Читать книгу Лист Мёбиуса - Enn Vetemaa - Страница 4

1

Оглавление

Сижу перед открытым окном в номере на одного, который получил стараниями доктора Моорица. Точнее, наверное, назвать его одиночной камерой или, еще точнее, отдельной палатой, потому что это не отель, а Таллиннская психоневрологическая больница. Однако моя теперешняя и по всей вероятности весьма временная обитель нисколько не уступает второразрядной гостинице: кроме кровати у меня имеется большой стол, а на нем стопка чистых тетрадей и письменные принадлежности. Даже телевизор есть, правда, не цветной. Самое же главное, как я считаю, — в моих руках ключи от дверей. Я могу в любой момент, когда заблагорассудится, выйти прогуляться, только на первых порах доктор Моориц не разрешил мне покидать территорию больницы. Не разрешил лишь потому, как он совершенно определенно подчеркнул, что я могу заблудиться. К сожалению, так оно и есть, хотя способность ориентироваться постепенно ко мне возвращается. Например, я догадался или вспомнил — не знаю даже, как правильнее, — что там, откуда нарастающими волнами доносится и сквозь открытое окно вливается в мою комнату гул толпы и фырканье лошадей, находится ипподром. Знаю, что когда-то, давным-давно, сам бывал на этом ипподроме. Представляются оскаленные лошадиные морды, летящие клочья пены, переливающиеся атласные камзолы и картузы наездников, разноцветно-веселенькие, какие-то фальшивые и даже вымученные. Еще всплывает такая картина: на финишной прямой у вороного рысака пошла кровь из носа, наездник же продолжал яростно хлестать его. “Столб галопом!” — сообщил громкоговоритель, а лошадь скакала и скакала, и наездник все ее охаживал. Темно-красная кровь, шелковистый круп, хлыст. Я знаю, что все это видел собственными глазами. И сейчас же запишу, что бывал на ипподроме. Запишу в самую первую тетрадку, потому что именно для сиюминутной фиксации подобных воспоминаний меня и снабдили письменными принадлежностями. Мне следует записывать даже такие на первый взгляд ничтожные мелочи, поскольку именно они могут оказаться самыми важными. Этот симпатичный, несколько смахивающий на армянина психоневролог Карл Моориц сравнил мое теперешнее состояние с медленным пробуждением от долгого сна: якобы в отношении меня действует закон некоего Джексона, гласящий, что в случае потери памяти, или амнезии, обычно прежде всего восстанавливаются впечатления детских лет, затем юношеских и так далее. В какой-то момент наступит критическая минута, когда мое сознание якобы выскочит на поверхность, словно поплавок в пруду, и тогда сразу все прояснится. Придется только подождать, терпеливо разматывая клубок воспоминаний.

Не знаю, почему мне предоставили такие комфортные условия. Я смотрюсь в зеркальце (оно у меня тоже есть!) и вижу в общем славное, только, пожалуй, вполне заурядное, без ярко выраженной индивидуальности и не очень мужественное лицо вполне приличного мужчины средних лет. Вероятно, какого-нибудь интеллигентишки, впрочем, внушающего доверие… Странно, немного потешно и как-то беспардонно говорить о себе такие вещи.

Сестра приносит таблетку рудотеля. Это транквилизатор, или успокаивающее, — средство общего действия, в частности снимающее психомоторное возбуждение — вначале у меня руки дрожали так, что писать было трудно, а теперь уже все в порядке; как видно, рудотель и впрямь хорошее лекарство. Мне сказали, что эти маленькие таблетки не одурманивают, от них не клонит ко сну, изъясняясь по-научному, у них отсутствует свойственное большинству транквилизаторов седативное действие. Да уж этому… (но кому? Как мне называть себя? Мужчина? Человек? Личность? Вот именно — неустановленная личность, или для краткости Эн. Эл!)… этому Эн. Эл. нельзя поддаваться сонливости.

— Разве наблюдать за деятельностью мозга при помощи того же самого мозга не равнозначно попытке Мюнхгаузена поднять себя за волосы? — полюбопытствовал я.

Доктор одарил меня долгим взглядом, а потом заметил, что речь у меня образная, хотя не без склонности к болтовне. Дескать его, моего лечащего врача, сие не тревожит, поскольку некоторые его пациенты молчат не днями, а буквально месяцами.

— Уж вы-то наверняка что-нибудь вскоре выболтаете, — улыбнулся он. И выразил уверенность, что моему темпераменту не противопоказана болтовня на бумаге, то есть писанина. На следующий день он принес мне тетрадки и длиннющий вопросник: что я помню о своих родителях, детстве, доме, школе, первых влюбленностях и т.д. и т.п. Все следует подробно записывать, потому что как же еще нащупать, кто я такой. Хотелось бы также услышать, что я знаю о Таллинне, бывал ли я в этой больнице, кто у нас сейчас возглавляет правительство, когда была последняя мировая война… Этих вопросов не перечесть. Я сказал, что для вразумительных ответов на все вопросы мне понадобится целый год.

— Пишите, пишите! По-моему, вы человек самонадеянный и весьма эгоцентричный. (Не обижаюсь ли я? Разумеется, нет.) Следовательно, душевный стриптиз будет доставлять вам определенное удовольствие.

— Эксгибиционистское? Или нарциссовое? — полюбопытствовал я.

— Мхмм… по всей вероятности, вы человек начитанный. Не иначе как с высшим образованием.

— Почему вы полагаете? — поинтересовался я. Мне показалось, он несколько смутился, хотя, возможно, я ошибаюсь.

— Проступает. Не так-то просто скрыть свои недостатки… — отделался он шуткой. Затем спросил, не играю ли я в шахматы. Я немного подумал — да ведь я и вправду помню как ходят фигуры, знаю также, что есть, например, защита Грюнфельда и будапештский гамбит, — и осмелился предположить, что в “предшествующей жизни”, по-видимому, был шахматистом средней руки. А в теперешней? Шут ее знает… Доктор сказал, что, если я пожелаю, мы могли бы сыграть во время его дежурства одну-другую неутомительную партишку, — конечно, до полуночи, потому что мне, дескать, необходим покой. Дескать, занося записи в тетрадь и всецело углубившись в себя, я время от времени обязательно должен переключаться, так сказать, на другую волну. Иначе можно переборщить и удариться в иную крайность…

Очень мне нравится этот человек, весьма и весьма отличного от меня темперамента, мужественный, с улыбкой несколько мефистофельского склада (она как будто бы даже идет психоневрологу). Я бы сказал, что мы находимся на противоположных полюсах, которые притягиваются, но, конечно, не скажу, поскольку представляю себе, как бы он реагировал на такое самолюбивое, по-студенчески форсистое замечание.

Да, а вообще мне здесь хорошо и покойно.

Приятный, летний, настоенный на сиреневом цвету ветерок шуршит занавесками. И мне вспоминается кое-что из детства. Ощущаю запах ванилина и корицы — мама в кухне печет булочки. В соседней комнате вроде бы играют на рояле гаммы. Папа? Да. В этом я уверен. А кто он такой? Пока не могу сказать. Во всяком случае не пианист. Я закрываю глаза. Вот уж не подумал бы, что меня так взволнуют детские впечатления; это волнение болезненное, возможно, даже патологическое. Патологическое?.. Может быть, эти сомнения тоже следует занести в тетрадь…

Карандаш спокойно скользит по бумаге, строка ложится за строкой. Почерк у меня отчетливый, констатирую я, возможно слишком щеголеватый. Кстати, и этот острый карандаш мне очень нравится; на тупом его конце желтоватая резинка. Время от времени я ее нюхаю — у нее несколько своеобразный, слегка таинственный запах. Во всяком случае, этот запах мне не знаком.

Могу сказать, что я почти счастлив. Очевидно, до сих пор мне редко случалось быть одному. И еще хорошо, что моя комната находится не в каком-нибудь огромном, вселяющем ужас доме казарменного типа, а в невысоком отдельно стоящем здании.

Под окном отцветает сирень. На грядках тюльпаны и нарциссы и еще укроп с луком. Славные мелкобуржуазные грядки. Они тоже действуют успокоительно. Я уже могу взглянуть на себя со стороны, глазами постороннего наблюдателя, нет больше панического состояния минувших дней. А ведь оно было… Конечно, я не могу дать голову на отсечение, что все случилось именно так, как мне представляется теперь, — нельзя требовать невозможного: теперь все невольно смягчается, рисуется в пастельных тонах.

Представьте себе вокзал со всеми его запахами, шумами, голосами, с натужным кашлем громкоговорителя, извещающего о прибытии и отправлении поездов. Да еще с умиротворяюще простодушным храпом, что доносится из разных углов.

Некий человек, сидевший откинувшись на скамье, внезапно распрямляет спину. И кажется ему, будто чья-то невидимая рука медленно-медленно сдвигает с его глаз черную повязку: к нему возвращается зрение, обоняние, восприятие нашего бренного, будничного мира. Сперва все вокруг колеблется, предметы расплываются, но постепенно контуры их проясняются. Линзы фотоаппарата фокусируются. Кое-что человек (впрочем, мы ведь условились называть его Эн. Эл.) видит очень хорошо, даже, может быть, слишком. Например, сидящую против него кралю. Она только что сняла гольфы и шевелит разопревшими пальцами. Красивая молодая женщина, которая как будто думать не думает о том, что в этом занятии есть нечто постыдное и у которой столь знакомый профиль — припоминается какое-то полотно Гирландайо (смотри-ка, что всплывает в памяти!). Интересно, думает Эн. Эл. (а может быть, это я сейчас полагаю, что он тогда так думал…), для многих людей вокзала, и чем крупнее, тем лучше, являются местом, где как бы пропадает стыд. Они совершенно спокойно подкрепляются с развернутой газетки, с аппетитом обгладывают куриные ножки. Вот солидный мужчина неуклюже пришивает пуговицу к пиджаку, поодаль кто-то преспокойно дрыхнет, растянувшись на лавке без башмаков, печально демонстрируя комичные дырки на носках. Словно вокзальные залы истребляют в нас нравственное или же горделивое личное эго, словно они обезличивают нас. Наверняка люди, собравшиеся здесь, вели бы себя совсем по-другому, а красотка, проветривающая пальцы, может быть, даже модничала бы.

Он смотрит на народ и инстинктивно дотрагивается до висков. Никак не может понять, где он находится — в объятиях Морфея или, напротив, в преддверии ада. И как он вообще сюда попал?

Пружина страха выбрасывает его со скамейки. А вещи? Нет, никаких вещей не видно. Почему-то ему хочется поскорее выбраться отсюда. Босая красотка с удивлением воспринимает его внезапную спешку, однако не прерывает свою гигиеническую процедуру. Только спрашивает как ни в чем не бывало:

— Что с вами?

Но он устремляется туда, где по всей видимости находится выход. Только заметив милиционера, заставляет себя сбавить темп и принимает непринужденный, точнее деловито непринужденный вид. Почему? Почему он боится милиционера?

И вот он на улице. Конечно, город ему знаком, более чем знаком. Это явно Таллинн. Конечно. Но здесь ли он родился и жил? Сам-то он эстонец, никаких сомнений нет: он ведь понимает язык. Он думает на этом языке. Впрочем, Таллинн может быть знаком жителю Тарту или Вильянди, как и любому провинциалу из медвежьего угла…

Он сворачивает к боковому крылу вокзала, обходит вокруг него и, с опаской, задрав голову, словно кто-то за ним следит, видит большие ярко-зеленые буквы, в самом деле удостоверяющие, что это Таллинн. Господи, какая чушь!

Смотрит на свою руку, щупает затылок, потом лоб. Нигде не болит. Он вполне здоров. Не заметно, чтобы его поколотили. И похмелья не чувствуется. Он наверняка ничего не пил, иначе ощущал бы признаки перепоя! А где же вещи? И… паспорт? Совершенно ничего не осталось в голове.

Опускает руку во внутренний карман — там пусто, абсолютно пусто. Ни бумажника, ни каких бы то ни было документов. Как видно, его обчистили. Но где? Когда?

Наряду с тревогой он испытывает некий трудно объяснимый стыд. Как будто перед кем-то провинился… Хочет перейти широкую площадь, но тут внезапно сознает, что это не разрешается. Здесь должен быть туннель. Конечно, он сразу же его находит.

Вскоре он присаживается на берегу пруда, носящего немецкое название — Шнелли. Но самому-то ему schnell[1] никуда не надо.

Теперь он ощупывает все карманы, обыскивает их самым основательным образом, а карманы пиджака выворачивает наружу. В результате имеет две находки: расческу и обертку от ириски “Золотой ключик”. Золотой ключик… Не надо ему никакого золотого ключика, необходим самый простой ключ, который отомкнул бы затворы памяти. Расческа с двумя недостающими зубчиками тоже абсолютно анонимна. В былые годы школьники выцарапывали порой на расческах имена. А на этой даже инициалов нет.

И тут он вздрагивает. Опирается лбом на сведенные вместе руки, как бы принимая позу молящегося: невероятно, ужасно, абсурдно, даже смешно, свихнуться можно (если еще не свихнулся!) — ведь он не знает, как его зовут! Не знает ни имени, ни отчества, ни фамилии! Ни места жительства, ни места работы. Ничего не знает. Он закрывает глаза, ждет, не всплывет ли что-нибудь, ну хотя бы должность. Тщетно!

А открыв глаза, видит, что прямо у его ног на землю опустилась чайка. Птица смотрит на него, ковыляет на безопасном расстоянии вокруг скамейки, потом кидается под нее и показывается вновь с копченой салачьей головой и частью внутренностей в клюве. Глаз чайки — видна какая-то шелковисто-голубоватая радужка, — ехидный и коварный. Затем чайка поднимается в воздух. В памяти всплывает имя Хичкока. Кто такой Хичкок?..

Да кем бы тот ни был, сам-то он кто? Уж не душевно ли больной, сбежавший из сумасшедшего дома? Вроде нет, на нем не больничная пижама, на нем дорогой, бежевый костюм и брюки довольно прилично отглажены. Он только что прочитал на шелковой подкладке PURE SILK[2] и хотя эта этикетка, весьма потешная и двусмысленная, вызвала усмешку, он понял оба ее значения… Чайка, копченая салака, селедка… Какая жуть.

Ясно, у него потеря памяти. Он достаточно наслышан о таких вещах. Потеря памяти или амнезия. У кого она бывает? У запойных пьяниц, у эпилептиков? Он явно не запойный пьяница. Он вполне может страдать эпилепсией, или падучей болезнью, хотя тогда… Хотя у эпилептиков будто бы потеря памяти временная — они забываются, когда бьются в судорогах. На вокзале вокруг эпилептика наверняка собралась бы толпа перепуганных и любопытных. Но ведь ничего подобного не было. А еще… Да, кто-то рассказывал, что один инженер, кажется, инженер по технике безопасности, потерял память, когда под тяжестью пропитавшегося водой снега рухнула крыша в цехе и погребла нескольких рабочих. Конечно, сбрасывать снег не входило в прямые обязанности инженера, но он нес ответственность за технику безопасности. Говорили, будто с его памятью было все в порядке до самого момента катастрофы. Ее он не помнил, ничего о ней не знал. Как видно, амнезию может вызвать большое потрясение. Но какое потрясение?

Вдруг я совершил что-нибудь ужасное? Кого-то убил?

Он смотрит на свои руки: нет ли на них следов крови? Нет. Руки чистые, не сказать что с маникюром, но со сносно подстриженными ногтями, с удаленной на полукружиях кожицей. Кстати, руки вовсе не рабочие.

И тут возникает неодолимое желание взглянуть на себя в зеркало: может быть, он себя узнает?! Вообще в какой-то степени он может представить свое лицо, в сознании всплывают фотографии, которые ему пришлось сделать при обмене паспорта (когда это было?). Странно ли то, что вспоминаются фотографии? Нет, кажется, не очень. Да у кого же вообще есть правильное о себе представление; пожалуй, у немногих, потому что, подходя к зеркалу, мы подсознательно принимаем определенный вид, который считаем своим. От неожиданного взгляда в зеркало ведь испугаться можно.

Зеркало? Зеркало?.. Тут-то и начинает всплывать кое-что из довольно раннего детства.

Кто новогодней ночью в темной комнате смотрит в зеркало со свечой в руке, может увидеть в нем предсказание своей судьбы. Так по крайней мере говорилось в одной старинной книге. И вот он, тогда еще мальчик, решил в новогоднюю ночь отправиться на чердак. Где ж это было? Очевидно, в деревне. Конечно, в деревне.

Эн. Эл. судорожно ухватился за это воспоминание: может, всплывет что-либо существенное, прольющее свет на нынешнюю сумасшедшую ситуацию.

Предновогодний вечер, запах свечей и опаленных еловых веток, на какой-то деревянной лавке стоит миска, куда льют олово… Даже то помнится, что у него застывшее олово чем-то походило на лошадь. Мама (он хорошо помнит ее лицо, она такая молодая, с косами, заплетенными на голове), да, мама предсказала, что он станет известным спортсменом-конником… Дедушка — он помнит его очки в тонкой оправе и седоватые усы с острыми, немного задранными вверх кончиками (однако, может быть, в его сознании запечатлелись какие-нибудь фотографии из семейного альбома: господи! если бы где-то раздобыть семейный альбом в атласном зеленовато-мшистом переплете…) — так вот, дедушка заметил, рассматривая оловянную лошадку, что, пожалуй, из парня выйдет лихой извозчик. Дедушка вообще отличался несколько грубоватым юмором. У дедушки, когда он изволил пошутить, была скрипка в руках. Да, это происходило в деревне, в зале довольно большого дома, и дедушка действительно играл на скрипке, несмотря на свои толстые, заскорузлые пальцы рабочего человека. Кожа на его пальцах была какой-то особенно огрубевшей, потому что он владел кузницей и знал кузнечное ремесло. (Говорит это о чем-нибудь? Почти ни о чем. Сколько в Эстонии было кузниц…) А папа сидел за фортепьяно; у них в деревне был большой рояль “Ратке”… Папа готовился аккомпанировать дедушке. Что-то они хотели сыграть. Может, какой-нибудь хорал из порядком потрепанного сборника Пуншеля.

Когда они уже играли, мальчик выскользнул из зала, прошел через дедушкину комнату и столовую в переднюю и поднялся по лестнице на второй этаж. Там было три комнаты, дальше — чердак. Эн. Эл. помнит это все с каким-то лунатическим ясновидением (если можно соединить эти два противоположные слова).

Мальчик не зажигал в комнатах электричества, а прошел со свечой в руке прямо к двери на чердак. И он помнит даже, что боялся. Обычно на чердаке сохла чья-нибудь шкура, чаще всего телячья, но как-то раз была лошадиная. Лошадь звали Ирмой. Мальчик совсем не боялся Ирму, чего нельзя сказать о ее шкуре. К тому же на шкуре были большие свищи. Будто бы оводы откладывают яйца под шкуру лошади, а потом из яиц вылезают противные белые червяки-личинки, затем снова превращающиеся в оводов.

В тот раз на перекладине между стропилами висела шкура маленького бычка. Мальчик это знал, но ему все равно было как-то не по себе. Тем не менее, преисполненный решимости, он распахнул покрашенную белилами, резко скрипнувшую дверь и ступил в прохладную темень чердака. Пламя свечи трепетало на сквозняке, грозя погаснуть, но все же устояло. Пол на чердаке был земляной, припорошенный удивительно тонким слоем снега, просочившегося сквозь дранку. Мальчику предстояло пройти мимо огромного сундука, также нагонявшего на него страх: когда-то он слышал о своем сверстнике, который спрятался в такой же сундук, а крышка упала и замок защелкнулся. Говорили, что сверстник задохнулся и его нашли спустя много-много дней. По запаху.

Нет, об этом нельзя думать! А может, наоборот, надо думать, потому что не продумав всего, не избавишься от страха. И он собирается с силами, не проходит мимо сундука, а останавливается перед ним и поднимает крышку. Никакого трупного запаха, лишь сладковато попахивает старыми тулупами и санными полостями…

Где же старое, местами облезлое зеркало, ради которого, собственно, он и пришел сюда? Ах, вон оно, в углу. Он подходит к зеркалу и стирает слой пыли, потому что иначе ничего не видно. И тут вдруг вздрагивает, потому что совершенно неожиданно видит себя. Он обретает свое я, происходит само-обретение. Этим “я” оказывается маленький светловолосый перепуганный мальчик. Голубоглазый мальчик с дрожащей свечой в руке. Он довольно долго рассматривает собственное отражение, и тут нежданно-негаданно ему становится грустно. Отчего бы это? Он делает неосторожное движение и задевает колокольцы, висящие на каком-то крючке — колокольцы, с которыми ездят обычно зимой, преимущественно в церковь. Колокольцы звенят тихо-тихо, и ему становится еще грустнее. Почему? Ведь под дугой колокольцы позвякивают так славно, так весело. Но, оказывается, это ничего не значит, сейчас на душе мальчика все равно грусть и боль. Едва ли он думал о Жизни как таковой и о месте человека на брегах вечности. Но он, наверное, впервые почувствовал это. Может быть, я больше не посмотрюсь в это зеркало. Может быть, уже никто и никогда не посмотрится в это зеркало (зеркала тоже стало жаль). Отслужившее свое зеркало. Отслужившее так же, как некогда шкура Ирмы. Нет, более того — шкуру еще на что-то можно употребить, а зеркало уже никому не нужно. А сам мальчик? Нет, пока он очень нужен. Хотя бы увитой косами маме, которая сидит в зале и слушает музыку. Сейчас мальчика любят многие, он даже любимец сурового деда. Однако… И это “однако” повисает в воздухе, как затухающее звучание серебряных колокольцев.

Удивительно, подумал уже не мальчик, стоя перед зеркалом на чердаке, а Эн. Эл., сидя на скамейке в парке, — удивительно, с какой точностью может память извлечь из небытия давнее, прочно позабытое! А сегодняшнее, а вчерашнее…

Надо вернуться на вокзал и посмотреться в зеркало. В туалете должны быть зеркала, иногда перед ними стрекочут электробритвами обросшие щетиной, осовевшие в дороге мужчины.

Он снова входит в здание вокзала, обнаруживает в подвальном этаже уборную с зеркалами. Когда он робко появляется перед ближайшим к двери зеркалом, то старается в очередной раз принять вид порядочного человека. Он все еще опасается, что к нему кто-нибудь подойдет и схватит за рукав: “Признавайтесь сейчас же, кто вы такой!”

И что он сможет сказать в ответ?

Перед соседней раковиной стоит обрюзгший человек весьма сомнительного вида, типичный жулик. Похоже, во внутреннем кармане у него бутылка. Однако насколько же предпочтительнее его положение по сравнению с Эн. Эл.! Допустим, он в самом деле жулик, но и в этом случае он по крайней мере знает, кто он такой, как, впрочем, и то, в чем его подозревают. Без особого удовольствия он мог бы назвать воображаемому преследователю свой адрес, год рождения и прочие данные — так что предполагаемый жулик в каком-то смысле более “порядочный” человек, чем Эн. Эл. …

Эн. Эл. смотрится в зеркало. Конечно, он узнает себя.

“Я неоднократно встречался с этим господином, — произносит он мысленно. — Мы знаем друг друга. Мы большие друзья. Когда же мы последний раз встречались? По-моему, в тот раз он выглядел моложе…” Хоть плачь! Он знаком с этим господином, но имени его не знает. Не знает имени своего большого друга! Как-то неудобно.

Эн. Эл. ополаскивает кончики пальцев — ведь надо хоть что-то делать. Нельзя же без всякого толка и смысла таращиться в зеркало. Поразительно, но физиомордия в зеркале совсем не заросла. Наверное, увидеть себя с запущенной бородищей было бы утешительнее, ведь она намекала бы на некую продолжительную временную дистанцию. А гладкое, явно имевшее дело с острым лезвием лицо ясно говорит: старт дан только что, во всяком случае, совсем недавно. Старт в неизвестность. Если отправная точка совсем-совсем близко, почему же он не может повернуть обратно? Где ты, дорожный указатель?

Хотя бы знать, какая у меня специальность? — мучился Эн. Эл., ополаскивая пальцы и рассматривая свои руки. Если бы где-то был список всех профессий, может, что-то и припомнилось бы. В коридоре висело объявление: требуются слесари-вагоноремонтники, грузчики, маляры и подсобные рабочие. Нет, это все определенно не его занятия. Он отошел от зеркала и поднялся по лестнице в зал ожидания. Что же дальше? Куда податься? Куда? Никогда раньше этот вопрос не был столь мучителен и животрепещущ; кажется, в былое время вопрос “куда” стоял совсем в иной плоскости и означал лишь то, что из многих возможностей следует выбрать наиболее достойную. Место работы? В Таллинне его место или где-нибудь еще, вполне возможно, он один из тех, кто прибыл сюда в командировку…

Конечно, самое правильное было бы спросить, где находится… психушка. Да ведь неловко спрашивать такое и, кажется, еще рано. Определенно рано, внушает он себе. Я ведь наверняка чуть раньше или чуть позже справлюсь с провалом памяти. А если не справлюсь, ну тогда, конечно, придется узнать адрес лечебного заведения.

Эн. Эл. проходит мимо таксофона. Постой-ка… Справочное бюро… Да, но какой от него толк: “Извините, не можете ли вы сказать, как меня зовут…”

Он заметил телефонную книгу, тонкой цепочкой прикрепленную к стене. Если поискать в ней и наткнуться на свою фамилию, может быть, вспышка молнии прорежет тьму, ибо совершенно невероятно, чтобы человек не узнал свою фамилию! Но ведь придется перелистать всю книгу, а разве здесь это сделаешь. Или попробовать ее украсть? Но он чувствовал, что сейчас не в состоянии отважиться на такой шаг. Телефон… да, дома у него есть телефон, черный аппарат слева от пишущей машинки “Оптима”. Он даже знает, что рядом с ним на темной полированной столешнице два небольших кружка пыли; сколько он их не стирал, они возникали вновь. И однажды его осенило — это следы от рюмок. По всей вероятности из них пили что-то тягучее, содержащее сахар. Когда он попадет домой, придется как следует вымыть стол теплой водой с содой. Да-а, когда-то он попадет…

Телефон… Вполне возможно, он его засекретил. (Несколько театральное выражение по отношению к аппарату, номер которого владелец не разрешил напечатать в телефонной книге.) Если засекретил, то от телефонной книги нет никакого проку. И вообще в ней хоть пруд пруди разных Касков, Таммов, Сааров и Ивановых. Сможет ли он найти себя среди них, если у него подобная фамилия? Не сможет, да и фамилия у него не такая. Если бы у него была фамилия, какой литературная братия отдает предпочтение в своих опусах, например, Лапетеус, Рейспасс либо Малтсроос, то, возможно, на него и нашло бы озарение. М-да… Кто знает, красивая у меня фамилия? Или безобразная? Многим ведь не по душе собственная фамилия.

Он усмехнулся — впервые за последнее время — припомнив, как несколько лет назад ему пришлось проверять списки избирателей в качестве агитатора, кстати, это слово кое-что утратило из своего первоначального значения. Тогда он наткнулся в одной уютной квартирке на одинокую девушку с румянцем на лице, которое стало багровым, когда она показала свой паспорт. Ее звали Венера Двоепопова…

А чему тут собственно усмехаться, ведь сейчас он согласился бы на любую фамилию.

— Это ты, Аста милая?.. Да, это я, Теофил! — радостно кричал в телефонную трубку молодой мужчина.

Волна зависти захлестнула его, и может быть, именно потому этот склонный к полноте типчик со шкиперской, сверх меры ухоженной бородкой показался ему отталкивающим. Розовые щечки и бесцветная бородка, что же это ему напомнило? Опять, наверное, что-то далекое, единственное, что еще удержалось в памяти. Ага! Так и есть. Когда-то он забыл кусок арбуза между двух тарелок (одна из них кверху дном как крышка). Потом он обнаружил этот кусок, но с отвращением выбросил в помойное ведро: на розовато-лиловой поверхности появились длинные ползучие нити, противные, светло-серые нити, по всей вероятности, какой-то вид быстро разрастающегося плесневого грибка.

Теофил закончил разговор с милой Астой и улыбался блаженно. Эн. Эл. подошел к таксофону, открыл телефонную книгу, полистал ее на всякий случай: Быстроумов, Обукакк, Рийсберг… Нет, с ходу он ничего не найдет. И тут его бросило в жар: чего он торчит возле телефона? У него ведь копейки нет за душой. Он нелепо замер с книгой в руках.

— Вы вообще-то собираетесь звонить?

Два глаза смотрели на него из-за очков колюче и пытливо. Рядом с ним стоял пожилой человек. В руке он держал трость с никелированным набалдашником в виде злой совиной головы, которая вылупилась на Эн. Эл. еще более пытливо.

Он протянул пожилому мужчине телефонную книгу.

— Да она мне не нужна! — прохрипел тот сердито. Телефонная книга повисла на цепочке, а старик подошел к автомату и опустил в прорезь двухкопеечную монету. Денежку, которой у Эн. Эл., к сожалению, нет…

Эн. Эл. опять сидит на скамейке и размышляет. Если он не коренной таллинец, то во всяком случае достаточно долго и достаточно часто здесь бывал! Он довольно хорошо помнит, что на месте теперешнего памятника борцам революции был другой: Иосиф Виссарионович самолично требовательным взглядом обозревал здание вокзала, главные ворота Таллинна. Ему не грозили неприятности, связанные с потерей памяти, потому что каждый тут же его узнал бы.

Затем происходит нечто вроде чуда средней величины.

Если потерю памяти сравнить с падением в пропасть, то представившийся случай следует считать либо одиноким деревом, умудрившимся пустить корни в каменной стене, либо последним выступом скалы, за который, может быть, удастся зацепиться.

— О, кого я вижу! Ехать куда-нибудь собрался или кого-то встречаешь? — Женщина опускает большой чемодан на ступеньку лестницы. Очень у нее знакомый голос. Ей около сорока. Нет, возможно, чуть больше — невысокая, тонкокостная, но грудастая. Бойкая, подстриженная под мальчика, во взгляде с хитринкой нечто от Гавроша. Сослуживица? Бывшая невеста? Девочка из детства, с которой возводили песочные крепости? Не знаю, совершенно не знаю! Очевидно, ищет того, кто ее должен встретить, и несколько озабочена. Само собой понятно — такой чемоданище… А-а, вспомнил: она могла свистнуть лучше многих ребят и сейчас, наверное, еще может: вот сунет два пальца в рот и дунет как в иерихонскую трубу. У людей холодные мурашки по спине побегут.

— Да я просто так… Угораздило… — А ведь его в самом деле угораздила нелегкая. Впрочем, от него и не ждут ответа.

Женщина оглядывается по сторонам, и тут он узнает запах ее духов. Девочки, играющие в песочек, не употребляют духов — значит, знакомство более позднее.

Вспоминается какая-то кухня. В комнате за стеной в разгаре вечеринка, вполне возможно какой-нибудь студенческий “междусобойчик”. Завывает маг. А за кухонным окном уже брезжит рассвет. Они вдвоем с этой молодой женщиной юркнули в кухню, и она, хихикая, закрыла дверь на крючок.

— Пускай Эрвин, олух царя небесного, поищет. Он жутко ревнивый. Особенно, малость хлебнувши…

Эн. Эл. истолковал ее поступок, как сделал бы на его месте всякий нормальный мужчина, но заработал оплеуху… И тут же кто-то постучался в дверь. Конечно, Эрвин. Но он даже не заметил их, отошедших к окну. Его мучила жажда, надо полагать сильнейшая. Он наклонился к крану и глотал самозабвенно. А затем повернулся кругом и был таков.

Девушку словно уязвили. И теперь Эн. Эл. сам запер дверь. Она позволила привалить себя к плите — плита была приятно тепленькая. Позволила кое-что еще, но далеко не все. Так что в плите теплоты оказалось побольше, чем в девушке, девушка была совсем холодная и индифферентная. Кое-что дозволила как бы из мести, а ведь это унизительно для мужчины.

Вскоре они вернулись в комнату, полную табачного дыма. Тут-то девушка и свистнула, заложив два пальца в рот. Да так свистнула, что кое-кто отрезвел. И откуда только что взялось, откуда в этой хрупкой грудной клетке, скорее предназначенной экспонировать прелестную грудь, такая сила, такой напор, — подумал тогда Эн. Эл. Ну да, однако в настоящий момент это, естественно, не имеет ни малейшего значения.

— Как твои… — начала было женщина и вдруг умолкла. Ну же! Он впился ногтями в ладонь и задержал дыхание: начало фразы вселяло надежду, что сейчас вот его назовут по имени, что наконец-то его нарекут, окропив святой водой!

— …Н-да, так как (еще есть надежда!) идут твои дела?

Всё!

Крещение не состоялось. И он услышал свой придурковатый ответ:

— Да как заправишь, так и идут…

— Ну какой же Эрвин олух… — пробормотала женщина.

Олух… Слово прозвучало вульгарно, тем более что находилось в явном противоречии с тоном. У нее все еще в ходу школьный жаргон: некоторые люди не отказываются от такого рода выражений, хотя они давно уже не подходят им по возрасту. Не собираются ли продлить таким образом молодость? Но годы свои так не скроешь, наоборот, тем явственнее их неумолимый бег. Когда женщина повернулась спиной, он увидел ее коленные сгибы, где намечались венозные узелки. Что касается возраста женщин, то коленные сгибы предательски его выдают. К тому же их не запудришь, не нарумянишь.

— Димка все еще работает у вас? — Вопрос прозвучал тускло, без особого интереса. Эн. Эл. неуверенно кивнул. Чем и удовольствовались.

— Ты, как и прежде, говоришь “олух”, да еще о мужчине, имя которого, как мне представляется, весьма импонирует женщинам…

Крючок был заброшен. Рука, вернее голос рыболова, немного дрожал.

— Каким он был олухом, таким и останется… А чем твое имя плохо?

Поплавок лишь чуть-чуть качнулся. По всей вероятности, женщина подумала сейчас о его имени, однако на наживку не клюнула, только носом повела, и поплавок безнадежно замер среди водорослей.

— Мой кумир, как видно, задремал… — “Мой кумир” тоже было не к месту.

— Я отнесу твой чемодан на стоянку такси. Куда тебе ехать?

— Как куда? — переспросила она с удивлением. — Куда обычно едет вернувшийся из путешествия человек. Не в кабак же… Нет, я не сомневаюсь, мой кандидат наук непременно где-то здесь, но, как пить дать, не видит меня сквозь свои толстенные стекла шестнадцатого калибра. Пожалуй, снова придется встречу назначить с кем-нибудь другим под иными часами.

Она лукаво взглянула на Эн. Эл. Ясно! Значит, именно с ним, а не с “кем-нибудь другим”, женщина уже встречалась и, кажется, не раз или два, а регулярно. Он попытался понимающе улыбнуться, хотя это было ужасно трудно.

— Давненько ты к нам не заглядывал. Заскакивай при случае!

— Ну что же…

Если бы его сразу пригласили в гости, может быть, протянулась бы какая-то ниточка и помогла выбраться из лабиринта. Да кто же пойдет на это. Это не принято. А с другой стороны, он может попасть в смешное положение, когда снова начнут интересоваться какими-нибудь Димками. Однако надо же что-то предпринять.

Но в тот момент, когда Эн. Эл. на миг отвернулся, женщина выкинула нечто жданно-нежданное: коротко, пронзительно свистнула! И тут же, с испугом и удивлением взглянув на него, выговорила со строгостью школьной учительницы:

— И не стыдно тебе! До старости дожил, а ума не нажил! Ты ведь не в лесу!

Конечно, после этого на него оттуда и отсюда осуждающе поглядывали люди. Только один карапуз, лихо расправлявшийся с мороженым, смотрел на него с нескрываемым восхищением.

А свист возымел-таки действие. Тут же появился запыхавшийся мужчина — неясно только, какого калибра диоптриями остекленный и в какой отрасли знаний остепененный.

— Поблагодари его! — женщина показала на Эн. Эл. и зарделась. Когда замужняя женщина краснеет при встрече с собственным мужем, можно не сомневаться — она счастлива в браке. — Это он (все то же третье лицо единственного числа!) посоветовал мне свистнуть. Я думала, что разучилась. Ах нет.

Эрвин пожал руку Эн. Эл.

— Давненько ты к нам не заглядывал. Заскакивай при случае!

Будто по жениным нотам читает, констатировал Эн. Эл. И тут Эрвин обратился к супруге:

— Юта (Ага! Конечно, Юта!), я оставил машину на улице Суур-Клоостри…

Он подхватил женин чемодан, и они помахали Эн. Эл. на прощание.

Н-да, они-то знают, куда ехать…

Эн. Эл. медленно поплелся следом. На улице он споткнулся о гофрированный шланг, такой же, как у пылесоса, только много толще. Эн. Эл. задумчиво уставился на трубу, напоминавшую хобот, и вела она к агрегату компрессорного типа. Печально стояла под навесом одинокая пескоструйка, тронутая ржавчиной. Она походила на печального слоненка, безнадежно ожидавшего мамашу. Эн. Эл. представил себе эту меланхоличную машину с грустно поникшим хоботом блуждающей среди зеленых и красных светофоров. Двигающейся все дальше и дальше… Может быть, по замкнутому кругу.

Где-то пробили куранты. Эн. Эл. почему-то был уверен, что на Ратуше. А вот какова таллиннская Ратуша, он, к сожалению, не мог вспомнить. Перед глазами всплывали разные строения подобного типа — в основном изображенные на открытках. Площадь с высоким зданием, смахивающим на церковь. С фигурками и многочисленными циферблатами. Когда часы били, фигурки передвигались по кругу. Прага? Кажется, да. Выходит, он даже в Праге побывал. Затем Эн. Эл. представил себе большую площадь с лестницей. Вероятно, площадь Испании… Но ведь находится она в Риме. Да, а здание таллиннской Ратуши никак не желало возникать в памяти.

Эн. Эл. пошел дальше, ориентируясь на бой курантов. Все дома, мимо которых он проходил, были знакомые, вполне узнаваемые, многажды виденные, однако какого-то целостного плана города он никак себе представить не мог. Дома были знакомы примерно так же, как шахматные фигуры шахматисту, однако все эти пешки и туры вроде бы располагались без логического порядка. Сдвинутая партия.

В этом низеньком домике когда-то находился тир — кажется, и сейчас еще находится, — только на двери висит большой замок. Как ему не знать тира! Платишь деньги и можешь стрелять в фигурку из жести, изображающую иллюзиониста, который при попадании благодарственно приподнимает цилиндр. А пораженная балерина, вздрогнув, пробуждается от летаргии и демонстрирует свой талант под скрежет железа. Жажду крови можно удовлетворить, попав в розовую свинью, — дернувшись, она падает и остается висеть на крючке, удерживаемая за одну ногу, будто в ожидании мясника с длинным ножом. Еще в тире — в этом или в другом? — имелось обыкновенное вращающееся колесо, которое можно было предпочесть другим аттракционам. Набрав определенную сумму очков, ты получал приз. Как-то давным-давно он к радости своей и горю выиграл бутылку шампанского, однако владелец тира не пожелал ее отдать: на что мальчику вино?! Тогда в разговор вмешался какой-то неопрятный субъект с всклокоченной бородой и заметил с укором: “Так нельзя, ибо человек потеряет веру в справедливость!” — Владелец тира уступил.

— Так нельзя, ибо человек в самом деле может потерять веру в справедливость! — повторил всклокоченный субъект, выходя на улицу, приподнял, приветствуя мальчика, кепочку и на радостях пустился прочь, крепко зажав бутылку в руке. Конечно, мальчику не жалко было шампанского, вот если бы вместо него дали коробку шоколадных конфет…

Коробка шоколадных конфет… Откуда-то аппетитно пахнуло булочками. Приятный дух шел из подвального окна — очевидно, там трудились пекари.

Эн. Эл. почувствовал голод. Хуже того — потянуло закурить. Курить захотелось особенно сильно, когда Эн. Эл. заметил сигарету, валявшуюся на тротуаре возле опорного столбика турникета. Она была девственная, невинно-непочатая. Очевидно, выпала прямо из пачки. Чертова сигарета! Угораздило же меня ее увидеть; ведь все забыл, что когда-то было, а привычка курить не забылась. Никак человек не расстанется с дурными наклонностями, что бы, черт возьми, с ним ни случилось! Они и в беде не изменяют нам, подумал Эн. Эл. и решил, что это грустная, но вместе с тем, пожалуй, остроумная мысль.

Однако же как ты ни с того ни с сего поднимешь свою находку с земли? Когда-то он прочел рассказ “Сигарета” одного французского писателя. В нем шла речь о каком-то мужчине в день его рождения, который, находясь не в полной бедности, но во временных денежных затруднениях, ужасно страдал без курева. Так вот автор утверждал, что сигарета особенно хороша после чашечки горячего крепкого кофе со сливками.

Кофе тоже хочется. Но сигарету больше.

Эн. Эл. сделал вид, будто завязывает шнурок и незаметно подобрал желанную сигарету. Когда он отважился на нее взглянуть, оказалось, что это не более не менее как “Уинстон” — прекрасная марка, однако ужасно быстро тлеющая. Предпочтительнее было бы найти отечественную, хотя бы “Приму”.

Спросить огня, да еще когда у тебя в руке “Уинстон”, труда не составило.

От первых же затяжек закружилась голова. Очевидно, он давно не курил. Любопытно, отважился бы я подобрать сигарету в своей предыдущей жизни (конечно, Эн. Эл. имел в виду не переселение душ).

Он пошел дальше, воображая себя разведчиком, напрочь забывшим свою легенду и даже координаты — следует признать, разведчиком, пользующимся особым доверием, ибо от него и в пыточной камере невозможно добиться никаких важных сведений… Между тем сигарета наполовину сгорела. Эн. Эл. подумал о бережливости и загасил ее. Аккуратно обтрусил обгоревшее табачное крошево и осторожно запихнул сигарету фильтром вниз в нагрудный кармашек пиджака, туда, где обычно носят изящно сложенный белый платочек тонкой материи. Держать в кармане окурки свойственно босякам, но одно то, что он подумал об этом, позволяет предположить — он не из числа опустившихся на дно типов. Весьма скверно, если он когда-то приобрел привычку подбирать окурки, и скверно особенно потому, что в трудных обстоятельствах старые привычки снова дают себя знать. Но он ведь уже попал в беду, а раз пришла беда — открывай ворота.

Эн. Эл. приметил закусочную под вывеской “10 минут”. Толковое название, за десять-то минут, конечно, можно напереться до отвала. По крайней мере сейчас, когда так подвело живот. К сожалению, у него нет того металлического или бумажного эквивалента овеществленного труда, который именуется деньгами.

Судьбе угоден черный юмор: именно в этот миг перед ним возникает обтрепанный молодой джентльмен в костюме, первоначальный цвет которого затруднился бы определить даже эксперт, плутовато подмигивает своим выцветшим рачьим глазом и гудит неожиданно густым басом:

— Старик, подбрось сорок шесть грошей! Мне не хватает…

— Да у меня и двух копеек не найдется, — застенчиво произносит Эн. Эл.

Попрошайка обводит его недоверчивым взглядом — мол, кого ты хочешь обмануть:

— Кто заливает, того небесное царство не принимает, — грозится он и внезапно показывает язык. Язык у него обложенный и невероятно длинный, до кончика подбородка достает. Судя по всему, трюк отработан и эффект известен заранее. Потрясенный Эн. Эл. взирает на услужливо предложенный его взору необычайный мышечный вырост, такой шершавый, что смахивает на известную растительную губку люффу, которая исправно служит чистоплотным людям. С подобным предметом гигиены, в просторечии зовущимся мочалкой, сам обладатель длинного языка без сомнения не соприкасался со времен царя Гороха.

— К тому же у скряги рука из могилы выпростается. Шавки на нее мочиться будут…

Под занавес попрошайка пускает звучного шептуна и отправляется на поиски очередного простоволосого. Но прежде роется в карманах и роняет на асфальт коричневый бумажный комочек. Окурок, как и у меня, грустно думает Эн. Эл.

Так значит рука из могилы выпростается? Она, кажется, вылезает у тех, кто свою мать или отца угробил. Ну и пусть себе выпростается, потому что при нынешних обстоятельствах его могила останется вообще безымянной.

Что же касается сорока шести копеек, то он и сам ничего не имел бы против: по меньшей мере получил бы стакан чаю с булочками. Но что же ему предпринять? Ведь от голода так быстро не помрешь, может быть в конце-то концов наступит прояснение духа. А если не наступит? В таком случае придется найти работу. Но где? Без документов, кажется, не принимают даже шабашников.

За этими размышлениями Эн. Эл. заметил, что выпавший из кармана профессионального заёмщика коричневатый комочек подкатился ему под ноги. И, как оказалось, это вовсе не окурок, а свернутая трубочкой рублевая бумажка. Выходит, он получил денежное воспомоществование от просителя денежной помощи. Наряду с черным юмором, надо полагать, существует белый юмор, рассуждал он, направившись прямиком в закусочную “10 минут”. Но прежде развернул трубочку, посмотрел на нее и нежно разгладил.

У стойки он обстоятельно изучил меню с учетом своих возможностей.

Он выбрал яичницу (18 коп.), две ватрушки (24 коп. за обе), бутерброд с колбасой (17 коп.) и стакан чаю (4 коп.). Всего набежало на 63 копейки. И на курево еще останется — конечно, не на “Уинстон”.

Итак, с одной проблемой на какое-то время в некотором роде покончено; желудок приступит к пищеварению, вполне посильному, и станет вскоре давать в мозг несколько более насыщенную кровь. Может, это пособит памяти?

А что, собственно, за шутка такая наша память?

В школе им показывали красивую цветную картинку, с которой приветливо и обходительно улыбался мужчина, хотя черепушка у него наполовину была срезана. Мужчина позволял им заглянуть в святая святых своего кумпола. Привлекательным мозг никак не назовешь, по крайней мере на картинке он смахивал на какую-то требуху, серую и противную. Впрочем, были там и ярко раскрашенные пятна, на которых порой задерживалась указка преподавателя анатомии. Были названы центры зрения, слуха и обоняния, даже центр чтения. Кончик указки скользил дальше и если бы приостановился, слегка подрагивая, на центре щекотки, кто знает, не захихикал ли бы вдруг многокрасочный мужчина.

Представили им также продолговатый мозг, мозжечок и прочие отделы; где-то еще должен быть мозговой придаток, или гипофиз, специфическое и удивительное образование, регулирующее внутреннюю секрецию организма, отвечающее за рост вообще и растительность на подбородке в частности, кроме того, кажется, имеющее прямую связь с еще одним придатком, с тем, что в школьную пору находится у мальчишек в стадии формирования, но в последующую задачу которого входит продолжение рода или, если воспользоваться марксистским термином, воспроизводство рабочей силы.

Смотри-ка, мозг Эн. Эл. помнит о себе достаточно много, но какая-то его часть объявила забастовку; уж не связано ли тут дело с перебоями по линии химии или электричества. И все равно мозг — достославный инструмент (только вот стоит ли мозгу заниматься самовосхвалением): если на крупном химкомбинате откажет какой-нибудь распылитель или эксгаустер, то подчас вся система выходит из строя, а с живым организмом дело обстоит совсем не так. Даже отец кибернетики и компьютеров Винер — вот ведь эту фамилию мой мозг счел нужным удержать, отметил он с грустью… — однажды изумился гибкости нашего уникального мыслительного органа: он вел автомобиль по достаточно загруженным улицам, немножко перед этим выпив (ай-ай-яй!), и в то же время смог поддерживать веселую дискуссию с некоей дамой. А если в каком-либо производственном процессе или в компьютере случится короткое замыкание — да просто пустяковый сбой, — вся махина начинает буксовать.

Мозг, мозг, мозг… Что он еще помнит о мозге? То, что мозг Анатоля Франса весил около полутора килограммов — явный недобор, — в то время как у Тургенева минимум на треть больше. Хотя сам Эн. Эл. предпочитал продукцию мозга Франса. (Возможно, мозг Тургенева весил столько за счет сверхразвитого центра обоняния, во всяком случае “Записки охотника” весьма ароматная книга.)

Будто бы мозг наделен еще избирательными способностями — несущественное он отбрасывает. Мы даже тех фактов не помним, с которыми сталкиваемся повседневно, но которые не имеют для нас значения. Как-то раз Эн. Эл. проиграл пари — не смог назвать примерного числа окон и дверей в домах, не говоря уж об их описании, между двумя автобусными остановками, хотя изо дня в день ездил по одному и тому же маршруту. (Кстати, какого цвета и очертания цифры на ваших наручных часах?) И вот теперь из головы вылетело наиболее существенное, самое необходимое для существования. Правда, память ярче чем прежде высвечивает воспоминания молодости, отдельные детали, однако скажите на милость, зачем ему знать, что на чердаке сохнет телячья шкура или что девушка, подстриженная под мальчика, хорошо свистит? Подобные вещи гораздо лучше было бы предать полному забвению. То есть в чем-то неважном его мозг перерабатывает, а в чем-то важном недорабатывает.

К тому же лишние знания опасны. Во всяком случае, его коллеге пришлось лечь в психушку, потому что он запоминал номера всех увиденных в течение дня автомобилей. Коллега якобы старался на них не смотреть и все-таки невольно все видел. Между прочим, его вылечили.

И тут перед мысленным взором Эн. Эл. возникла территория психоневрологической больницы. Только неизвестно, в каком месте, в каком городе. Он однажды купил темно-красные пионы с капельками росы на лепестках и пошел проведать того самого коллегу. Корпуса там были кирпичные и из бутового камня. Во дворе прогуливались люди в халатах, где-то в сторонке ребята гоняли мяч. Кто-то тащил из кухни тележку с большим котлом.

Однако ему не хотелось бы видеть себя в больничном халате, и мысль о растоптанных шлепанцах он гнал прочь. А процедуры? Там якобы замыкают на больных электроды электрической цепи, впрыскивают сильнодействующие лекарства, которые хотя и восстанавливают что-то в мозгу, на другое влияют отрицательно.

А если обратиться за помощью в отделение милиции? Но там-то что могут сделать? Отвезут на канарейке в то самое заведение, о котором он только что думал. И это будет не лучший вариант — все-таки в дело вмешалась рука закона, вместо изъявления доброй воли — принудительный привод. Конечно, принудительный, ведь его из отделения нипочем так просто не отпустят. И правильно сделают.

Как-то неприютно стало от этих мыслей. Почему?

Вероятно, история впрыснула в подсознание капельку страха. Милиционер ведь не жандарм, не констебль, тем более не легионер, однако когда к вам постучат и за дверью окажется милиционер, то вы, надо полагать, испугаетесь, хотя никаких грехов за собой не знаете. Когда на авансцене появляется страж порядка, руководствующийся иной системой исчисления, на задник тут же проецируется решетка. Пусть даже в дверь к вам постучит сама застенчивость — аккуратно подстриженный молодой человек в очках, именно такой, какими они часто бывают. Кроме того, кто может с абсолютной уверенностью утверждать, что провал памяти не связан ни с чем уголовно наказуемым, ни с каким крупным, кошмарным преступлением, которого память не вынесла и потому именно сбрендила? Может быть, Эн. Эл. уже разыскивают, может быть, на последней странице “Вечерки” помещена его фотография. “Разыскивается опасный преступник!” Н-да. Надо купить “Вечерку”. Кстати, под фотографией и фамилию свою найдешь…

Кто знает, может и правда где-то лежит человек с ножом в спине и вокруг него жужжат трупные мухи с красивым, зеленоватым отливом… Эн. Эл. не допускает, что мог бы убить крысу, однако ведь многие деяния совершаются в состоянии аффекта. Вдруг он прикончил свою неверную жену? А вообще-то есть ли у меня жена?

Эн. Эл. остановился.

Кажется, есть. Или, по крайней мере, была. Полнейшая нелепица, потому что стоило подумать о жене, как перед мысленным взором возникли ноги — ну ладно бы сексапильные, в ажурных колготках, — так нет, в каких-то невыразимых шерстяных гетрах, толстых, белых с пестрым узором, и — дальше уж некуда! — даже в лаптях! Чушь собачья. Да в наши дни у мужчины, носящего дорогие костюмы, не может быть жены в лаптях! Или память извлекла на свет дряхлую прабабушку? Тут во всяком случае мозг что-то путает. Ох, черт возьми! Если бы он мог договориться с штрейкбрехерами своего мозга, то пошел бы на любые уступки, лишь бы они вновь приступили к планомерной работе.

Нет, все-таки я не убийца. Убийцы не такие, пытается успокоить себя Эн. Эл. Он ведь пристально рассмотрел себя в зеркале на вокзале. Такой заурядный, буднично-скучноватый овал лица… А разве те, кто вершит чудовищные дела, непременно выглядят чудовищами? Наивно было бы так думать…

Несколько лет назад по телевизору показали мужика, который изнасиловал несовершеннолетнюю девочку, а потом, перепугавшись, сжег ее в топке (он работал истопником). Кучка пепла, или шлак, в котором обнаружили застежку ее школьного ранца, позволила экспертам прийти к решающему заключению, приведшему к смертному приговору. Железка ведь не горит.

Когда преступника показывали в телепередаче, он трусливо загородил лицо руками. Но Эн. Эл. все же успел заметить, что на экране вовсе не Синяя Борода, а самый заурядный мужичок-коротышка. На нем был вязаный свитер с узором, который, выходя из-под пальцев женщины, уже самой судьбой предназначался потенциальному убийце.

Еще один, молодой и веселый парень, тоже насильник, тоже убийца, на которого народу дали взглянуть по телевизору, во время съемок радовался прекрасной погоде, благодарил за нее Господа и заметил, что по такой обильной росе можно схлопотать насморк. Его снимали, когда он вел следователей через луг к какой-то канаве или роднику, в котором утопил свою жертву, окунув ее головой в воду. Показывал место преступления, беспокоился из-за насморка, а ведь при этом был совершенно уверен, что скорее всего схлопочет смертный приговор. Красивый был парень, вскоре и впрямь приговоренный к расстрелу. (Между прочим, древние римляне осуждение на смерть признавали не в качестве наказания, поскольку один человек якобы не вправе вынести подобное решение в отношении другого. В осуждении преступника они видели просто способ элиминации опасного индивидуума от общества… Прелестное софистическое рассуждение, к тому же этическое, по крайней мере формально. Итак, эти злодеи внешне ничем не отличались от самых обыкновенных людей; для определения наших телеубийц френология никак бы не подошла. Эту “науку”, пресловутое учение сеньора Ломброзо о черепах преступников (кажется, он особое внимание обращал на затылок), следует отнести к числу гипотетических догадок, в большинстве случаев, как и в упомянутых выше, не подтверждающихся.

Впрочем, убивают и из так называемых благородных побуждений, хотя и не очень хочется соглашаться с именем прилагательным “благородный”; наверное, правильнее было бы сказать “по фатальной неизбежности”. В том числе и на войне. За такие подвиги благодарное человечество (которое обычно держится на стороне победителей) прикрепит тебе сверкающий орден на грудь. Но и подобные так называемые героические поступки тяжело переживают люди со слабой нервной системой. У них в деревне (где именно? когда? Вероятно, еще до образования колхозов!) жил отставной солдат, помогавший летом дедушке в поле. Вообще-то совсем обычный человек, но пить ему было нельзя, потому что он буквально зверел. В этом случае будто бы выручал странный ритуал, о котором мальчик знал понаслышке: мужику совали в руки вилы и ставили перед ним корзину с картошкой. Он хватал вилы наперевес и со страшным воплем (весьма возможно, лишь в мальчишеском воображении) бросался к корзине, вонзая в нее вилы под хруст прутьев и треск лопающихся картофелин. Давать мужику вилы и подставлять корзину вменялось в обязанности его жены, поскольку никто другой не смел приблизиться к нему в этот момент. Затем наступало умиротворение, пьяное раскаяние со слезами и молением о прощении. Мужик каялся в грехах, обещая исправиться, стать хорошим, кристально чистым. Слышать из уст физически крепкого человека стенания и причитания было еще горше, чем победные вопли.

Но почему вдруг корзина с картошкой? Объяснение очень простое: во время войны мужик бежал по траншее, напоролся на двух немецких солдат и одного за другим проткнул штыком. Конечно, он знал, что война справедливая, что ему не оставалось ничего другого, но нервы выдерживают не у всех Потом он стал верующим. Его боевые товарищи с более крепкой нервной системой каждый год ездили на встречи ветеранов, ели гороховый суп, пили монопольку, а он никак не мог позабыть хруста живой ткани, пронзаемой штыком. “Вот такие дела”[3].

Н-да. Дурные мысли лезли в голову Эн. Эл. Странные, хаотичные и жутковатые. Ему следовало бы подумать о чем-нибудь совершенно другом, постараться нащупать нить, которая привела бы к чему-то конкретному, внесла ясность в его теперешнее положение. Однако… уж не боится ли он своего прошлого? Конечно, никакой он не убийца, говорит ему внутреннее убеждение, и все-таки в душу закралась проклятая робость. Ведь телефонная книга на вокзале держалась не так уж крепко, человек посмелее запросто отодрал бы ее от стены, наконец и в других местах есть подобные справочники.

Носком ботинка Эн. Эл. вывел на песке вопросительный знак и уставился на него.

Если уж быть честным перед самим собой, то следовало бы попросить Эрвина подбросить его на машине — мне, мол, тоже надо в ваши края… Узнал бы, где они живут. Затем, возможно, установил бы фамилию Эрвина, а там уж было бы нетрудно выяснить место его работы (если бы оно не определилось еще раньше в разговоре). По всей вероятности, они как-то связаны по службе, возможно, занимаются одним и тем же делом. Почему он этого не сделал? Чего-то побоялся…

Лист Мёбиуса

Подняться наверх