Читать книгу Вампир Арман - Энн Райс - Страница 3

Часть I
ПЛОТЬ И КРОВЬ
2

Оглавление

Я смотрю на свои руки и вспоминаю слово «нерукотворный». Я знаю, что это означает, хотя всякий раз, когда мне доводилось его слышать, речь шла именно о чем-то созданном моими руками.

Хотел бы я сейчас заняться живописью, взять в руки кисть и поработать ею, как в прежние времена, – впасть в транс и неистово, одним мазком наносить краски, чтобы каждая линия, каждый оттенок с первого раза принимали окончательный вид.

Нет, я слишком расстроен, воспоминания пугают меня.

Позволь, я сам выберу, с чего начать.

Константинополь... Недавно попавший под контроль турок... Я хочу сказать, что к тому моменту, когда меня – мальчика-раба, захваченного в диких землях родной ему страны, о которой он ничего толком не знал, за исключением, пожалуй, лишь ее названия: Золотая Орда, – привезли в этот город, он принадлежал мусульманам меньше века.

Меня уже успели лишить воспоминаний, а также родного языка и способности связно мыслить. Я помню убогие, грязные комнаты – должно быть, в Константинополе, потому что впервые за целую вечность, прошедшую после того, как меня вырвали из той жизни, о которой я напрочь забыл, я понимал, о чем говорят окружавшие меня люди.

Это были торговцы, занимавшиеся продажей рабов для европейских борделей, и говорили они, конечно, по-гречески. Верности религии они не знали, а я не знал ничего другого, но память сочувственно избавила меня от подробностей.

Меня бросили на толстый турецкий ковер, шикарный, с красивым орнаментом, – такие можно встретить лишь во дворцах. Здесь он служил для демонстрации особенно ценных и дорогих товаров.

Кто-то расчесал мои длинные влажные волосы, причем постарался сделать эту процедуру весьма болезненной. Все личные вещи с меня содрали, и под старой потрепанной туникой из золотой ткани на мне ничего не было. В комнате было жарко и сыро. Мне хотелось есть, но, поскольку на пищу надеяться не приходилось, я знал, что эта колючая, пронзительная боль вскоре затухнет сама собой. Туника с длинными широкими рукавами доходила мне до коленей и, должно быть, наделяла меня неким несуществующим ореолом, делая похожим на падшего ангела.

Встав на ноги, естественно босые, я увидел этих людей и понял, чего они хотят: порока, мерзости, расплачиваться за которые придется в аду. У меня в голове зазвучало эхо проклятий давно исчезнувших старейшин: слишком красивый, слишком слабый, слишком бледный, слишком много дьявольского в глазах – и улыбка от дьявола.

Как же сосредоточенно спорили эти мужчины, как напряженно торговались! Они пристально рассматривали меня, но никто не удосужился заглянуть мне в глаза.

Мне вдруг стало смешно. Все здесь делалось в такой спешке! Те, кто меня привез, ушли. Те, кто отмывал и оттирал меня, остались в купальне. Меня кинули на ковер, как сверток.

На секунду у меня мелькнула уверенность, что когда-то я был острым на язык и циничным и вообще хорошо разбирался в мужской природе. Я смеялся, потому что эти торговцы приняли меня за девочку.

Я ждал, слушал, улавливая отдельные обрывки разговора. Мы находились в просторной комнате с низким потолком, а точнее – пологом из шелка, расшитым крошечными зеркалами и всякими завитушками, которые так любят турки. Ароматические лампы дымили и коптили, наполняя воздух неясной дымкой, от которой щипало глаза.

Люди в тюрбанах и кафтанах, как и их речь, не казались мне непривычными. Но я понимал только отдельные фразы. Я поискал глазами путь к бегству. Бесполезно. У выходов, ссутулившись, стояли суровые, крепкие, мрачно насупившиеся люди. В дальнем конце комнаты за столом сидел человек и сосредоточенно щелкал костяшками счетов; перед ним кучками лежали золотые монеты.

Один из торговцев, высокий худой мужчина с широкими скулами, мощной челюстью и гнилыми зубами, подошел ко мне и ощупал мои плечи и шею. Потом он поднял тунику. Я буквально окаменел, как парализованный, хотя не испытывал ни злости, ни осознанного страха. Это была страна турок, и я знал, что они делают с мальчиками. Однако мне не доводилось видеть что-либо своими глазами или на картинках, равно как не приходилось слышать рассказы свидетелей и встречаться с людьми, жившими в этой стране или хоть однажды здесь побывавшими и возвратившимися домой.

Домой... Несомненно, я хотел забыть, кто я такой. Наверняка. К этому меня вынуждал позор. Но в тот момент, стоя в комнате, похожей на шатер, на ковре с цветочными узорами, окруженный купцами и работорговцами, я изо всех сил напрягал память, как будто стоило мне мысленно представить себе карту – и я смогу воспользоваться ею, чтобы вернуться в родные места.

И все-таки я сумел вспомнить степи, дикие земли, земли, куда никто не ездит, за исключением... Но здесь начинался пробел. Я был в степи... Я бросил вызов судьбе – по глупости, но по своей воле. Я вез с собой что-то чрезвычайно важное. Я соскочил с лошади, вырвал из притороченного к седлу кожаного мешка большой сверток и побежал, прижимая его к груди.

– Деревья! – крикнул он... Но кем был этот «он»?

Тем не менее я понимал, что он хочет сказать: нужно добраться до рощи и спрятать там это сокровище, великолепную волшебную вещь, лежавшую в свертке... «Нерукотворную» вещь...

Но мне не удалось уйти далеко. Когда меня схватили, я бросил сверток, и они даже не стали его искать – во всяком случае, насколько я видел. Пока меня поднимали в воздух, я думал: ее не следует оставлять вот так, завернутой в ткань. Ее необходимо спрятать среди деревьев...

Должно быть, меня изнасиловали на корабле, потому что путешествия и прибытия в Константинополь я не помню. Память не сохранила ощущения голода, холода или страха, равно как и воспоминаний о грубом обращении или насилии надо мной.

Только здесь я впервые во всех подробностях узнал, что такое насилие, почувствовал зловоние жирных тел, услышал проклятия и ругательства в адрес обесчещенного и погубленного невинного ребенка.

Меня охватило чудовищное, невыносимое чувство абсолютной беспомощности и бессилия.

Омерзительные люди, безбожники, противники человеческого естества...

Я как зверь зарычал на купца в тюрбане и тут же получил сильный удар в ухо, сбивший меня с ног. Я так и остался лежать на полу, глядя на него и стараясь вложить в этот взгляд как можно больше презрения, и не встал, даже когда он пнул меня ногой. Говорить я тоже отказался.

Перекинув через плечо, он понес меня прочь – через заполненный людьми и заваленный кучами грязи двор, мимо удивительных, но отвратительно пахнущих верблюдов и ослов, – в гавань, где стояли в ожидании корабли. Поднявшись по сходням на один из них, он затащил меня в трюм.

Здесь тоже было грязно, воняло гашишем, шебуршились корабельные крысы. Меня бросили на тюфяк из грубой ткани. Я снова осмотрелся в поисках выхода, но увидел только лестницу, по которой мы спустились, и услышал доносившийся сверху гул множества мужских голосов.

Когда корабль отплыл, было еще темно. Через час мне стало так плохо, что хотелось только одного: умереть. Я свернулся на полу, с головой спрятавшись под мягкой, липшей к телу тканью старой туники, и старался по возможности не двигаться. Я спал очень долго.

Когда я проснулся, рядом стоял старик. Он был одет не как турок и потому показался мне не таким страшным, к тому же глаза его светились добротой и сочувствием. Склонившись надо мной, он заговорил на мелодичном и приятном, но совершенно незнакомом языке – я не понимал ни слова.

Чей-то голос сказал ему по-гречески, что я немой, ничего не соображаю и рычу как зверь.

Впору было еще раз посмеяться, но мне было слишком плохо.

Тот же самый грек сообщил старику, что я не избит и не ранен и что за меня назначили высокую цену.

Старик сделал пренебрежительный жест, покачал головой и вновь заговорил на своем певучем языке, а потом ласково обхватил меня руками и мягко заставил встать.

Через дверь он провел меня в маленькое помещение, обитое красным шелком.

Там я и провел остаток путешествия, за исключением одной ночи.

В ту ночь – не знаю, какую именно по счету, – я проснулся и обнаружил, что старик спит рядом со мной. Должен заметить, он и пальцем меня не трогал, за исключением тех случаев, когда хотел приласкать или успокоить. Я вышел, поднялся по лестнице и долго смотрел на звезды.

Мы стояли на якоре в порту, а на крутых уступах скал, окружавших гавань, где под декоративными арками сводчатой галереи горели факелы, раскинулся город – мрачные сине-черные здания с куполообразными крышами и колокольни.

Вид этого обжитого берега казался весьма привлекательным, но мне и в голову не приходило, что можно спрыгнуть с корабля и обрести свободу. Под арками прогуливались люди, а под той, что была ближайшей ко мне, я увидел странно одетого человека в сияющем шлеме, с болтающимся на бедре большим широким мечом. Он стоял на страже, прислонившись к украшенной замысловатой резьбой разветвляющейся, словно дерево, колонне, которая поддерживала свод галереи. Создавалось впечатление, что передо мной остатки какого-то дворца, безжалостно прорезанного каналом для прохода кораблей.

Вся картина в целом произвела на меня большое впечатление и навсегда врезалась в память, но больше я на берег почти не смотрел. Взгляд мой устремился к небесам и его загадочным обитателям – мифическим созданиям, навеки воплощенным во всемогущих и непостижимых звездах. На фоне чернильной черноты ночи они сияли, как драгоценные камни, – столь ярко, что мне вдруг вспомнились старые стихи и даже звуки гимнов, исполняемых исключительно мужчинами.

Если не ошибаюсь, прошло несколько часов, прежде чем меня поймали, жестоко избили кожаной плетью и утащили обратно в трюм. Я знал, что, как только меня увидит старик, наказание немедленно прекратится. Так и случилось. Он буквально затрясся от бешенства, а потом прижал меня к себе, и мы снова легли в постель. Он был слишком стар, чтобы что-то от меня требовать.

Я не испытывал к нему любви. Ничего не смыслящему немому было очевидно, что этот человек относится к нему как к ценному товару, который необходимо сохранить ради выгодной продажи. Но я нуждался в нем и в его утешениях. Я спал сколько мог. Малейшая качка вызывала тошноту, а иногда меня мутило просто от жары. Я еще не знал настоящей жары. Старик кормил меня так хорошо, что иногда мне казалось, будто он откармливает меня, как теленка, чтобы продать на мясо.

Когда мы добрались до Венеции, день клонился к вечеру. Мне даже краешком глаза не удалось увидеть красоты Италии, ибо все время я провел взаперти, в мрачной дыре, вместе со своим старым стражем. Когда же наконец меня повели в город, я убедился, что никоим образом не ошибался в своих подозрениях насчет старика.

В какой-то темной комнате он вступил в яростный спор с другим человеком. Ничто не заставило бы меня заговорить. Ничто не заставило меня показать, что я сознаю, что со мной происходит. Однако я все отлично понимал. Деньги перешли из рук в руки. Старик ушел, даже не оглянувшись.

Меня пытались обучать. Вокруг звучала певучая, ласкающая речь. Мальчики приходили, садились рядом и старались улестить меня ласковыми поцелуями и объятиями. Они щипали и поглаживали мои соски, старались добраться до интимных мест, на которые, как меня учили, нельзя было и смотреть, дабы не впасть в страшный грех.

Я пытался молиться, но обнаружил, что не помню слов. Даже образы утратили четкость. Свет, указывающий мне путь на протяжении всей жизни, угас. Стоило мне отвлечься и задуматься, кто-нибудь бил меня или дергал за волосы.

Всякий раз после побоев они приносили притирания и заботливо обрабатывали поврежденную кожу. Однажды, когда какой-то мужчина ударил меня по лицу, другой прикрикнул на него и схватил за руку, прежде чем тот успел нанести второй удар.

Я наотрез отказывался от еды и воды, и никто не мог заставить меня изменить решение. Это не было сознательным объявлением голодовки – просто я не желал делать то, что поддерживало бы во мне жизнь. Я знал, что иду домой. Домой! Я умру и попаду домой! Но переход будет ужасным и болезненным. Если бы меня оставили одного, я бы плакал. Но меня не оставляли ни на минуту. Значит, придется умирать на людях. Я целую вечность не видел дневного света. Даже сияние ламп резало глаза – так глубоко я погрузился в нерушимую тьму. Но рядом всегда были люди.

Периодически свет становился ярче. Они садились вокруг – я видел их смуглые личики, а шустрые, похожие на звериные лапки ручонки убирали с моего лица волосы или трясли за плечо. Я отворачивался к стене.

Моим собеседником и компаньоном был звук. Я думал, что только он и останется со мной до конца жизни: плеск воды, доносившийся с улицы. Я различал, когда мимо проплывала лодка, слышал, как скрипят деревянные опоры, а когда прижимался головой к каменной кладке стен, то ощущал, как раскачивается здание, словно оно стояло не на берегу, а непосредственно в воде. Впрочем, так и было на самом деле.

Однажды мне приснился дом, но что именно – не помню. Я проснулся в слезах, и из темноты раздались негромкие голоса – шквал нежных, вкрадчивых утешений.

Мне казалось, что самое лучшее – это остаться в одиночестве. Я ошибался. Когда меня заперли на несколько дней и ночей в темной комнате без хлеба и воды, я начал кричать и биться о стену. Никто не пришел.

Через какое-то время я впал в ступор, а когда дверь наконец открылась, испытал невероятное потрясение – я резко вздрогнул и сел, прикрывая глаза. Лампа представлялась мне опасным и грозным врагом. Кровь в висках пульсировала, болью отдаваясь в голове.

И тут я почувствовал мягкий, ненавязчивый аромат: смесь запахов душистых дров, горящих в очаге в снежную зиму, раздавленных цветов и какого-то масла.

Меня коснулось что-то твердое, словно сделанное из дерева или меди, однако при этом явно живое. В конце концов я открыл глаза и увидел перед собой незнакомого мужчину, а то, что я принял за нечто деревянное или медное, оказалось его пальцами – очень белые и жесткие на ощупь, они тем не менее поддерживали меня чрезвычайно нежно и бережно. Взгляд голубых глаз незнакомца был пронзительным и в то же время на удивление ласковым.

– Амадео... – прошептал он.

С головы до ног облаченный в красный бархат, он оказался потрясающе высоким. Светлые волосы, тщательно расчесанные на пробор, как у святых, густыми прядями спускались до плеч, где рассыпались по плащу блестящими волнами. У него был гладкий, без единой морщинки лоб и высоко расположенные прямые золотистые брови, достаточно темные, чтобы придать чертам лица четкость и решительное выражение. Ресницы темно-золотыми нитями загибались вверх. А когда он улыбнулся, полные, красиво очерченные губы мгновенно порозовели.

Я узнал его! Я с ним разговаривал! Никакое другое лицо не могло показаться столь чудесным.

Он улыбался мне с такой добротой! Кожа над губой и подбородок были чисто выбриты – на его лице я не разглядел ни единого волоска. Тонкий, изящной формы, но достаточно крупный нос не нарушал пропорции поистине неотразимого лица.

– Нет, я не Христос, дитя мое, – сказал он. – Я тот, кто приносит свое собственное спасение и вечное блаженство. Приди в мои объятия.

– Я умираю, мой господин. – Даже сейчас я не могу сказать, на каком языке произнес в тот момент эти слова. Но он понял.

– Нет, малыш, ты не умираешь. Теперь ты переходишь под мое покровительство и, возможно, – если звезды не отвернутся от нас, а будут нам благоприятствовать, – не умрешь никогда.

– Но ты же Христос! Я тебя знаю!

Он опустил взгляд и с улыбкой покачал головой. Полные губы чуть раздвинулись, открыв взору белоснежные зубы. Потом он подхватил меня под мышки, приподнял и поцеловал в шею. От этого поцелуя по коже моей пробежали мурашки, и я застыл словно парализованный. Глаза у меня сами собой закрылись, а он коснулся пальцами моих опущенных век и нежно шепнул в самое ухо:

– Спи. Я отнесу тебя домой.

Проснулся я в огромной купальне. Ни у кого в Венеции такой ванны никогда не было. Однако это я могу утверждать сейчас, после того как многое повидал. Но что я знал об обычаях этой страны тогда? Тем не менее это был настоящий дворец – во дворцах мне бывать доводилось.

Я выбрался из бархатного свертка, в котором лежал, – если не ошибаюсь, это был его красный плащ, – и увидел справа от себя огромную кровать с пологом, а за ней – глубокий овальный бассейн, собственно ванну. Из раковины, поддерживаемой ангелами, в ванну текла вода, от широкой поверхности поднимался пар, а в клубах пара стоял мой господин. На его обнаженной белой груди розовели соски, а волосы, отброшенные со лба, казались еще более густыми, светлыми и прекрасными, чем раньше.

Он поманил меня к себе.

Я боялся воды. Я встал на колени возле самого края ванны и погрузил в нее пальцы.

Удивительно быстрым и грациозным движением он подхватил меня на руки и по плечи опустил в теплую воду, а потом откинул назад мою голову.

Я снова посмотрел на него. Над нами на ярко-голубом потолке словно живые парили ангелы с гигантскими, покрытыми белыми перьями крыльями. Никогда я не видел таких великолепных кудрявых ангелов, вопреки любым правилам и стилям выставляющих напоказ свою человеческую красоту: мускулистые конечности, кружащиеся вихрем одеяния, развевающиеся локоны. Все это казалось мне определенным безумием – пышущие здоровьем и энергией фигуры, их буйные божественные игры в тумане поднимавшегося к потолку и растворявшегося в золотистом сиянии пара...

Я вглядывался в склонившееся ко мне лицо нового господина и мысленно молил: «Поцелуй меня еще раз... да, пожалуйста... тот трепет... поцелуй меня...»

Но он принадлежал к той же породе, что и эти нарисованные существа. Он был одним из них и обитал в своего рода варварском раю, принадлежащем языческим солдатским богам, где все сводится к вину, фруктам и плоти... Я попал в дурное место.

Он запрокинул голову и звонко рассмеялся, а потом зачерпнул пригоршню воды и плеснул мне на грудь. Когда он открыл рот, перед моими глазами на секунду мелькнуло нечто странное и опасное: зубы, больше походившие на волчьи клыки. Но они тут же исчезли, и только губы крепко прижались к моему горлу, а чуть позже коснулись поцелуем плеча и спустились ниже, к груди, которую я не успел прикрыть.

Я застонал и теснее приник к нему в воде, а его губы, скользнув по моей груди, уже прижимались к животу. Он нежно вбирал в себя мою кожу, как будто высасывал из нее всю соль и жар, и даже его лоб, уткнувшийся мне в плечо, наполнял меня теплыми, восхитительными ощущениями... А когда он наконец добрался до самого грешного места, я почувствовал, как оно взметнулось вверх и выстрелило – словно превратилось вдруг в арбалет и выпустило стрелу. Я вскрикнул.

Он позволил мне еще какое-то время оставаться в прежнем положении, затем неторопливо омыл мое тело, куском мягкой складчатой ткани вытер лицо и ополоснул в воде волосы.

А когда он решил, что я достаточно отдохнул, мы снова начали целоваться.

Перед рассветом я проснулся в его постели. Я сел и увидел, что он надевает широкий плащ и покрывает голову. В этой комнате тоже было полно мальчиков, но не унылых, истощенных наставников из борделя. Мальчики, собравшиеся вокруг кровати, были красивыми, сытыми, веселыми и милыми.

Разноцветные туники ярких, искрометных оттенков, с аккуратными складками и туго затянутыми поясами придавали им девичью грацию. У всех были роскошные длинные волосы.

Мой господин обернулся и на прекрасно знакомом мне языке сказал, что я – его единственное дитя, что сегодня ночью он непременно вернется, а я к тому времени успею познакомиться с новым для себя миром.

– Новый мир! – воскликнул я. – Нет! Не уходи от меня, господин! Мне не нужен этот мир. Мне нужен только ты!

Он уже успел высушить и красиво причесать волосы, а руки смягчить пудрой. Склонившись надо мной, он вновь заговорил на только нам двоим понятном языке:

– Послушай меня, Амадео, теперь ты принадлежишь мне, Мариусу Римскому, и я останусь с тобой навсегда. А сейчас пусть мальчики накормят тебя и оденут.

Он повернулся к ним и на мягком, певучем наречии отдал необходимые распоряжения. Лица мальчиков светились таким счастьем, что можно было подумать, будто господин одарил их сластями и золотом.

– Амадео, Амадео, – повторяли они, окружив меня и удерживая, чтобы я не смог последовать за господином. Они заговорили со мной по-гречески – быстро и свободно, а я не очень хорошо знал греческий язык. Но их я понял.

Мальчики звали меня за собой и уверяли, что не станут обижать новичка, что отныне я один из них. Они поспешно одели меня в обноски, споря между собой по поводу каждой вещи: достаточно ли хороша туника, не слишком ли выцвели чулки... Ничего, это ненадолго, в конце концов решили они. В довершение всего мне выдали туфли и куртку, которая, как выяснилось, была уже мала одному из них, по имени Рикардо. Новый наряд казался мне поистине королевским.

– Мы тебя любим, – сказал Альбиний, второй по старшинству мальчик после черноволосого Рикардо и полная тому противоположность внешне – блондин со светло-зелеными глазами.

Остальных мальчиков я не очень различал, но этих двух выделить было легко.

– Да, мы тебя любим, – сказал Рикардо, отбрасывая со лба волосы и подмигивая мне. По сравнению с остальными кожа его была намного более гладкой и смуглой, а глаза казались совершенно черными.

У всех здесь были тонкие, изящные пальцы – такие же, как и у меня. Однако среди моих собратьев такие руки встречались крайне редко. Но об этом я тогда думать не мог.

Тем не менее в голову мне вдруг пришло совершенно невероятное предположение. А что, если мое похищение не было случайным? Что, если мне, бледному, с тонкими пальцами подростку, вечному источнику неприятностей, было предопределено свыше оказаться именно в этой стране? Мысль эта вызвала во мне суеверный страх. Но нет, это слишком невероятно, чтобы оказаться правдой. У меня заболела голова. Перед глазами замелькали безмолвные образы пленивших меня всадников, я вспомнил зловонный трюм корабля, доставившего меня в Константинополь, костлявые фигуры суетящихся купцов, передававших меня из рук в руки.

Господи, почему меня вообще кто-то любит? За что? Почему полюбил меня ты, Мариус Римский?

Стоя в дверях, Мастер, как его здесь все называли, улыбнулся и помахал нам на прощание. Малиновый капюшон на его голове служил прекрасным обрамлением изящных скул и красиво изогнутых губ. К моим глазам подступили слезы.

Не успела захлопнуться дверь, а Мастера уже поглотил клубящийся белый туман. Ночь подходила к концу. Но свечи не гасли.

Мы прошли в большую комнату, и я увидел в ней множество горшочков с красками и глиняных баночек с кистями, готовыми к использованию. Большие белые квадраты ткани – холсты – ожидали своей очереди, чтобы превратиться в прекрасные картины.

Мальчики добавляли в краски не яичные желтки, как велел старый обычай. Они смешивали яркие, мелко дробленные красители с янтарных оттенков маслами. В маленьких горшочках меня ждали большие глянцевые сгустки. Я взял протянутую кисть и взглянул на туго натянутый передо мной белый холст, на котором должен был что-то нарисовать.

– Нерукотворный... – произнес я. Но что означало это слово? Я поднял кисть и начал рисовать его, блондина, спасшего меня от мрака и убожества. Я обмакнул кисть в баночки с бежевой, розовой и белой красками и коснулся ею упругой поверхности холста. Но ничего не вышло – никакой картины не получилось!

– Нерукотворный! – прошептал я, уронил кисть и закрыл лицо руками.

Я порылся в памяти, чтобы воспроизвести это слово по-гречески. Когда я произнес его, несколько мальчиков кивнули, но смысл до них не дошел. Как мне объяснить им суть катастрофы? Я посмотрел на свои пальцы. Что же стало с?.. Все воспоминания внезапно сгорели – остался только Амадео.

– Не могу. – Я уставился на холст, на месиво красок. – Может быть, на дереве, не на ткани, у меня бы и получилось.

Что же я умел делать? Они не понимали.

Он не был Богом во плоти, мой господин, Мастер, блондин с ледяными голубыми глазами.

Но он был Богом для меня. А я не смог сделать то, что нужно было сделать.

Чтобы утешить меня и отвлечь, мальчики сами взялись за кисти и с поразительной легкостью, едва касаясь ими холстов, нарисовали много-много картинок.

Лицо мальчика – щеки, рот, глаза, да, и копна золотисто-рыжих волос. Господи Боже, это же я... Но это, наверное, не холст, а зеркало. А в нем тот самый Амадео. За дело взялся Рикардо – он отточил выражение лица, подчеркнул глаза и чуть подправил рот, но так, словно сотворил чудо: казалось, будто мое изображение вот-вот заговорит. По какому невероятному волшебству из ничего появился этот застывший в естественной позе мальчик со сведенными бровями и прядями растрепанных волос над ухом?

Эта соблазнительная плотская фигура казалась живой и выглядела одновременно и богохульной, и прекрасной.

Рикардо написал несколько греческих букв и произнес их вслух.

– Но Мастер имел в виду совсем другую картину! – воскликнул он, отбрасывая кисть и быстро собирая рисунки.

Меня провели по всему дому – они называли его «палаццо» и с удовольствием научили этому слову меня.

В доме было полно картин – на стенах, на потолках, на досках, на сложенных рядами холстах, – высоченных картин с изображениями разрушенных зданий, разбитых колонн, буйной зелени, далеких гор и огромного числа оживленных людей с раскрасневшимися лицами, чьи пышные волосы и великолепные одежды свободно развевались на ветру.

Это было, как если бы передо мной поставили большие блюда с фруктами и другой едой: сумасшедший беспорядок, изобилие ради изобилия, буйство цветов и форм. Как вино – слишком сладкое и легкое...

И как город, открывшийся передо мной, когда мальчики распахнули окна. Я увидел скользящие по зеленоватой воде маленькие черные лодки – гондолы (они были уже тогда), залитые ослепительным солнечным светом, и людей в шикарных алых или золотых плащах, спешащих куда-то по набережным.

Мы тоже спустились в гондолы – целая армия, – и не успел я оглянуться, как уже отправились в путь. Гондолы, как грациозные стрелы, беззвучно скользили между фасадами громадных домов, великолепных, как соборы, с узкими остроконечными арками, с окнами в форме лотосов, облицованными блестящим белым камнем.

Даже самые старые и небогатые жилые здания, не слишком нарядно украшенные, но тем не менее чудовищные по размеру, были выкрашены в разные цвета: в ярко-розовый – такой насыщенный, что казалось, будто стены покрыты раздавленными лепестками, – или в густо-зеленый, почти одного тона с мутной водой каналов.

Мы прибыли на площадь Сан-Марко, с двух сторон обрамленную длинными, абсолютно симметричными галереями.

Сотни толпящихся перед золотыми церковными куполами в противоположном от нас конце площади людей показались мне обитателями рая.

Золотые купола... Золотые купола...

Мне рассказывали какую-то старую повесть о золотых куполах, да и сам я, если память мне не изменяет, когда-то видел их на потемневшей картинке. Священные купола... Утраченные купола... Охваченные пламенем купола... Оскверненная церковь... Точно так же осквернили и меня... Нет... Развалины исчезли, их разнесло взрывом внезапного появления вокруг меня целого и невредимого, полного жизни мира! Когда и как все возродилось из ледяного пепла? Как мне удалось умереть среди снегов и дымящихся пожаров и оказаться здесь, под ласкающим солнцем?

В его теплых душистых лучах купались и нищие, и торговцы; оно светило как на знатных людей, шествовавших в сопровождении пажей, которые несли за ними роскошные бархатные шлейфы, так и на книготорговцев, разложивших книги под алыми навесами, или на лютнистов, игравших за мелкую монету.

В лавках и на рыночных прилавках были выставлены товары, популярные у жителей этого необъятного дьявольского мира: стеклянная посуда, какой я никогда не видел, включая всевозможных цветов кубки, маленькие статуэтки, изображавшие животных и людей, и великое множество разнообразных сияющих гладких безделушек. Там же продавали и восхитительно яркие, потрясающей огранки бусины для четок, и великолепные кружева с изящными, утонченными узорами, а иногда даже с белоснежными изображениями колоколен и домиков, выполненными очень тщательно и досконально, вплоть до окон и дверей. Торговали и огромными пушистыми перьями незнакомых мне птиц, и живыми экзотическими пернатыми – они хлопали крыльями и хрипло кричали в золоченых клетках. Изысканные, ослепительной работы разноцветные ковры слишком живо напомнили мне о могущественных турках и их столице, откуда меня привезли. Тем не менее кто устоит перед такими коврами? Закон запрещал мусульманам изображать людей, и потому они с вызывающей благоговение аккуратностью украшали свои творения цветами, арабесками, лабиринтами спиралей и прочими узорами, используя при этом самые дерзкие оттенки красок. Торговцы наперебой предлагали прохожим и масло для ламп, и тонкие свечки, и ладан, а также в огромном изобилии блестящие драгоценные камни неописуемой красоты и тончайшей работы изделия золотых и серебряных дел мастеров – посуду и декоративные вещи, как старинные, так и новые. Попадались лавки, торговавшие исключительно специями, лавки, где продавались лекарства и микстуры, бронзовые статуи, львиные головы, фонари и оружие. Встречались и торговцы тканями – восточными шелками, тончайшей шерстью удивительных тонов, хлопком, льном, отличными образчиками вышивки и разнообразными лентами.

Люди здесь казались баснословно богатыми – они небрежно попивали в тавернах прозрачное красное вино, закусывали свежими мясными пирожками, поглощали сладкие пирожные с кремом.

Книготорговцы предлагали новинку – напечатанные книги. Подмастерья с восторгом рассказывали мне о чудесном изобретении – печатном станке, который лишь недавно дал людям в разных странах возможность покупать книги не только с буквами и словами, но и с самыми разными картинками.

В Венеции издатели уже открыли десятки маленьких мастерских, где день и ночь печатались книги на греческом и латинском языках, а также на местном наречии – на том мягком, певучем наречии, на котором подмастерья переговаривались между собой.

Мне разрешили остановиться и повнимательнее рассмотреть новое чудо: станки, производящие страницы для книг.

Но у Рикардо и всех остальных мальчиков были и свои дела: они должны были собрать для Мастера изготовленные на этих станках литографии и гравюры немецких художников, удивительные старинные картины Мемлинга, Ван Эйка или Иеронимуса Босха. Наш господин всегда искал их на рынке. Такие рисунки позволяли южанам познакомиться с жизнью в северных землях. Мастер был рьяным поклонником всякого рода удивительных вещей. Ему очень нравилось, что с установкой в городе более сотни печатных станков у него появилась возможность заменить примитивные, неточные копии Ливия и Вергилия текстами, которые полностью соответствовали оригиналу.

Боже, на меня обрушилась целая лавина информации!

И не менее важным, чем литература или картины, поручением был мой новый гардероб. Мы должны были заставить портных все бросить и одеть меня в соответствии с маленькими пастельными рисунками, сделанными Мастером.

Кроме того, следовало отнести в банки выписанные им аккредитивы и получить деньги – всем, в том числе и мне. Никогда в жизни мне не доводилось даже прикасаться к деньгам.

Они показались мне очень красивыми: флорентийское золото и серебро, немецкие флорины, богемские грошены, замысловатые старинные монеты, отчеканенные при дожах, как прежде называли правителей Венеции, старые экзотические монеты из Константинополя. Мне, как и другим, выдали маленький мешочек со звенящими, бренчащими деньгами, и мы привязали наши кошельки к поясам.

Заметив, что в одной из лавок я во все глаза уставился на привлекшее мое внимание маленькое чудо, один из мальчиков купил его для меня. Это были тикающие часы. Я не мог постичь их устройство, и никто толком не мог объяснить мне, что это за крошечная тикающая вещица, усыпанная драгоценными камнями. Наконец я потрясенно осознал: за странным стеклом и драгоценной, филигранно выполненной, разноцветной оправой скрываются крошечные часы!

Я сжал их в ладони, и у меня закружилась голова. До сих пор мне приходилось видеть только огромные часы на стенах колоколен и башен.

– Теперь я ношу с собой время, – прошептал я по-гречески, взглянув на своих новых друзей.

– Амадео, – сказал Рикардо, – сосчитай мне часы.

Я хотел сказать, что это невероятное открытие исполнено какого-то смысла, важного лично для меня. Это послание из другого мира, слишком поспешно и опасно забытого. Время перестало быть временем и никогда больше им не будет. День уже не день, а ночь – не ночь. Я не мог это выразить ни по-гречески, ни на любом другом языке, ни даже в моих бредовых мыслях. Я стер со лба пот. Яркое итальянское солнце заставляло щурить глаза. Высоко в небе носились огромные стаи птиц, похожих на крошечные росчерки пера, по чьей-то воле замахавшие в унисон с крыльями.

– Мы живем в огромном мире... – ни с того ни с сего прошептал я.

– Мы – в его сердце, в величайшем его городе! – прокричал Рикардо, проталкивая меня сквозь толпу. – И, черт возьми, прежде чем нам придется провести долгое время взаперти, за стенами портновской мастерской, мы полюбуемся им и насладимся!

Для начала мы решили заглянуть в кондитерскую, где нас ждали чудесные лакомства из шоколада с сахаром и приторные, липкие ярко-красные и желтые сласти, названия которых я не знал.

Один из мальчиков показал свою книжку с повергшими меня в ужас напечатанными изображениями мужчин и женщин, слившихся в плотских объятиях. Это были новеллы Боккаччо. Рикардо обещал мне их почитать и сказал, что это на самом деле отличная книжка, чтобы учить меня итальянскому языку. И он научит меня читать еще и Данте.

Боккаччо и Данте – флорентийцы, сказал один из мальчиков, но в целом они не так уж и плохи.

Мастер любит всевозможные книги, сказали мне, и посоветовали не скупясь тратить на них деньги, ибо этим он всегда доволен. А еще мальчики добавили, что приходящие учителя сведут меня с ума уроками, что все мы должны изучить studia humanitatis, куда входят история, грамматика, риторика, философия, древние авторы и еще многое другое. Значение всех этих незнакомых, поразивших меня слов я осознал только впоследствии, после того как мне пришлось неоднократно слышать их изо дня в день и на практике познать смысл каждого понятия.

Мне предстояло усвоить еще один урок: Мастер поощряет, когда мы украшаем свою внешность. Мне купили и повесили на шею золотые и серебряные цепи, ожерелья с медальонами и прочие безделушки. Требовались еще перстни, причем с камнями. Нам пришлось яростно поторговаться из-за них с ювелирами, но в результате я стал обладателем настоящего изумруда и двух перстней с рубинами и гравированными серебряными надписями, которые не умел еще прочитать.

Я не мог оторвать взгляд от своей руки с новым украшением. Как видишь, даже сейчас, пятьсот лет спустя, я питаю слабость к перстням с драгоценными камнями. Я отказался от них только в период долгого дремотного забытья и оцепенения разума – в те века в Париже, когда был кающимся грешником, одним их преданных сатане Детей Ночи. Но к этому кошмару я скоро перейду.

А в данный момент речь идет о Венеции, где я считал себя одним из сыновей Мариуса и в течение долгих лет развлекался вместе с другими его детьми.

Итак, мы отправились к портному.

Пока с меня снимали мерку, кололи булавками и одевали, мальчики рассказывали истории о богатых венецианцах, приходивших к Мастеру в стремлении заполучить хотя бы самую маленькую его картину. Однако наш господин утверждал, что его творения никуда не годятся, и почти ничего не продавал, но иногда мог написать портрет женщины или мужчины, если их внешность казалась ему достойной внимания. На этих портретах человека всегда окружали боги, богини, ангелы или святые. С языков мальчиков слетали знакомые и незнакомые мне имена. Меня словно накрыло волной, вобравшей в себя все существующие в мире святыни.

Иногда ко мне возвращались тревожные воспоминания, но почти сразу рассеивались как дым. Святые и боги – разве они не одни и те же во все времена? И разве не объявляет всех их не более чем искусной ложью определенный свод законов и правил, которому я не должен был изменять прежде и которому обязан следовать сейчас? Я никак не мог составить собственное мнение на этот счет, а вокруг меня царила атмосфера сплошного счастья, да, именно счастья. Не может быть, чтобы за этими бесхитростными сияющими лицами скрывалась безнравственность. Я в это не верил. Однако каждое удовольствие рождало в душе подозрения. Когда не мог уступить, блеск слепил мне глаза, а вынужденные уступки лишали меня самообладания.

Этот день посвящения был всего лишь одним из сотен – нет, тысяч – подобных дней, и я точно не знаю, когда впервые начал понимать, что конкретно говорят мои спутники. Однако это время наступило, и вскоре, – я не слишком долго оставался самым наивным.

Мой первый выход в город оставил в душе ощущение истинного чуда. Высокое небо было кобальтово-голубым, а с моря дул свежий, влажный, прохладный бриз. Несущиеся мимо облака сбивались в кучки – они были точно такими же, как на картинах Мастера, что лишний раз свидетельствовало о том, что его творения не лгут.

И когда мы по особому разрешению вошли в храм дожей, в собор Сан-Марко, и я впервые собственными глазами увидел его мерцающие золотом мозаики на куполах и арках, у меня буквально перехватило дыхание. Но мне предстояло испытать еще одно суровое потрясение: на фоне всего этого великолепия мрачно застыли фигуры знакомых святых.

Обитатели этих сияющих золотом стен – холодные, с миндалевидными глазами, в свободных строгих одеяниях, с неизменно сложенными для молитвы руками – не представляли для меня тайны. Я узнавал их нимбы, узнавал крошечные дырочки в золоте, проделанные для того, чтобы оно сверкало еще волшебнее. Я чувствовал осуждение бесстрастно взиравших на меня бородатых патриархов и потому остановился на полпути, полумертвый, не в состоянии идти дальше, а потом и вовсе опустился на каменный пол. Мне стало плохо.

Меня вывели из собора. Шум на площади казался оглушительным – я словно постепенно все ближе продвигался к некой чудовищной развязке. Я хотел сказать моим друзьям, что она неизбежна и что их вины в этом нет.

Мальчики разволновались. Ведь помимо этого храма я видел многое другое. Почему же меня так напугал именно он? Я не мог что-либо объяснить. Ошеломленный, весь в поту, я безвольно лежал, прислонившись к колонне, а они тем временем старались успокоить меня, объясняя по-гречески, что, да, собор действительно очень старый, что он построен по образцу византийских церквей, что в Венеции вообще много византийского.

– Наши корабли веками торгуют с Византией. Мы – морская империя, – говорили они.

Я старался воспринять их слова.

Но, несмотря на страдания, мне стало ясно, что это место отнюдь не предназначалось для того, чтобы подвергнуть меня Божией каре. Я покинул его с той же легкостью, с какой и вошел. Окружавшие меня мальчики с приятными голосами и ласковыми руками протягивали мне холодное вино и фрукты, чтобы я поскорее пришел в себя, и не предполагали, что это место может представлять для меня какую-либо опасность.

Слева от нас я увидел набережные и гавань. Потрясенный красотой деревянных судов, я бросился в ту сторону. Они стояли на якоре по четыре-пять бортов в ряд, а за ними глазам моим предстало самое большое чудо: громадные галеоны, построенные из широких, особым образом изогнутых досок, – их паруса были надуты ветром, а грациозные весла рассекали воду. Суда выплывали в открытое море.

Взад-вперед на опасно близком расстоянии друг от друга сновали другие корабли – огромные деревянные барки проскальзывали в пасть Венецианской бухты или покидали ее, а тем временем великое множество других кораблей, не менее изящных и потрясающих воображение, стояли на якоре, извергая на причалы обильные потоки самых разных товаров.

Мои товарищи отвели меня, спотыкающегося на ходу, к Арсеналу, где я несколько успокоился, наблюдая за занятыми своим делом кораблестроителями. Впоследствии я часами болтался на Арсенале – меня восхищал гениальный процесс творчества: человеческие руки создавали барки таких размеров, что, по моим понятиям, они неизбежно должны были затонуть. Однако этого не происходило.

Иногда перед моим мысленным взором вдруг возникали мимолетные образы – я видел ледяные реки, баржи и лодки, грубых мужчин, пропахших животным жиром и прогорклой кожей. Однако со временем исчезли и эти последние разрозненные обрывки воспоминаний о царстве зимы, из которого я пришел.

Если бы я попал не в Венецию, моя повесть наверняка была бы другой.

За все проведенные там годы мне никогда не надоедало посещать Арсенал и наблюдать за строительством кораблей. С помощью нескольких любезных слов и монет я без проблем добивался разрешения войти и с неизменным восторгом следил, как изогнутые под разными углами доски и пронзающие небо мачты постепенно соединяются в одно целое и превращаются в прекрасные фантастические сооружения. И хотя в тот первый день мы в спешке буквально промчались по этому двору чудес, мне было достаточно и этого.

Иными словами, именно Венеция – по крайней мере, на какое-то время – освободила меня от тяжести мучительных воспоминаний о неком предыдущем существовании, о целом сонме истин, вновь сталкиваться с которыми я не хотел.

Если бы не Венеция, со мной не было бы и моего Мастера.

Не прошло и месяца со дня нашего знакомства, а он уже успел между делом рассказать мне обо всем, чем ценен был для него каждый из итальянских городов, о том, как он любил смотреть во Флоренции на поглощенного работой великого скульптора Микеланджело, как слушал в Риме прекрасных ораторов и учителей.

– Но история венецианского искусства насчитывает тысячу лет, – говорил он, берясь за кисть, чтобы расписать стоявшую перед ним огромную тонкую доску. – Венеция сама по себе – произведение искусства, великий город, где каждое здание по красоте своей не уступает храму. Они стоят бок о бок, образуя своего рода восковые соты, а бесконечный приток нектара непрерывно обеспечивают трудолюбивые, как пчелы, люди. Взгляни на наши дворцы, уже одни они – достойное зрелище.

По прошествии времени он, как и остальные, рассказал мне об истории Венеции, особое внимание уделяя Республике, которая, несмотря на деспотизм своих решений и яростную враждебность к чужакам, тем не менее обеспечивала «равенство» людей. Флоренция, Милан, Рим – эти города находились под властью элиты, небольшой горстки отдельных личностей и семейных кланов, в то время как Венеция, невзирая на все ее недостатки, отдавала бразды правления своим сенаторам, могущественным купцам и Совету Десяти.

В день моей первой прогулки по Венеции во мне зародилась вечная любовь к ней. Она не переставала удивлять меня и, несмотря на обилие хорошо одетых и ловких нищих, казалась удивительно гостеприимным домом, лишенным кошмаров, – средоточием потрясающей роскоши, благополучия и пылких страстей.

И разве в мастерской портного меня не превратили в настоящего принца, такого же, как мои новые друзья?

К тому же я собственными глазами видел меч Рикардо. Все они были дворянами.

– Забудь все, что с тобой было раньше, – сказал Рикардо. – Мастер – наш правитель, а мы – его принцы, его королевский двор. Теперь ты богат, и ничто не сможет причинить тебе вред.

– Мы не просто ученики-подмастерья в обычном смысле слова, – сказал Альбиний. – Нас пошлют в университет Падуи. Вот увидишь. Нас обучают не только наукам и литературе, но и музыке, танцам, хорошим манерам. Позже ты встретишься с мальчиками, которые приедут, чтобы навестить нас. Все они благородные господа со средствами. Джулиано, например, стал преуспевающим адвокатом, а еще один мальчик – доктором в Торчелло, в городке на острове неподалеку отсюда.

– Все, кто покидает Мастера, получают независимые средства, – объяснял Альбиний. – Дело только в том, что Мастер, как все венецианцы, порицает праздность. Мы такие же богачи, как и иностранные лорды, которые бездельничают и только пробуют наш мир на вкус, как будто он блюдо с едой.

К концу этого солнечного дня – дня моего первого знакомства с правилами, установленными в школе Мастера, и обычаями его великолепного города – я был причесан, подстрижен и одет в те цвета, которые он счел предпочтительными для меня и в дальнейшем. На мне были небесно-голубые чулки, короткая подпоясанная куртка из полуночно-синего бархата и туника очень светлого оттенка лазури, на которой толстыми золотыми нитями были вышиты французские геральдические лилии. К такой цветовой гамме рекомендовалось добавить немного винно-красного, например в отделке или меховом подбое, который понадобится зимой, когда морской бриз задует сильнее и в этом раю наступит то, что в представлении итальянцев называется холодами.

К наступлению ночи я уже важно расхаживал вместе с остальными по мраморным плитам и даже пытался немного потанцевать под звуки лютни, на которой играли мальчики помладше, а также под аккомпанемент спинета, первого увиденного мной в жизни клавишного инструмента.

Когда над каналом за узкими остроконечными аркообразными окнами палаццо померкла красота сумерек, я стал бродить по дому, ловя свои отражения в многочисленных темных зеркалах, выраставших от мраморного пола до самого потолка коридора, салона, алькова и прочих прекрасно обставленных комнат, попадавшихся мне на пути.

Я пел новые слова в унисон с Рикардо. Великое Венецианское государство называлось Серениссима. Черные лодки на каналах – гондолы. Ветры, которым скоро предстояло задуть и свести нас с ума, – сирокко. Верховный правитель этого волшебного города именовался дожем. Автором книги, приготовленной на сегодня учителем для чтения, был Цицерон. Музыкальный инструмент, оказавшийся в руках у Рикардо, который нежно перебирал пальцами его струны, – лютня. Огромный навес над царским ложем Мастера – балдахин, его каждые две недели подбивают новой золотой бахромой. Я пришел в экстаз.

Я получил не только меч, но и кинжал.

Какое доверие! Конечно, остальным я казался сущим ягненком, да и себе тоже. Но никогда еще никто не доверял мне такое оружие из бронзы и стали. Память вновь принялась за свои фокусы. Я умел бросать деревянное копье, умел... Увы, все заволокло клубами тумана – осталось лишь смутное сознание того, что мое предназначение состояло не в умении владеть оружием, а в чем-то ином, всеобъемлющем и требующем от меня полной отдачи сил. А оружие носить мне было запрещено.

Нет, хватит об этом! Хватит! Хватит! Хватит! Смерть поглотила меня и забросила сюда, во дворец Мастера, в гостиную с великолепными изображениями батальных сцен, с нарисованными на потолке картами, с окнами из толстого фасонного стекла. Со свистом выхватив меч, я направил его вперед, словно нацеливаясь в будущее, а потом, внимательно рассмотрев украшавшие рукоять кинжала изумруды и рубины, одним взмахом лезвия рассек пополам яблоко.

Мои новые товарищи смеялись надо мной. Но по-дружески, по-доброму.

Скоро придет Мастер. Младшие мальчики, которые не ходили с нами в город, быстро пробегали по комнатам, поднося к факелам и канделябрам тонкие свечки. Я стоял в дверях, переводя взгляд с одного на другого, и не переставал удивляться тому, как много их в доме. Огонь вспыхивал беззвучно, и вскоре все помещения были ярко освещены.

Вошел высокий сухопарый человек с потрепанной книгой в руке. Длинные жидкие черные волосы и черное свободное, простого покроя шерстяное одеяние только подчеркивали суровость его облика. Несмотря на мелькавшие в маленьких глазках веселые искорки, бесцветные тонкие губы придавали лицу воинственное выражение.

Мальчики дружно застонали.

Высокие узкие окна закрыли, чтобы не впускать ночную прохладу.

С канала доносилось пение – звонкие голоса людей, проплывавших мимо дворца в длинных узких гондолах, рассыпались искрами, ударяясь о стены, и постепенно стихали вдали.

Я без остатка съел сочное яблоко. В тот день я съел больше фруктов, мяса, хлеба, конфет и всяких сластей, чем способен съесть любой нормальный человек. Но я не был нормальным человеком – я был голодным мальчиком.

Учитель щелкнул пальцами, достал из-за пояса длинный хлыст, постучал им по ноге и повернулся к мальчикам.

– Прошу вас, – сказал он.

При появлении Мастера я поднял глаза.

Все ученики, от мала до велика, бросились навстречу своему господину, стремясь обнять его и прижаться к его рукам, в то время как он внимательно рассматривал созданные за долгий день рисунки и картины.

Учитель почтительно поклонился хозяину дома и застыл в молчаливом ожидании, а когда мы всей компанией отправились на прогулку по галереям, смиренно последовал за нами.

Мастер протянул к нам руки. Каким удовольствием для всех было ощутить прикосновение его длинных холодных пальцев или хотя бы коснуться плотной ткани свободно свисавших красных рукавов.

– Идем, Амадео, идем с нами.

Но я жаждал только одного, и мне не пришлось долго томиться в ожидании.

Мальчиков отослали вместе с человеком, который должен был читать им Цицерона. Твердые руки господина со сверкающими ногтями развернули меня в нужную сторону, и мы направились в его личные покои.

Сюда допускали не всех. Расписные деревянные двери тотчас были закрыты на засов, жаровни благоухали ладаном, от медных ламп поднимался ароматный дым. На кровати лежали мягкие подушки и, казалось, цвел сад из раскрашенного по трафарету и вышитого шелка, атласа с цветочными узорами, плотной синели, парчи с замысловатым рисунком. Он задернул алый полупрозрачный полог кровати. Куда ни глянь, везде царил красный цвет – красный, красный, красный... Это его цвет, объяснил он мне, а моим будет синий.

Он нежно обращался ко мне на каком-то универсальном языке, осыпая меня образами.

– Когда в твоих карих глазах отражается пламя, они похожи на янтарь, – прошептал он. – Да, но они блестящие, темные, два сияющих зеркала, где я вижу свое отражение, в то время как они – темные врата твоей богатой души – хранят собственные тайны.

Я буквально тонул в застывшей голубизне его глаз и не в силах был оторвать взгляд от блеска гладких, кораллового оттенка губ.

Он лег рядом со мной, поцеловал, легко и ласково провел пальцами по волосам, не дернув ни за один завиток, отчего у меня по коже головы и между ног пробежала дрожь. Его большие пальцы, такие холодные и твердые, гладили мои щеки, губы, подбородок, возбуждая всю мою плоть, полуоткрытые губы с голодной страстью прижимались к моим ушам...

Для других удовольствий я был еще слишком мал.

Наверное, мои ощущения были близки к тем, которые испытывают в подобных обстоятельствах женщины. Казалось, этому не будет конца. Я вновь и вновь погружался в мучительный восторг, запутавшись в его объятиях, не в состоянии выбраться, содрогаясь, изгибаясь и раз за разом взлетая на вершины блаженства.

Потом он научил меня словам нового языка: холодные твердые плиты на полу – это «каррарский мрамор», портьеры сделаны из «шелка», на подушках вышиты «рыбы», «черепахи» и «слоны», а на самом тяжелом покрывале-гобелене изображен «лев».

Я завороженно слушал, стараясь не упустить ни одной, пусть даже самой мелкой, детали. Он рассказал мне о добыче жемчуга, усыпавшего мою тунику, о том, что его достают из морских раковин. В пучину моря ныряют мальчики и выносят на поверхность эти драгоценные круглые белые сокровища, держа их во рту. Изумруды поступают из рудников, из земных глубин. Из-за них люди убивают друг друга. А бриллианты...

– Нет, ты только взгляни на бриллианты! – Он снял свой перстень и надел его мне на палец, проверяя, подошел ли он, и ласково поглаживая при этом мою руку. – Бриллианты – белый свет Господа, – сказал он. – Бриллианты чисты.

Господь... Кто такой Господь? Меня затрясло. Вдруг показалось, что все вокруг вот-вот повергнется в прах.

В течение всей нашей беседы он не сводил с меня внимательного взгляда, и иногда я отчетливо слышал его слова, хотя он не шевелил губами и не издавал ни звука.

Я нервничал. Бог! Не позволяй мне думать о Боге! Будь моим Богом сам!

– Где твои губы? – прошептал я. – Где твои руки?

Мой голод изумил его и привел в восторг.

Он тихо смеялся, отвечая мне новыми поцелуями, ароматными и вполне безобидными. Его теплое дыхание тихим шелестящим ветром обвевало мой пах.

– Амадео... Амадео... Амадео... – не уставал повторять он.

– Что значит это имя, господин? Почему ты дал его мне? – Кажется, в тоне, каким был задан вопрос, прозвучало нечто от моего прежнего «я», хотя, возможно, эти почтительные, но тем не менее дерзкие интонации принадлежали уже одетому в золото и дорогие наряды новоявленному принцу.

– Возлюбленный Бога, – пояснил Мастер.

Нет! Услышать такое было выше моих сил! Бог! Никуда от него не деться. Я разволновался, меня охватила паника.

Взяв меня за руку, он согнул мой палец так, чтобы тот указывал на крошечного крылатого младенца, запечатленного золотыми каплями бисера на потертой квадратной подушке, лежавшей рядом с нами.

– Амадео, – сказал он, – возлюбленный бога любви.

В кипе моей одежды, валявшейся у кровати, он нашел тикающие часы. Он взял их, внимательно рассмотрел и улыбнулся. Просто отличные, сказал он, такие встречаются нечасто. Они весьма ценные и вполне достойны королевской руки.

– Ты получишь все, что пожелаешь, – добавил Мастер.

– За что?

В ответ опять послышался его смех.

– За вот эти каштановые локоны, – сказал он, перебирая мои волосы, – за глаза необычайно насыщенного и красивого коричневого цвета. За кожу, похожую на свежие молочные сливки поутру, за губы, не отличимые от розовых лепестков...

Под утро он поведал мне легенды об Эросе и Афродите; он убаюкивал меня рассказами о бездонной печали Психеи, возлюбленной Эроса, не имевшей возможности увидеть его при свете дня.

Потом я шел рядом с ним по холодным коридорам. Сжимая пальцами мое плечо, он показывал мне изящные белые статуи своих богов и богинь, любовников: Дафну, чьи грациозные руки и ноги превратились в лавровые ветви, в то время как ее любви отчаянно добивался бог Аполлон; беспомощную Леду в объятиях могучего лебедя.

Он проводил моими руками по изгибам мраморных тел, по тщательно высеченным и гладко отполированным лицам, по напряженным икрам сильных, крепких ног, по ледяным расселинам полуоткрытых ртов... А потом он заставил меня коснуться пальцами его собственного лица и в эти мгновения показался мне такой же мраморной статуей, но только вырезанной еще искуснее остальных и ожившей. И когда он приподнял меня своими мощными руками, я почувствовал исходящий от него жар – жар ароматного дыхания, вздохов и неразборчивых слов...

К концу недели я не мог вспомнить ни слова родного языка.

Не находя среди множества известных мне прилагательных достойных эпитетов, я стоял на площади, зачарованно глядя, как Великий Совет Венеции шествует по Моло, слушая доносящиеся с алтаря Сан-Марко слова Великой мессы или наблюдая за судами, плавающими по зеркально гладкой поверхности Адриатики; или следил за тем, как обмакиваются в краски кисти, как смешиваются в глиняных горшочках розовая марена, киноварь, кармин, вишневая краска, лазурь, бирюза, все оттенки зелени, желтая охра, темно-коричневая умбра, лимонный краситель, сепия, фиолетовый caput mortuum – все такие красивые – и густой лак под названием «кровь дракона».

Я добился больших успехов в танцах и фехтовании. Моим любимым партнером был Рикардо, и вскоре я осознал, что по своим умениям почти не уступаю этому мальчику из старших, превосходя даже Альбиния, который до моего появления считался вторым после Рикардо. Надо сказать, однако, что Альбиний не держал на меня зла. Эти мальчики стали для меня братьями.

Они водили меня в дом прекрасной куртизанки Бьянки Сольдерини – стройной, гибкой, несравненной чаровницы с волнистыми локонами в стиле Боттичелли и миндалевидными серыми глазами, обладавшей благородством, умом и добрым сердцем. Когда бы я ни пришел, меня всегда с радостью принимали в ее доме, где молодые женщины и мужчины часами читали стихи, увлеченно обсуждали казавшиеся бесконечными иностранные войны или способности недавно заявивших о себе художников – кто из них и когда сможет получить следующий заказ и каким этот заказ будет.

Негромкий, почти детский голосок Бьянки как нельзя лучше сочетался с ее девичьим личиком и крошечным носиком. Рот ее походил на настоящий розовый бутон. Но она была умна, независима и неукротима. Она холодно отвергала любовников-собственников, предпочитая, чтобы вокруг нее всегда толпились люди. Любой прилично одетый или носящий меч человек автоматически получал доступ в ее гостеприимный дом. Здесь не отказывали в приеме практически никому, за исключением тех, кто стремился обрести власть над хозяйкой.

У Бьянки можно было встретить гостей из Франции и Германии, и всех без исключения – как иноземцев, так и местных жителей – интересовал вопрос о нашем таинственном и загадочном господине, Мариусе. Однако нам было запрещено отвечать на вопросы любопытствующих, и когда нас спрашивали, не намерен ли он жениться, согласится ли написать тот или иной портрет, будет ли дома в такой-то день и примет ли у себя того или иного человека, мы лишь молча улыбались.

Иногда я засыпал на подушках кушетки или даже на одной из кроватей и смотрел сны под аккомпанемент приглушенных голосов зашедших в гости дворян и неизменно убаюкивающей и успокаивающей музыки.

Бывало – хотя и очень редко, – что там появлялся наш господин собственной персоной. Он забирал нас с Рикардо, вызывая небольшую сенсацию в портего – главной гостиной. Он неизменно отказывался от предложенного кресла и стоял, не снимая плаща с капюшоном. Однако всегда любезно улыбался в ответ на уговоры присоединиться к собравшимся и иногда даже дарил Бьянке написанный его рукой миниатюрный портрет.

Они и сейчас явственно стоят перед моими глазами – великое множество усыпанных драгоценными камнями миниатюр, преподнесенных Мастером Бьянке на протяжении тех лет.

– Вы в точности воссоздаете мое лицо по памяти, – говорила она, подходя поцеловать его.

Я видел, с какой осторожностью он удерживал ее на расстоянии – подальше от жесткой, холодной груди и лица, запечатлевая на ее щеках поцелуи, хранящие чары мягкости и нежности, которые развеяло бы его настоящее прикосновение.

Под руководством учителя Леонардо из Падуи я часами читал книги, стараясь вторить ему в унисон. Освоив латынь, я перешел к итальянскому, потом вновь к греческому языку. Мне одинаково нравились и Аристотель, и Платон, и Плутарх, и Ливий, и Вергилий. Откровенно говоря, я толком не понимал ни одного из них – я просто выполнял задание Мастера, а знания тем временем сами собой копились у меня в голове.

Я не видел смысла в том, чтобы подобно Аристотелю бесконечно говорить о неодушевленных предметах. Жизнь и биографии древних, с таким воодушевлением изложенные Плутархом, представлялись мне гораздо более интересными. Однако я хотел узнать поближе современных людей. Я предпочитал дремать на кушетке у Бьянки, а не спорить о достоинствах того или иного художника. К тому же я знал, что мой господин лучше их всех.

Мой мир ограничивался просторными комнатами с расписанными стенами, озаренными щедро льющимся светом, а за их пределами – напоенным ароматами воздухом и бесконечной вереницей модно и шикарно одетых людей. Я к нему быстро привык, ибо никогда не видел страданий и несчастий городских бедняков. Даже прочитанные книги рассказывали об этом новом для меня царстве, где я настолько прочно закрепился, что ничто не могло бы заставить меня вернуться в прежний, исчезнувший мир хаоса и страданий.

Я научился играть песенки на спинете. Я научился перебирать струны лютни и петь тихим голосом, правда, мелодии, как правило, были грустными. Мой господин любил эти песни.

Иногда мы собирались вместе и хором исполняли перед Мастером наши собственные сочинения, а иногда представляли на его суд разученные нами новые танцы.

В жаркое время дня, когда полагалось отдыхать, многие из нас играли в карты. Мы с Рикардо выскальзывали из дома и в поисках партнеров для азартных игр отправлялись в какую-нибудь таверну. Пару раз мы сильно напились. Узнав об этом, Мастер немедленно положил конец нашим приключениям. Особенно его ужаснуло, что я пьяным упал в Большой канал и меня едва спасли от смерти. Могу поклясться, что при этом известии он побледнел, – я собственными глазами видел, как от его щек отлила краска.

За это он отхлестал Рикардо хлыстом по ногам. Я преисполнился стыда. Рикардо неподвижно стоял в библиотеке у большого камина, повернувшись спиной, и стойко – без криков и мольбы о прощении – перенес наказание. Потом он встал на колени и поцеловал кольцо господина. Я поклялся впредь никогда не напиваться.

Однако на следующий же день я вновь напился. Правда, на этот раз у меня хватило ума доплестись до дома Бьянки и спрятаться у нее под кроватью, где можно было выспаться, не подвергаясь риску. Еще до полуночи господин вытащил меня оттуда. Я решил, что сейчас получу свое. Но он только уложил меня в постель, где я заснул, не успев попросить прощения. В какой-то момент я открыл глаза и увидел, что он сидит за письменным столом и пишет так же быстро, как и рисует, в огромной книге, которую ему всегда удавалось спрятать до ухода из дома.

Когда же остальных, включая Рикардо, все-таки охватывала дневная дремота – как правило, такое случалось в особенно жаркие летние дни, – я выбирался на улицу и нанимал гондолу. Я лежал на спине и смотрел в небо, пока мы проплывали по каналу в сторону залива, а на обратном пути закрывал глаза и старался расслышать самые тихие вскрики, доносившиеся из погруженных в покой сиесты зданий, шелест водорослей, биение воды о подгнившие фундаменты, плач чаек над головой. Меня не раздражали ни мошки, ни запах, поднимавшийся от поверхности каналов.

Однажды днем я не вернулся домой к назначенному для работы и занятий времени – я забрел в таверну послушать музыкантов и певцов. А в другой раз я попал на представление, которое давали на открытых подмостках посреди церковной площади. Никто не сердился на меня за отлучки. Никому ни о чем не докладывали. Никто не устраивал проверки знаний ни мне, ни другим ученикам.

Иногда я спал целый день и просыпался лишь тогда, когда мне самому того хотелось. Необычайно приятно было, вдруг пробудившись, обнаружить господина за работой – либо в студии, где он, стоя на лесах, писал большую картину, либо рядом с собой, за столом в спальне, самозабвенно погруженного в свои записи.

В любое время суток повсюду в изобилии стояли блюда с едой: блестящие грозди винограда, разрезанные на куски зрелые дыни, восхитительный хлеб из муки мелкого помола со свежайшим маслом. Я ел черные оливки, мягкий сыр и свежий лук-порей из садика на крыше. Молоко в серебряных кувшинах всегда было холодным.

Мастер никогда не ел. Это знали все. Днем он всегда отсутствовал. О Мастере никогда не говорили без почтения. Он умел читать в душах мальчиков. Мастер отличал добро от зла и всегда понимал, когда его обманывают. Наши мальчики были хорошими. Иногда кто-то приглушенным голосом упоминал о плохих мальчиках, которых практически сразу же выгоняли из дома. Но никто даже в мелочах не обсуждал Мастера. Никто не говорил о том, что я сплю в его постели.

В полдень мы все вместе обедали – жареной птицей, нежным барашком или толстыми сочными ломтями говядины.

Учителя приходили одновременно по трое или четверо, чтобы обучать небольшие группы подмастерьев. Кто-то работал, кто-то учился.

Из класса, где зубрили латынь, я мог свободно перейти в класс, где изучали греческий. Иногда я листал сборник эротических сонетов и читал некоторые из них, как умел, пока на помощь не приходил Рикардо. Вокруг него тут же собирались другие ученики, и начиналось бурное веселье, а учителям приходилось ждать, пока все успокоятся.

При таком попустительстве я делал большие успехи. Я быстро учился и с легкостью отвечал практически на любые произвольно заданные Мастером вопросы и в свою очередь задавал свои, те, которые меня волновали в тот или иной момент.

Четыре из семи ночей в неделю Мастер посвящал рисованию, обычно начиная с полуночи и вплоть до своего предрассветного исчезновения. Ничто не в силах было оторвать его от работы.

С поразительной легкостью и ловкостью, как огромная белая обезьяна, он поднимался по лесам и, небрежно уронив с плеч свой алый плащ, выхватывал из рук мальчика приготовленную кисть. Рисовал он так самозабвенно и неистово, что на нас, изумленно следивших за каждым его движением, расплескивалась краска. Он был истинным гением, и всего лишь за несколько часов на холсте оживали потрясающей красоты пейзажи или до мельчайших деталей выписанные группы людей.

Работая, Мастер всегда что-нибудь напевал вслух. Рисуя по памяти или на основе своего воображения портреты великих писателей или героев, он громко называл для нас их имена. Он обращал наше внимание на краски, которыми пользовался, на контуры и линии, на законы перспективы, позволявшие создавать едва ли не осязаемые изображения и помещать их в казавшиеся абсолютно реальными сады, дворцы, залы...

Мальчикам поручалось дорисовать наутро только некоторые детали: цветную драпировку, тон крыльев, крупные части тел персонажей, которым впоследствии – пока масляная краска еще будет оставаться подвижной – Мастер собирался придать бо′льшую выразительность. Сияющие полы дворцов прежних эпох по нанесении им последних штрихов превращались в настоящий мрамор, попираемый покрасневшими круглыми пятками его философов и святых.

Работа непроизвольно затягивала нас. В палаццо оставались десятки незаконченных полотен и фресок, настолько жизненных, что они казались нам вратами в другой мир.

Одареннее всех среди нас был Гаэтано, один из самых младших. Но любой из мальчиков, за исключением меня, мог сравняться с учениками из мастерской любого художника, даже с мальчиками Беллини.

Иногда в палаццо устраивали приемы. Перспектива принимать гостей вместе с Мастером заставляла Бьянку сиять от радости, и она приходила в окружении множества слуг, чтобы исполнить обязанности хозяйки дома. Мужчины и женщины из самых благородных домов Венеции стремились попасть на такие приемы, чтобы увидеть творения Мастера. Его талантом восхищались все. Прислушиваясь в такие дни к разговорам гостей, я выяснил, что Мастер почти ничего не продает, что практически все его работы остаются в стенах палаццо и что он создал собственные варианты самых прославленных сюжетов – от школы Аристотеля до распятия Христа. Христос... Их Христос был кудряв, розовощек и мускулист; их Христос представал в облике самого обычного человека, а иногда походил на Купидона или Зевса...

Тот факт, что я не умел рисовать так же хорошо, как Рикардо и остальные, а потому половину времени довольствовался тем, что держал им горшки, мыл кисти и затирал места, требовавшие исправления, ничуть меня не расстраивал. Я не хотел рисовать. Просто не хотел. При одной мысли о необходимости изобразить что-либо у меня тряслись руки, а в животе все сворачивалось.

Я предпочитал разговоры, шутки, предположения о том, почему наш Мастер не берет заказов, хотя к нему ежедневно приходят письма, приглашающие принять участие в конкурсе на создание той или иной фрески для герцогского дворца или роспись одной из тысячи церквей на острове.

Я часами наблюдал, как холсты превращаются в красочные картины. Я вдыхал запах лаков, пигментов, масел.

Иногда мной овладевала злость, вгонявшая меня в ступор, но вызвана она была отнюдь не отсутствием мастерства.

Меня мучило что-то другое – нечто связанное с фривольными позами нарисованных фигур, с их сияющими розовыми лицами, с кипенными облаками на раскинувшемся над их головами небе, с пушистыми ветвями темных деревьев.

Столь разнузданное изображение природы казалось мне безумием. С тяжелой головой я в одиночестве скитался по набережным, пока не нашел старую церковь, а в ней – позолоченный алтарь с суровыми узкоглазыми святыми, мрачными, осунувшимися, застывшими: наследие Византии, подобное тому, что я увидел в Сан-Марко во время своей первой прогулки по городу. С благоговением смотрел я на эти свидетельства старины, и у меня болела, болела, нестерпимо болела душа. Когда меня нашли мои новые друзья, я лишь тихо выругался и продолжал упрямо стоять на коленях, не подавая вида, что знаю об их появлении. Я заткнул уши, чтобы не слышать их смех. Как они смеют смеяться в пустой церкви, где измученный Христос льет кровавые слезы и кровь черными жуками сочится из его ран?

Иногда я засыпал прямо перед старинными алтарями. Я убегал от своих товарищей. На сырых холодных камнях я чувствовал себя одиноким и счастливым. Я воображал, будто слышу, как под полом журчит вода.

Я нанял гондолу до Торчелло и там отыскал великий старинный собор Санта-Мария Ассунта, прославленный своей мозаикой, – по мнению некоторых, как произведение древнего искусства не менее великолепной, чем мозаики Сан-Марко. Я прокрался под низкие своды, разглядывая древний золотой иконостас и мозаику апсиды. Высоко наверху, в дальнем изгибе апсиды, стояла Дева, Теотокос, Богоматерь. На ее лице застыло строгое, я бы даже сказал – недовольно-мрачное выражение. На левой щеке блестела слеза. В руках она держала младенца Иисуса, а также пеленку, символ Mater Dolorosa.

Несмотря на то что при взгляде на эти образы у меня застывала душа, я чувствовал, что они мне близки. Голова кружилась, а от царящей на острове жары и тишины, повисшей в соборе, сводило живот. Но я оставался на месте. Я бродил перед иконостасом и молился.

Я был уверен, что здесь меня никто не найдет. К закату я окончательно заболел. Я знал, что у меня жар, но забился в самый дальний угол церкви и нашел успокоение, распластавшись ниц на холодном каменном полу. Поднимая голову, я видел перед собой пугающие сцены Страшного Суда – души, приговоренные к аду. Я был уверен, что заслужил эти муки.

За мной пришел мой господин. Как мы оказались в палаццо, я не помню. Такое впечатление, что уже через несколько секунд он уложил меня в постель и мальчики протирали мне лоб прохладной тканью. Меня заставили выпить воды. Кто-то сказал, что у меня лихорадка, а другой голос приказал ему замолчать...

Мастер остался дежурить возле меня. Мне снились плохие сны, но, проснувшись, я не мог их вспомнить. Перед рассветом Мастер поцеловал меня и нежно привлек к себе. Никогда еще я столь сильно не любил холодную, твердую плоть своего господина, как в те минуты, когда, сгорая в лихорадке, обнимал его и из последних сил прижимался щекой к его лицу.

Он дал мне выпить что-то горячее и острое из подогретой чаши, потом поцеловал меня и заставил сделать еще несколько глотков. Мое тело наполнил целительный огонь.

Однако к моменту его возвращения на следующую ночь у меня опять началась лихорадка. Я не столько спал, сколько в каком-то страшном полусне бродил по ужасным темным коридорам и не мог найти ни одного теплого или чистого места. У меня под ногтями появилась земля. В какой-то момент мне привиделась лопата, я испугался, что меня засыплют землей, и заплакал.

Рикардо все время оставался рядом и держал меня за руку, говоря, что скоро наступит ночь и тогда непременно придет Мастер.

– Амадео... – услышал я наконец голос нашего господина. Он поднял меня на руки, совсем как маленького ребенка.

У меня в голове вертелось множество вопросов. Я умру? Куда меня несет Мастер, закутав в бархат и меха? Зачем?

Мы оказались в какой-то венецианской церкви, в окружении новых, современных икон. Горели все свечи. Молились люди. Не спуская с рук, он развернул меня лицом к гигантскому алтарю и велел внимательно на него посмотреть.

Прищурившись, так как у меня болели глаза, я подчинился и увидел наверху Деву, коронуемую ее возлюбленным сыном, царем Иисусом.

– Посмотри, какое у нее милое, живое лицо, – прошептал Мастер. – Она сидит в той же позе, что и люди в этой церкви. А ангелы... Ты только взгляни на них – счастливые мальчики, сбившиеся в стайки вокруг колонн. Посмотри на их умиротворенные и кроткие улыбки. Вот рай, Амадео. Вот добро.

Я обвел высокую картину сонным взглядом.

– Видишь апостола, который шепчется со своим соседом? – тем временем продолжал Мастер. – Он выглядит совершенно естественно – так мог бы вести себя обычный человек на подобной церемонии. А наверху, смотри, Бог Отец с удовлетворением взирает на эту сцену.

Я попытался сформулировать вопросы, объяснить, что такое сочетание плотского и блаженного невозможно, но не смог подобрать достаточно красноречивых слов. Нагота маленьких ангелов была очаровательна и невинна, но я в это не верил. Это ложное верование Венеции, ложное верование Запада, ложь самого дьявола.

– Амадео, – старался убедить меня Мастер, – не бывает добра, основанного на страданиях и жестокости; не бывает добра, построенного на лишениях маленьких детей. Амадео, из любви к Богу повсюду произрастает красота. Посмотри на эти краски: они созданы Богом.

Чувствуя себя в его объятиях в безопасности, обхватив его руками за шею, я постепенно впитал в свое сознание детали огромного алтаря. Я вновь и вновь обводил его взглядом, стараясь не упустить ни одного мелкого штриха.

Я указал пальцем на льва, спокойно сидевшего у ног святого Марка, на лежащую перед святым книгу, страницы которой он листал, – казалось, они действительно переворачиваются... А лев выглядел совершенно домашним и кротким, как дружелюбный пес у очага.

– Это рай, Амадео, – повторил он. – Что бы ни вбило прошлое тебе в душу, забудь об этом.

Я улыбнулся и медленно, ряд за рядом, осмотрел фигуры стоящих святых, а потом тихо рассмеялся и доверительно шепнул господину на ухо:

– Они разговаривают, бормочут, болтают друг с другом, совсем как венецианские сенаторы.

В ответ послышался его приглушенный, сдержанный смех:

– О, я думаю, сенаторы ведут себя пристойнее, Амадео. Я никогда не видел их в таких фривольных позах, но это, как я уже говорил, и есть рай.

– Нет, господин, посмотри туда. Святой держит икону, прекрасную икону. Господин, я должен тебе рассказать...

Я замолчал. Меня бросило в жар, а все тело покрылось капельками пота. Глаза жгло, как огнем, и я ничего не видел.

– Мастер... – Ко мне наконец вновь вернулся голос. – Я в диких степях. Я бегу. Я должен спрятать ее среди деревьев...

Откуда ему было знать, о чем идет речь, – что я говорю об отчаянном побеге в прошлом, связное воспоминание о котором осталось в моей памяти, о побеге через степь со священным свертком в руках, со свертком, который нужно развернуть и укрыть под сенью деревьев.

– Посмотри, господин, икона...

Мне в рот полился мед. Густой и сладкий. Он тек из холодного источника, но это не имело значения. Я узнал этот источник. Мое тело превратилось в кубок, который встряхнули, чтобы взболтать его содержимое и растворить всю горечь, оставив лишь мед и дремотное тепло.

Когда я открыл глаза, то увидел, что вновь лежу на нашей кровати. Жар как рукой сняло. Лихорадка прошла. Я перевернулся и приподнялся, опираясь на подушки.

Мой господин сидел у стола. Он перечитывал то, что, видимо, только что написал. Его светлые волосы были перевязаны лентой. Ничем не скрытое лицо с точеными скулами и гладким узким носом казалось на удивление красивым. Он посмотрел на меня и улыбнулся.

– Не гоняйся за воспоминаниями, – сказал он, словно продолжая разговор, который мы не прерывали, даже пока я спал. – Не ищи их в церкви Торчелло. Не ходи к мозаике Сан-Марко. Со временем все эти пагубные вещи вернутся сами собой.

– Я боюсь вспоминать, – прошептал я.

– Знаю, – ответил он.

– Откуда ты знаешь? – спросил я его. – Это скрыто в моем сердце. Она только моя, эта боль.

Мне было стыдно за свою дерзость, однако, сколько бы я ни раскаивался, моя дерзость проявлялась теперь все чаще и чаще.

– Ты действительно во мне сомневаешься? – спросил он.

– Твои достоинства неизмеримы. Все мы это знаем, но никогда не обсуждаем, и мы с тобой тоже никогда не говорим о них.

– Так почему ты не хочешь довериться мне, вместо того чтобы цепляться за обрывки собственных воспоминаний?

Он поднялся из-за стола и подошел к кровати.

– Пойдем, – сказал он. – Лихорадки больше нет. Следуй за мной.

Он повел меня в одну из многочисленных библиотек в палаццо, в неубранное помещение, где в беспорядке валялись рукописи. Он редко работал в этих комнатах, а точнее, практически никогда. Он оставлял там свои новые приобретения, чтобы мальчики занесли их в каталог, а позже относил то, что считал необходимым, в нашу комнату.

Порывшись на полках, он отыскал нужную папку, большую, потрепанную, из старой желтой кожи, с протершимися углами. Белые пальцы разгладили большой лист пергамента. Он положил его на дубовый письменный стол так, чтобы мне было видно.

Картина, старинная...

Я увидел, что на ней изображена огромная церковь с золотыми куполами, необыкновенно величественная и красивая. На ней горели буквы. Они были мне знакомы, но я не мог заставить себя вспомнить их и тем более произнести вслух.

– Киевская Русь, – сказал вместо меня Мастер.

Киевская Русь...

Мной овладел невыразимый ужас.

– Она разрушена, сожжена! – непроизвольно вырвалось у меня. – Такого места нет! В отличие от Венеции его не существует. Оно разрушено, там царят холод, грязь, безнадежное отчаяние!.. Да, именно эти слова подходят больше всего...

У меня закружилась голова. Я почувствовал, что вижу путь к избавлению от безысходной скорби, но он был холоден, темен и извилист, с множеством поворотов, и в конце концов вел к миру вечной тьмы, где единственное, чем пахнут руки, кожа, одежда, это сырая земля.

Я попятился и убежал от Мастера.

Я промчался по всему палаццо.

Буквально слетев вниз по лестнице, я пронесся по темным комнатам первого этажа, выходившим на канал...

Вернувшись, я нашел его одного в спальне. Он, как всегда, читал – свою любимую в последнее время книгу: «Утешение философией» Боэция – и, когда я вошел, бросил на меня спокойный взгляд.

Я стоял, погруженный в размышления о своих болезненных воспоминаниях.

Я не мог их поймать. Да будет так. Они унеслись в небытие, как листья по аллее, – листья, которые время от времени непрерывным потоком падают, сорванные ветром, мимо окрашенных в зеленый цвет стен из маленьких садиков, устроенных на крышах домов.

– Я не хочу... – пробормотал я.

Существует лишь один Бог во плоти. Мой господин, мой Мастер.

– Когда-нибудь к тебе все вернется, когда у тебя хватит сил этим пользоваться, – сказал он, захлопывая книгу. – А пока... Позволь мне тебя утешить.

О да, к этому я был готов как никогда.

Вампир Арман

Подняться наверх