Читать книгу Жемчужница и песчинка - Эмилия Тайсина - Страница 12

Часть I. Гемма
Глава VIII. У колыбели

Оглавление

Многое в моей жизни исправлено и введено в привычную для людей колею необходимостью воспитывать младшего сына, как многое было сломано неизбежностью родить и поднять старшего. И роли их по отношению ко мне, и структурно наши отношения с ними довольно – таки разные. Родители первого ребенка – нищие, веселые, честолюбивые студенты; родители второго – потолстевшие, важно, медленно выступающие, тщеславные кандидаты наук.

Первенца страшно долго не могли поименовать и все перессорились. Моя англизированная, европеизированная мама желала, чтобы он был Роальд, Ромуальд, Оскар или, на крайняк, Леопольд. Моя наслушавшаяся патриотических, историко – обличительных речей и временно тюркизированная свекровь (каен – ана) предлагала такие имена, как Прозат и Хэплехэт; муж – «королевские» варианты Фархад и Фарук. Тимуром я окрестила сына, аки тать в нощи, ускользнув из дому в четыре утра в загс (потом уже никто не спорил, все измучились). Младшего же назвала Булатом, едва увидела в лицо. Первой беременности я стеснялась до обмороков и часто плакала, хотя она протекала в двадцать раз легче, чем вторая – с обоими токсикозами, психозами и со всеми существующими осложнениями. Первенца мы, неумелые и вдохновенные родители, пичкали огромными знаниями. Сейчас он клянется, что ничего не помнит; а ведь «Гайавату» получил в 4 года, в 9 – 10 утробно хохотал над похождениями Швейка, чего не понять ни мне, ни вообще ни одной женщине; в 12 мы читали извлечения из Экклезиаста и Чосера, а уж Пушкина – ежедневно. Моя мама, с которой он часто жил, и которая вместе с моей сестрой, тогда еще совсем юной девочкой, взяла на себя основную часть его воспитания в раннем детстве, – свидетельствуют, что Тимур больше всего любил чтение вслух, театрализованные представления и шумные игры, много и мгновенно рисовал и радовался домашнему веселью. Наблюдая, с каким отчаянием, трудом и ответственностью он пишет школьные сочинения, каким тонким чутьем слова постепенно овладевает, я прозрела в нем литературный талант, который раскрывается теперь.

Воспитание детей я понимаю как разговор с ними, т. е. так, как мужчины его понимают, судя по социологическим трудам (например, так считает социолог с роскошной фамилией: Ядов). И конечно, с Булатом и говорила, и играла я меньше, чем с Тимуром, и чем это необходимо. Я была много старше, чем нужно, это во – первых; образовательную информацию уже умела дозировать, не «передавая» лишнего; а в – третьих, я стала побаиваться, что если у Тимура и есть несравненная женщина – друг, то, возможно, по этой причине у него нет матери?.. Господи, прости, прости мое недомыслие, если так! Уж второй сын-точно сын

В итоге Тимур более разговорчивый и открытый, чем Булат; о бедах и радостях Тимура я знаю гораздо больше, чем о скрытой, подспудной жизни младшего, дорогого мне мальчика, тоже талантливого, трудолюбивого, тоже с огромными карими глазами – но взгляд у первенца задумчиво – проницательный, а у младшего печальный. И оба относятся к жизни тревожно. А ведь я только ради них, ради них одних – и иногда ради мамы – делаю спокойный вид, при всяком удобном случае повторяя, что все хорошо.

Все представления о правильной семейной жизни у моих детей от бабушки и тети.

Все представления о неправильной…

Один показательный момент: иногда младший сын начинает со мной по старой привычке «бороться» – какое-то время мы вместе ходили в спортивный зал – и так – таки нешуточно бороться, а вес с ним у нас как раз теперь одинаковый. Все же за счет прежней техники я иногда выигрываю, и он летит на пол. И с полу, смеясь и злясь: «Дурдом! какая мать, такой и дом!» И часто в его рассказах фигурирует образ плохой, неумелой матери и одинокого сына, принуждаемого заниматься не своим делом. Я только надеюсь, что все же он любит меня.

Это не значит, что я никогда не проводила жизнь у колыбели. Я имею в виду, у детской кроватки принципиально бессонного и, как правило, больного ребенка. И если первый сын до года щадил меня, тяжело заболев лишь за день до юбилея, то второй захворал уже в роддоме. Только сначала я этого не поняла…

Расскажу вам, как я видела призрак у его «колыбели» – коляски, заменявшей несколько месяцев кровать.

В «Красном Кресте», куда меня по показаниям откомандировали за две недели до срока, я успела насмотреться на множество ужасов, до того, как Булат появился на свет. Приведу лишь один из немногих, поразивших меня, диалогов акушерок с несчастными: «Женщины, возьмите пеленочку, сядьте в угол на пеленочку!» – «Я РОЖАТЬ СЮДА ПРИШЛА!!» – «А и все-то здесь за этим пришли, представьте! Вы что, не видите, других мест нет?» Или еще: «Женщины, быстро берите газетки и идемте в детскую, мух бить! Ждем инфекции…» Женщины сидели и полулежали в коридорчиках, на раскладушках, стульях… Мы еще не знали, что началась эпидемия стафилококка. Санэпидстанция уже закрыла этот роддом, но Минздрав не закрывал, не было мест.

Словом, боясь инфекции, нас выписывали одну за другой, шитых на живую нитку, с трех – четырехдневными детьми.

Когда моему сыну исполнилось девять дней, я уже готова была умереть от усталости, хотя он был сначала вполне сносный, плакал все меньше, а потом и вовсе стал как тряпочный. Уставала же я от обычного, должного материнского труда.

И вот. Ночь, я иду по длинному, темному коридору из ванной комнаты в кухню и тащу тяжелый таз с пеленками. Справа освещенная ночником стеклянная дверь в главную комнату; наискосок стоит коляска шатром ко мне, в ней спит ребенок. Боковым зрением за полуоткрытыми створками дверей я вижу…

– а вы думаете, при этом не гудит полночь? Гудит. Двенадцать глухих ударов, слышных то ли сверху от соседей, то ли в открытое по случаю лета окно…

Косвенный взгляд говорит мне, что перед коляской стоит, всматриваясь в личико спящего ребенка, вроде бы муж. Только заметно выше ростом и почему-то в ниспадающем темном плаще в пол. Лицо, склоненное, со знакомыми, правильными чертами, как бы тонет книзу в тени, хотя по идее свет ночника, наоборот, должен его ярко освещать. И никогда, до смерти, мне не забыть взгляда тех черных, упорных, неподвижных глаз, будто без зрачков.

По инерции, влекомая тяжестью и усталостью, я пролетела мимо зала на кухню. Бякнула таз на табуретку, тут же обратно в комнату: ребенок спит, темной фигуры нет, муж лежит на диване, невидимом из коридора. Обнаженный, в белых плавках – никаких мрачных одеяний. Спрашиваю: ты вставал сейчас к ребенку? Нет, говорит, я все время тут лежу… Представляешь, говорю, так и так. Галлюцинация. Это все недосып; надо хоть сколько-то отдохнуть… так и стоит перед глазами этот призрак…

В ту ночь сын опасно заболел. Невозможно вспоминать, как и невозможно забыть, как нас возили в «скорой помощи» четыре часа по городу, никто не брал с сепсисом; я уж не упоминаю свое состояние: мне нельзя было сидеть, нельзя ходить, поднимать тяжести… Ха…

Трудно отрешиться от этих почти сорока летних дней 82 – го. Мы лежали в ДРКБ; это все же оказалась пневмония, но на табличке двери значилось: гнойно – септический барак. Потом нас оттуда перевели… Неделю у меня не было своего места, и я жила на стуле у порога его бокса, а когда мне дали койку в материнской, стало еще хуже. Бокс в одном торце, материнская палата в другом. Пока, полуживая, на полчаса провалишься в сон – и в это время заплачет ребенок; пока кто-нибудь разберется, чей он, и согласится дотащиться до нас через всю больницу; пока я, в состоянии очумелости, подхватившись, добегу до него – он уже весь синий от крика, на соске – пустышке муха сидит… О Боже мой… И каждый день мне говорили: «Мамочка, готовьтесь ко всему. Мамочка, готовьтесь ко всему». И каждый день в боксах умирали двух – трехнедельные дети. Ему прокололи весь ряд пенициллина, ампициллина, карбенициллина – состояние стоит, динамики нет… А на цефамезин, хороший такой полусинтетик венгерский, он дал настолько страшную аллергическую реакцию, что колоть его бросили.

Вылечили его, на мой взгляд, содовые вдыхания и купание в корытце с хозяйственным мылом. Я в слезах молилась той женщине – врачу, которая позволила и посоветовала ребенка, несмотря на высокую температуру, просто вымыть. И медсестре, которая помогла мне: налила теплую воду, распустила, как водоросли, в корыте упаковку ваты, и мы потихоньку загрузили малыша в эту мешанину; у него сделалось уморительно удивленное выражение лица, он за десять дней забыл, что это такое, и губы вытянул в трубочку, и глаза огромные раскрыл еще шире…

Смешные эпизоды, говорят, и на войне бывают. Были и в ДРКБ. Например, я очень гордилась, что у него такие глаза, и еще пушистые длинные ресницы. Когда мы освоились с больничным режимом, я потащила его по соседским боксам – хвастать перед бабенками (со многими из них мы познакомились еще в роддоме). Сунула одной из них под нос и говорю: смотри, какие ресницы! Та поправила очки, вгляделась, да, говорит, и действительно… Вдруг еще одна соседка, молоденькая татарка (а там основной контингент был из медвежьих углов, потому что в ДРКБ попадают только с самыми тяжелыми случаями), оттащила меня в сторону и в панике шепчет: «Ты что, ты что?!! С ума сошла?!! Сглазит же!!!» И на Булата плюет: «Тьфу! Ямьсез! (Плохой!)» Отводит сглаз, то есть. Сегодня себя так ведут не только малограмотные деревенские девочки, но и столичные штучки, а тогда было очень смешно.

Помню, что и у меня там, в больнице, считался дурной глаз, и от меня прятали детей, рисовали им, если случайно пристально взгляну, на лобиках пятна губной помады, пришивали на чепчики веточки черемухи.

А однажды прихожу в материнскую, – бабы хихикают смущенно, потом одна говорит: что это тут у тебя за крем такой странный? Мажем, мажем, не втирается… Эти дурочки жуликоватые улямзили из моих вещей мягкий синтетический тюбик с чем-то, а надписи иностранные, неизвестно, с чем; наудачу употребили как крем… «Эх вы, – говорю, – бестолочи, хоть бы спросили поначалу, что, мол, в этой банке, что в том тюбике, а потом уж и сперли! Это шампунь, хорошо еще, вы зубы не взялись им чистить!»

Словом, что-то человеческое и в той жизни было, конечно, но в целом – детская больница это ад. Настоящий.

Общая характеристика состояния материнства – хроническая бессонница, горящие, изъеденные веки, провалы сознания, отчаяние при первых звуках кряхтения и попискивания из кроватки, и отчетливое желание, когда крик – вот он, уже стоит, состоялся, – упасть в этот имеющий вид символа бесконечности орущий рот и умереть навсегда.

Двадцать с лишним лет детских болезней, лекарство по часам, безденежье, страшное ежедневное – чем кормить, чем кормить, чем?.. На работу – как вор, в командировку – как бандит, в ИПК на 4,5 месяца – как убийца. Сесть за пишущую машинку, в злобе захлопнув все чувства, все угрызения совести – противопоставить себя всему святому и доброму, что есть в этом мире, бросить сатанинский вызов всем порядочным людям на свете, изнасиловать единственно подобающую, правильную и высокочтимую традицию Kueche, Kinder, Kirche. Опять униженно молить вечно хворающую маму: я на три денька только, на три – четыре денечка в командировочку… я больше не буду… И видеть, возвращаясь, что тебя не узнает твой первенец; чистая душа, искренний задает вопрос: «Ты мама?» – «…Да…» – «Ты из Москвы приехала?» – «Да, Тимурик…» – «Больше не поедешь?» – «…» (Что сказать? Книги-то по семиотике – все в Ленинке и в Иностранке…) Ни разу я не могла себе позволить уйти в декрет: деньги были нужны. Точно по слову матери, I am a bread – winner for my family. And had always been. Но это не считается на Страшном Суде; взыскательный судья такое не посчитает за подвиг. А вот сколько раз ты бросала детей на бабушку, дедушку, юную тетушку? Сколько недодала еды, питья, не купила ботинки с рисунком зайца, недоиграла, недодарила, недотерпела, недосидела рядом?

Mea culpa noch einmal…

Я говорю это довольно – таки искренне. Раз один мой любимый друг, мудрый и тонкий, тогда совсем молодой еще человек, сказал мне: Эмилия, долг наш перед родителями столь велик и неохватен, что у нас никогда не будет возможности вернуть его. Он неоплатен. Поэтому честь человека состоит в том, чтобы все, что ему дали родители, вернуть детям своим, то есть такой долг отдается вперед, а не назад. Мы все, все люди, скорбим, что не смогли отдариться; единственная возможность перед богом – возвратить полученное нами – сыновьям нашим. Тоже безо всякой надежды когда-нибудь слупить с них отданное под проценты: просто отдать, и все. Вот что такое мораль. (И вот каковы восточные, умудренные древней мудростью парни, ведущие свой род от Урарту!)

Еще изумительный по красоте самородок: моя мама в детстве имела крестную. У той были еще и свои, физические дети. Этой самой крестной приписывается следующая фраза: «Я, конечно, объективная мать, но я же вижу, что мои дети лучше всех!»

Вы понимаете мою аллюзию?

При всех недочетах воспитания (в смысле – вспитывания), пороках обучения, просчетах образования, – итог-то вот он: как честный человек, я же вижу, что мои дети лучше всех! А что они, по – вашему, так – таки, как саксаулы, сами собой выросли? Определенное участие мое в этом деле есть.

К слову сказать, я никогда не сумела бы воспитать девочку, дочь. Понятие «ребенок» для меня тождественно означает «маленький мальчик».

Когда я, раздумывая в одиночестве, совершенно серьезно начинаю сомневаться, плохой я человек или хороший, – не в том смысле, что я в гостях краду серебряные ложки (Бен Джонсон: if he says he doesn't know the difference between virtue and vice, why, sir, when he leaves our houses, let us count our spoons) – а в высшем этическом значении того, что есть добро и зло – я говорю себе: Посмотри на своих сыновей. И все поймешь.

Я хороший.

А когда Ренат слышит мои ламентации по поводу наследника, – что вот, мол, каков Дон Жуан, и сколько еще оставленных им девочек (и не только девочек, но и деточек) будет у меня на руках плакать, а он уже где-то на пантомиме с новой, – муж лаконично отвечает: «Твой сын».

Жемчужница и песчинка

Подняться наверх