Читать книгу Полуденный бес. Анатомия депрессии - Эндрю Соломон - Страница 5

Глава вторая
Срывы

Оглавление

У меня не было депрессии, пока я не решил большинство моих проблем. Три года назад умерла моя мать, и я уже начал привыкать к этому; я опубликовал первый роман; я прекрасно ладил с родственниками; я выбрался невредимым из мощных двухлетних любовных отношений; я купил красивый новый дом; я писал для The New Yorker. И вот, когда жизнь стала упорядоченной и не осталось причин для переживаний, на мягких кошачьих лапах подкралась депрессия и все испортила. Я остро ощущал, что в моих обстоятельствах поводов для нее нет. Одно дело испытывать депрессию, когда ты пережил травму или вся твоя жизнь представляет собой хаос, и совершенно другое – когда травма уже залечена, а жизнь исполнена стройности и порядка. Это очень стыдно и выбивает из колеи. Тебе, разумеется, известно, что бывают глубокие причины: многолетний экзистенциальный кризис, давно забытые печали далекого детства, вред, когда-то причиненный давно умершим людям, потеря отношений из-за собственной небрежности, горькая правда, что ты не Толстой, отсутствие в этом мире идеальной любви, приступы жадности или неблагородства, которые порой испытываешь, и прочее в том же духе. Однако, перебирая все эти причины, я понял, что депрессия – это состояние моего рассудка, и притом неизлечимое.

С материальной точки зрения моя жизнь совсем не была трудной. Большинство людей в моем положении чувствовали бы себя счастливыми. Мне также случалось переживать и несколько более счастливые времена, и гораздо худшие, по моим, конечно, стандартам, однако просто жизненным спадом случившегося со мной не объяснить. Если бы моя жизнь была более трудной, я по-другому понимал бы мою депрессию. И правда, у меня было вполне счастливое детство с двумя любящими родителями и младшим братом, которого они тоже любили и с которым у меня были хорошие отношения. Семья наша была такой, что я не представлял себе не то что развода, а даже серьезной ссоры между родителями, потому что они очень любили друг друга, и хотя время от времени спорили, это не ставило под сомнение их глубокую преданность друг другу и нам с братом. У нас хватало средств на удобную жизнь. Я не был особо популярной личностью в младшей и средней школе, однако к окончанию школы обзавелся кругом друзей, с которыми был по-настоящему счастлив. Я всегда хорошо учился.

Ребенком я был временами застенчив, опасался быть отвергнутым в той или иной ситуации – но кто не опасался? В старшие школьные годы мне довелось испытать необъяснимые перепады настроений – но, опять-таки, кто их не испытывал в юности? Какое-то время в одиннадцатом классе я был уверен, что здание школы (оно простояло уже более ста лет) непременно обрушится, и я помню, как изо дня в день боролся с этим страхом. Я понимал, что это моя причуда, и испытал облегчение, когда примерно через месяц все прошло.

Затем я поступил в колледж, где был безмерно счастлив и где познакомился с людьми, многие из которых и по сей день мои ближайшие друзья. Я усердно занимался и не менее усердно развлекался, познал множество новых эмоций и расширил свой интеллектуальный кругозор. Иногда, оставшись один, я чувствовал себя в изоляции, при это испытывал не печаль, а страх. Однако друзей было много, я мог пойти к любому из них и легко избавлялся от этого беспокойства. Проблемы возникали время от времени и не приносили особого ущерба. Я решил продолжить образование в Англии и, завершив его, плавно перешел к карьере писателя. Я прожил в Лондоне несколько лет. У меня было много друзей, я пережил несколько любовных союзов. Во многом так обстоит дело и сейчас. У меня была и есть хорошая жизнь, и я благодарен за это судьбе.

Когда тебя постигает большая депрессия, ты оглядываешься назад в поисках ее корней. Ты пытаешься понять, откуда она взялась: жила подспудно с тобой все время или, наоборот, поразила внезапно, словно пищевое отравление. После первого срыва я месяцами пытался припомнить проблемы, приключавшиеся со мной с детства. Я появился на свет ножками вперед, некоторые авторы связывают такое рождение с родовой травмой. Я страдал дислексией, но моя мать очень рано выявила ее и занималась исправлением этого недостатка с моего двухлетнего возраста, поэтому серьезных затруднений дислексия не принесла. Маленьким ребенком я был болтлив и плохо координировал движения. Я спросил мать, какой была самая ранняя моя травма, и она ответила, что я никак не мог научиться ходить, и хотя речь моя развивалась очень быстро, моторика и координация движений давались мне тяжело. Я падал и падал, и только ценой огромных усилий меня удавалось уговорить немного постоять. Неспортивность привела к тому, что меня не очень любили в начальной школе. Дети жестоки, и мне было очень обидно, хотя несколько друзей у меня все-таки имелось, да и я вообще больше любил проводить время со взрослыми, как и они со мной.

О раннем детстве я сохранил множество странных, разрозненных воспоминаний, в основном счастливых. Психоаналитик, которую я как-то посещал, сказала мне, что сама по себе череда светлых ранних воспоминаний подсказывает ей, что, возможно, я пережил сексуальное домогательство. В этом нет ничего невозможного, но сам я не мог ни припомнить ничего такого, ни привлечь какие-либо свидетельства. Если что-то такое и произошло, то, во-видимому, было не слишком серьезным, потому что за мной хорошо смотрели и любой синяк или какое-то другое повреждение обязательно заметили бы. Припоминаю эпизод в детском лагере. Мне было шесть лет, и внезапно меня охватил необъяснимый страх. Я живо помню всю картину: прямо передо мной теннисный корт, направо столовая, а на расстоянии примерно пятидесяти футов большой дуб, под которым мы усаживались, чтобы послушать разные истории. Внезапно я потерял способность двигаться. Меня захлестнуло понимание, что со мной сейчас или позднее должно случиться что-то ужасное, от чего я не смогу освободиться всю жизнь. Жизнь, которая до того казалась мне надежной поверхностью, на которой я твердо стоял, вдруг стала подвижной и мягкой, и я начал проваливаться сквозь нее. Пока я стою на месте, ничего не произойдет, но стоит мне двинуться, и я вновь окажусь в опасности. Очень важным казалось, пойду я налево, направо или прямо, однако я не знал, какое направление окажется спасительным, хотя бы в данный момент. К счастью, подоспел воспитатель и велел мне поторопиться, потому что я опаздывал на плавание; и наваждение рассыпалось, однако я долго помнил его и надеялся, что оно не вернется.

Думаю, все это вовсе не необычно для маленьких детей. Экзистенциальная тревога взрослых, хотя и мучительна, но компенсируется углубленным самоосознанием, в то время как первое понимание хрупкости человеческого существа, понимание того, что все смертны, ранит нестерпимо. Я наблюдал это у своих крестников и племянника. Было бы романтической глупостью заявить, что в июле 1969 года в лагере Грэнд-Лейк я в один прекрасный день понял, что когда-нибудь мне предстоит умереть, однако без всяких видимых причин я наткнулся на понимание, что мои родители не управляют миром и я тоже никогда не буду им управлять. У меня не очень хорошая память, однако после того дня в лагере я стал бояться потерять во времени что-то важное и, лежа по ночам в кровати, припоминал все, что случилось за день, чтобы сохранить его, – вот такое внематериальное скопидомство. Особенно я дорожил родительскими поцелуями на ночь и приучился спать, подложив под голову тряпочку, чтобы, если они попадают с моего лица, собрать их и сохранить навсегда.

В начале старшей школы мне уже было знакого неловкое чувство пола, и это, стоит заметить, стало самой неразрешимой моей загадкой. Это чувство я прятал от самого себя за общительностью и пользовался такой защитой все годы в колледже. Я пережил несколько лет неуверенности, длинную череду связей то с женщинами, то с мужчинами, что очень осложняло мои отношения, в частности с матерью. Время от времени меня охватывала сильная тревога ни о чем конкретном – странная смесь печали и страха, появлявшаяся ниоткуда. Иногда она захлестывала меня, когда я, еще совсем маленький мальчик, ехал в школьном автобусе. Иногда это случалось по вечерам в пятницу в колледже, когда звуки чужого веселья вторгались в уединение и темноту. Это могло произойти, когда я читал, а могло и когда занимался любовью. Оно всегда нападало на меня, когда я куда-то уезжал, и до сих пор является непременным спутником отъезда. Даже если я отправляюсь куда-то на выходные, оно обрушивается на меня, стоит только запереть за собой дверь. И посещает вновь, когда я возвращаюсь домой. Мама, подружка или даже одна из собак бросаются мне навстречу, а мне становится так грустно, что это даже страшно. Я спасался, стараясь как можно больше общаться с людьми, и это позволяло ускользнуть от тоски.

В лето после старшего курса колледжа я испытал небольшой срыв, но тогда я понятия не имел, что это такое. Я путешествовал по Европе, как давно мечтал, и наслаждался свободой. Такой подарок на выпускной сделали мне родители. Я провел восхитительный месяц в Италии, потом отправился во Францию, а оттуда поехал в Марокко навестить друга. Марокко напугало меня. Я сам себе казался слишком свободным от привычных ограничений и все время нервничал, как перед выходом на сцену в школьном спектакле. Я вернулся в Париж, встретил там нескольких друзей, прекрасно провел с ними время и двинулся в Вену, город, который всегда хотел посетить. Я приехал, снял комнату в пансионе и снова повстречал друзей. Мы строили планы вместе поехать в Будапешт. Мы провели великолепный вечер, но, вернувшись в пансион, я не спал всю ночь в ужасе от того, что, как мне казалось, я совершил какую-то ошибку, а какую, я не мог понять. Наутро от волнения за завтраком я не мог куска проглотить, но когда вышел на улицу, почувствовал себя лучше и решил отправиться полюбоваться искусством. Просто перевозбудился накануне, решил я. В тот день мои друзья собирались ужинать с кем-то еще, и когда они сказали мне об этом, я почувствовал, что поражен в самое сердце, как будто меня посвятили в планы убийства. Они согласились встретиться со мной после ужина, чтобы выпить. Ужинать я не смог. Я просто не мог войти в незнакомый ресторан и сделать заказ (хотя до этого я много раз ужинал в ресторанах один), не мог я и представить себе разговор с кем-нибудь. Когда, наконец, я встретил своих друзей, меня шатало. Мы пошли, и я выпил гораздо больше, чем когда-либо, и на время успокоился. Наступила ночь, и я опять не спал, голова раскалывалась от боли, желудок сжимали спазмы, и при этом я неотступно думал о расписании катеров до Будапешта. Я как-то пережил следующий день, но наступила третья бессонная ночь, и я так испугался, что не мог добраться до ванной. Я позвонил родителям. «Мне надо домой», – сказал я им. Они удивились, тем более что перед поездкой я торговался с ними за каждый лишний день и место, стараясь продлить мое пребывание за границей как можно дольше. «Что-то случилось?» – спросили они, но я смог ответить только, что не очень хорошо себя чувствую, да и вообще путешествие оказалось не таким захватывающим, как я ожидал. Мама мне сочувствовала. «Нелегко путешествовать одному, – сказала она. – Я надеялась, что ты найдешь там друзей, но даже если нашел, это все же утомительно». А отец сказал: «Если ты хочешь домой, закажи билет с моей карточки и приезжай».

Я купил билет, упаковал чемодан и в тот же вечер был дома. Родители встречали меня в аэропорту. «Что стряслось?» – спросили они, но я ответил только, что не мог больше там оставаться. В их объятиях я впервые за несколько недель почувствовал себя спокойным. Я заплакал от облегчения. Когда мы вошли в квартиру, в которой я вырос, меня взяла тоска от собственной глупости. Я упустил долгожданное лето путешествий, я вернулся в Нью-Йорк, где мне решительно было нечего делать. Я так и не увидел Будапешта. Я позвонил нескольким друзьям, они страшно удивились, услышав мой голос. Им я даже не пытался объяснить, что случилось. Остаток лета я провел дома. Я скучал, раздражался и придирался к пустякам, хотя частенько мы неплохо проводили время.

В последующие годы я более-менее позабыл обо всем этом. Осенью я поехал учиться в Англию. В новом университете и в новом месте я не испытывал никакой паники. Я легко приобщился к новому образу жизни, быстро завел друзей, хорошо учился. Я полюбил Англию, и казалось, все страхи остались позади. Нервный парень, закончивший колледж в Америке, уступил место другому – здоровому, открытому, легкому в общении. Когда я устраивал вечеринку, все стремились прийти. С близкими друзьями (они и сейчас мне близки) я просиживал ночи напролет в глубоко доверительных разговорах, и это было фантастически приятно. Раз в неделю я звонил домой, и мои родители могли убедиться, что я счастлив, как никогда раньше. Когда мне становилось не по себе, я искал и всегда находил компанию. Два года я был по большей части совершенно счастлив и расстраивался только по поводу плохой погоды, невозможности заставить любого полюбить меня с первого взгляда, недосыпа, а еще от того, что начал лысеть. Единственная депрессивная черта, которая не покидала меня, это ностальгия: в отличие от Эдит Пиаф[35] я сожалел обо всем, просто потому что оно кончалось, и даже в возрасте двенадцати лет сокрушался по поводу невозвратного прошлого. Даже в самом прекрасном расположении духа я вечно сражаюсь с настоящим в бесплодной попытке не дать ему стать прошлым.

Первые годы своего третьего десятка я припоминаю как относительно спокойные. Мне пришла блажь сделаться авантюристом и игнорировать тревогу, даже когда она была вызвана действительно пугающими обстоятельствами. Через полтора года после окончания университета я начал ездить в советскую Москву и часть времени жил нелегально, в каком-то нелегальном сквоте с художниками, которых едва знал[36]. Раз ночью в Стамбуле меня попытались ограбить, я оказал сопротивление, и грабитель убежал, так ничего у меня и не взяв. Я позволил себе перепробовать все в сексуальном плане и избавился от большей части связанных с эротикой ограничений и страхов. Я отрастил длинные волосы, потом коротко остригся. Я несколько раз выступал с рок-группами[37], ходил в оперу. У меня развилась настоящая страсть к приобретению самого разного опыта, и я искал его в самых разных местах, куда только мог позволить себе добраться. Я влюблялся и вил уютные гнездышки.

В августе 1989 года, когда мне исполнилось 25 лет, у матери обнаружили рак яичника, и мой безупречный мир начал рушиться. Если бы она не заболела, вся моя жизнь стала бы иной; если бы не случилось этой трагедии, я, возможно, остался бы склонным к депрессии, но избежал срывов, или срыв случился бы позже, ближе к кризису среднего возраста. А возможно, срыв все равно случился бы в то же самое время. Если первую часть биографии эмоций составляют предшествующие депрессии переживания, то вторую – переживания, запускающие депрессию. Разумеется, многие люди, никогда не страдавшие депрессией, переживали опыт, который ретроспективно можно назвать предшествующим, если бы он привел к депрессии, и который полностью выветрился из памяти, поскольку то, что в нем было заложено, не материализовалось.

Я не стану детально описывать, как именно все вокруг разваливалось на части: тем, кто переживал нарастание болезни, все и так ясно, ну а тем, кого подобное испытание миновало, это покажется таким же необъяснимым, как казалось и мне до 25-летнего возраста. Достаточно сказать, что это было чудовищно. В 1991 году мама умерла. Ей было 58. Горе парализовало меня. Несмотря на много слез и огромную печаль от утраты человека, с которым я был связан так тесно и так долго, первое время после маминой смерти все еще было ничего. Я горевал, я злился, но не сходил с ума.

В то лето я обратился к психоаналитику. Женщине, которая должна была заниматься со мной, я сказал, что смогу начать, только если она мне кое-что обещает, а именно, что доведет сеансы до конца, что бы ни случилось, разве что она серьезно заболеет. Она согласилась. Ей было около семидесяти. Милая и мудрая женщина, она немного напоминала мне мою мать. Я надеялся, что наши ежедневные встречи помогут мне справиться с горем.

В начале 1992 года я влюбился в яркую, красивую, благородную и фантастически преданную нашему союзу особу – но в то же время она была очень трудным человеком. Время от времени наши очень счастливые отношения сотрясали бурные ссоры. Осенью 1992 года она забеременела, затем последовал аборт, оставивший у меня чувство невосполнимой утраты. В конце 1993 года, за неделю до моего 30-летия, мы расстались по обоюдному согласию и с обоюдной болью. Я соскользнул вниз на еще одну ступень.

В марте 1994 года психоаналитик сказала мне, что выходит на пенсию, потому что ездить из Принстона, где она жила, в Нью-Йорк ей стало не под силу. Я и сам уже подумывал прекратить наши сеансы, потому что не ощущал в них прежней потребности, но когда она обрушила на меня эту новость, я неожиданно разрыдался и не мог успокоиться более часа. Вообще-то я не часто плачу, я не плакал со времени смерти матери. Но сейчас я почувствовал себя в высшей степени одиноким, покинутым, преданным. Мы собирались поработать вместе еще несколько месяцев, пока оформляется ее пенсия (она точно не знала, сколько), а получилось более года.

В том же месяце я пожаловался ей, что потеря чувств, вообще всякой чувствительности отравляет мои отношения с людьми. Меня не интересовали ни любовь, ни работа, ни родные, ни друзья. Мои писания замедлились, а потом и вовсе остановились. «Я ничего не знаю, – написал как-то художник Герхард Рихтер. – Ничего не могу делать. Ничего не понимаю. Ничего. И эта полная нищета даже не делает меня особенно несчастным»[38]. Вот так и я почувствовал, что меня оставили все сильные эмоции, кроме одной докучливой тревожности. Я всегда отличался сильным либидо, которое не раз доводило меня до беды, но и оно как будто испарилось. Даже привычная жажда интимной близости исчезла, меня не влекло больше ни к случайным связям, ни к тем, кого я знал и любил. А если возникали эротические обстоятельства, мой мозг немедленно переключался на список вещей, что нужно срочно купить, либо дел, которые нужно срочно сделать. От всего этого мне стало казаться, что я теряю самого себя, и я очень испугался. Я решил, что в мою жизнь стоит внести расписание удовольствий. Всю весну 1994 года я ходил по вечеринкам, где пытался и никак не мог развеселиться, навещал друзей, пытался и не мог общаться с ними, покупал дорогие вещи, о которых давно мечтал, но они совсем меня не радовали. Наконец, чтобы вновь пробудить свое либидо, я решился на крайности, смотрел порнографические фильмы и даже пользовался услугами проституток. И хотя все эти поведенческие отклонения меня особо не пугали, получить удовольствие или хотя бы почувствовать облегчение я так и не сумел. Мы с психоаналитиком обсудили положение и пришли к выводу, что у меня депрессия. Я попытался докопаться до корней проблемы, между тем мое отстранение от жизни медленно, но неуклонно нарастало. Я осознал, как мне досаждают сообщения на автоответчике, возникла фиксация: звонки, часто от друзей, стали казаться мне невыносимой обузой. И всякий раз, когда я перезванивал, поступало еще больше звонков. Я стал бояться водить машину. Если я ехал в темноте, то не видел дороги, у меня пересыхали глаза. Мне все время казалось, что я врежусь в ограждение или в другую машину. Посередине автострады я вдруг переставал понимать, как вести машину. Собрав всю свою волю, я кое-как в холодном поту добирался до обочины. Чтобы не приходилось водить, я начал оставаться на выходные в городе. Мы с психоаналитиком обсудили предысторию моей тревожности. Мне пришло в голову, что отношения мои с возлюбленной прервались, потому что я находился на ранней стадии депрессии, хотя я понимал, что прекращение отношений тоже могло послужить развитию депрессии. Распутывая этот узел, я относил начало депрессии все дальше и дальше во времени: с разрыва отношений, со смерти матери, с начала ее двухлетней болезни, с момента окончания предыдущего романа, с периода полового созревания, с рождения. Очень скоро я уже не представлял себе ни времени, ни своего поведения без определенных симптомов. И все-таки я испытывал аффективную депрессию, для которой характерна тревожная печаль, а не безумие. Все-таки она поддавалась моему контролю, устойчивый вариант того, что я уже когда-то испытывал, нечто, в той или иной степени знакомое всем здоровым людям. Депрессия наступает постепенно, как взросление.

В июне 1994 года мною овладела постоянная тоска. В Англии вышел в свет мой первый роман, его неплохо приняли, но и это меня не порадовало. Я лениво читал рецензии и все время чувствовал себя усталым. Вернувшись в июле домой, в Нью-Йорк, я почувствовал, что меня угнетает все: любая компания, любой разговор. Ездить в метро стало пыткой. Мой психоаналитик, которая еще не вышла на пенсию, сказала, что у меня легкая депрессия. Мы обсудили причины, как если бы дать имя зверю значило укротить его. Я думал, что знаю слишком много людей и слишком много работаю, я думал, что стоит все это сократить.

В конце августа у меня случился приступ почечнокаменной болезни, подобное я уже однажды пережил. Я позвонил врачу, тот пообещал уведомить больницу и встретить меня в приемном покое. Когда я добрался до больницы, выяснилось, что никого он не предупредил. Почка страшно болела. Пока я сидел и ждал приема, мне казалось, что мой спинной мозг окунули в кислоту и теперь понемногу обрывают обнажившиеся нервы. И хотя я объяснил нескольким больничным сотрудникам, что испытываю сильные боли, никто не оказал мне помощи. И тогда во мне что-то щелкнуло. Стоя посередине приемного покоя нью-йоркской больницы, я принялся визжать. Мне в руку вкололи морфин. Боль прекратилась. Но вскоре вернулась: пять дней подряд я то ездил в больницу, то возвращался домой. Мне четыре раза ставили катетеры, мне вкалывали изрядное количество морфина да еще каждые несколько часов димедрол. Мне сказали, что мои камни плохо видны, и поэтому сделать литотрипсию (дробление камней) невозможно. Возможна только операция, но она очень болезненна и нередко опасна. Раньше я не хотел беспокоить отца, который проводил отпуск в штате Мэн, теперь же решил позвонить ему, потому что он прекрасно знал эту больницу со времени, когда там лежала моя мать, и мог помочь все организовать. Он выразил сомнения. «Почечные камни? – сказал он. – Они выйдут. Я уверен, когда я вернусь домой, ты уже будешь здоров». Между тем по ночам я спал не больше трех часов. У меня была серьезная работа – большая статья о политике в отношении глухих, и с редакторами и проверщиками я разговаривал как в тумане[39]. Я чувствовал, как от меня ускользает контроль над моей собственной жизнью. «Если эта боль не прекратится, – пожаловался я другу, – я наложу на себя руки». Ничего подобного раньше я не говорил.

Выйдя из больницы, я все время испытывал страх. То ли боль, то ли болеутоляющие подточили рассудок. Я знал, что камни могут в любой момент сдвинуться с места и болезнь вернется. Я боялся оставаться один. Вместе с другом я вернулся к себе на квартиру, собрал вещи и уехал. Началась неделя кочевой жизни: я переезжал от одного приятеля к другому. Днем большинство из них должны были уходить на работу, а я оставался в их жилище, избегая выходить на улицу, и старался не отходить далеко от телефона. Я все еще в профилактических целях принимал болеутоляющие и чувствовал себя слегка сумасшедшим. Я злился на отца, злился иррационально, порочно, безумно. Отец просил прощения за то, что он назвал недостаточной заботливостью, и попытался втолковать мне, что он всего-навсего имел в виду, что моя болезнь не смертельна. Он сказал, что по телефонному разговору ему показалось, будто я достаточно стойко переношу боль. У меня началась истерика, которая сейчас кажется мне совершенно необъяснимой. Я отказался разговаривать с ним и не сказал ему, где нахожусь. Время от времени я звонил ему и оставлял сообщения на автоответчике. Все они начинались одинаково: «Ненавижу тебя, чтоб ты сдох!» Спать по ночам мне удавалось только со снотворным. Случился еще один не слишком сильный приступ. Я побежал в больницу. Не было ничего серьезного, но я испугался до смерти. Вспоминая эту неделю, я могу твердо сказать: я был не в себе.

К концу недели я должен был поехать в Вермонт на чью-то свадьбу. Стояли чудесные дни, которые нередко выпадают в конце лета. Я едва не отменил поездку, но, узнав, что поблизости есть больница, все-таки решился. Я прибыл в пятницу, как раз к ужину и кадрили (сам я не танцевал), и увидел человека, с которым был немного знаком в колледже десять лет назад. Мы разговорились, и меня охватили чувства, которых я не испытывал годами. Я сиял, я был в экстазе и даже не подозревал, что ничего хорошего из этого не выйдет. Каким-то абсурдным образом меня кидало от одной эмоции к другой.

После вермонтской свадьбы я неуклонно покатился вниз. Я работал меньше и хуже. Я отменил поездку в Англию на еще одну свадьбу, чувствуя, что путешествия мне не выдержать, хотя годом раньше я без конца катался в Лондон и обратно и меня это ничуть не утомляло. Я чувствовал, что никто меня не любит и никогда больше мне не завести романа. Я вообще больше не испытывал полового влечения. Я почти никогда не чувствовал голода и начал нерегулярно питаться. Мой психоаналитик сказала, что все это депрессия, но я устал от этого слова и от психоаналитика тоже. Я сказал ей, что не сошел с ума, но очень боюсь сойти, и спросил, не думает ли она, что все это кончится антидепрессантами. Она ответила, что отказаться от лекарств – это мужественно, и мы с ней все сумеем преодолеть. Это был последний разговор, который я начал, и это были последние чувства, которые я испытал, на долгое время.


Большая депрессия характеризуется множеством признаков, в основном связанных с замыканием в себе, в то время как ажитированная, или атипичная, депрессия чаще характеризуется острым негативизмом, чем полной пассивностью, и ее обычно легко распознать: она разрушает сон, аппетит, теплообмен. Она усиливает негативные реакции и может сопровождаться утратой уверенности в себе и способности контролировать себя. Вероятно, это зависит от работы гипоталамуса (который регулирует сон, аппетит, теплообмен) и коры головного мозга (которая преобразует опыт в мышление и миросозерцание)[40]. Депрессия в форме маниакально-депрессивного психоза (биполярного расстройства) чаще является наследственным заболеванием (примерно 80 % случаев), чем стандартная депрессия (от 10 до 50 % случаев)[41]. И хотя первая лучше поддается лечению, ее нелегко контролировать, тем более что антидепрессанты сами по себе могут вызвать маниакальное состояние. Самая большая опасность маниакально-депрессивного психоза в том, что он проявляется в так называемом смешанном состоянии, когда пациент полон негативных эмоций и считает, что они его возвышают. В таком состоянии чаще всего совершаются самоубийства, и его усугубляет прием одних только антидепрессантов без стабилизаторов настроения, составляющих неотъемлемую часть терапии биполярных расстройств. Депрессия может быть изнурительной или же атипичной (ажитированной). В первом случае вам ничего не хочется делать, во втором – вам хочется покончить с собой. Срыв – это переход в безумие. Он представляет собой, если заимствовать сравнение у физиков, нехарактерное поведение материи, обусловленное скрытыми переменными. Он нарастает кумулятивно: замечаете вы это или нет, причины, вызывающие депрессию, накапливаются годами, часто в течение всей жизни. Никто не прожил жизнь, в которой не было бы поводов для отчаяния, но некоторые подходят к самому краю, в то время как другим удается остановиться на безопасном расстоянии. Но после перехода правила меняются. Все, что вы свободно читали, ныне – китайская грамота; все, что неслось стремительно, теперь еле ползает, сон приносит ясность, а бодрствование оборачивается чередой бессвязных и бессмысленных образов. Ваши мысли в депрессии постепенно покидают вас. «Наступает момент, когда ты чувствуешь, как начала работать химия, – сказал мне как-то Марк Вейсс, товарищ по депрессии. – Я дышу по-другому, и у меня дурно пахнет изо рта. Отвратительно пахнет моя моча. Лицо само собой отворачивается от зеркала. Так я узнаю, что она уже тут».

Мне было три года, когда я решил стать писателем. С этого самого момента я мечтал опубликовать роман. Когда мне исполнилось 30, мой роман вышел в свет, был назначен рекламный тур, и я возненавидел эту мысль. Мой добрый друг вызвался устроить вечеринку в мою честь 11 октября. Я люблю вечеринки, и я люблю книги, и я понимал, что должен быть счастлив. Однако я чувствовал себя слишком вялым, чтобы пригласить много народа, и слишком усталым, чтобы долго стоять на ногах. Функции памяти и функции эмоций распределены между разными участками мозга, но главными в этом являются лобная часть коры и лимбическая система, и если затронуть лимбическую систему, отвечающую за эмоции, это отражается на памяти. Ту вечеринку я припоминаю как череду призрачных образов и размытых цветов: серая еда, бежевые люди, грязноватый свет в комнатах. Я помню, что ужасно потел и до смерти хотел уйти. Я объяснял это стрессом. Но всеми силами старался сохранить лицо, и это желание сослужило мне добрую службу. У меня получилось: никто не заметил ничего странного. Я пережил праздник.

Когда я тем вечером вернулся домой, меня охватил страх. Я лег в кровать, но уснуть не мог и обнимал подушку в поисках утешения. Следующие две с половиной недели мне становилось все хуже и хуже. Незадолго до своего 31-го дня рождения я разваливался на куски. Казалось, из строя вышел весь организм. Я никуда не ходил и никого не видел все это время. Отец вызвался устроить празднование моего дня рождения, но я не мог даже подумать об этом, и в результате мы с четырьмя близкими друзьями отправились в мой любимый ресторан. Накануне дня рождения я только раз вышел из дома купить немного продуктов. По дороге домой из магазина я внезапно утратил контроль над собственным кишечником и наложил в штаны. Я бежал домой, чувствуя, как от меня распространяется вонь. Вбежав в квартиру, я уронил на пол покупки, бросился в ванную, а потом лег в кровать.

Я так и не заснул той ночью, а наутро не мог подняться. Я понимал, что не могу идти ни в какой ресторан. Я хотел позвонить друзьям и отменить поход, но не мог. Я лежал неподвижно и думал о том, как буду говорить, и не мог этого себе представить. Я шевелил языком, но звука не было. Я разучился говорить. Тогда я начал плакать, но слез не было, а была одна тяжелая бессмыслица. Я лежал на спине. Я хотел повернуться, но не мог припомнить, как это делается. Я пытался думать об этом, но задача показалась невыполнимой. Я решил, что, вероятно, у меня инсульт, и снова немножко поплакал. Около трех часов дня я сумел наконец выбраться из кровати и побрел в туалет. И вернулся в кровать, весь дрожа. К счастью, позвонил отец. Я взял трубку. «Надо все отменить», – дрожащим голосом сказал я. «Что случилось?» – он спрашивал и спрашивал, но я не знал, что ответить.

Когда падаешь, споткнувшись или поскользнувшись, вытягивая руки, чтобы затормозить падение, выпадает мгновение, когда земля будто бы бросается на тебя, и ты, не имея возможности что-либо сделать, на долю секунды испытываешь смертельный ужас. Я чувствовал себя так час за часом, много часов. Чуствовать такое экстремальное беспокойство очень странно. Все время тебе кажется, что ты хочешь что-то сделать, что есть какое-то ощущение, которое тебе недоступно, что есть какая-то физическая потребность невероятной важности и очень неприятная, от которой нет и не может быть облегчения, как если бы тебя все время тошнило, а рта, через который может выйти рвота, не было бы. Во время депрессии зрение сужается и норовит вовсе исчезнуть, как будто смотришь телевизор со страшными помехами, когда ты что-то видишь, но не понимаешь что; ты видишь лица людей, только когда подходишь в ним вплотную; когда ничего не имеет четких форм. Воздух кажется плотным и сопротивляется тебе, как пережеванный хлебный мякиш. Впасть в депрессию – все равно что ослепнуть: темнота начинает сгущаться и окутывает тебя полностью; все равно что оглохнуть, слыша все меньше и меньше, пока вокруг тебя не смыкается жуткая тишина, а ты сам не можешь издать ни звука, который разорвал бы ее. Это как чувствовать, что одежда на тебе медленно, но верно деревенеет, поначалу сковывая локти и колени, затем начиная давить сильнее, и замыкает тебя в неподвижности, которая неминуемо раздавит тебя.

Ко мне пришли отец и близкий друг, они привели моего брата и его невесту. К счастью, у отца имелись ключи. Я почти ничего не ел два дня, и они попробовали влить в меня немного супа. Все были уверены, что я подхватил какой-то страшный вирус. Я съел несколько ложек, и меня тут же вырвало. Я не мог перестать плакать. Я ненавидел свою квартиру, но не мог выйти из нее. На следующий день я кое-как добрался до моего психоаналитика. «Думаю, мне надо начать принимать лекарства», – все это я выговорил с огромным трудом. «Жаль», – сказала она и позвонила психофармакологу, который согласился принять меня через час. Наконец-то она поняла, хотя и с опозданием, что нам нужна помощь. Один мой знакомый психоаналитик рассказывал, что в 1950-х годах его начальство утверждало: если он считает, что пациенту следует принимать лекарство, сеансы психоанализа нужно прекратить. Может быть, простая старомодность подтолкнула моего аналитика посоветовать мне не прибегать к лекарствам? Или, возможно, она и впрямь поверила, что я борюсь и справляюсь? Этого я никогда не узнаю.

Психофармаколог показался мне персонажем из кинокомедии: выцветшие горчичного цвета шелковые обои на стенах, старомодные бра, повсюду груды книг с названиями на корешках «Пристрастившиеся к страданиям», «Суицидальное поведение: Поиски физических причин». Ему было за 70, он курил сигары, говорил с центральноевропейским акцентом и носил ковровые шлепанцы. У него были изящные довоенные манеры и добрая улыбка. Он засыпал меня быстрыми конкретными вопросами: как я себя чувствую по утрам по сравнению с вечерами? насколько трудно меня рассмешить? знаю ли я, чего боюсь? изменился ли мой режим сна и питания? Я, как умел, отвечал.

«Ну-ну, – произнес он спокойно, когда я выплеснул на него мои страхи. – Совершенно классический случай. Не волнуйтесь, скоро вам станет лучше». Он выписал мне рецепт на ксанакс (Xanax), потом огляделся вокруг и нашел початую упаковку золофта (Zoloft). Он дал мне подробные инструкции, как принимать лекарство. «Завтра вы снова придете ко мне, – сказал он с улыбкой. – Золофт начинает действовать не сразу. Ксанакс же моментально снимет вашу тревожность. Не опасайтесь привыкания и тому подобного, не в этом сейчас ваши проблемы. Как только состояние тревожности ослабнет, мы увидим вашу депрессию более отчетливо и займемся ею. Не волнуйтесь, у вас самые обычные симптомы».

В первый же день лекарственной терапии я переехал к отцу. Ему тогда было почти 70, и мало кто из людей такого возраста легко переносит полное изменение своей жизни. Мой отец заслуживает почитания не только за свою любовь и преданность, но также за умственную и душевную гибкость, позволившую ему догадаться, что в трудные времена он может стать моей опорой, а также за мужество, которое помогло ему этой опорой стать. Он приехал за мной прямо в кабинет врача и забрал с собой. Я не захватил сменной одежды, да она мне была и не нужна, потому что почти всю следующую неделю я провел в кровати. Временами я не чувствовал ничего, кроме паники. Ксанакс снимал панику, если я принимал его в достаточном количестве, но это достаточное количество моментально погружало меня густой, мутный сон, полный тяжких видений. Дни проходили так. Я просыпался, понимая, что меня охватит жуткая паника. Я хотел только одного: принять лекарство от паники, снова заснуть и спать, пока не поправлюсь. Через несколько часов я снова просыпался и хотел выпить еще снотворного. Покончить с собой, так же как встать и одеться, было слишком сложной мыслью для моего рассудка; и я отнюдь не мечтал часами о самоубийстве. Я хотел одного – чтобы «это» кончилось; но собраться с мыслями и понять, что «это» такое, я был не в состоянии. Я был не в состоянии много разговаривать; слова, которыми я обычно изъяснялся, вдруг сделались чересчур сложными, они казались тонкими метафорами, для составления которых мне просто не хватало энергии. «Меланхолия кончается потерей смысла… Я умолкаю и умираю, – написала Юлия Кристева. – Люди, охваченные меланхолией, говорят на родном языке как иностранцы. Мертвый язык, к которому они прибегают, предвещает их самоубийство»[42]. Депрессия, как и любовь, оперирует банальностями. Трудно говорить о ней, не впадая в риторику слащавых поп-песенок. Человек переживает ее так живо, что сама мысль о том, что эти переживания знакомы и другим, кажется совершенно невероятной. Самое достоверное художественное описание срыва принадлежит перу Эмили Дикинсон[43]:

Мозг следовал похоронам,

Толпа участников раздалась:

Вперед, назад, и здесь, и там

Шли, и сознанье разрывалось.


Потом, когда все сели дружно,

Как барабаны разом —

Так била, так долбила служба —

Оцепенеет разум.


Затем я слышу: ящик снят —

От скрипа боль прошла

Сквозь душу – шествие, звонят,

Звонят колокола.


И небо, словно колокол,

И ухом – все живое,

Одна лежу, отколота,

Осколок от покоя.


Распался разум, вместе с ним

Вниз понеслась, падение,

Углы, удар, удар о Мир,

Удар и связь потеряна[44].


Сравнительно мало написано о том, насколько абсурдны срывы. Из чувства собственного достоинства или из желания придать достоинство страданиям других, этот факт часто упускают из виду. Однако когда вы в депрессии, вам это совершенно очевидно. Минуты депрессии равны годам, там действует какое-то искусственное понятие о времени. Я помню, как, окоченев, лежал в кровати, плача от страха пойти в душ и в то же время ясно понимая, что душ совсем не опасен. Я мысленно проделал каждый шаг: вот я поворачиваюсь на бок и спускаю с кровати ноги, встаю, иду в ванную, открываю дверь ванной, подхожу к крану, пускаю воду, встаю под струю, намыливаюсь, ополаскиваюсь, выхожу из-под душа, вытираюсь, возвращаюсь в кровать. Двенадцать простых действий, которые казались мне столь же непреодолимыми, как остановки на крестном пути. Умом я понимал, что принять душ совсем не трудно, что годами я принимал душ каждый день и делал это так быстро и не задумываясь, что и говорить тут не о чем. Я знал, что эти двенадцать действий очень просты. Я даже понимал, что могу попросить кого-нибудь помочь мне. На несколько минут эта мысль принесла облегчение. Кто-то другой откроет дверь в ванную. Я знал, что, возможно, смогу проделать два или три действия, и я, напрягаясь из последних сил, садился, поворачивался и спускал ноги на пол. А затем чувствовал себя совершенно изможденным и испуганным, сворачивался в клубок и ложился лицом вниз, а ноги так и оставались на полу. Иногда я вновь начинал плакать, даже не из-за того, что я не мог сделать простых вещей, а из-за того, что эта моя неспособность казалась мне верхом идиотизма. Во всем мире люди принимают душ. Почему, ну почему я не могу быть одним из них? И тогда я начинал думать, что все эти люди к тому же имеют семьи, работу, банковские счета и паспорта, что они строят планы на ужин, и заботят их реальные проблемы, например рак, или голодная смерть их детей, или одиночество, или неудача, а я имею по сравнению с ними так мало проблем, вот только я не могу перевернуться на спину, пока через несколько часов мой отец или кто-то из друзей не придет и не поможет мне закинуть ноги обратно на кровать. К этому моменту мысль о душе начинала казаться глупой и нереалистичной, а если удавалось подтянуть ноги, я возвращался в безопасность своей кровати и чувствовал себя нелепым. Иногда, в спокойные минуты, я сам смеялся над этой нелепостью и над своей способностью понимать собственную нелепость, и, я думаю, это помогало мне справляться. Где-то на задворках сознания звучал голос, спокойный и ясный, он говорил: «Не будь плаксой, не драматизируй. Сними одежду, надень пижаму, ложись в кровать; утром встань, оденься и начни делать все, что от тебя требуется». Я все время слышал этот голос, похожий на мамин. И наступала грусть, и страшное одиночество, и я остро чувствовал свою утрату. «Разве кто-нибудь – не то что самый модный деятель культуры, а вообще кто-нибудь, ну, например, мой дантист – беспокоится, что я выпала из жизни, – писала в исповедальном эссе о своей депрессии Дафна Меркин. – Наденут ли люди траур, если я не вернусь, не займу вновь своего места?»[45]

Когда наступал вечер, мне удавалось выбраться из кровати. Большинство депрессий циркадны, в течение дня становится лучше, а к следующему утру опять наступает спад. Есть за ужином я не мог, но был способен встать и посидеть в столовой с отцом, который отказался ради меня от всех своих планов. В это время я мог и разговаривать. Я пытался объяснить, что со мной происходит. Отец кивал, всякий раз говорил, что это пройдет, и пытался заставить меня поесть. Он резал для меня еду. Я говорил, чтобы он не кормил меня, что мне не пять лет, но когда я не мог подцепить вилкой кусок бараньей отбивной, он делал это для меня. Он напоминал, что кормил меня, когда я был младенцем, и просил обещать, что я нарежу для него баранью отбивную, когда он станет немощным беззубым стариком. Он связался с несколькими моими друзьями, и эти друзья время от времени звонили мне, и после ужина я иногда чувствовал себя настолько хорошо, чтобы перезвонить. Иногда кое-кто даже заходил к нам после ужина. И несмотря ни на что, я все же обычно перед сном принимал душ. И даже глоток воды после перехода через пустыню не был бы так приятен, как этот триумф чистоты! Перед сном, уже приняв ксанакс, но еще не заснув, я мог посмеяться надо всем этим с отцом и друзьями, и тогда наступали редкие минуты близости посреди болезни, и иногда это так переполняло меня, что я вновь начинал плакать. Тогда наступало время выключать свет, а значит, я мог снова заснуть. Иногда самые близкие друзья сидели со мной, пока я засыпал. Одна подруга держала меня за руку и напевала колыбельные. Иногда отец читал мне на ночь те самые книги, которые он читал мне в детстве. Я прерывал его. «Две недели назад вышел в свет мой роман, – говорил я. – Я работал по двенадцать часов, успевал за вечер на четыре вечеринки. Что же случилось?» Отец, солнечно улыбаясь, заверял меня, что очень скоро я снова смогу проделывать все это. С тем же успехом он мог утверждать, что я построю из теста вертолет и улечу на нем на Нептун – так ясно я понимал, что моя настоящая жизнь, та жизнь, которой я жил раньше, закончилась. Время от времени паника немного усиливалась. После этого приходило спокойное отчаяние. Логически это объяснить невозможно. Я адски стеснялся сообщать окружающим, что у меня депрессия, потому что у меня была такая хорошая, полная любви и материальных удобств жизнь. Для всех, кроме самых близких, меня свалил «неизвестный тропический вирус», который я, скорее всего, «подхватил, путешествуя прошлым летом». Проблема бараньей отбивной стала символом. Моя приятельница, поэтесса Элизабет Принс написала:

Поздняя ночь. Сыро:

Это Нью-Йорк в июле.

Я в своей комнате, прячусь,

Ненавидя необходимость глотать[46].


Позднее я прочитал в дневнике Леонарда Вулфа описание депрессии Вирджинии: «Предоставленная самой себе, она ничего не ела и постепенно умерла бы от голода. Было невероятно трудно заставить ее съесть хотя бы столько, чтобы хватило для поддержания сил. Ее болезнь пронизывало ощущение какой-то вины, ни причин, ни происхождения которой я не смог выяснить; но каким-то образом она была связана с едой и процессом еды. На ранней острой суицидальной стадии депрессии она часами сидела, охваченная безнадежной тоской, молча, не отвечая на обращенные к ней слова. Когда наступало время еды, она не обращала никакого внимания на поставленную перед ней тарелку. Обычно мне удавалось уговорить ее съесть немного, но это было ужасно. На каждый прием пищи уходил час или два; мне приходилось сидеть рядом с ней, вкладывать ей в руку ложку или вилку и терпеливо уговаривать ее есть, в то же время дотрагиваясь до ее руки. И тогда примерно каждые пять минут она автоматически съедала ложку»[47].

Человек в депрессии постоянно слышит, что он не способен здраво судить, но дело в том, что депрессия затрагивает когнитивную функцию. Если у вас срыв, это не значит, что ваша жизнь была лишена беспорядка. Если вы годами успешно избегали чего-то или кого-то, то теперь это что-то или кто-то мучает вас, вставая в полный рост, и важный аспект депрессии – это понимание, что доктор, который утешает вас, говоря, что вы не можете здраво судить, неправ. Вы имеете дело с реальными страхами вашей реальной жизни. Рассудком вы понимаете, что позднее, когда подействуют лекарства, вы лучше справитесь со своими страхами, но вовсе не освободитесь от них. Когда вы в депрессии, прошлое и будущее целиком поглощены настоящим, как у трехлетнего ребенка. Вы не в состоянии припомнить, как было, когда вы чувствовали себя хорошо, по крайней мере, ясно припомнить, и уж тем более не можете себе представить, как вам станет лучше. Расстроиться, даже очень сильно расстроиться – это временное состояние, депрессия же вне времени. Она лишает тебя точки отсчета.

Во время депрессивного эпизода приходится через многое пройти[48]. Меняется поведение нейромедиаторов (нейротрансмиттеров), нарушается синаптическая функция; понижается или повышается чувствительность нейронов; изменяется генная экспрессия; понижается или, реже, повышается метаболизм лобной части коры головного мозга; повышается уровень гормона, управляющего секрецией щитовидной железы (thyroid releasing hormone, TRH); нарушается функция мозжечковой миндалины и, иногда, гипоталамуса (области мозга); изменяется уровень мелатонина (гормон, который в эпифизе вырабатывается из серотонина); повышается уровень пролактина (производная молочной кислоты, вызывающая у подверженных тревожности приступы паники); сглаживается суточная температурная кривая; меняется суточное выделение гидрокортизона; нарушается взаимодействие между таламусом, базальными ганглиями и лобными долями (другие функциональные центры мозга); нарастает приток крови к лобной доле доминантного полушария; снижается приток крови к затылочной доле (которая контролирует зрение); понижается секреция желудка. Трудно разобраться во всех этих явлениях. Что именно приводит к депрессии, что является симптомом, а что – просто сопутствующим явлением? Вы можете думать, что повышение уровня TRH свидетельствует, что TRN вызывает неприятные ощущения, однако высокие дозы этого гормона нередко успешно лечат депрессию[49]. И выясняется, что тело начинает вырабатывать много TRN именно для защиты от депрессии. И поэтому TRN, который по сути не является антидепрессантом, полезно принять сразу после тяжелого депрессивного приступа, потому что мозг, пораженный депрессией, становится особо восприимчив ко всему, что может облегчить это состояние. Клетки мозга с готовностью меняют свои функции, и во время депрессивного приступа соотношение между патологическими изменениями (вызывающими депрессию) и адаптивными (борющимися с ней) определяет, станет вам лучше или нет. Если вы принимаете лекарства, стимулирующие адаптивность или добавляющие адаптивные факторы в количестве, достаточном, чтобы подавить патологические факторы, то депрессивный цикл разорвется и ваш мозг вернется к нормальной работе.

Чем больше у вас наблюдалось депрессивных эпизодов, тем более вероятно, что они повторятся, и с течением времени они становятся все тяжелее и возвращаются чаще[50]. Это нарастание – ключ к пониманию течения болезни. Начальный эпизод депрессии обычно бывает спровоцирован какими-то событиями, пережитой трагедией; и предрасположенные к депрессии люди похожи, по наблюдению Кей Джеймисон, талантливого психолога, чьи научные и популярные труды сильно повлияли на понимание расстройств настроения, «на сухой, сложенный пирамидкой хворост, ничем не защищенный от неожиданных искр, которые подбрасывает жизнь»[51]. Наступает момент, когда приступы приходят вне зависимости от обстоятельств. Если у подопытного животного ежедневно вызывать судороги, появляется автоматизм, и судороги регулярно случаются, даже если их ничем не вызывать[52]. Точно так же и мозг, испытавший несколько раз депрессию, будет вновь и вновь возвращаться к ней. Поэтому можно предположить, что даже вызванная страшной трагедией депрессия полностью меняет структуру и биохимию мозга. «Это вовсе не такая безобидная болезнь, как мы предполагали, – отмечает Роберт Пост, глава отделения биологической психиатрии Национального института психического здоровья. – Она имеет тенденцию возобновляться и углубляться; и пациент, переживший несколько эпизодов, должен задуматься о профилактическом приеме медикаментов, чтобы избежать этих ужасных последствий». Кей Джеймисон подкрепляет эти слова крепким ударом кулаком по столу: «Депрессия вовсе не безобидна. Она не только приводит людей в ужасное, слабое, жалкое состояние, но, знаете ли, еще и убивает их. И не только при помощи самоубийства, но также провоцируя болезни сердца, снижение иммунитета и так далее». Часто лекарства перестают помогать пациентам, хорошо воспринимавшим лекарственную терапию. Это происходит, если пациент то начинает, то прекращает принимать лекарства. Это означает, что с каждым эпизодом риск перехода депрессии в хроническую возрастает на 10 %. «Это напоминает первую стадию рака, которая прекрасно отзывается на лекарства, но когда появляются метастазы, перестает отзываться на них, – объясняет Пост. – Если у вас эпизоды следуют один за другим, ваша биохимия ухудшается, по-видимому, постоянно. Именно поэтому многие психотерапевты смотрят не в ту сторону. Если в настоящее время эпизоды возникают автоматически, какой прок докапываться до первопричин стресса? Для этого уже слишком поздно». Заплата – это всего лишь заплата, и целым от нее вещь не станет.

Три отдельных явления – снижение восприимчивости серотонина, повышение гидрокортизона (гормона стресса) и депрессия – идут рука об руку. Их последовательность неизвестна и похожа на неразрешимую задачу: что было раньше – курица или яйцо? Если нарушить серотониновую систему в мозге подопытного животного, гидрокортизон повысится. Если вы повышаете уровень гидрокортизона, падает серотонин[53]. Если человек испытывает стресс, уровень гормона высвобождения кортикотропина (corticotropin releasing factor, CRF) становится выше, вслед за ним повышается и уровень гидрокортизона. Если у человека случилась депрессия, уровень серотонина падает. Что это означает? В последние десятилетия наиболее важным веществом считался серотонин, и в США были распространены методы лечения депрессии, основанные на повышении уровня серотонина в мозгу. Однако, повышая уровень серотонина, вы неизбежно изменяете уровень гидрокортизона, а соответственно и систему стресса. «Я не хочу сказать, что гидрокортизон вызывает депрессию, – говорит Элизабет Янг, работающая над этой темой в Мичиганском университете, – однако он может усугублять плохое настроение и создавать реальный синдром». Когда гидрокортизон вырабатывается, он сразу же воспринимается глюкокортикоидными рецепторами в мозге. Антидепрессанты повышают число этих рецепторов, и они абсорбируют излишки гидрокортизона. Это чрезвычайно важно для регуляции всего организма. Глюкокортикоидные рецепторы, собственно говоря, «включают» и «выключают» некоторые гены, и если у вас сравнительно мало рецепторов, то большое количество гидрокортизона подавляет их, и вся система теряет управление. «Это как в системе отопления, – поясняет Янг, – если температурный датчик термостата оказывается на сквозняке, система не отключается, даже если в помещении очень жарко. Добавив еще несколько датчиков в другие места, вы снова возьмете систему под контроль»[54].

В нормальных обстоятельствах уровень гидрокортизона подчиняется вполне понятным правилам. Циркадный уровень гидрокортизона достигает максимума утром (и это побуждает вас встать с кровати) и понижается в течение всего дня. У больных депрессией уровень гидрокортизона остается высоким целый день. Если в системе ингибиторов, призванных постепенно снижать выработку гидрокортизона, что-то нарушено, то состояние потрясения, вполне нормальное для первых мгновений утра, распространяется на весь день. Не исключено, что депрессией можно управлять, целенаправленно воздействуя на гидрокортизонную систему, а не через серотониновую. Исходя из базовых исследований, проведенных в Мичиганском университете, ученые опробовали лечение плохо поддающихся лекарственной терапии депрессивных пациентов кетоконазолом, препаратом, снижающим выработку гидрокортизона, и около 70 % больных показали заметное улучшение. В настоящее время популярности кетоконазола как антидепрессанта мешает большое количество побочных эффектов, и несколько крупных фармацевтических компаний разрабатывают подобные препараты, не дающие побочных эффектов[55]. Однако к такому лечению следует подходить осторожно, поскольку гидрокортизон отвечает за реакцию «сражайся или беги»; за ту адреналиновую энергию, которая помогает бороться с трудностями; за противовоспалительные реакции; за принятие решений и, что самое главное, за приведение в действие иммунной системы в случае инфекционных заболеваний.

Недавно были предприняты исследования влияния гидрокортизона на поведение бабуинов и авиадиспетчеров[56]. Бабуины, в течение длительного времени имевшие высокий уровень гидрокортизона, впадали в паранойю и теряли способность отличить реальную опасность от рядовой некомфортной ситуации, например насмерть дрались за банан рядом с деревом, увешенным спелыми фруктами. У психически здоровых авиадиспетчеров наблюдали точную корреляцию между переутомлением и уровнем гидрокортизона; у не вполне здоровых этот уровень то взлетал до небес, то падал без всяких видимых причин. Стоит нарушиться корреляции гидрокортизон/стресс, и вы впадаете в истерику из-за банана; любое событие становится для вас стрессом. «А это уже одна из форм депрессии, разумеется, депрессия сама по себе вызывает стресс, – заключает Янг. – Такое движение вниз по спирали».

Стоит хотя бы раз пережить стресс, способный вызвать заметное повышение уровня гидрокортизона, и ваша гидрокортизонная система уже нарушена, и в будущем она вряд ли так просто вернется к нормальному состоянию. Поэтому повышение уровня гидрокортизона, вызванное самой незначительной травмой, может не вернуться к норме, как это было бы при обычных обстоятельствах. Как все, что один раз сломалось, гидрокортизонная система норовит ломаться вновь и вновь и из-за все менее и менее значительных причин. Люди, пережившие инфаркт миокарда вследствие физического перенапряжения, могут получить повторный инфаркт, даже просто сидя в кресле, потому что сердце изношено и может отказать без какой-либо нагрузки[57]. То же самое может приключиться и с мозгом.

То, что проблема является медицинской, не отменяет ее психосоциальных корней. «Моя жена – эндокринолог, – рассказывает Хуан Лопес, работающий вместе с Янг. – Она наблюдает детей, страдающих диабетом. Известно, что диабет связан с нарушением работы поджелудочной железы, но на него влияют и другие факторы. И не только пища, но также стрессы – дети из неблагополучных семей находятся в зоне риска, сахар у них в крови обычно высокий. Но это вовсе не значит, что диабет – психическое заболевание». Применительно к депрессии психологический стресс трансформируется в биологические изменения, и наоборот. В состоянии крайнего стресса у человека выделяется гормон высвобождения кортикотропина и высвечивается биологическая картина депрессии. Специальные психологические техники, помогающие уберечься от слишком сильного стресса, помогают снизить уровень CRF, а соответственно и гидрокортизона. «Вы имеете свой собственный набор генов, – продолжает Лопес, – и с этим ничего не поделаешь. Но иногда вы можете контролировать их поведение».

В своем исследовании Лопес отталкивался от самых обычных моделей поведения животных[58]. «Если подвергнуть крысу сильному стрессу, – говорит он, – у крысы будет высокий уровень гормонов стресса. Если посмотреть на ее серотониновые рецепторы, то видно, что стресс буквально скрутил их. Мозг крысы, испытывающей сильный стресс, очень напоминает мозг крысы, страдающей депрессией. Если дать ей серотонинозамещающие антидепрессанты, содержание гидрокортизона у нее заметно нормализуется. Похоже, что некоторые депрессии зависят от серотонина, а некоторые – от гидрокортизона, а чаще всего оба эти фактора смешиваются. Взаимовлияние этих двух систем – часть одной патофизиологии». Опыты на крысах многое прояснили, но у человека есть префронтальная кора головного мозга, которая, собственно, и делает нас более развитыми, чем крысы, и в ней также много гидрокортизонных рецепторов, которые, возможно, и обусловливают сложность депрессии у человека. В мозгу у самоубийц обнаруживается чрезвычайно высокий уровень CRF – «гиперуровень, как будто их накачали этим веществом». Надпочечники, в которых вырабатывается адреналин, у них увеличены по сравнению с людьми, умершими от других причин, потому что уровень CRF вызывает расширение адреналиновой системы. Последние исследования Лопеса показали, что в префронтальной коре мозга жертв суицида значительно меньше гидрокортизоновых рецепторов, что показывает, что в этой зоне мозга гидрокортизон не действует менее сильно, чем нужно. Следующим этапом, продолжает Лопес, должно стать изучение мозга людей, подвергающихся сильному стрессу, но справляющихся с ним. «С помощью какой биохимии они справляются? – ставит ученый вопрос. – Как они выдерживают такое давление. Какова закономерность выработки CRF в их мозге? Как выглядят их рецепторы?»

Джон Гриден, руководитель отдела, в котором работают Янг и Лопес, изучает долговременные последствия перенесенного стресса и депрессивных эпизодов. Если в течение слишком долгого времени вы переносили слишком сильные стрессы со слишком высоким уровнем гидрокортизона, начинают уничтожаться те самые нейроны, которые регулируют обратный переход, снижая по окончании стресса уровень гидрокортизона. В конце концов это приводит к поражению гипокампа и мозжечковой миндалины, потере нейронной сети. Чем дольше вы находитесь в состоянии депрессии, тем сильнее поражение, способное перерасти в периферическую нейропатию, при которой слабеет зрение и наблюдается много других отклонений[59]. «Это подтверждает очевидный факт, что важно не только лечить наступившую депрессию, – подчеркивает Гриден, – но не давать ей повториться». Отношение к этому вопросу нашего здравоохранения в настоящее время в корне неверно. Люди с повторяющейся депрессией должны постоянно принимать лекарства, а не только в момент рецидива, потому что, помимо неудобств от необходимости переживать все новые депрессивные эпизоды, эти люди попросту разрушают собственную нейронную ткань. Гриден мечтает, что в недалеком будущем наше понимание физических процессов при депрессии поможет выработать стратегию обращения их вспять. «Возможно, мы будем делать избирательные инъекции нейротрофных веществ в определенные участки мозга, чтобы стимулировать рост нейронной ткани. Может быть, мы изобретем иные стимуляторы – магнитные либо электрические – чтобы спровоцировать рост в определенных зонах».

Надеюсь. Прием таблеток обходится недешево – и не только в финансовом плане, но физически. Зависеть от них унизительно. Очень неудобно, когда ты вынужден иметь гору лекарств и все время ходить за рецептами. И просто тошнотворно сознавать, что без этих бесконечных заглатываний ты не будешь самим собой. Не знаю, почему я так думаю, – я ношу контактные линзы и без них почти слепой, но я вовсе не стыжусь ни линз, ни своей зависимости от них (хотя, конечно, будь это возможно, я предпочел бы идеальное зрение). Но постоянное присутствие лекарств напоминает мне о хрупкости и несовершенстве, а я перфекционист и предпочел бы получать вещи такими, какими создал их Бог.


Хотя антидепрессанты начинают действовать примерно через неделю, добиться серьезного улучшения удается примерно через полгода[60]. От золофта я ужасно себя чувствовал, и поэтому врач через несколько недель перевел меня на паксил (Paxil). Не то чтобы я в бешеном восторге от паксила, но он, похоже, действует и дает мне меньше побочных эффектов. Гораздо позднее я узнал, что хотя примерно 80 % больных лекарства помогают, не более чем 50 % удается подобрать действенное лекарство с первого раза – причем это могут быть разные лекарства[61]. Но пока идет подбор, приходится переживать чудовищный порочный круг: симптомы депрессии вызывают новую депрессию. Одиночество угнетает, но депрессия становится причиной одиночества. Если ты не можешь толком функционировать, твоя жизнь, как легко можно предположить, превращается в месиво; если ты не можешь говорить и не испытываешь полового влечения, твоя общественная и романтическая жизнь исчезает, и это, разумеется, угнетает еще сильнее. Большую часть времени я был слишком расстроен всем сразу, чтобы расстраиваться из-за чего-то определенного; только это помогло мне вытерпеть потерю чувств, удовольствия и собственного достоинства, которую принесла с собой болезнь. Ко всему прочему, сразу после дня рождения я обязан был отправиться в очередное рекламное турне. Предстояло посетить множество книжных магазинов и иных площадок, где я должен был читать главы из моего романа совершенно незнакомым людям. Это казалось настоящей катастрофой, но я твердо решил через нее пройти. Перед первым чтением, которое должно было состояться в Нью-Йорке, я четыре часа просидел в ванной, пока близкий друг[62], имевший собственный опыт депрессии, не помог мне принять холодный душ. Причем он не только включил воду, но и помог мне стравиться с такими непреодолимыми препятствиями, как пуговицы и застежки, а потом остался в ванной и помог мне выбраться из нее. Затем я пошел и читал. Мне казалось, что мой рот набит детской присыпкой, я очень плохо слышал, я все время боялся упасть от слабости, но справился. После чтения другой друг помог мне добраться до дома, и я залег в постель на три дня. Я перестал плакать, и, когда принимал достаточную дозу ксанакса, мог держать свое напряжение под контролем. Повседневные дела по-прежнему казались мне невероятно трудными, и по утрам я просыпался очень рано и в панике, чтобы встать, мне требовалось несколько часов борьбы со страхом, однако, когда было надо, я мог заставить себя провести на публике час или два.

«Всплытие» обычно происходит медленно, и люди останавливаются на разных его стадиях. Одна из сотрудниц службы психического здоровья рассказала, как сама она борется с депрессией. «Она почти не покидает меня, но я сражаюсь с ней ежедневно. Я принимаю лекарства, и это помогает, но я твердо решила не поддаваться. Знаете, у меня есть сын, который страдает той же болезнью, и я не хочу, чтобы он думал, что по этой причине у него не будет хорошей жизни. Я встаю каждый день и готовлю детям завтрак. Иногда я после этого остаюсь на ногах, а иногда приходится вернуться в постель, но встаю я каждый день. Каждый день, когда раньше, когда позже, я прихожу на работу. Иногда пропускаю несколько часов, но ни разу не пропустила целый день из-за депрессии». Пока она говорила, по лицу ее текли слезы, но челюсти не дрожали, и она продолжала говорить. «На прошлой неделе я как-то раз проснулась и почувствовала себя совсем плохо. Я ухитрилась встать, считая каждый шаг, дошла до кухни, открыла холодильник. Так вышло, что все, что нужно для завтрака, оказалось в глубине, и я просто не могла туда дотянуться. Дети пришли, а я так и стояла, уставившись на холодильник. Ненавижу, когда я такая и они видят это». Мы поговорили о ежедневной битве. «У некоторых, у Кей Джеймисон, например, или у вас, в этой борьбе есть на кого опереться, – сказала она. – Мои же родители умерли, я разведена, и мне не так-то легко выбраться».


Часто обычные житейские события запускают депрессию. «Человек гораздо легче впадает в депрессию при стабильной ситуации, чем при нестабильной», – отметил Мелвин Масиннис из клиники Джона Хопкинса. А Джордж Браун из Лондонского университета, основоположник исследований стрессовых ситуаций[63], добавил: «Мы видим, что большинство депрессий по своей природе антисоциальны; да, болезнь такая есть, однако большинство больных получают тяжелую депрессию в совершенно обычных обстоятельствах. Уровень уязвимости у людей, конечно, разный, но я думаю, что по крайней мере у двух третей населения он достаточен». Его всесторонние 25-летние исследования показали, что по-настоящему угрожающие обстоятельства запускают первичную депрессию. Как правило, они связаны с утратой – любимого человека, положения в обществе, самосознания- и становятся еще более угрожающими, если им сопутствует унижение или ощущение попадания в ловушку[64]. Депрессию могут вызвать и позитивные изменения. Рождение ребенка, повышение по службе, женитьба действуют почти так же, как смерть или потеря.

Обычно различают эндогенную и реактивную модели депрессии. Эндогенная исходит изнутри, реактивная – это ответ на печальную ситуацию. В последнее десятилетие это разграничение перестали проводить слишком жестко, поскольку выяснилось, что в большинстве депрессий сочетаются эндогенные и реактивные факторы. Рассел Годдард из Йельского университета поведал мне свою историю борьбы с депрессией: «Я принимал асендин (Asendin), и это привело к психозу, жене пришлось отправить меня в больницу». Декседрин (Dexedrin) подействовал на него лучше. А депрессия у него обычно начиналась вследствие семейных событий. «Я знал, что свадьба сына взволнует меня, – говорит он. – А любое волнение, неважно, по хорошему или плохому поводу, выводит меня из равновесия. Я решил подготовиться. Мне никогда не нравилась мысль о лечении электрошоком, но я все равно пошел на это. Но никакой пользы оно не принесло. Ко дню свадьбы я даже не мог встать с кровати. Сердце мое разрывалось, но я так и не смог туда добраться». Это – тяжелое испытание для семьи и семейных отношений. «Моя жена понимала, что сделать ничего не может, – объясняет Годдард. – Благодарю Бога за то, что она научилась оставлять меня в покое». Но часто семья и друзья не могут оставить человека в покое, и даже не понимают, что это ему необходимо. А некоторые слишком многому потворствуют. Если с кем-то обращаться как с полным инвалидом, он почувствует себя инвалидом, а потом и правда станет инвалидом, причем в гораздо большей степени, чем мог бы. Существование лекарств усилило социальную нетерпимость. Я слышал как-то в больнице, как женщина говорила своему сыну: «Тебе трудно? Начни принимать прозак и, когда все пройдет, позвони мне». Осознать точный предел терпимости важно не только для больного, но и для его близких. «Члены семьи должны оберегать себя, – сказала мне как-то Кей Джеймисон, – чтобы не заразиться безнадежностью»[65].

Что остается неясным, так это то, депрессия ли порождает жизненные обстоятельства или жизненные обстоятельства порождают депрессию. Синдром и симптом размывают друг друга и взаимно порождают друг друга: неудачный брак порождает плохие жизненные обстоятельства, они порождают депрессию, та порождает плохие отношения, от чего брак становится еще более неудачным. Как показали исследования, проведенные в Питтсбурге, первый эпизод тяжелой депрессии обычно тесно связан с житейскими событиями; второй уже меньше, а в четвертом или пятом житейские события уже не играют никакой роли. Браун согласен, что с какого-то момента депрессию «приводит в движение ее собственный пар», она становится непредсказуемой, эндогенной и никак не связанной с житейскими событиями. И хотя большинство людей с депрессией пережили определенные характерные события, только приблизительно у каждого пятого из них развивается вследствие этого депрессия. Ясно, что стресс повышает уровень депрессии. Самый сильный стресс – это унижение, второй по силе – утрата. Наилучшая защита для биологически уязвимых людей – удачная женитьба, которая абсорбирует унижение и минимизирует его. «Психосоциальные обстоятельства вызывают биологические изменения, – признает Браун. – Но дело в том, что изначально уязвимость запускают внешние события».

Как раз перед началом моего рекламного турне я стал принимать наван (Navane), препарат, воздействующий на тревожность, который, как мы надеялись, позволит мне реже прибегать к ксанаксу. Следующее мероприятие должно было состояться в Калифорнии. Я думал, что не смогу поехать; я точно знал, что не смогу поехать один. В конце концов меня туда отвез отец. Я был в тумане ксанакса, и он погрузил меня в самолет, а потом транспортировал в гостиницу. Я так нажрался лекарств, что почти все время спал, однако в этом состоянии пережил все эти перемещения, которые неделей раньше я и представить себе не мог. Я знал, что чем больше смогу сделать, тем меньше мне будет хотеться умереть, поэтому поехать было важно. Когда мы добрались до Сан-Франциско, я лег в кровать и проспал почти 12 часов. И вдруг во время первого ужина я почувствовал, что меня отпускает. Мы сидели в просторном уютном обеденном зале нашего отеля, и я сам выбрал еду. Я провел много дней с отцом, но ничего вокруг, кроме себя, не замечал. И вот в тот вечер мы сидели и говорили, как будто не виделись много месяцев. Мы поднялись наверх и проболтали допоздна, и когда я наконец лег спать, меня охватил экстаз. Я съел немного шоколада из мини-бара, написал письмо, прочел несколько страниц романа, который привез с собой, подстриг ногти. Я готов был вернуться в мир.

Наутро я чувствовал себя так плохо, как мало когда. Отец помог мне встать, включил душ. Он попробовал заставить меня поесть, но я был слишком перепуган, чтобы жевать, сумел только выпить немного молока. Несколько раз меня тошнило, но все-таки не вырвало. Меня одолевало мучительное ощущение несчастья, как будто я только что уронил и разбил что-то драгоценное. В то время от четверти миллиграмма ксанакса я мог проспать 12 часов. В этот день я выпил восемь миллиграммов, но остался таким напряженным, что не мог спокойно сидеть. К вечеру стало лучше, но не намного. Так выглядит срыв на этой стадии: шаг вперед, два шага назад, два шага вперед, один назад. Танец боксера, если угодно.

Затем симптомы начали отпускать. Я начинал себя чувствовать лучше раньше, продолжалось это дольше и чаще. Вскоре я уже мог самостоятельно есть. Трудно объяснить, в чем состояла суть моей тогдашней беспомощности – немного похоже на то, как я представляю себе глубокую старость. Моя двоюродная тетя Беатрис была великолепна в свои 99 лет, потому что каждый день, несмотря на такой преклонный возраст, самостоятельно вставала и одевалась. Если погода была не слишком плохая, она выходила гулять и преодолевала целых восемь кварталов. Она заботилась о своей одежде и обожала часами болтать по телефону. Она помнила все дни рождения и время от времени выходила пообедать с кем-нибудь. Когда ты выходишь из депрессии, ты снова начинаешь каждый день вставать и одеваться. Если погода хорошая, ты способен выйти погулять и, возможно, даже пообедать. Ты в состоянии говорить по телефону. Тетя Би отнюдь не задыхалась в конце своих прогулок; шла она, конечно, не быстро, но получала от этого удовольствие и была рада, что вышла. Примерно так же и при выходе из депрессии: то, что ты можешь нормально пообедать, еще не значит, что ты совсем в порядке, точно так же, как способность тети Би пройти несколько кварталов вовсе не означала, что она может протанцевать ночь напролет, как когда ей было семнадцать.

Срывы нельзя преодолеть быстро или легко. Все по-прежнему непросто. Так, хотя симптомы депрессии начали понемногу отступать, у меня произошла необычная и крайне неудачная кумулятивная реакция на прием навана (Navane). На третьей неделе приема препарата я начал терять возможность поддерживать вертикальное положение. Я делал несколько шагов и чувствовал, что мне необходимо лечь. Контролировать эту потребность было не легче, чем потребность дышать. И все же я отправлялся на чтение, забирался на эстраду. Однако посередине выступления начинал пропускать целые абзацы, чтобы побыстрее отделаться. Закончив, я долго сидел, вцепившись в стул. При первой же возможности выходил из помещения, притворяясь, что мне нужно в туалет, и ложился. Я не понимал, что происходит. Помню, мы с приятельницей отправились погулять в кампусе Беркли, потому что она считала, что свежий воздух мне полезен. Мы гуляли несколько минут, и вдруг я почувствовал усталость. Я заставлял себя идти, думая, что воздух и хорошая погода помогут, ведь я провел в постели чуть ли не 50 часов. Значительно уменьшив дозу ксанакса, чтобы не спать по 50 часов, я вновь ощущал сильную тревожность. Если вы никогда не испытывали тревожность, представьте себе это состояние как противоположность покою. В этот момент покой – и внешний, и внутренний – покинул меня.

Тревожность – симптом большинства депрессий. Можно рассматривать депрессию и тревожность по отдельности, однако, по словам ведущего эксперта по тревожности Джеймса Бэллинджера из Медицинского колледжа Южной Каролины, они «братья-близнецы». Ему вторит Джордж Браун: «Депрессия – это реакция на прошлую утрату, а тревожность – на будущую». Фома Аквинский в свое время отмечал, что страх относится к печали, как надежда к радости, иными словами, тревожность – это предварительная форма депрессии[66]. Страдая депрессией, я испытывал такую сильную тревожность, а тревожность вгоняла меня в такую депрессию, что я пришел к пониманию: уход в себя и страх неразделимы. Сама по себе тревожность не паранойя, люди с тревожностью успешно занимают свое место в мире, как и люди без тревожности. В состоянии тревожности изменения происходят в зависимости от того, как человек чувствует свою тревожность. Примерно половина людей, страдающих чистой тревожностью, в течение пяти лет получают тяжелую депрессию. Поскольку и тревожность, и депрессия обусловлены генетически, они разделяют один и тот же набор генов (связанных с генами, ответственными за предрасположенность к алкоголизму[67]). Депрессия, осложненная тревожностью, гораздо чаще заканчивается самоубийством, чем просто депрессия, и гораздо труднее поддается лечению. «Несколько панических атак ежедневно, – указывает Бэллинджер, – поставят на колени даже Ганнибала. Человек превращается в мелкое крошево, и он оказывается в постели в позе эмбриона».

От 10 до 15 % американцев страдают от расстройств, связанных с тревожностью[68]. Отчасти, как думают специалисты, это происходит от того, что голубое пятно (locus coeruleus, ядро в стволе мозга) контролирует как выработку норадреналина (норэпинефрина), так и нижние отделы кишечника, – именно поэтому по крайней мере половина страдающих тревожностью больных имеет проблемы с толстым кишечником, и всякий, кто когда-либо испытал тревожность, знает, как стремительно и бурно пища при этом проходит через пищеварительную систему. В тревожности задействованы и норадреналин, и серотонин. «В двух третях случаев тревожность – это реакция на житейские события, это потеря ощущения безопасности», – говорит Бэллинджер. Около трети панических атак, эндемичных некоторым формам депрессии, приходят во время сна, причем глубокого сна без сновидений[69]. «В сущности, панические расстройства вызывают те же причины, которые всем нам действуют на нервы, – продолжает Бэллинджер. – Лечение же – это приведение человека к обычному уровню беспокойства». Следовательно, панические расстройства зависят от масштаба. Нахождение в толпе, например, угнетает большинство людей, даже тех, у кого нет синдрома тревожности; для тех же, кто страдает таким синдромом, это невыразимо ужасно. Каждому знакомо некоторое беспокойство, когда идешь по мосту – выдержит ли он? прочен ли? – но для страдающего расстройством тревожности идти по надежному стальному мосту, десятилетиями выдерживающему большой транспортный поток, – все равно что для большинства людей пересечь Большой Каньон по тонкому канату.

Когда я переживал пик тревожности, мы с моей приятельницей из Беркли решили заняться физкультурой: мы шли и шли до тех пор, пока я уже не мог сделать ни шагу. Я, полностью одетый, причем в хорошие вещи, улегся прямо в грязь. «Эй, ты бы хоть на бревно лег, что ли», – сказала она. Я чувствовал себя парализованным. «Пожалуйста, позволь мне остаться тут», – попросил я, чувствуя, что вот-вот расплачусь. Целый час я лежал в грязи, чувствуя, что промокаю, а потом моя приятельница кое-как отволокла меня назад к машине. Те самые нервы, которые недавно оголили, сейчас казались обернутыми в свинец. Я знал, что это катастрофа, но знание не несло никакой пользы. В романе «Под стеклянным колпаком» Сильвия Плат талантливо описывает собственный срыв: «Я не могла заставить себя на что-либо реагировать. Я чувствовала себя очень тихой и пустой, так, видимо, чувствует себя глаз урагана, скучно дрейфующий посреди воя и грохота»[70]. Я чувствовал себя, словно голова моя силит в клетке, как муха, навеки замурованная в янтаре.

Рекламные чтения были самым тяжелым испытанием в моей жизни: более острого вызова в моей жизни не было ни раньше, ни позже. Издательница, организовавшая это турне, провела со мной примерно половину времени и с тех пор стала моим близким другом. Во многие поездки со мной ездил отец; когда он не был со мной, мы каждый день разговаривали по телефону. Обо мне также заботились несколько близких друзей, так что один я не оставался. Сказать честно, я не был веселой компанией; их глубокая любовь и то, что я знал, как они меня любят, сами по себе не исцеляли. Но я должен также сказать, что без их любви и без знания о ней я не нашел бы в себе сил пережить это турне. Я отыскал бы себе в кустах место, где можно лечь, и лежал бы, пока не замерз до смерти.

Кошмар кончился в декабре. Произошло это вследствие действия лекарств или потому что чтения закончились, я не знаю. В конце я отменил только одно выступление – между 1 ноября и 15 декабря я ухитрился посетить одиннадцать городов. Депрессия дала мне всего несколько передышек – как будто туман ненадолго рассеивался. Поэтесса Джейн Кеньон, большую часть жизни страдавшая суровой депрессией, так описывает выход из нее:

…С удивлением

и горечью помилованного

за преступление, которого он не совершал,

я возвращаюсь к мужу и друзьям,

к гвоздикам с розовыми оборками, возвращаюсь

к письменному столу, книгам, креслу[71].


Так, 4 декабря я вошел в дом моего друга в Верхнем Вестсайде и неплохо провел там время. В следующие несколько недель я радовался не только приятно проведенному времени и самому факту, что могу получать удовольствие. Я радовался Рождеству и Новому году, я становился похожим на себя. Я потерял почти пятнадцать фунтов, и теперь снова начал набирать вес. Отец и друзья наперебой поздравляли меня с улучшением. Я благодарил их. Но наедине с собой я понимал, что отпустили меня только симптомы. Мне смертельное надоело каждый день принимать лекарства. Я ненавидел саму мысль о том, что я сорвался и впал в безумие. Я ненавидел немодное, но точное слово «срыв», означающее выход из строя всего механизма. Я чувствовал облегчение от того, что рекламное турне закончилось, но то, через что пришлось пройти, измочалило меня. Меня подавляло пребывание в мире, среди других людей, чьей жизнью я не мог жить, чью работу не мог делать – причем даже такую работу, которой никогда не хотел или не имел нужды заниматься. Я вернулся примерно к тому состоянию, в котором был в сентябре, только теперь я понимал, насколько может быть хуже. И я твердо решил никогда больше не допускать подобного.

Фаза полувыздоровления может продолжаться довольно долго. Это опасное время. В худшие дни депрессии, когда я был не в состоянии нарезать баранью отбивную, у меня не хватало сил причинить себе реальный вред. В период выхода я чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы покончить с собой. Я уже мог делать почти все, что мог раньше, но все еще оставался в состоянии агедонии, т. е. невозможности испытывать удовольствие. Я постоянно пришпоривал себя, чтобы держать форму, но теперь у меня хватало сил задуматься, зачем я это делаю. И никаких стоящих причин я не находил. Особенно хорошо помню один вечер, когда знакомый уговорил меня пойти с ним в кино. Я изо всех сил изображал радость и несколько часов старательно подхватывал каждое проявление веселья у других, хотя то, что забавляло их, причиняло мне боль. Придя домой, я почувствовал возвращение паники и тоски размером с динозавра. Я пошел в ванную и несколько раз вызвал рвоту, как будто четкое осознание одиночества было какой-то инфекцией, засевшей в моем теле. Я думал, что умру в одиночестве, и не видел причин жить дальше, думал о том, что нормальный, реальный мир, в котором я вырос и в котором, как я верил, живут другие люди, никогда не раскроется передо мной и не примет меня. Эти мысли, словно выстелы, ударили мне в голову, и я рухнул на пол ванной, кислота поднималась вверх по пищеводу, а когда я старался восстановить дыхание, то вдыхал собственную желчь. Я тогда старался побольше есть, чтобы набрать вес, и вот теперь вся эта еда рвалась наружу, словно мой желудок решил вывернуться наизнанку и повиснуть, будто тряпка, на унитазе.

Я пролежал на полу ванной минут двадцать, потом ползком добрался до кровати и лег. Умом я понимал, что снова схожу с ума, и страшно устал от этого понимания, однако я знал, что никак нельзя позволить безумию вырваться на свободу. Я должен был, хоть ненадолго, услышать чей-нибудь голос, который проник бы в мое жуткое одиночество. Я не хотел звонить отцу, потому что понимал, как он встревожится, и потому что надеялся, что ухудшение временное. Я хотел поговорить с кем-то здоровым, кто мог бы меня утешить (глупая мысль: когда ты безумен, безумные поймут тебя лучше – они понимают, что чувствует безумец). Я снял трубку и позвонил одной своей старинной приятельнице. Раньше мы с ней разговаривали о лечении, о страхе, и от ее ответов мне становилось легче.

Я надеялся, что она сумеет вновь разжечь мое забытое Я. Было полтретьего ночи. Трубку взял ее муж, потом передал ей. «Алло?» – произнесла она. «Привет», – сказал я и умолк. «Что-то случилось?» – спросила она. Но я уже понял, что не смогу объяснить ей, что случилось. Сказать мне было нечего. Тут мне позвонили на вторую линию: звонил один из тех, с кем я был в кино; он думал, что случайно отдал мне вместе со сдачей за воду, которую мы пили, свои ключи. Я проверил: ключи оказались у меня в кармане. «Мне нужно идти», – сказал я старой приятельнице и отключился. В ту ночь я забрался на крышу. Уже вставало солнце, и мне стало ясно, что я впал в абсурдную мелодраму и что глупо, живя в Нью-Йорке, покончить с собой, прыгнув с крыши шестиэтажного дома.

Сидеть на крыше не хотелось, однако я понимал, что если не облегчу душу мечтами о самоубийстве, то вскоре взорвусь изнутри и действительно покончу с собой. Я ощущал смертоносные щупальца отчаяния на своих руках и ногах. Скоро они обовьют пальцы, необходимые мне, чтобы принимать таблетки или спустить курок, а когда я умру, останется только их движение. Я знал, что голос разума («Ради всего святого, спустись вниз!») это голос разума, и знал, что ради разума отвергну свой собственный внутренний яд, и ощущал какой-то странный отчаянный экстаз от мыслей о конце. Если бы я был одноразовым, словно вчерашняя газета! Я бы выбросил себя на помойку и был бы доволен этим, доволен в могиле, потому что это единственное место, способное доставить мне удовольствие.

Только понимание того, что депрессия плаксива и смешна, помогло мне слезть с крыши. А еще мысль об отце, который столько для меня сделал. Я не мог заставить себя поверить, что кто-то любит мня настолько сильно, чтобы заметить потерю, однако понимал, как он расстроится от того, что напрасно потратил столько сил, чтобы меня спасти. А еще я вспомнил, что обещал, когда придет время, нарезать для него бараньи отбивные, а я всегда гордился тем, что держу слово. И вот это в конце концов заставило меня спуститься. Около шести утра, промокший от пота и росы, с поднимающейся температурой, я вернулся в свою квартиру. Я уже не хотел умереть, но и жить тоже не хотел.

То, что нас спасает, часто тривиально до монументальности. Первое – это собственное пространство; убить себя – значит открыть всем свое несчастье. Один знаменитый, блестящий, красивый, счастливо женатый человек, чьи портреты девицы вешали над кроватью, рассказал мне, что пережил жестокую депрессию и всерьез обдумывал самоубийство. «Меня спасло тщеславие, – честно признался он. – Я не мог представить себе, что люди станут говорить, что я не преуспел или не справился с успехом, и станут смеяться надо мной». Депрессия очень распространена среди известных и успешных людей. Мир портится, и перфекционисты впадают в депрессию. Депрессия снижает самооценку, но у многих не уничтожает гордость, а она, насколько мне известно, помогает бороться. Когда ты опускаешься настолько, что любовь кажется бессмысленной, тщеславие и чувство долга могут прийти на помощь.

Своей старой приятельнице я позвонил только через два дня после эпизода на крыше, и она отругала меня, что я разбудил ее и пропал. Пока она ворчала, я чувствовал подавляющую меня странность моей жизни и понимал, что не смогу ничего объяснить. Страдая от температуры и страха, я ничего не сказал. Больше она со мной не разговаривала. Я могу охарактеризовать ее как человека, который слишком ценит нормальность, а я стал для нее слишком «особенным». Депрессия тяжела для друзей. Ты предъявляешь к ним непомерные с общепринятой точки зрения требования, которым они из-за незнания, недостатка гибкости либо нежелания не могут соответствовать. Хорошо, если найдется кто-то, кто удивит тебя способностью подстроиться. Ты общаешься, как можешь. Постепенно я научился принимать людей такими, какие они есть. Кто-то из друзей выдержит лицом к лицу с депрессией, а кто-то нет. Большинству не нравятся чужие несчастья. Немногие в состоянии смириться с тем, что депрессия разводит вас с миром; большинство предпочитают думать, что если вы страдаете, это страдание имеет разумные причины и логичное разрешение.

Изрядное количество моих друзей отличается легким безумием. Мои откровения многие воспринимали как приглашение пооткровенничать самим, и с ними мне привелось достичь полного взаимопонимания, как бывает у старых школьных товарищей или бывших любовников, взаимопонимания, основанного на глубоком знании друг друга. С теми же, кто слишком здоров, я стараюсь вести себя осторожно. Депрессия сама по себе деструктивна, и она подталкивает к разрушению: я очень легко разочаровываюсь в людях, которые этого не понимают, и, наверное, делаю ошибку, отталкивая тех, кто меня огорчил. После каждого эпизода депрессии приходится устраивать «генеральную уборку». Я вспоминаю, что люблю друзей, с которыми расстался. Я пытаюсь вернуть упущенное. После каждого эпизода депрессии приходится склеивать яичную скорлупу и заливать молоко обратно в пакеты.


Весной 1995 года продолжалась последняя стадия моего психоанализа. Моя аналитик уходила на пенсию поэтапно, и хотя я не хотел потерять ее, процесс постепенно становился для меня все более мучительным – как болячку отковыривать по частям. Казалось, что мамино умирание все длится и длится. В конце концов я сам прекратил сеансы: в один прекрасный день я все очень ясно понял и сказал ей, что больше не приду.

Во время психоанализа я в деталях изучил свое прошлое. Я пришел к выводу, что моя мать также страдала депрессией. Я вспомнил, как она рассказывала мне, что, будучи единственным ребенком в семье, чувствовала себя одинокой. Взрослой она была очень раздражительной. От неконтролируемой тоски она защищалась прагматизмом. Действовало это только отчасти. Я уверен, что она удерживала себя от срыва, строго регулируя и регламентируя свою жизнь; она была женщиной поразительной самодисциплины. Я понимаю сейчас, что ее пресловутая страсть к порядку была порождением боли, которой она брезговала и которую прятала глубоко внутри. Я прочувствовал страдание, которое она переносила, – какой была бы ее жизнь, наша жизнь, если бы в мои детские годы существовал прозак? Конечно, хотелось бы иметь хорошее лекарство с меньшими побочными эффектами, однако я благодарю судьбу за то, что мне довелось жить в эпоху решения проблем, а не игнорирования их. Какой мудрой приходилось быть моей матери, чтобы справляться с тем, с чем мне уже не пришлось, а проживи она чуть дольше, не пришлось бы и ей. Как больно об этом думать! Часто я гадал, что бы она сказала о моей депрессии, узнала ли бы она ее, стали ли бы мы ближе при своем коллапсе? Но, поскольку во многом ее смерть и стала причиной моей катастрофы, я об этом не узнаю никогда. У меня не было вопросов, пока я не потерял человека, которому хотел их задать. Но так или иначе, моя мать – пример человека, в жизни которого всегда присутствовала печаль.


Решив перестать принимать лекарства, я резко отказался от них. Я знал, что это глупо, но отчаянно хотел прекратить лечение. Мне казалось, что тогда я сумею выяснить, кто же я такой. Но это оказалось неверной тактикой. Во-первых, я никогда раньше не испытывал ничего похожего на то, что проиходит, когда перестаешь принимать ксанакс: я не мог толком спать, я чувствовал тревожность и странную робость. Кроме того, я чувствовал себя так, словно выпил накануне галлон дешевого коньяка. Глаза болели, желудок расстраивался, возможно, из-за того, что я перестал принимать паксил (Paxil). Ночью, не в состоянии полноценно уснуть, я мучился кошмарами и просыпался с колотящимся сердцем. Психофармаколог много раз предупреждал меня, что, если я решу отказаться от лекарств, делать это следует постепенно и под наблюдением, но решение пришло ко мне внезапно, и я боялся потерять кураж.

Я понемногу превращался в себя прежнего, но прошедший год был таким тяжелым и так меня измучил, что, хотя я уже начал нормально функционировать, я вдруг понял, что не могу продолжать жить. Это было не иррациональное чувство, как ужас, я совсем не чувствовал гнева. Напротив, я ощущал это как нечто вполне осмысленное. Я уже достаточно прожил на свете и хотел только придумать, как положить этому конец, причинив как можно меньше вреда окружающим. Нужно было что-то предъявить людям, чтобы они поняли глубину моего отчаяния. Нужно было отринуть невидимое увечье, чтобы предъявить реальное. В мозгу все время блуждала мысль, что такое специфическое поведение я избрал вследствие своего невроза, однако подобная жажда избавиться от себя весьма характерна для ажитированной депрессии. Мне необходимо было заболеть, это дало бы мне избавление. Стремление получить зримую болезнь, как я узнал позже, свойственна многим страдающим депрессией, и многие наносят себе увечья, чтобы их физическое состояние соответствовало психическому. Я знал, что мое самоубийство причинит горе моим родным и опечалит друзей, но думал, они поймут, что у меня не было выбора.

Нарочно заболеть раком, или рассеянным склерозом, или иной смертельной болезнью я не мог, но точно знал, как заразиться СПИДом, и решил сделать это. В Лондоне в темном парке далеко за полночь ко мне подошел коренастый коротышка в роговых очках и предложил мне себя. Он стащил брюки и наклонился. Я принялся за дело. Мне казалось, что все это происходит не со мной. Я слышал, как свалились его очки, но думал только об одном: скоро я умру и никогда не стану таким старым и печальным, как этот человек. Голос в моем мозгу говорил, что я уже начал этот процесс и скоро умру, и я почувствовал огромное облегчение. Я пытался понять, зачем живет этот человек, почему он встает утром, что-то делает весь день и приходит сюда ночью. Была весна, луна была во второй четверти.

Я вовсе не собирался медленно умирать от СПИДа; я намеревался покончить с собой, считая, что положение ВИЧ-инфицированного дает мне на это право. Дома меня охватил страх, я позвонил другу и рассказал ему о том, что сделал. Он дал мне выговориться, и я лег спать. Утром я проснулся и почувствовал себя так, как я чувствовал себя в первый день в колледже, или в летнем лагере, или на новой работе. Началась следующая фаза моей жизни. Отведав запретного плода, я решил сварить из него варенье. Конец уже близок. У меня появилась новая цель. Депрессия бесцельности миновала. В следующие три месяца я искал аналогичных приключений с незнакомыми людьми, которые, как я считал, могут быть носителями инфекции, подвергая себя все большему риску. Мне было жаль, что никакого удовольствия от этих сексуальных контактов я не испытываю, но я был слишком поглощен моим замыслом, чтобы завидовать тем, кто его испытывает. Я никогда не спрашивал, как зовут этих людей, и уж тем более не ходил к ним домой и не приглашал к себе. Каждую неделю, обычно по средам, я отправлялся в проверенное место, где за недорого мог вступить в связь и заразиться.

Тем временем мною овладели типичные симптомы ажитированной депрессии. Тревожность доходила до чудовищного уровня – я был полон ненависти, чувства вины и отвращения к себе. Никогда в жизни я так остро не чувствовал бренности жизни. Я плохо спал, стал невероятно раздражителен. Я порвал отношения по крайней мере с шестью друзьями, в том числе и с человеком, которого, как я тогда думал, я любил. Я повадился бросать трубку, как только кто-то говорил мне что-то неприятное. Я ругал всех подряд. Я не мог уснуть, потому что мой мозг судорожно перебирал самые ничтожные обиды, которые я когда-либо испытал и которые теперь казались мне непростительными. Я ни на чем не мог сосредоточиться: обычно летом я много читаю, но в то лето я не был в состоянии прочитать даже журнал. Чтобы чем-то себя занять и отвлечься, я начал каждую бессонную ночь стирать белье. Стоило меня укусить комару, как я расчесывал укус до крови, и так грыз ногти, что пальцы тоже начинали кровоточить; все мое тело покрывали царапины и раны, хотя я ни разу ничем не порезался. Все это так сильно отличалось от растительного существования во время срыва, и до меня никак не доходило, что я страдаю той же самой болезнью, какой страдал и раньше.

И вот в начале октября, после привычного неприятного сексуального опыта – на этот раз с пареньком, который потащился за мной в отель и даже пытался протиснуться в лифт, – я вдруг понял, что, возможно, заражаю других, а это вовсе не входило в мои планы. Меня охватил ужас: вдруг я уже передал кому-нибудь болезнь? Я ведь хотел убить себя, а не весь остальной мир. Я заражал себя вот уже четыре месяца; у меня было около пятнадцати контактов и, пока я не начал раздавать болезнь направо и налево, пора было остановиться. Понимание, что я умру, заставило мою депрессию отступить и даже каким-то парадоксальным образом уменьшило желание умереть. Я оставил этот период жизни позади. Я снова стал вежливым. На мой 32-й день рождения я пригласил много друзей, улыбался, зная, что это последний день рождения, потому что я скоро умру. Отмечать было утомительно, подарки я даже не разворачивал. И все время подсчитывал, сколько осталось ждать. Я пометил дату в марте, когда истекут шесть месяцев после последнего контакта и можно будет сдать анализ и получить подтверждение. И все это время я нормально функционировал.

Я удачно работал над несколькими писательскими проектами, организовал два семейных праздника – День благодарения и Рождество – и расчувствовался по поводу последних в жизни праздников. Через несколько недель после Нового года я поведал подробности моего последнего совокупления одному приятелю, эксперту по ВИЧ, и он сказал, что я вполне могу оказаться здоровым. Поначалу я был совершенно ошеломлен, но ажитированная депрессия, которая и подвигла меня на такое поведение, постепенно пошла на спад. Я не считаю свои эксперименты с попыткой заразиться СПИДом искупительной жертвой, просто время исцелило мое больное мышление, которое привело к подобным эксцессам. Депрессия нападает на вас стремительно, ураганом, а отступает медленно и постепенно. Мой первый срыв закончился.


Для депрессии характерно быть уверенным в собственной нормальности и внутренней логике, хотя налицо несомненная ненормальность. Об этом говорится в каждой истории, помещенной в книге, с этим я все время сталкиваюсь. Однако форма нормальности каждого человека уникальна: видимо, нормальность гораздо более присуща человеку, чем необычность. Мой знакомый издатель, Билл Штайн, происходит из семьи, в которой часто встречаются и депрессия, и травма. Его отец, родившийся евреем в Германии, уехал из Баварии по бизнес-визе в начале 1938 года. Его дедушку и бабушку в ночь хрустальных ножей, в ноябре 1938 года, выгнали из дома; их самих не арестовали, но они стали свидетелями того, как множество их друзей и соседей отправили в Дахау. Быть евреем в нацистской Германии – страшная травма, и бабушка Билли впала в шестинедельное отчаяние, которое завершилось самоубийством на Рождество. На следующей неделе были готовы выездные визы, но дедушке Билла пришлось эмигрировать одному.

Родители Билла поженились в 1939 году в Стокгольме, потом перебрались в Бразилию и в конце концов осели в США. Отец до сих пор не желает говорить о том времени; «немецкого периода, – цитирует его Билл, – просто не было». Супруги жили на привлекательной улице в процветающем пригороде и словно бы в колпаке нереальности. Возможно, именно вследствие отвергания прошлого отец Билла в 57 лет пережил тяжелый срыв и в течение следующих 30 лет, до самой своей смерти, испытывал регулярные рецидивы. Точно такую же депрессию унаследовал от него сын. Первый его срыв случился, когда ему исполнилось пять, и в дальнейшем он регулярно распадался на части, а самая тяжелая депрессия постигла его, когда он учился в шестом классе, и продолжалась до окончания десятого.

35

«Non, je ne regret rien» («Нет, я ни о чем не жалею») – слова из популярной песни Эдит Пиаф. – Прим. пер.

36

О том, как я жил среди русских, я рассказал в моей первой книге «Железная башня» (The Irony Tower) и в последующих статьях в The New York Times Magazine: «Три дня в августе» (Three days in August, 29 сентября 1991 года), «Художники советского крушения» (Artist of the Soviet wreckage, 20 сентября 1992 года) и «Дерзкий декаданс молодой России» (Young Russia’s defiant decadence, 18 июля 1993 года).

37

Речь идет о рок-группе «Среднерусская возвышенность».

38

Цитату из Герхарда Рихтера можно найти поэтическом дневнике автора The Daily Practice of Painting, с. 122.

39

Статья, которую я заканчивал, когда случилась почечная колика, вышла 28 августа 1994 года в The New York Times Magazine под названием Defiantly Deaf.

40

Идея о совпадении функций гипоталамуса и коры высказывалась неоднократно и подробно разъяснена Питером Уайброу (Peter Whybrow) в книге A Mood Apart, с. 153–165.

41

Данные основаны на, с моей точки зрения, трудной и еще не совершенной науке, и потому разброс между ними широк. И все же я привожу эту статистику, отражающую общий консенсус, по исследованию Эрика Фомбонна (Eric Fombonne) Depressive Disorders: Time Trends and Possible Explanatory Mechanisms, приведенного в книге Майкла Раттера и Дэвида Смита (Michael Rutter, David J. Smith) Psychosocial Disorders in Young People, с. 576.

42

Замечания из книги Юлии Кристевой Black Sun, с. 53.

43

Стихотворение Эмили Диккинсон, одно из самых моих любимых во всей мировой литературе, из книги The Complete Poems of Emily Dickinson, с. 128–129.

44

Перевод С. Долгова при участии Ю. Сквирского.

45

Цит. по: Daphne Merkin, The New Yorker от8января2001 г., с. 37.

46

Это стихотворение Элизабет Принс не опубликовано.

47

Цитата из книги Леонарда Вулфа (Leonard Woolf) Beginning Again, с. 163–164.

48

Описание происходящего во время депрессии составлено на основе источников, слишком многочисленных, чтобы привести их все, а также из бесчисленных бесед с психотерапевтами, клиницистами и иными специалистами. Живые описания большинства этих процессов содержатся, например, в книге ПитераУайброу A Mood Apart, с. 150–167. В журнале Psychology Today за апрель 1999 года предлагается другой обзор биологии депрессии. Чарлз Немерофф в обзоре нейробиологии депрессии в июньском номере Scientific American за 1998 год приводит более подробное, неакадемическое обсуждение многих сложных проблем, поднимаемых здесь.

49

Идея о том, что повышение уровня TRH может принести пусть и непродолжительную пользу при лечении депрессии, сформулирована Фредом Гудвином и Кей Джеймисон (Fred Goodwin, Kay Jamison) в работе Manic-Depressive Illness, с. 465.

50

В настоящее время во многих работах подтверждается идея о том, что с возрастом депрессия становится тяжелее. Особенно подробно я обсуждал этот вопрос с Робертом Постом (Robert Post) из NIMH и Джоном Греденом (John Greden) из Мичиганского университета.

51

Цитата из книги Кей Джеймисон Night Falls Fast, с. 198.

52

Сведения о стимуляции судорог в мозге животных взяты в основном из трудов Сюзанны Вайс (Suzanne Weiss) и Роберта Поста (Robert Post). О феномене «воспламенения» и его использовании в качестве модели аффективных расстройств см.: Suzanne Weiss, Robert Post. «Kindling: Separate vs. Shared Mechanisms in Affective Disorder and Epilepsy» (Neuropsychology 38, № 3, 1998).

53

Данные о подавлении моноаминовых систем в мозге животных взяты из книги Хуана Лопеса и др. (Juan López et al.) Regulation of 5-НТ Receptors and the Hypothalamic-Pituitary-Adrenal Axis: Implications for the Neurobiology of Suicide (Annals of the New York Academy of Sciences 836, 1997). О связи депрессии с моноаминовой системой и обменом гидрокортизона см.: Juan López et al. «Neural Circuits Mediating Stress» (Biological Psychiatry 46, 1999).

54

Объяснение того, как стресс проявляется депрессией, основано на работе Хуана Лопеса и Элизабет Янг (Juan López, Elizabeth Young) из Мичиганского университета и Кена Кендлера (Ken Kendler) из Medical College of Virginia в Ричмонде. Объяснений депрессии не меньше, чем звезд на ночном небе, но я думаю, что основанная на стрессе модель мичиганских ученых особенно убедительна.

55

Об экспериментальном использовании кетоконазола см.: О.М. Wolkowitz et al. «Antiglucocorticoid Treatment of Depression: Double-Blind Ketoconazole» (Biological Psychiatry 45, № 8, 1999).

56

Эксперименты на бабуинах проводил Роберт Саполски (Robert Sapolsky), а описала его Элизабет Янг (Elizabeth Young) в устной беседе со мной. Работу об авиадиспетчерах можно найти в статье Р. М. Роуз и др. (R. M. Rose et al. «Endocrine Activity in Air Traffic Controllers at Work. II. Biological, Psychological and Work Correlates» (Psychoneuroendocrinology 7, 1982).

57

Послеинфарктамиокардасердцеослабевает – этообщеизвестныйфакт. Однако степень поражения зависит от объема омертвевшей ткани в сердце. В то время как многое говорит за то, что очаговые повреждения не обязательно повышают риск рецидива, хронические коронарные заболевания повышают его почти наверняка. Необходимо внимательно следить за состоянием сердца у перенесших инфаркт и проводить им профилактическую терапию. Благодарю д-ра Джозефа Хейеса (Joseph Hayes) из Корнеллского университета за разъяснения по этому вопросу.

58

О воздействии стресса на крыс см. статью Хуана Лопеса и др. (Juan Lopez et al.) «Regulation of 5-НТ1А Receptor, Glucocorticoid and Mineralocorticoid Receptor in Rat and Human Hippocampus: Implications for the Neurobiology of Depression» (Biological Psychiatry 43, 1998). О повышении в мозге после самоубийства уровня содержания гидрокортизона и адреналина см. статью Хуана Лопеса и др. (Juan Lopez et al.) «Regulation of 5-НТ Receptors and the Hypothalamic-Pituitary-Adrenal Axis: Implications for the Neurobiology of Suicide» (Annals of the New York Academy of Sciences 836, 1997).

59

Данные о воздействии на мозг длительного стресса приведены в ряде статей, большая часть которых написаны Робертом Саполски. О реакции мозга на стресс см. в статье Саполски и др. Hippocampal Damage Associated with Prolonged Glucocorticoid Exposure in Primates (Journal of Neuroscience 10, № 9, 1990). Овзаимодействиибиологическогострессаисоциальногостатусасм. статью Robert Sapolsky «Stress in the Wild» (Scientific American 262, № 1, 1990), егоже «Social Subordinance as a Marker of Hypercortisolism: Some Unexpected Subtleties» (Annals of the New York Academy of Sciences 771, 1995). Рассуждения Гридена об эпидемиологии тяжелой депрессии см. в работе Барбары Бернс и др. (Barbara Burns et al.) «General Medical and Specialty Mental Health Service Use for Major Depression» (International journal of Psychiatry in Medicine 30, № 2, 2000).

60

Литература об антидепрессантах основывается главным образом на краткосрочных исследованиях, которые указывают, что эффект от приема препаратов наступает через 2–4 недели, а оптимальный результат достигается через 6 недель. Мой собственный опыт убедительно показывает: полное выздоровление наступает только через много месяцев.

61

Мысль, что, хотя 80 % больных реагируют на лекарства, но только 50 % – на тот или иной конкретный препарат, высказана в статье Мэри Вули и Грегори Саймона (Mary Whooley, Gregory Simon) Managing Depression in Medical Outpatients (New England Journal of Medicine 343, № 26, 2000).

62

Здесь намек на моего друга Дьери Прюдена, о котором будет рассказано в главе 5.

63

То, что первый эпизод депрессии тесно связан с событиями жизни, а рецидивы связаны с ними в меньшей степени, впервые сформулировал Эмиль Крепелин (Emil Kraepelin) в книге Manic-Depressive Insanity and Paranoia. Эта идея широко исследовалась, и результаты вполне согласуются между собой. Одна из последних работ, принадлежащая Кену Кендлеру и др. (Ken Kendler et al.) Stressful Life Events and Previous Episodes in the Etiology of Major Depression in Women: An Evaluation of the «Kindling» Hypothesis (American Journal of Psychiatry 157, № 8, 2000), дает обзор литературы по теме и приводит собственные результаты: «убедительные и непротиворечивые свидетельства в пользу негативной взаимосвязи. Это значит, что с каждым последующим эпизодом связь между стрессовыми событиями и наступлением тяжелой депрессии ослабевает».

64

Работы Джорджа Брауна (George Brown) о связи депрессии с утратой опубликованы в ряде академических журналов. Рекомендуюзамечательноевведениевеготруды: George Brown, Loss and Depressive Disorders (Adversity, Stress and Psychopathology, ed. by В. P. Dohrenwend).

65

Эта важная мысль Кей Джеймисон хорошо сформулирована в одной строке ее книги о самоубийстве Night Falls Fast: «Абсолютная беспомощность людей, страдающих депрессией с суицидальными намерениями, по самой своей природе заразительна, и поэтому те, кто желает помочь, бессильны сделать это» (с. 294).

66

Замечания Фомы Аквинского о страхе содержатся в Summa theologiae I–II, q. 25, a. 4 (т. 6, с. 187). Благодарю д-ра Джона Ф. Уиппела и д-ра Кевина Уайта (John F. Wippel, Kevin White) из Католического университета Америки за помощь в поиске, переводе и толковании этих отрывков.

67

Взаимное наложение аффективных расстройств, алкоголизма и генетики чрезвычайно сложно. Интересную подборку нынешних подходов, исследований и выводов см. статье Фредерика Гудвина и Кей Джеймисон Alcohol and Drug Abuse in Manic-Depressive Illness, начиная со с. 210 их книги Manic-Depressive Illness. Очень рекомендую также книги Дэвида Макдауэлла и Генри Шпица (David McDowell, Henry Spitz) Substance Abuse; Марка Гэлэнтера и Герберта Клебера (Marc Galanter, Herbert Kleber) Textbook of Substance Abuse Treatment.

68

Цифры по тревожным расстройствам взяты из статьи Стивена Холла (Stephen Hall) Fear itself (New York Times Magazine, 28 февраля 1999 года, с. 45).

69

Более подробное описание воздействия тревожности на сон см. в статье Т. А. Меллмена и Т. У. Уде (T. A. Mellman, T. W. Uhde) Sleep and Panic and Generalized Anxiety Disorders (The Neurobiology of Panic Disorder, ed. by J. Ballenger).

70

Цитата из книги Силвии Плат (Sylvia Plath) The Bell Jar.

71

Цитата из стихотворения Джейн Кэньон (Jane Kenyon) Having It Out with Melancholy (сборник Constance).

Полуденный бес. Анатомия депрессии

Подняться наверх