приносили в жертву дворцовой интриге. Но Ругон протестовал; его вовсе не принесли в жертву; он удалился из личных соображений. Потом, так как дю-Пуаза, расходившись, обзывал тюльерийских обитателей «свиньями», он заставил его замолчать, ударив изо всей силы кулаком по палисандровому бюро, которое, затрещало.
– Это, наконец, глупо! – сказал он просто.
– Вы заходите слишком далеко, – пробормотал Кан.
Делестан, весь бледный, поднялся с полу и потихоньку отворил дверь, чтобы поглядеть, не подслушивает ли кто в передней, но увидел только высокий силуэт Мерля, который стоял, скромно повернувшись спиною к двери. Слова Ругона заставили: дю-Пуаза покраснеть, и он умолк, отрезвленный, жуя сигару с недовольным видом.
– Конечно, не все приближенные императора хороши, – продолжал Ругон после минутного молчания. – Я позволил себе ему это заметить, и он улыбнулся. Он даже удостоил пошутить, прибавив, что окружающие меня люди, пожалуй, тоже не лучше.
Дю-Пуаза и Кан принужденно засмеялись. Они нашли шутку эту очень милой.
– Но, повторяю, – продолжал внушительным голосом Ругон, – я ухожу по собственной охоте. Если вас будут об этом спрашивать, то вы, как мои друзья, должны утверждать, что я мог вчера взять назад свою отставку… Опровергайте также сплетни, распускаемые насчет дела Родригеца, из которого сочинили, кажется, целый роман. Я, понятно, мог разойтись в этом деле с большинством государственного совета, и конечно, это могло вызвать неудовольствие, ускорившее мою отставку, но у меня имелись, кроме того, более давнишние и более серьезные причины. Я давно порешил оставить высокое положение, которым был обязан благосклонности императора.
Он произнес эту тираду с тем жестом правой руки, которым сплошь и рядом злоупотреблял, когда говорил в палате. Эти объяснения, очевидно, предназначались для публики. Кан и дю-Пуаза, знавшие насквозь Ругона, пытались ловкими фразами выведать у него истину. Великий человек, как они фамильярно величали его между собою, должно быть затеял какую-то крупную игру. Они свели разговор на политику вообще. Ругон подсмеивался над парламентской системой, которую называл: «навозом посредственности». Палата, по его мнению, пользовалась нелепой свободой. В ней слишком много говорили. Францией следовало управлять посредством хорошо устроенной машины, наверху которой стоял бы император, а внизу – государственные учреждения и чиновники, играющие роль простых колес. Он смеялся, грудь его вздымалась, он в сильных выражениях излагал свою систему, закипая презрением к дуракам, требовавшим парламентского правительства.
– Но, – перебил Кан, – если император стоит наверху, а прочие все внизу, то ведь это может быть приятно только для него одного!
– Кому скучно, тот ступай вон, – произнес спокойно Ругон.
Подмигнув веками, он прибавил:
– Надо переждать, пока станет веселее, а затем вернуться.
Наступило глубокое молчание. Кан поглаживал бороду, довольный тем, что узнал желаемое. Накануне, в палате, он не ошибся, намекнув, что Ругон, видя свое влияние пошатнувшимся в Тюльери, сам решил удалиться и выждать более благоприятного времени. Дело Родригеца давало ему великолепный случай уйти с видом честного человека.
– А что говорят в публике? – спросил Ругон, чтобы прервать молчание.
– Я только что приехал, – отвечал дю-Пуаза. – Однако сию минуту в кафе я слышал, как один господин с крестом очень одобрял вашу отставку.
– Вчера Бежуэн показался мне очень огорченным, – объявил в свою очередь Кан. – Бежуэн очень вас любит. Это малый довольно ограниченный, но надежный… Сам маленький Ла-Рукет вел себя очень прилично. Он отлично о вас отзывается.
Разговор продолжался все в этом роде. Ругон, без всякого стеснения задавая вопросы, заставил депутата отдать ему подробный отчет, и Кан охотно сообщил ему в подробности, как относилась к нему палата.
– Сегодня, в течение дня, – перебил дю-Пуаза, огорчившийся невозможностью что-либо сообщить, – я пойду прогуливаться по Парижу, а завтра утром явлюсь к вам с отчетом.
– Кстати, – вскричал Кан, смеясь, – я забыл вам сообщить про Комбело!.. Нет, никогда не видывал я человека в таком неловком положении!
Он остановился, увидев, что Ругон мигает ему глазами на спину Делестана, который в эту минуту стоял на стуле и очищал верхнюю полку библиотеки, куда складывались журналы. Комбело был женат на сестре Делестана. Члену государственного совета, со времени немилости Ругона, было неприятно его родство с камергером. Поэтому он повернулся и сказал с улыбкой: – Почему вы не продолжаете?… Комбело дурак. Гм! Вот вам и весь секрет!
Такая короткая расправа с родственником очень рассмешила всех присутствовавших. Делестан, поощренный успехом, посмеялся даже над черной бородой Комбело, столь знаменитой между дамами. Потом, без всякого перехода, важно произнес следующие слова, бросая кипу журналов на ковер:
– Горе одних доставляет радость другим.
Эта истина опять навела разговор на де-Марси. Ругон, уткнув нос в портфель, в котором тщательно пересматривал все отделения, предоставил своим друзьям отводить душу. Они говорили про де-Марси с азартом политиков, напустившихся на противника. Ругательства, отвратительные обвинения, истинные факты, преувеличенные до безобразия, сыпались градом. Дю-Пуаза, знавший де-Марси во время оно, до провозглашения империи, утверждал, что он жил тогда на содержании у любовницы, какой-то баронессы, бриллианты которой промотал в каких-нибудь три месяца. Кан заявлял, что пи одно мошенническое дело не совершалось на парижской бирже без участия де-Марси. Взаимно подстрекая друг друга, они сообщали поистине чудовищные факты; в одном предприятии по каким-то копям де-Марси содрал взятку в миллион пять сот тысяч франков, а в прошлом месяце подарил маленькой Флоранс из оперы Буфф дом, стоимостью в шестьсот тысяч франков, полученных от игры на акции мароккских железных дорог. Наконец, всего каких-нибудь дней десять тому назад рушилось со скандалом грандиозное предприятие Суэцкого канала, затеянное его креатурами: акционеры узнали, что еще ни одного удара заступом не было сделано, хотя они уже два года вносили деньги. Потом приятели Ругона набросились на самую наружность де-Марси, раскритиковали в пух и прах его надменную физиономию изящного авантюриста, толковали про застарелые болезни, которые рано или поздно сыграют с ним недобрую штуку и, наконец, разбранили даже картинную галерею, которую он собирал тогда.
– Это бандит в шкуре водевильного актера! – добавил, наконец, дю-Пуаза.
Ругон медленно поднял голову и поглядел на обоих приятелей своими большими глазами.
– Ну, какой толк с вашей брани, проговорил он. – Марси обделывает свои делишки, вот и все! Вы ведь тоже хотите обделать свои… Мы не ладим друг с другом и если мне представится когда-нибудь случай свернуть ему шею, я это сделаю с удовольствием. Тем не менее, все, что вы рассказываете про Марси, не мешает ему быть ловким человеком. Если только он захочет, то раздавит вас, как двух комаров, предупреждаю вас.
Он встал с кресла, утомившись сидеть, и расправил члены, а потом прибавил, зевая во весь рот: – Тем более, добрые друзья мои, что теперь я не мог бы ему помешать.
– О, если бы вы захотели, – пробормотал дю-Пуаза с кислой улыбкой, – то могли бы жестоко насолить Марси. У вас тут, наверное, найдутся бумаги, за которые он дорого бы дал… Вот, хотя бы тут, в деле Ларденуа, где он играл такую странную роль, я узнаю письмо от него, очень любопытное, которое сам вам принес.
Ругон пошел бросить в камин бумаги, которыми мало-помалу наполнил корзинку. Бронзовой чаши было уже недостаточно.
– Надо убивать врага, но царапать его бесполезно, – проговорит он, презрительно пожимая плечами, – Всякому случалось писать глупые письма, попадающие в чужие руки.
Взяв письмо, о котором говорил дю-Пауза, Ругон зажег его на свечке и поджег им, в свою очередь, кучу бумаг в камине. Он с минуту просидел на корточках на ковре, наблюдая за горевшей бумагой, клочки которой отлетали на ковер. Иные толстые административные документы вытягивались точно свинцовые пластинки; записочки, клочки бумаги, исписанные скверным почерком, горели маленькими синеватыми язычками, между тем как в пылавшем костре, среди тучи искр, оставались несгоревшие обрывки, которые можно было еще прочитать.
В эту минуту дверь отворилась настежь. Чей-то голос произнес, смеясь:
– Хорошо, хорошо, я извинюсь за вас, Мерль… Я ведь свой человек. Если вы не пропустите меня отсюда, то я пройду через залу заседаний, черт возьми!
То был д’Эскорайль, которого Ругон назначил, шесть месяцев тому назад, аудитором в государственный совет. Он вел под руку хорошенькую г-жу Бушар, Свежую, как розан, в светлом весеннем платье.
– Ну, вот теперь еще наведут сюда баб, – пробормотал Ругон.
Он не тотчас отошел от камина, а продолжал сидеть на корточках, с лопаткой в руке, чтобы во избежание пожара тушить горевшие на ковре клочья бумаги, и лишь спустя несколько времени поднял свое широкое лицо с недовольным видом. Д’Эскорайль нисколько этим не смутился. И он, и молодая женщина уже на пороге перестали улыбаться, состроив приличные случаю физиономии.
– Милый хозяин, – сказал он, – я привел к вам одну из ваших приятельниц, которая непременно хотела изъявить вам свое соболезнование… Мы прочитали сегодня утром «Moniteur»…
– И вы тоже читали «Moniteur»! – проворчал Ругон, решившись, наконец, встать на ноги.
Но тут он увидел человека, которого перед тем не заметил, и пробормотал, помигав глазами:
– Ах, г-н Бушар!
То был действительно муж. Он вошел позади своей жены, молчаливый и важный. У этого шестидесятилетнего старика голова была совсем седая, глаза потухшие, лицо как бы истертое тридцатипятилетней государственной службой. Он не произнес ни слова, но взял с умиленным видом руку Ругона и энергично потряс ее.
– Видите ли, – сказал Ругон, – с вашей стороны очень мило прийти меня проведать, но вы чертовски стесняете меня… Все равно, станьте вот тут… Дю-Пуаза, уступите ваше кресло г-же Бушар.
И, повернувшись, Ругон очутился носом к носу с полковником Жобелэном.
– Как, и вы здесь, полковник! – закричал он.
Дверь оставалась открытою. Мерль не мог помешать полковнику, подымавшемуся на лестницу позади Бушаров, войти в комнату. Он держал за руку сына, большого пятнадцатилетнего балбеса, гимназиста из лицея Людовика Великого.
– Я хотел привести к вам Огюста, – произнес он. – Истинные друзья познаются в несчастье… Огюст, пожми руку г. Ругону.
И Бывший премьер бросился тем временем в переднюю, И крича: – Да заприте же дверь, Мерль, о чем вы думаете! Весь Париж заберется сюда!
Пристав с невозмутимо спокойным видом возразил:
– Да ведь они уже увидели вас, господин президент.
Ругон должен был посторониться и пропустить Шарбоннелей. Они шли рядом, но не под руку, запыхавшиеся, разогорченные, растерянные, и заговорили в один голос:
– Мы сейчас только прочли в «Moniteur»… Ах, какая весть! Как огорчится ваша бедная матушка! А мы-то? В какое ужасное положение это нас ставит!
Шарбоннели, будучи наивнее других, готовились тут же выложить все свои делишки. Ругон велел им замолчать. Он запер дверь на ключ, говоря, что пусть теперь ее ломают, если хотят, а он все же не отопрет. Потом, видя, что никто из его друзей как будто не думает уйти, он примирился с судьбой и попытался докончить свое дело в обществе девяти человек, занявших его кабинет. Переборка бумаг произвела там настоящее столпотворение. На ковре валялись кипы дел, так что полковнику и Бушару, пробиравшимся в амбразуру окна, пришлось делать невероятные усилия, чтобы не смять какого-нибудь важного дела. Все кресла были завалены связанными кипами. Одна г-жа Бушар могла сесть на свободное кресло и улыбалась любезностям дю-Пуаза и Кана, между тем как д’Эскорайль, не находя табурета, пододвинул ей под ноги толстую синюю папку, набитую письмами. Ящики бюро, составленные в углу, послужили седалищем для Шарбоннелей, с трудом переводивших дух; а юный Огюст в восторге, что попал в такую катавасию, сновал кругом и исчезал по временам позади пуды папок, за которыми, как за укреплением, скрывался Делестан. Он сильно пылил, сбрасывая папки с верхней полки библиотеки. Г-жа Бушар раскашлялась.
– Напрасно вы сидите в этой грязи, – сказал Ругон, опорожнявший папки, до которых просил Делестана не дотрагиваться.
Но молодая женщина, раскрасневшись от кашля, уверяла, что ей очень удобно и что шляпка ее не боится пыли. И вот, вся шайка рассыпалась в соболезнованиях. Император, должно быть, вовсе не заботится об интересах страны. Он позволяет водить себя за нос лицам, столь мало достойным его доверия. Франция понесет важную утрату. К тому же, всегда так бывает: великий ум сплошь и рядом вооружает против себя все посредственности.
– Правительства неблагодарны, – объявил Кан.
– Тем хуже для них! – заметил полковник.
– Они вредят собственным интересам, не дорожа своими слугами.
Кан, желая, чтобы последнее слово осталось за ним, повернулся к Ругону.
– Отстранение такого человека, как вы, от кормила правления является общественным бедствием.
Вся шайка подтвердила: – Да, да, общественным бедствием!
Эти беззастенчивые похвалы заставили Ругона поднять голову. Бесцветные щеки его раскраснелись и все лицо осветилось сдержанной улыбкой удовольствия. Он кокетничал силой, как женщина кокетничает красотой, и любил, чтобы ему льстили прямо в глаза. Между тем было очевидно, что его приятели стесняют друг друга; они сторожили друг друга взглядом, стараясь уйти в уголок, понижая голос. Теперь, когда великий человек выпускал из рук бразды правления, необходимо было заручиться у него хоть добрым словом. И полковник первый решился действовать. Он увел в амбразуру окна Ругона, который покорно последовал за ним с папкой в руках.
– Позаботились ли вы обо мне? – спросил он шепотом, с любезной улыбкой.
– Само собою разумеется. Ваше назначение в командоры было мне обещано всего четыре дня тому назад. Но только вы понимаете, что теперь я не могу больше ни за что ручаться… Признаться, я боюсь, как бы моя опала не отразилась на моих друзьях.
Губы полковника задрожали от волнения. Он пробормотал, что надо бороться, что он будет бороться. Потом, резко повернувшись, позвал:
– Огюст!
Гимназист сидел на четвереньках под бюро и читал заголовки дел, бросая время от времени умильные взгляды на маленькие ботинки г-жи Бушар. Он подбежал.
– Вот мой молодчик! – продолжал полковник вполголоса. – Ведь вы знаете, мне нужно пристроить этого недоросля. Я рассчитываю на вас. Я еще не решил, куда определить его: в магистратуру или в администрацию… Пожми руку нашему другу, Огюст, чтобы он не забывал про тебя.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу