Читать книгу Супружеская жизнь - Эрве Базен - Страница 2

1953

Оглавление

Забавно! Кажется, именно здесь, в конце спирали из подрезанной бирючины, увенчивающей холм в Ботаническом саду, именно здесь, на скамье из бетона, окрашенной под дерево, конечной остановке любителей нежных прогулок, сошла на меня благодать и пелена спала с глаз моих. Правда, Мариэтт не утверждает, что это было так, отнюдь. Она поразительно скромна и ограничивается лишь улыбкой и тем, что склоняет голову, отягощенную чудесными воспоминаниями, на мое плечо, подбитое ватой. Ее рука, подобно таитянскому ожерелью, обвила мою шею, а пальцы, на одном из которых обручальное кольцо подпирает перстень, подаренный мной в день помолвки, поглаживают мой пиджак; с этого пиджака она как раз сегодня утром выводила пятна при помощи препарата К2, сопровождая чистку рассуждениями о моей неряшливости. Так, значит, все произошло здесь? Осмелюсь ли я забыть? Впрочем, мужчины, как известно, не помнят ни о чем: ни о передвигающихся праздниках, ни о семейных годовщинах, постоянных торжествах домашней жизни, – самых важных датах в густой чаще всевозможных дат, неизменно присутствующих в памяти женщин, самой природой обреченных быть рабынями календаря.

– Дорогой! – шепчет Мариэтт.

Как будто бы тихо шепчет. И вместе с тем достаточно отчетливо, чтоб услышала вся наша свита. Увы! Мы не одни. Кроме самой участницы того знаменательного события, мне сопутствуют ее мать, мадам Гимарш, ее сестры, девицы Арлетт и Симона Гимарш, золовка Габриэль Гимарш, урожденная Прюдон, которые при этом вовсе не присутствовали, но, обожая слухи и пересуды, воспользовались послеобеденной прогулкой, чтоб возбудить свое пищеварение и приобщиться, как они это делают в кино, к культу мелодрамы.

– Наверняка у вас был глупый вид. В таких случаях люди всегда выглядят глупо.

Это насмешливо изрекла мадам Гимарш. Такова уж традиция: сначала прийти в восторг, потом поиздеваться. Само собой разумеется, в этом темном уголке ее дочь не подвергалась никакому риску, тут не допускалось никаких вольностей, недозволительного порыва страстей, не так ли? Ведь за Мариэтт бдительно следили око нотариуса, мэр, викарий – ангелы-хранители семейного очага. Но давайте улыбнемся, посмеемся, пусть волна насмешек захлестнет эти несказанные сказки – они ведь тоже умиротворяют семьи. Хватит, оставим это! Я роюсь в своих карманах, звеню ключами, ищу трубку, табак, спички. Напрасные старания. Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!»

Все остальное легче передать молчанием – это тоже язык, пусть без лексики и синтаксиса. И он не меньше, чем громкие слова, может выразить истину. Ну вот, в тот день, в том месте это и произошло, я был один – и внезапно нас стало двое. Тропинка, на которую я тогда ступил, листья, даже если они видели, как на эту тропу ступали другие, скамейка, с которой я смахнул пыль, прежде чем сесть, могут свидетельствовать обо всем, как свидетельствую об этом я. Нельзя же повсюду устанавливать памятные таблички или вырезать на березовой коре имена, как мидинетки на Севере, или же царапать на листьях агавы, как мидинетки на Юге. Но именно здесь, в этой рамке, достойной того мгновения, решилась моя судьба.


Забавно! Прошло две недели после венца, торжественного ленча и всего, что за ними последовало, а я еще, по совести говоря, не могу ничего сказать. И все же я злюсь. Заячье рагу, изготовленное мадам Гимарш, было отличным и достойным внимания блюдом, хотя бутылка «корне» урожая 1920 года несколько перестоялась. Но еще немного такой патоки, и меня стошнит. Внесем некоторую точность: не было ни заветного места, ни памятного мгновения. Как удивились бы мамаша, сестры, золовки и даже она – моя жена, если бы какой-нибудь магнитофон, спрятанный три года назад под эту скамейку, изрыгнул все, что тут говорилось. Разве я знал, что со мной будет именно она, а не какая-нибудь другая? Во время первого свидания (а у меня их было с полсотни) разве станешь над чем-то задумываться? А то, что потом, – всего лишь продолжение или же бегство. Волнующие прикосновения, поцелуи, сначала робкие, будящие кровь, потом настойчивые, взасос; не представляю, что уж тут красноречиво свидетельствует о вечной любви. Сожалею, милые дамы. Но ваше удивление сразу бы обернулось яростью, если б вы заглянули в мою записную книжку 1950 года. Мне приятно ее перечитывать, и недавно я перелистал ее вновь. Там есть маленькая запись от 18 апреля, за которой следует пометка, несомненно сделанная на следующий день. Наверху записано: Повидать Густава в 13 часов по поводу мотоцикла. С Одиль в 18 часов на Эльзасской улице. В 22 часа tt с Мариэтт в Ботаническом саду. Признаюсь откровенно, что буквами tt я в то время сокращенно обозначал tête-à-tête[1]. Буквы же ее (тут уж не было никаких чудес), записанные в другом месте, обозначали corps à corps[2]. Что касается цифр четырнадцать – двенадцать, то в этом нет ничего таинственного – это оценка; для Одиль с ее бойкой болтовней и неплохим опытом отметка повышалась до пятнадцати – тринадцати. Это означало, что у Мариэтт не было ни изюминки, ни жару, присущих Одиль. Похоже, что одной я тогда снисходительно отпустил двадцать шесть баллов, а другой в итоге насчитал двадцать восемь. Но будем до конца откровенны. В Анже, как, впрочем, и в других местах, за немногими исключениями, жен берут в своей среде, какова бы она ни была. Я решил жениться на Мариэтт потому (30 % побудительной причины), что это было единственной возможностью добиться близости с ней, а с Одиль это было необязательным. Я женился на Мариэтт потому (тут уж процент трудно установить), что в ее пользу говорила наша детская дружба, незаметно перешедшая в нежность, содержавшая множество приятных воспоминаний, поцелуев, невинных ласк, привычки бегать с ней на танцы, играть, ходить в плавательный бассейн или в кино – словом, встречаться и вместе проводить время. Я выбрал Мариэтт еще и потому, что она была из «хорошей семьи», может быть не столь аристократичной, как наша семья, но несколько более состоятельной (хотя бы в последние годы). Всего этого за Одиль не числилось. Что ни говорите, а рассудок играет решающую роль еще до заказа пышной свадебной корзины с цветами, которые не позволяют все же забыть о том, что завтра в этой корзине уже будут лежать овощи. Позор тому, кто дурно об этом подумает![3] Мы живем в эру фанерованной мебели. Часто слышишь, как говорят: «Такие-то удачно выдали свою дочь», и скромное наречие «удачно» предполагает, что все выгоды были учтены. Теперь этим просто не хвастают – вот единственная перемена, – в наше время это недопустимо. У нас господствует сентиментальное притворство. Родителям даже рекомендуется добавить: «И знаете, они обожают друг друга!» Это уже похоже на фанеру из палисандрового дерева.

– Между нами говоря, – добавляет мой дядя, – с тех пор как налог ополчился на личные капиталы, чтобы устоять, стало еще более необходимо заключать браки в своей среде. Кстати сказать, это никогда не мешало всему остальному…

«Остальное» у нас достаточно прочно. Я люблю Мариэтт, это бесспорно. Люблю девушку своего круга. Я женился не по расчету. Ведь я мог бы взять себе в жены действительно богатую наследницу. Маргерит Тангур (Западный банк) охотно встречалась со мной. Меня неоднократно приглашали еще и к Димассам (шиферные карьеры), дочка которых совсем не урод. Но это было бы чересчур. Представляю себе, какую гримасу сделали бы мои родственники в подобном случае. Мариэтт не имела богатого приданого, только небольшую ренту, которая выплачивалась ежемесячно двадцатого числа, чтоб мы могли сводить концы с концами. Но зато она принесла с собой некоторые надежды и связи (тесть считал их полезными) и необходимую в провинции общую благосклонность к молодым супругам со стороны многих людей и будущих клиентов: ведь для почтенных обывателей достойная женитьба является первым доказательством благонамеренности лица свободной профессии. Таков укоренившийся предрассудок этой среды.

Вот в чем правда. Да, Мариэтт уже моя жена. Я сделал удачный выбор. К чему окружать какими-то картонными декорациями весьма прочную реальность? Разве Гимарши не знают, что в наших семьях считается куда похвальнее жениться в атмосфере всеобщего уважения, чем испытать удар любовной молнии в 110 вольт, столь любезный сердцу кинодельцов. Правда, я действовал медленно. Брак есть брак, не говоря уж о том, во что он может превратиться, и многие мужчины не в состоянии решиться сразу. Я хотел дождаться окончания моего стажерства в суде. Хотел сначала заручиться клиентурой. Я не выжидал согласия своих родных, они были ни за, ни против, я не выжидал и ответа Мариэтт, но ее я заставил дожидаться моего решения.

Три года назад я мечтал жениться на Одиль, пленившей меня прелестной грудью, пылкостью в любви и беззаботной смелостью. Но она была девушка трезвого ума, без особых претензий и все повторяла нежным голосом:

– Ну зачем тебе какая-то машинистка?

Впрочем, и дядя мой был на страже. И мать. И тетка. И я сам, рассудительный, благоразумный молодой человек, весьма считался с требованиями «устроиться основательно», хотя теперь это называется как-то иначе. Одиль вышла замуж за водопроводчика. Она меня, конечно, давно уже забыла к тому времени, когда я, в двадцать шесть лет, растроганный терпением Мариэтт, отнюдь мною не заслуженным, заказал у ювелира для нее кольцо, в котором бриллиант (в 0,75 карата) все еще горит отсветами нашего пламени. Мариэтт это знает. Но нотариуса, мэра, викария ей было недостаточно. Ей надо было, чтобы я с ней переспал, совершил, так сказать, четвертое таинство, которое на языке «почти Амура» подтверждает все предыдущие акты.

Пока я размышлял (молчание мое принимали за признак волнения), позади нас говорили.

– Ну уж если б я знала, – сказала мадам Гимарш, – если бы я только знала в тот вечер, что ты бегаешь сюда, тебе бы пришлось иметь дело со мной, детка! Но не в обиду вам будь сказано, Абель, в те времена у вас была солидная репутация.

Солидная – это не так уж огорчительно. Бронзовый петушок на соседней колокольне четко вырисовывается в сумерках. Теща опять кудахчет:

– Это ты, Туссен?

– Я, мамочка! – отвечает ей низкий голос.

Тесть грузно, как носорог, продвигается к нам, останавливается, чтоб отдышаться, и говорит, стоя за кустарником:

– Ох уж этот твой заяц! Сначала самым глупым образом дал себя убить, а став покойником, начал сопротивляться!

Вот и тесть. Он идет по вьющейся тропинке. Поглаживает рукой живот, в котором бунтует заячье жаркое. Он появляется первым, а за ним среди мелкой поросли вспыхивают на двух уровнях – один выше, другой ниже – огоньки сигарет отставших ходоков: это мой долговязый шурин Эрик и низкорослый дядя Шарль, которого все зовут Тио.

– Чем это вы тут занимаетесь? – продолжает мосье Гимарш.

– Осматриваем ту самую скамейку, – отвечает мадам Гимарш, окидывая нас материнским взглядом.

Мосье Гимарш не понимает, о чем идет речь. Мадам Гимарш пытается объяснить, но, чтоб рассказать все толково, как ей хочется, ей требуется столько же времени, сколько нужно, чтобы написать целый том. Ее интересует прошлое, но о зайце она тоже не забывает, ибо это ставит под сомнение ее кулинарные таланты. Теща старается изложить самое главное, но кончает тем, что говорит обо всем сразу:

– Возвращусь к тому, что я сказала: больше всего меня удивляет, как вы оба спелись. Признайтесь, сумели улестить Мариэтт, а? Ну и роман! А тебя, мой толстяк, я предупреждала – не забывай о своей печени, не увлекайся соусом.

– Думаешь, дело в соусе? А что же это за скамейка? – бормочет мосье Гимарш, память которого в состоянии удержать лишь застольные радости.

Мадам Гимарш разводит руками, и в этот момент слышится чей-то тихий смешок:

– Извините меня, но я посижу на вашей скамейке.

Это наконец дядя Тио пришел мне на помощь. Уши моего крестного – единственная часть его тела, свободно парящая в пространстве, – никогда еще до такой степени не походили на две ручки корзины. Позволив себе сострить, он с интересом оглядел весь клан. Тесть стоит в центре, как и подобает патриархам. Эрик позади Габриэль, она выдвинула вперед подбородок, чтоб лучше слышать. Мариэтт, оставившая в покое мою шею, обняла свою мать. Арлетт находится на правом фланге, я – на левом, рядом с Симоной, озорной девчонкой, коварно засунувшей мне под манжету колючий репей. Тут все Гимарши, кроме еще одной дочери, Рен, и ее мужа Жоржа д’Эйян, которым было нелегко выбраться, так как они живут в Париже. Собралось все семейство, чтоб отпраздновать возвращение молодой четы. Сборище безусловно достойно быть немедленно увековеченным на пленке! Но, слава богу, Арлетт, специалистка по семейным фотографиям, с сожалением признается, что забыла взять фотоаппарат. Вдруг тесть заметно оживляется.

– Ах! – восклицает он. – Скамейка, да-да, помню! Эрик и Габриэль…

– Господи, до чего же у мужчин куриная память! – возмущается теща.

– Разве ты не помнишь, что Эрик привез Габриэль из Каора? – лукаво говорит Симона.

Мадам Гимарш смотрит на нее с мягкой укоризной. Это не столь уж невинное воспоминание, чтоб оно могло подойти к данному моменту. Далее она сообщает своему супругу, что речь идет совсем не о семье старшего сына, а о молодоженах, о младшей дочери, которой, чтобы перешагнуть от этой скамьи к скамье в церкви Святого Мориса, пришлось томиться ожиданием больше трех лет.

– Ну хорошо, – заключает мосье Гимарш своим архиепископским голосом, – ты же их поженила, это главное.

– Да, – сказала мадам Гимарш, – все хорошо, что хорошо кончается… Пойдем обратно. Я дам тебе выпить сельтерской воды.


И вот все они ушли гуськом по узкой тропинке.

Ботанический сад покинут. Близится ночь. У фонарного столба печально подняла лапку желтая собака. Тио и я, из клана Бретодо, задержались еще на миг.

– Вовремя я пришел, а? – говорит Тио. – Ты было совсем потонул в сиропе.

Он свистит. Я знаю, он считает, что я заслужил лучшего. В нашей семье нет привычки предаваться восторгам после заключения брачного контракта. Не такие уж у нас чувствительные сердца. Он прав и в то же время не прав: сейчас не время напоминать мне об этом. Но он, к несчастью, продолжает:

– Отныне твоя жена вошла в семью Бретодо. Не будем злословить, но она от этого выиграет. Только не допускайте больше подобных нашествий.

Он по-военному печатает шаг на асфальтовой дорожке. Идет такой прямой, вытянув шею, словно изо всех сил стремится стать выше. Так он выглядел обычно, когда командовал своими подчиненными. Мне трудно за ним поспевать. Метров через пятьдесят он останавливается, оборачивается ко мне, недоумевает:

– Ты слышал, что она сказала, эта матушка Гимарш? Все, мол, хорошо, что хорошо кончается. Ты считаешь себя конченым, а? Меня-то, наоборот, поучали, что свадьба – это начало, и, увы, не только приятных забав, но и некоторых неприятностей.

Он продолжает путь. Собака бежит за ним, обнюхивая невидимые следы. Меж молочными шарами фонарей засветилась луна. Проходит какая-то машина. Потом, тесно обнявшись, идет слишком юная парочка, взасос целуясь на ходу.

– Между прочим, слушай, судейский крючок! У меня есть для тебя клиентка! Помнишь Агнес, мою молоденькую соседку, которая три года назад вышла замуж за сына Сероля? Ее муженек удрал. Вчера утром я повстречал Агнес у нашей консьержки. Она сказала, что хочет взять адвоката…

– И ты подсказал ей мою фамилию?

– Не мог же я послать ее к кому-нибудь другому!

Ладно. Но сейчас не время адвокатской тоги. Пробил час ночной рубашки. Пора добывать нашу женушку и отправляться с нею в постель. Мы медленно подходим к магазину наших новых родственников. Мариэтт, конечно, все еще откровенничает со своими, и у подъезда ее нет. Во втором этаже виден свет, и за прозрачными занавесками движутся знакомые силуэты. Внизу витрина магазина погружена в темноту: едва заметны выставленные в ней товары – шерстяные, пушистые, шелковистые сокровища. Вспыхивающая неоновая вывеска, светящаяся всю ночь, мигает, гаснет, зажигается, неутомимо повторяя прохожим улицы Лис, что

У АНЖЕВЕНКИ

Коей благую весть

Архангел Гавриил

Изволил принесть

Все для женщин и младенцев есть


Мариэтт рассказывала родным о своем блаженстве, не касаясь, конечно, наиболее интимных его сторон, которые все еще считаются неподходящими для откровенных бесед даже при разговоре дочери с матерью (можно только удивляться почему: ведь это более естественно и гораздо важнее, чем описание берегов Корсики). Надо признаться, у меня на этот счет совесть не так уж чиста. Сверхцеломудрие семьи Гимаршей мне на руку. Как бы то ни было, но Мариэтт, возбужденная своим разговором с матерью, почти бежала, ног под собой не чуя, с улицы Лис на улицу Тампль – скачи, газель!

И вот теперь она у меня… Я хочу сказать – у нас, в этом доме, где прожили шесть поколений Бретодо; до сих пор Мариэтт здесь была как гостья, вежливая и робкая, которая со временем может стать тут хозяйкой. Руки ее тогда еще немели от волнения, взгляд ничего не касался, уста и не пытались высказать свое мнение об использовании той или другой комнаты. И вот эти руки начали внезапно жестикулировать, глаза внимательно оглядывать все кругом, и она нашла нужным предложить множество планов переустройства.

– Здесь так темно, мой дорогой!

Мы вихрем закружились по комнатам (очень плохо освещенным, я в этом сам убедился, увидев экономичные лампочки в 25 ватт), обозревая на ходу это внезапно доставшееся нам владение сверху донизу, с чердака до подвала. И я тотчас сообразил, что семейная недвижимость не останется полностью недвижимой.

– А гостиную я соединю со столовой!

Я не возразил. Только подумал о том, послышалось ли мне это самоуверенное «я соединю» или я ошибся и она деликатно сказала «я соединила бы», как бы советуясь со мной. Но мы уже были в ванной комнате.

– Ванная еще безобразнее, чем кухня, – заметила Мариэтт.

Вернувшись в спальню, она сбросила на пол туфельки; села на край кровати, приподняла юбку – отстегнуть подвязки. Я колебался. Комната, в которой моя мать расхаживала в строгого покроя домашнем платье, побуждала меня к сдержанности, где-то в глубине моего существа жил весьма пристойный молодой человек.

– Подумай, Абель, как раз прошло две недели, – сказала Мариэтт.

Две недели! На пути к золотой свадьбе это весьма мелкая дата, но, разумеется, ее праздновать куда легче, чем пятидесятилетний юбилей! Вот и чулки отброшены. А с ними моя скромность тоже. Руки мои начали действовать. Долой «молнию» от шеи до поясницы. Долой застежку лифчика. Вот и не осталось ничего, кроме нейлона, разбросанного вокруг…

– Абель!

Это единственный миг, когда мое имя перестает казаться смешным. В первую ночь в гостинице этот крик был вызван взломом, поспешным и неловким. На этот раз все иначе. Чего уж хорошего ждать от плоти! – говорил этот глупец святой Павел. О нет, сударь! На этот счет вам стоит проконсультироваться у святого Петра, он осведомлен лучше: он вам рассказал бы об удовлетворении, которое испытал, создавая Петрониллу. Юная плоть, которой вы обладаете и не можете насытиться, вызывает у вас признательность, чувство это возносит вас высоко и вдруг становится чем-то священным.

Да, в этот вечер все прошло отлично, удалось на славу и мне и ей. Впервые моя девчонка действовала со мной заодно, впервые была свободна от страшной скованности, которую внушало ей ее тело. До сих пор в своем одиночестве я отнюдь не испытывал гордости, чувствуя, что мне идут навстречу. Ну ясно же, и мне не чуждо некоторое пуританство, свойственное нашей провинции. Когда меня слишком уж приободряют, я способен даже сожалеть о неразделенности. Я терпеть не могу, когда мои приятели бахвалятся своими мужскими талантами, неутомимостью. Мне по душе неловкость, даже когда мне уступают, в этом есть своя прелесть. Но радость партнерши всегда трогает. Мой дедушка в форме офицера спаги́, моя бабушка в платье с кокеткой и высоким воротом, мой отец, при параде, со своим военным крестом, – все эти фотографии, прикрепленные на каких-то скверных обоях с фестончиками (мама их ни разу еще не сменила), да и моя фотография, этот маленький невинный Абель в предназначенном для младенца положении, лежа на животике, наблюдали за моими успехами, которые они не стали бы осуждать. Но вот Мариэтт перевела дух и искренне удивилась:

– Да что это с тобой нынче?


У меня есть жена. Да и пора уже: до сих пор была лишь невеста. Не так-то просто вести себя просто в постели с девицей, польщенной вашим пылом, не совсем, однако, его разделяющей; заметно, что ее податливость слегка преувеличенна, что она прячет свое изумление, не обретая земли обетованной, что втайне она думает, чья тут вина, ее или ваша, или же считает совершившееся перехваленным сверх всякой меры, как и сама любовь в романсах. Откуда же взять женщине эту выдержку пациентки, эту покорность в подобных случаях? Помнится, когда мне было одиннадцать лет, я неожиданно спросил у матери:

– Мама, а что такое супружеский долг?

В течение этих двух недель я вновь задавался этим вопросом. Бедная моя Мариэтт, она выполнила супружеский долг. Надо было совершить все, что полагается согласно брачному контракту. Кроме того, и бедный Абель заждался: ведь с помолвки прошло несколько месяцев. Она и не подозревала о затруднительном положении Абеля. С новенькой обращаются иначе, чем со стреляным воробьем. Вступление, подготовка, ловкие приемы часто кажутся слишком профессиональными и недостойными той жертвы, которую приносит невинная девушка. И тогда – бац! – взламывают дверь и ведут себя с девственницей, как с торопящейся проституткой. К тому же нельзя сказать, чтоб мне повезло. Мне досталась одна из упорных, почти непобедимых девственниц. Конечно, это было лестно для меня. Тио, я думаю, из осторожности – ведь с девицами никогда нельзя быть полностью уверенным – держал передо мной весьма оптимистические речи.

– Три девицы из десяти, – выпевал он, – вступают в брак, уже вкусив запретный плод; пять увлекались гимнастикой не меньше, чем ты; и только две не знают «большого шпагата».

Мариэтт принадлежала к этому меньшинству, тут мне не приходилось жаловаться. Как ни стараешься быть снисходительным, современным, допускать, что и женский пол имеет право на вольности, которые ты разрешаешь себе, все это напрасно. То, что ты первый, как-никак ободряет, если уж нельзя надеяться, что будешь последним. Наша брачная ночь была сущей бойней, способной вызвать отвращение взамен удовольствия и навсегда разочаровать партнершу.

Для большего удобства мы, разумеется, отправились в отель. Что за трогательная традиция проводить свою брачную ночь в отеле, как при случайной связи, на промежуточном пункте вашего маршрута во время свадебного путешествия! Вы уже невероятно устали, в пыли, ваши дорожные костюмы смялись, но вы счастливы, что удалось достать в отеле комнату, пусть даже без ванной, раз не догадались заранее заказать номер. Сначала вам предлагают заполнить учетный листок; один листок, а не два, как будто хотят соблюсти приличия и умолчать о ваших похождениях. Затем просят уточнить в присутствии молодой девушки, вашей спутницы, следующее:

– Нет, не две кровати, а одну, двуспальную.

В номере вам прежде всего бросается в глаза великолепное белое биде. Вы быстро задергиваете занавес из пластика, чтоб укрыть уголок для омовений, но кран начинает рычать. Раздеваетесь вы, как на приеме у врача, прямо перед этой постелью с простынями, пахнущими жавелевой водой, на которых столько проезжих распластывали своих спутниц. Загнанные в эту враждебную вам комнату, вы стыдитесь своих ляжек, покрывшихся, как от озноба, гусиной кожей. Вы наскоро целуетесь, дыша в рот друг другу, как будто тренируетесь в спасении утопающих. Но молодость выручает, и вот вы уже полны пыла и нетерпения. Падает все, что должно упасть, обнажая то необходимое, что все же предпочтительнее было бы в данной ситуации не выставлять напоказ. Право, пристойнее было бы погасить свет. Но вы не знаете, где здесь выключатель; вам неприятно вызывать горничную, ее вторжение нежелательно. И я еще не упоминаю об опасениях оставить пятно или о том, что кровать скрипит… Нет, в отеле все отвратительно! Так же, как и двусмысленные улыбки на перроне, пожелания на ушко, призывы к плодовитости или же советы следовать наставлениям святого Мальтуса, – все эти рекомендации доброжелательных тетушек и друзей, которые «в выражениях не стесняются».

Слава богу, испытание закончено. В конце концов, я вернулся к себе домой, и у меня есть жена.


Она распускает свои волосы и выступает из них нагая. Я вновь думаю о том, что мне надо было бы оторваться от нее вовремя или хотя бы спросить у нее, могу ли я этого не делать. И с Одиль так бывало. Я предоставлял ей самой выпутываться, довольный тем, что она способна это сделать, и, может, несколько менее довольный тем, что она это умеет. Но, по крайней мере, я не боялся говорить об этом, уточнять даты наших свиданий, полагаясь на то, что она соблюдает осторожность. С Мариэтт же меня что-то сковывало: ее подвенечная фата, торжественный свадебный обряд, венчание в церкви; сама женитьба, невольная мысль о конечной цели этой церемонии, в ритуал которой входит и тот момент, когда супругу кладешь на обе лопатки, что требует вначале гораздо большей осмотрительности, чем обращение с обычной подружкой. Вместе с тем жена – подруга повседневная, стало быть, больше опасности попасть впросак. И для того, кто намеревается прежде всего как-то устроиться в своем новом положении, обеспечить себя материально, для того, кто не хочет предоставлять рождение ребенка случаю, необходимо с первой же ночи, с первого объятия… Да что я говорю? Нет, еще у порога сговориться, как вести себя. Если вам это не удалось сразу же, то через день легче не станет. А как решали этот вопрос наши деды и наши бабушки, мудро лимитировавшие число своих будущих наследников? Я не представляю себе, как бы я сказал Мариэтт, сбрасывающей свой свадебный наряд: «Что же, дорогая, к какому средству мы прибегнем? Если ты вообще не хочешь ничем пользоваться, скажи мне хотя бы даты своего женского календаря. Что? Сегодня не подходит, надо выждать еще недельку? Ну ладно. Обождем, перенесем нашу брачную ночь на среду той недели, раз тогда ты наверняка будешь в безопасности».

А ведь так поступить немыслимо, правда? Единственное, что остается, – вовремя отступить. Но в глазах девицы, которая только что перестала быть таковой, возня с полотенцами отнюдь не выигрышна. Ведь ты как бы даешь понять даме, что и она запятнана, что «любовный эликсир», как и чай, чрезвычайно быстро вызывает реакцию. Молча думаешь: «Ведь это же ее касается, в конце концов». И еще: «В конце концов, у нас ведь нет ребенка, немного раньше, немного позже…» К этому еще примешивается лень. Да и этот шалун, вволю нарезвившись, любит понежиться в теплом гнездышке, а жена нежится, уткнувшись носом в вашу шею. И кроме всего прочего проклятая интеллигентность – язык не поворачивается сказать то, что нужно, и слова даются труднее, чем жесты. Я чувствую себя немного виноватым, и это, наверное, заметно.

– А ты думаешь, – говорит Мариэтт, – мы так не попадемся? Может, надо бы…

Она говорит «может, надо бы» с ленцой. Не знаю, что пересилит: желание подождать или все предоставить природе.

– Конечно, надо бы! – отвечает супруг.

Вот и все. Больше я ей об этом ничего не скажу, не способен входить в детали, как это со спокойной совестью делают скандинавы, просвещая юных девушек. Я даже думаю: придет время, и пожалуй скорее, чем нужно, когда наши отношения утратят свой лирический характер и мы сможем говорить обо всем этом с непринужденностью фармацевтов. На глаза Мариэтт опускается плотная ограда ресниц. Ей тоже ни на чем не хочется настаивать. Не пришлось ей, как моей и ее матери, воспитываться в монастыре в страхе божьем перед точными сведениями о нашей немощной плоти, в презрении к этой плоти, которая принуждала саму Мадонну, избежавшую мужских объятий, терпеть ежемесячное унижение. Но анжевенское благоразумие отличается цепкостью.

– Я спрошу у Рен, – говорит Мариэтт вполголоса. – Стать такой, как Габриэль, немыслимо. Три ребенка за три года…

Спросит ли она? Сомневаюсь. Несчастный случай мог бы для нее стать лишь нечаянной радостью. Она улыбается, потому что я смотрю на нее. Вся проблема куда-то вдруг испарилась. Она прекрасна. Впрочем, нет, гораздо больше, чем прекрасна. Все еще нагая, она словно бы забыла об этом, в свете ночника она блистает своей молодостью среди этих смятых простыней. Быть может, ее налитые груди с коричневыми, чуть шероховатыми сосками немного полней, чем следует. Лодыжки и запястья несколько широковаты. Да и шея не такая тонкая, как на средневековых гравюрах. Волосы рассыпались по круглым плечам. Глаза, губы, подмышки, пах – все блещет дарами юности. Гибкие суставы, чистота линий… А чудесная кожа! Гладкая, свежая, трепещущая, украшенная черной родинкой у шеи, и этот умилительный пупок в форме раковинки… Я еще ничего не сказал о ногах, которые она сейчас сомкнула, гибких, гладких до самых розовых пальчиков.

– Ну, ты закончил опись? – говорит Мариэтт, натягивая на себя уголок одеяла. Она чуть поднимается на подушке, устраивается поудобнее и, в свою очередь, начинает разглядывать меня. Глаза ее полны невольного удивления. Нагая женщина подобна мраморной статуе. Нагому мужчине не подходит такое сравнение. Статуе хоть фиговый листок помогает прикрыть гроздь винограда. А если в мужчине вдруг возродится сила, он уж и не знает, как это скрыть. В таком положении взгляд женщины действует, как кастрация. Я тяну к себе другой конец одеяла.

– Ах ты, мой бизон! – шепчет Мариэтт. Целует меня и добавляет: – Ну до чего это уродливо!

Я уже начинаю привыкать к тому, что мне приходится расшифровывать ее недомолвки и уклончивые выражения. Речь идет вовсе не о моей особе. Мариэтт оглядывает мебель великолепного стиля рококо, который антиквары пока еще не решились снова ввести в моду. Шкаф – просто шедевр этого стиля, с волнистыми линиями, множеством завитков, листьев и резных цветов, таинственных, неизвестных природе видов. Но голубые глаза вдруг закрылись густыми ресницами, потом она глядит на меня и шепчет:

– Я вот что думаю – стоит ли нам все это сохранять?

Этот вопрос уже возникал перед нашей свадьбой и остался нерешенным, дабы не огорчать мою маму, которая, оставив себе «комнатушку» как временное городское пристанище, отдала мне весь дом со всем его содержимым. Естественно, что ее сын и ответил, как следовало ответить сыну:

– А я вот что думаю – ты это прекрасно знаешь, – как мы можем не сохранить всего этого?

– Но ведь хибара-то твоя, – живо возразила Мариэтт. – Ведь она тебе от отца досталась, верно?

«Хибара» – это особняк из пяти комнат, счастливо уцелевший во время бомбежки квартала, – действительно была имуществом моего отца, стало быть, и моей матери тоже. Сейчас дом принадлежит мне, значит, и моей жене, хотя наш брачный контракт оговаривает раздельное владение имуществом. И этот пункт делает меня одного законным хозяином. Каждый, однако, имеет право высказать свое мнение, бесспорно. Ну ладно, там видно будет. Чтобы не портить себе этот час, лучше было бы на этом и остановиться. Но Мариэтт уже не удержишь:

– Во всяком случае, надо сменить систему отопления. Топить углем? Можешь себе представить, на что я буду похожа. Надо мазутом пользоваться. Что касается обоев…

Тут она замолкает, ее порыв сдерживает жест собственного ее казначея, который многозначительно потирает указательным и большим пальцами. Новый котел, инжектор, бак для мазута, специальный дымоход, а кроме того, земляные работы, укладка и пригонка – на все это потребуется не меньше миллиона франков. А их нет.

– А что, если занять? – нерешительно лепечет Мариэтт.

– У кого?

Она хмурится:

– Мама мне говорила, что есть фирмы, которые, заключая договор на поставки материалов, могут предоставить восемьдесят процентов кредита.

Супружеский пыл немного спал, она хватает свою пижаму, ныряет в нее, позевывает и в заключение говорит:

– Так или иначе надо все осовременить. Ну, давай спать, уже поздно. Сейчас не меньше двух часов ночи.

Длительное молчание. Она укладывается поудобнее, взбивает подушку и поворачивается на левый бок, мгновенно опускаются веки без единой морщинки, опушенные длинными, красиво загнутыми ресницами, умело оттененными тушью. Я ложусь на правый бок. Зачем же ей обо всем советоваться со своей матерью? Она вошла теперь в семью Бретодо. Она больше не принадлежит к семейству Гимаршей. Если поразмыслить, это совсем как обед в честь нашего возвращения из свадебного путешествия: ну почему мы отправились на улицу Лис, а не в поместье «Ла-Руссель», где живет моя мать? Моя рука под простыней ищет другую руку, находит, тихонько сжимает ее. Но Мариэтт уже спит.

Она спокойно спит, а я лежу с закрытыми глазами, мучаюсь бессонницей.

Женитьба меня долго отпугивала тем, что она приводит к diminutio capitis[4], на которую меня теперь толкают. Я был воспитан вдовой и знал, что женское господство черпает свою силу в самой своей природе. Оно берет нежностью, теплотой расслабляет вас, изолирует от мира, обволакивает шерстяными фуфайками и поцелуями. Уже наши отцы держались с трудом, хотя у них имелись привилегии. Каково же держаться нам, при наших равноправных голубках? С тех пор как мои приятели переженились, они в большинстве своем исчезли из виду, словно их сослали, заперли в границах семьи. Они сохранили свои прежние фамилии, даже наградили ими своих жен, но у меня нет ощущения, что эти женщины вошли в их семью. Скорей уж можно предположить обратное. Это стало почти правилом, если клан, к которому принадлежали жены, более многочислен, живуч и могуществен, чем семья, из которой вышли мужья…

Вот нас, например, осталось всего трое, нас, Бретодо, далеких потомков известного рода – тому свидетельство имя Бретодо, – прибрежных жителей, «искусных охотников на водяных птиц». Да, теперь нас всего трое. В девятнадцатом веке семья Бретодо долго была влиятельной, она стала питомником судейских чиновников. Этот род, владевший поместьем «Ла-Дагеньер» на острове Сен-Мартен, состоял из пяти-шести ответвлений и признавал своей центральной резиденцией вот этот дом, построенный из боальского туфа, где на медной дощечке, прибитой к двери усилиями одного из потомков, засверкало имя Бретодо. Но как только Бретодо разбогатели, они стали ограничивать число своих наследников, да и ряды тех, что были, сильно поредели после двух войн, поглотивших к тому же их богатство. У меня нет двоюродных братьев. Сестра умерла в раннем детстве. Отец, налоговый инспектор, погиб в автомобильной катастрофе. Ему не было еще и сорока восьми лет. В пятнадцать лет я стал сиротой. Накануне моей женитьбы мама покинула Анже, чтоб предоставить мне полную свободу. Она, правда, сказала, что время от времени будет наезжать сюда и потому оставляет за собой комнату. Но на самом деле она удалилась в «Ла-Руссель», вблизи Белль-Ну. Там в небольшом поместье, принадлежавшем Офреям (семейство крупных цветоводов, поселившееся в этом плодородном районе между Луарой и Отьоном и основавшее фирму по продаже цветочных семян), где ей была выделена ее доля отцовского наследства, мама начала заниматься цветоводством вместе с тетей Генриэттой, ее сестрой-близнецом, которая до этого времени управляла всем поместьем. В нашем племени, кроме меня, есть еще один мужчина: это Тио, сиречь Шарль Бретодо, старший брат моего отца. Полковник в отставке. Наша опора, прямо дуб, только невысокого роста – метр шестьдесят два сантиметра. Любит пошутить, но звучат его шутки полусмешно, полусерьезно. Он частенько говорит:

– А я холостяк, беспечен, как птица небесная!

Нет, он отнюдь не женоненавистник, наоборот, даже слишком хорошо чувствует себя в дамском обществе, всегда предупредителен, полон устарелой галантности, которая иной раз идет вразрез с его хитростями. Дядюшка Тио – мой крестный.

– Крестный отец по чистой случайности, – заверяет он.

На самом же деле он весьма заботливый родственник, субсидировал мое учение, я жил у него три года, пока добился степени лиценциата прав в городе Ренн, где дядя Тио завершал свою карьеру в «бумагомаранье военного округа». Роль наставника ему нравилась, хоть он и называл себя старым хрычом. Я отношусь к Тио как сын: мне приятно думать, что его холостяцкое житье было оправдано заботами обо мне.

Итак, нас всего трое, и больше родни никакой нет. Трое Бретодо против Гимаршей. Трое – это немного, и я особенно остро это чувствую теперь, когда возле меня нет матери и мне не хватает ее великодушной простоты, сдержанного достоинства и свойственной ей способности смущать своим молчанием менее воспитанных людей.

Чуть было не сказал – людей менее порядочных. Но будем сдержанны. Все это лишь чрезмерные претензии. Если ты стал зятем, веди себя осторожно, тебе могут сразу же напомнить, что ты выбирал сам, что у каждого в личной жизни как раз то правительство, которого он заслуживает. Гимарши есть Гимарши, их много, они друг другу преданы, что само по себе совсем неплохо; крикливы и вспыльчивы, как куры, круглы, как шары, да еще забавно бахвалятся своим бретонским родовым именем (Гимарш – это значит достойный владеть конем). И все это заставляет их строго придерживаться своих мелких принципов, эти принципы – их конек. При этом они знают счет деньгам и ценят блага, которые поэтому и доступны; дела есть дела, и если им сопутствует удача, да будет прославлен бог от чердаков до погребов. Хитростью они не обижены, но тонкости им не хватает. А в общем, это все люди довольно спокойные, которых радуют их небольшие удачи, приводит в волнение необходимость отправиться куда-то на поезде, оплатить какой-то счет, принять слабительное. Но все же они считают, что мир в конечном счете вполне терпим, можно устроиться в нем комфортабельно и даже пососать карамельку, когда твоего ближнего ведут на казнь.


Вот я тут их описываю, но на душе у меня тревожно, когда я перелистываю это «досье». Прародитель, иначе говоря, глава рода, мой тесть, зовется Туссен, ибо он родился в День всех святых. Этот толстяк, ростом метр восемьдесят сантиметров, – фигура отнюдь не мрачная, несмотря на замогильный бас. Мускулатура борца вряд ли идет ему на пользу: чтоб ловить рыбу удочкой, она, пожалуй, не нужна. Говоря откровенно, всегда кажется, что он сам себе в тягость. Собственная туша, которую он осторожно размещает в кресле, обременяет его. Едва он утрясется и сядет, мадам Гимарш восклицает:

– Как ты устал, весь в поту! А собственно, отчего? Все впустую.

Это несправедливо. Если она умеет подороже сбыть, то и он тоже неплохо делает все закупки. Никогда не опаздывает с оплатой векселей, не занимается сомнительными сделками. Во время войны он ухитрился сберечь свое охотничье ружье, не сдавал медные инструменты и золото и, хотя ему пришлось вести кое-какие дела на черном рынке, сумел сохранить приличную репутацию. Его любят: он человек услужливый и может дать неплохой совет. Имеет вес и в торговой палате. Все городские торговцы, выбирающие патенты, находят в нем свои собственные добродетели и посмеиваются над его забавными изречениями. Как бы там ни было, он вполне разумный наследник. И однажды у могилы – не помню уж, какой именно из своих тетушек, – он доверительно сказал жене:

– Ее давно уж нет, но если б она поглядела сверху, во что я превратил ее небольшое состояние, то наверняка осталась бы довольна – ведь я его удвоил.

Не правда ли, честный человек? Он уверен, что имеет право продать за сто франков то, что сам купил за тридцать. Однако вне магазина он даже булавки у вас не возьмет. Я, например, слышал о таком случае. Однажды, пообедав в ресторане и уже расплатившись по счету, мосье Гимарш выехал из города и, проделав почти пятнадцать километров, вспомнил, что официант забыл получить с него за бутылку бордо; он тотчас повернул назад и уплатил за свою бутылку (но так никогда и не узнал, что его поступок послужил причиной увольнения официанта).

Этого милейшего толстяка, торговца трикотажем, конечно, погубит чревоугодие: когда обжорство вцепится в этакую махину, беды не миновать, и вот она близится – в нем уже сто килограммов. Избытком интеллекта он не страдает. Можно восхищаться безмятежной близорукостью, которую мосье Гимарш противопоставляет тому, что он называет «мудрствованием». Восхитительны и его политические убеждения, чрезвычайно центристские, особенно если центр сворачивает вправо. Приятно наблюдать, как много доброты в этом тяжеловесе, как он умиленно лепечет:

– Это ты для своего дедуси приготовила, моя мусенька?

Рядом с ним восседает коротышка, вид у нее важный, лицо светится таким же простодушием, волосы очень черные, хорошо выкрашенные краской «Ореаль» – это и есть мадам Гимарш, урожденная Мари Мозе, из известной в городе фирмы «Мозе, Ламастер и Кº», они торгуют лесом (нет, конечно, не поленьями на растопку, а толстыми бревнами с корой, теми, что идут на экспорт-импорт, – это уже высшая категория в лесной торговле).

Конечно, для меня она станет опорой. Мадам Гимарш – личность организованная, у нее всегда найдется то, что вам нужно: полезная мысль, помощь, советы, конфеты, бечевка, рецепты и даже суждения, но эти последние редко бывают слишком смелыми.

– Я полагаю, что в моем положении следует взвешивать, что говоришь.

Она мать, она бабушка, безгранично преданная, всегда готовая чем-то услужить. Притом эта милейшая дама совсем не глупа: обведет вокруг пальца любого хитреца. У нее природная смекалка, которая расцветает в лучах неоновой рекламы. Материнство и торговля слились для нее в единое целое. Мадам Гимарш торгует приданым для новорожденных и детскими трикотажными вещами. В своем магазине, среди детей и женщин, она всегда в форме. Мадам зарабатывает на хлеб с маслом и вместе с тем обеспечивает себе независимость, но в то же время успевает за всем следить, обо всем узнать, вовремя обнаружить что следует и готова в любой момент, подхватив юбку, прибежать на второй этаж, где в духовке жарится индюшка. Дама поразительной энергии! Когда ее с этим поздравляют и восторгаются, она, чуть покачивая головой, говорит:

– Что вы! Ведь у меня столько хлопот!

И правда, хлопот у мадам Гимарш достаточно. Хлопот великое множество, хотя у нее есть и служанка, и мойщик витрин, и муж. Гораздо легче объяснить ее кипучую деятельность тем, что заботы доставляют ей отраду. Думаете, она по воскресеньям и понедельникам позволяет себе поспать подольше? О нет, мадам Гимарш проверяет счета, обновляет витрины в лавке или же мчится в Монжан, где у Гимаршей есть имение: узнать, не погибли ли яблони. Или же съездит на Вокзальную улицу в «Сто мотков шерсти», во второй свой магазин, где у нее есть управляющий; либо спешит к невестке, чтоб помочь ей, схватит бутылочку с молоком для малыша или возьмет метелку подмести пол – делает все, что придется.

– У этой женщины, – говорит Тио, – никогда не хватало мужества побездельничать.


У четы Гимаршей пятеро детей. Сейчас, четверть века спустя, трудно представить себе, глядя на этого увальня, что за ним водились шалости, что ему мы были обязаны и шестым отпрыском, появившимся во время военной службы мосье Гимарша в Индокитае. «Он теперь вьетнамец», – говорит Мариэтт, как будто независимость ее сводного брата, рожденного покорной анамиткой, могла создать непреодолимый барьер между нею и этим метисом, хотя он был признан своим отцом, благополучно здравствует и, женившись, положил начало роду Гимаршей в Долине Камышей. Но поговорим сейчас о законнорожденных…

Эрик, старший, вначале воплощал все надежды семьи. Его называли Эрик III в память о предках: Эрике I, эмигрировавшем из Бретани в Анжу в 1850 году, и Эрике II, деде, основателе магазина трикотажных товаров. Туссен Гимарш мечтал вовсе не о том, чтоб Эрик поднялся от торговца до фабриканта, как хотела его мать. Здравый смысл подсказал папаше, что у юноши нет соответствующих способностей, что он слишком вял, чтобы привлечь клиентов. Отец предпочел бы, чтоб сын занялся фармацевтикой. Аптекарь должен иметь диплом, но ему не надо, как врачу, бегать ночью по срочным вызовам. Аптекарь выбирает патент и, значит, является коммерсантом, на жизнь зарабатывает именно своей торговлей, и ему не приходится обновлять свой ассортимент, уговаривать покупателей брать тот или иной товар, он избавлен от таких хлопот: люди теперь сами заботятся о своем здоровье.

Но Эрик увлекался лишь мотоциклами. Ему для начала подарили «дуглас-500», но он завалил экзамены на аттестат зрелости не раз и не два, а даже три раза. Прощай, аптека! Уязвленный Туссен Гимарш пристроил его в контору Западного кредитного банка. Эрик и до сих пор там корпит. Точнее говоря, он туда вернулся после военной службы, которую отбывал в Каоре – на родине своей жены Габриэль.

Эрик – длинный, худощавый парень с круглой головой; из двух дырочек, как будто прогрызенных в его физиономии яблочным червем, смотрят маленькие глазки. Он в полном подчинении у жены. Весьма плодовит. Мартина, Алина, Катрин… Число Гимаршей все увеличивается, но пока появляются только девочки.


Вслед за Эриком у Туссена и его супруги родилась девочка, как раз та самая, которая привела за собой в мой дом всех своих родных, но, может быть, впоследствии она так же, как и моя мать, в девичестве Офрей, покажется мне настоящей Бретодо. Впрочем, в моих глазах она еще надолго останется прежней Мариэтт. Вон идет та девчонка, школьница, помахивая своим тяжелым портфелем; она в плиссированной юбочке, которую ветерок поднимает, так что видны белые штанишки, бежит она резвой рысцой, вдруг ее останавливает классный наставник.

– Что вы так торопитесь, Мариэтт Гимарш?

Эту юную девственницу с распущенными волосами, худенькую, с длинными ножками – круглым в ней было только ее фарфоровое личико – преследуют старшеклассники в узких брючках, стреляют в нее из водяного пистолета.

– Тебя надо сбрызнуть, Мариэтт Гимарш!

Но три года спустя восемнадцатилетнюю Мариэтт, сдававшую экзамены на аттестат зрелости, заметил Тио, когда она прогуливалась с матерью в парке, и прошептал:

– Ох ты господи, ты видал малютку Гимарш? Просто танагрская статуэтка! – Правда, он тут же добавил в духе Орельена Шоля: – А рядом ее двойник в тройном объеме!

Сегодня мне не без грусти вспоминается это замечание. Дочь слишком уж часто становится похожей на свою мать.


Но настоящей звездой была, впрочем, не Мариэтт, а ее сестра Рен, единственная из Гимаршей, достойная того, чтобы повторить о ней знаменитую фразу: «Спасибо ей уже за то, что видишь, как она ступает по земле».

Видишь, и только. Потому что из всего племени Гимаршей как раз с этой девицей я чувствовал себя наименее свободно. Некогда родители называли ее своим Изумрудом, теперь они отбросили это прозвище. Она дала отставку целой дюжине поклонников, но вдруг ее зеленые очи засекли автомобиль фирмы «Мазерати». И Рен приметила в нем водителя. Ему, по-видимому, перевалило за сорок, но следовало учесть, что у него была дворянская приставка «де» перед фамилией, что он унаследовал неплохое состояние и к тому же – это уже более редкая особенность среди тех, кто обладает такими преимуществами, – он занимал солидное положение в делах по продаже недвижимого имущества. Рен заинтересовалась и постаралась расширить имеющиеся сведения: выяснила, что этому господину не было нужды трудиться, чтобы прокормить себя. Слава тебе господи, он не был доведен до этой чести. А занимался он коммерцией лишь для того, чтоб его капиталы не лежали зря. Тогда Рен и вышла замуж за его капиталы. И Мариэтт, моя невеста, целую неделю дулась на меня за то, что в день обручения Рен я шепнул ей на ухо:

– Красота для девушки – вещь весьма практичная. Чтоб преуспеть, красавице достаточно лечь в постель в законном порядке.


Но эта удача, увы, миновала следующую дочку. После Изумруда появился серенький камушек – Арлетт. Она сама упрекнула свою мать:

– Могла бы что-то и для меня оставить.

Речь шла, конечно, о тех прелестях, которые выпирали у нее отовсюду, кроме, увы, тех мест, где им надлежало быть: лифчик ее на пляже казался таким пустым и таким плоским, что напоминал медицинскую перевязку. К несчастью, этим дело не ограничивалось. Период глуповатой наивности у девушек даже привлекателен – известно, что скоро они похорошеют и поумнеют, но если это затягивается, это начинает отпугивать. Кто может умилиться при виде этакой бедняжки, крахмальное личико которой вдруг розовеет и с потрескавшихся губ слетают какие-то пошлейшие романсы? Если не случится чуда, она, я думаю, еще долго будет посещать танцульки и торчать в углах, грызя печенье и стараясь казаться беспечной.

Остается сказать о Симоне, запоздавшем младшем дитятке – классический промах родителей критического возраста, так мило свидетельствующий о стойких мужских достоинствах мосье Гимарша. От сестер эту девочку отделяет почти полпоколения, но мне не кажутся отвратительными ни ее пронзительный, тонкий голосок, ни ее раннее развитие и нахальство.

Есть еще Клям – это пес, и Негр – кошка. И еще шесть бенгальских птичек в клетке. А кроме того, разные родственники: их тьма-тьмущая. От родоначальника из Кемпера пошли и размножились побеги. Две ветви процветают в нашей провинции. Имеется и южная ветвь с лангедокским акцентом. В общем, всех их не меньше сотни, и все они по-родственному бойко общаются между собой. Весьма наглядно это было продемонстрировано в день моей свадьбы: кроме моего лучшего друга Жиля и еще нескольких человек (приглашенных мною, чтоб было достаточное количество гостей с моей стороны), почти девять десятых свадебного кортежа составляли Гимарши. И описать их всех было бы немыслимо. Мы просто утонули в этой толпе. Служащий мэрии почти не ошибся, воскликнув:

– Прошу супругов Гимаршей последовать за мной!

Так это и выглядело в глазах всего города Анже. Никто не говорил о Мариэтт – та самая, что вышла замуж за молодого Бретодо. Она так и осталась дочерью трикотажных торговцев. Что же касается меня, то я – тот, кто женился на старшей дочке Гимаршей. Таков закон больших чисел: друзья, клиенты, поставщики, знакомства, торговая палата – все это огромный круг Гимаршей, в котором – я серьезно этого опасаюсь – наш маленький очажок Бретодо едва приметен.


Мариэтт спит крепким сном. Ее дыхание отмеривает ритм ночи. Я слышу, как она дышит, потом затихает, затем снова едва слышное дыхание. Все в моем мозгу затуманивается, утрачивает ясность. Я умилен. Пытаюсь дышать в том же ритме. Пусть Гимаршей так много, пусть они не такие, как мне бы хотелось, – наплевать! Я позабочусь о ней. Она меня любит и поймет меня. Все эти годы, что нам придется быть вместе… Да, важно не то, как это будет, а сколько времени. «Во всяком случае, – говорил Тио посмеиваясь, – вечная любовь для статистиков сводится к средней продолжительности брака, которая когда-то равнялась пятнадцати годам, а теперь тянется и все сорок пять». Итак, перед нами – полвека. Ночная темь сгущается. Я куда-то проваливаюсь. Пристраиваюсь поудобнее с той стороны, где даже во сне мне оказывают любезный прием. Моя щека лежит на левой груди Мариэтт. Я чувствую сосок, он так крепок, что его можно спутать с пуговицей пижамы.

Она спала. Спал и я. Проснулись мы, лежа рядом друг с другом. Потом в объятиях друг друга. И все же пришлось встать. Сперва Мариэтт, немного растерянная, пыталась в ванной комнате разобраться в незнакомых для нее коробках, флаконах, баночках, а сейчас она уже роется в кухне в поисках привычной домашней утвари.

– Ну и старье! – ворчит она, оглядывая плиту.

Этот чугунный монумент с медной колонкой и треснувшей духовкой, в которой моя мать пекла торты и готовила жаркое из баранины (мне больше не приходится вкушать это пахнущее дымком мясо), жена считает просто утильсырьем. Кажется, и переносная плитка не лучше. А это что? Возможно ли? У нас нет газозажигалки? Мариэтт вцепилась в большую коробку со спичками, где стерлась и отсырела фосфорная намазка. Два раза чиркнула, но безуспешно, на третий раз появился огонек. И на чуть желтеющем пламени вода начала согреваться. Мне слышно, как Мариэтт переставляет чашки в буфете: выбрала две самые красивые – мы их обычно оставляли для гостей, все остальное затолкала на правую сторону полки (так, видимо, делали на улице Лис), потом повернулась ко мне, окончательно шокированная:

– И даже тостера для поджаривания хлеба нет?

– Мы обычно покупали готовые галеты.

Мариэтт хмурится. Я пытаюсь продолжить разговор: предлагаю после окончания работы в суде поехать обедать к моей маме. Она шепчет:

– Можно поехать и в воскресенье.

– А если бы ты за целую неделю ни разу не выбралась к своим родителям, что бы они подумали?

– Это вовсе не одно и то же! – воскликнула дочь своей мамаши. Но покраснела и спохватилась: – Понимаешь, я хотела сказать…

Продолжения не последовало, но мне и так все ясно. Еще в невестах она была для меня открытой книгой, пестревшей, однако, многоточиями. Ее недомолвки, уклончивые выражения требовали всей моей интуиции. Я был как бы живым толкованием к ее Священному Писанию. Сейчас ее смущение вызвано тем, что я посчитал ее невнимательной невесткой. Ей кажется, что увидеться с матерью и рассказать ей об истекших неделях для меня совсем не так важно, как для нее. Это ведь у нее, а не у меня так круто изменилась жизнь, это подтверждает даже лексика: она, Мариэтт, называлась мадемуазель, а теперь она уже мадам, а я как был мосье, так им и остался. Мадам – это уже профессиональный титул. Для дочери – дебютантки в супружеской жизни – самый близкий эксперт ее собственная мать. Для сына, мужская жизнь которого протекала вне дома, мнение матери менее существенно. Вот что хотела сказать моя жена. И если я удивился и брови у меня недоуменно поползли вверх, то лишь потому, что предмет сей беседы вызывает философское заключение: супружество – это ремесло женщин.

– Ну, тебе, как всегда, чай? – спрашивает Мариэтт, увидев, что вода закипела.

Ни разу со дня нашей свадьбы она не заваривала для меня чай. Пить то же самое (то есть то же самое, что и она) – это так по-семейному. Двадцать лет Мариэтт вдыхала у себя дома пар густого шоколада, на худой конец она еще могла себе представить, что кому-то хочется кофе с молоком, который, например, предпочитает ее брат. Но пить чай ни свет ни заря (да еще такой, как я пью, то есть без сахара, – сама-то она страшная сластена) – значит бессмысленно наливаться водой. Тем не менее на этот раз она на своем не настаивала. И я предпочел теин, а моя супруга – теобромин. Пакетик чая фирмы «Липтон» высыпали в чайник (о боже, предварительно не ополоснув чайник крутым кипятком), залили горячей водой и немного кипятка оставили, чтоб развести фоскао[5].

– За стол, дорогой!

– Сейчас, дорогая.

Чайное ситечко так и не удалось разыскать, а оно логически должно было находиться в том же ящике, где лежали штопор и консервный нож. И вот Мариэтт маленькой ложечкой скрупулезно извлекает две-три чаинки, проскочившие в чашку. Пьет она свое какао с блюдца, обжигая себе язык, дует, чтоб остыло, делает маленькие глотки, однако громко хлюпает, не опасаясь, что это неприлично, как мне внушали в детстве. Я пододвигаю к ней галеты и желе из смородины домашнего приготовления, хотя оно и хранится в старых треугольных коробках фирмы «Матерн» с еще уцелевшим ярлычком «Апельсиновый мармелад». После первой же ложечки Мариэтт вымазала себе пальцы.

– Ах черт! Я забыла подать салфетки. Где их найти?

– Они в комоде, там, в столовой, под портретом Страхолюдного.

Страхолюдный – это мой прадед, герой Рейхсгофена, портрет его был написан после битвы, в которой сабельным ударом ему раскроили нос. Миг – и Мариэтт уже в столовой. Я слышу, как она там шарит в ящиках комода. Хочет закрыть их и кощунственно грохает ими изо всех сил, вместо того чтобы задвинуть тихо, осторожно. Потом она возвращается с двумя разномастными салфетками, одну из них протягивает мне.

– Ну вот, голубок, – ласково говорит она, заметив, что мне как-то не по себе.

Голубок и верно напыжился. Но он не выставит себя в смешном виде. Эта самая салфетка, такая изношенная, заштопанная, представляет собой историческую реликвию нашего рода, – в уголке великолепно вышиты крестом две буквы – А и Б. Эта салфетка из приданого жены Страхолюдного, некой Амели Бутаван, родившейся еще при Луи-Филиппе. В детстве я думал, что это мои инициалы, к тому же они были первыми знакомыми мне буквами алфавита. Такого рода глупые истории встречаются в любых семейных преданиях. Но Гимарши – фанфароны, рады поиздеваться, похохотать до колик в животе. В моей семье ведут себя более сдержанно. Но что там? Мариэтт встала. Звонит телефон.

– Это, должно быть, тебя!

Оба смеемся, так как сказали это одновременно. И вот мы уже в передней, где находится телефон. Мариэтт уверенно снимает трубку:

– А, это вы, мама!

Следует пауза. Вдовствующая мадам Бретодо о чем-то спросила. Мадам Бретодо-младшая на сей раз с оживлением отвечает:

– Да-да, благодарю вас, путешествие было просто чудесное. Корсика еще лучше, чем о ней говорят.

Бухта Пьяна, Энкюдин, Мон-Сенто – будут ли они сейчас заново воспеты, прославлены свадебным гимном?

Слава богу, моя мать так же, как и я, сентиментальностью не страдает. Еще несколько слов, и вот уже пылкая тирада Мариэтт прервана, и она кончает беседу:

– Хорошо, мама, передаю трубку Абелю. Он собирался к вам съездить.

Она передает мне трубку и держит в руках отводную. В трубке мамин голос. Как не похож он на голос моей жены, он такой спокойный, уверенный, с мягким староанжевенским выговором: Как мне хочется обнять вас, дети мои. Нет, нет, у вас сейчас много дел, ведь вы только что вернулись, не стоит приезжать сразу же в «Ла-Руссель». Днем тетушка как раз должна доставить один наш заказ, а я поеду в клинику Сен-Луи показать врачу свою ногу. Да нет, совсем пустяки, мой мальчик, лодыжка отекла. Но лучше не доводить дело до подагры. Мы выедем поздно. И сразу же вернемся, еще до обеда. Ну, до скорого свидания!

Все. Разговор окончен. Я не успел и слова вставить. Если бы я не знал характер своей матери, ее отвращения к «излияниям» и нежелания проявлять свои эмоции на людях, я бы счел такую сдержанность чрезмерно суровой. Однако она восхитила меня. Ваша стыдливость, мама, вас возвышает. Мне передалась от вас сдержанная напряженность. И то, что я так расточительно ласков к этой чужой для вас женщине, ничего не меняет, вы мне дороги, как прежде. Но вот ваша невестка снова взяла телефонную трубку. Она вошла во вкус и вызывает по нашему номеру 60–87 свой 42–95, так возникнут номера-побратимы, и у нас наверняка появится еще множество новых напарников. Она звонко чмокает в трубку и лепечет: Это я, мамуля, ты меня слышишь? Крепко тебя целую. У нас никаких новостей, сейчас нам свекровь звонила… О нет, мама, с тещей нельзя ограничиться несколькими словами, как с вами; с этой дамой можно вволю наговориться. Можно говорить так долго, что и чай я выпил, и ботинки зашнуровал, и застегнул пуговицы на пальто, а Мариэтт еще не кончила жеманно выкладывать все, что у нее накопилось.

– Уже девять часов, дорогая.

Она поворачивается ко мне, держа в руках трубку, я обвит проводом, и она нежно напутствует меня: Иди, иди, дорогой мой… Нет, мамочка, на этот раз я Абеля целую. Он торопится в суд. Не вешай трубку. Мне тебе надо еще столько сказать. А главное, когда же мы увидимся?

Когда? Да сразу же после звонка. Часов в двенадцать я вернулся домой и узнал, что они уже виделись. Мариэтт прежде всего сказала:

– Жиль прислал мне двадцать роз. – А затем обо всем вперемежку: – Мама по пути забежала к нам на минутку. Она шла от Габ… Ну что за прелесть этот Жиль. Он один проявил такое внимание.

Стало быть, мадам Гимарш забежала по пути, возвращаясь от Габриэль. Теперь и наш дом вошел в тещины маршруты. Мадам Гимарш всегда от кого-то возвращается. И как будто случайно появляется у нас, только чтоб поздороваться. Теща занимается своими делами и одновременно успевает всюду в городе побывать.

– Ну знаешь, тебе повезло. Если б она не пришла, соус у меня ни за что бы не получился, – утверждает Мариэтт.

Это следует понимать так: мадам Гимарш приготовила к мидиям соус бешамель (с белым перцем – доказательство ее компетентности в кулинарии). У Мариэтт в кармане вместе с носовым платком лежал аттестат зрелости, и все же она записалась на курсы домоводства – КШУК, то есть Кройки, Шитья, Ухода за младенцем и Кулинарии – дисциплины самые что ни на есть французские. Правда, она там не особенно усердствовала, как и другие маменькины дочки, которые стремятся выскочить замуж, но не в состоянии поверить, что в домашней жизни женщина просто-напросто домашняя прислуга. Мадам Гимарш, которая столь горда тем, что берется за все (служанка избавляет мадам от мытья посуды), столь же горда и тем, что ее девочки не прикасаются ни к чему, ее ослепляют их холеные, как у принцесс, ноготки. Полагаю, что, обеспокоенная результатами стряпни Мариэтт, она в последний момент прибежала к ней на помощь. Спасибо. Дежурное блюдо благодаря ее заботам весьма съедобно. Но я не стал доказывать Мариэтт, что салат не пересолен, для этого пришлось бы взять еще порцию, а у меня не было времени: я торопился в суд – должен был выступать в начале заседания. Пришлось уехать.


Как ни гнал я свою «аронду» вдоль бульвара Короля Рене, опережая сигналы светофоров, все же домой вернулся довольно поздно. И к тому же приунывший, так как мой клиент получил максимальный срок. Дома я с удивлением увидел всех в сборе – свою маму, тетушку, жену, или, лучше сказать по ранжиру, маму, жену, тетушку, или, еще лучше, не придумывая никакой иерархии, узрел женскую половину нашей семьи, всю мою отраду в трех лицах.

Я отпер входную дверь (у меня был свой ключ) и, едва заглянув в гостиную, сразу понял, что мне нужен еще один ключик, чтобы отомкнуть эти замкнутые лица. Дружеские чувства не проникли в этот треугольник. Те, кого мы любим, далеко не всегда любят друг друга. Улыбались тут только розы Жиля, стоявшие в вазе. Одна мадам Бретодо учтиво принимала другую мадам Бретодо. Я ужаснулся и с деланым оживлением воскликнул:

– Ты еще маму ничем не угостила?

– Да что ты, конечно, угощала! – немедленно ответила моя мать. Сидела она выпрямившись, не опираясь на спинку кресла, настоящая Богоматерь в черном и, как всегда, строгая, но доброжелательная.

– Но разве ты не помнишь, что между завтраком и обедом мы ничего не едим? – сказала моя тетя, точная копия моей матери (недаром я ее в детстве звал «тетя Одинаковая»).

– И, откровенно говоря, – продолжила мама, – тот портвейн, что я тебе оставила, немногого стоит.

Серые глаза моей седовласой мамы светились лукавством. Ох! Они смеются надо мной. Меня это больше устраивает. Подхожу, наклоняюсь к ним, мама целует меня в щеку, тетя – в другую. Мариэтт тоже прикладывается. Затем я усаживаюсь и притягиваю Мариэтт к себе на колени, чтоб она перестала хмуриться. Мама продолжает:

– У тебя, верно, уши горели? Мы целый час о тебе болтали. Наверно, для Мариэтт это было совсем неинтересно, так как мы с тетей вспоминали, какой ты был маленьким…

– Во всяком случае, плохую шутку сыграли мы с молодой, – подхватила тетя, – к ней сразу заявились две свекрови.

Мариэтт улыбнулась, но держалась все так же натянуто. Ласковые слова не расшевелили ее. И мне вспомнилась мадам Гимарш, очутившаяся в подобной ситуации. Так отчетливо представил ее себе, припомнив, как теща сама рассказала мне о встрече с приехавшей из Каора невесткой Габриэль – уже беременной, кругленькой, как шарик: Как она была смущена, эта малышка! Не осмеливалась даже взглянуть на нас. Я ей тогда сказала: «Послушайте, Габ, не будьте дурочкой, ведь я бабушка того, кто в вас сидит…» У Гимаршей есть непосредственность. Эти толстяки быстро втягивают людей в свою орбиту. Девушке из их клана наша сдержанность кажется вялостью. Над этим следует поразмыслить. Однако перевязка, которая рельефно выделялась под маминым чулком, меня весьма обеспокоила.

– Скажи, пожалуйста, что тебе сделали в больнице?

– Колючку вынули.

– Колючку от твоей любимой акации, – уточняет тетя, – острую, длинную, сантиметра в два. Ветка упала в траву, а твоя мама на нее наступила.

И тут мы все трое перенеслись внезапно в «Ла-Руссель». Я ведь была права, когда не позволяла тебе лазить на это дерево, а ты все-таки лазил. Да, влезал, чтобы рвать там цветущие белые гроздья. Да успокойся же, я вовсе не собираюсь срубить акацию за столь малую провинность. И без того грустно, что у нас в саду кизил погибает. Он так и не оправился после того, как в него ударила молния.

Ну вот мы перенеслись в «Ла-Руссель», в наш загородный дом, в столицу племени Бретодо. Мариэтт слушает нас и удивленно мигает. Для нее центр мира не там, он на улице Лис. А домишко Гимаршей в Монжане – это рыболовная база и кабинка, где можно переодеться в купальный костюм – и прыг в Луару. Все эти разговоры о георгинах, сливах и кроликах ей абсолютно неинтересны. Потом мы переходим к соседям. Знаешь, у тетушки Жанны, оказывается, рак. Слышал, у нас теперь новый почтальон? Неизбежно добираемся и до Гюстава, нашего старшего садовника. Старик вскапывает, перепахивает, рыхлит, разбивает, окучивает, сажает, подрезывает, пикирует, пересаживает и все делает так старательно, как теперь уже мало кто делает, ну прямо бог садоводства! Увы, ему пора уже на покой, а заменить его некем. Что же касается приказчика…

– Но мы уже наскучили Мариэтт нашими побасенками, – вдруг спохватывается тетя.

Похоже, что это верно, хотя Мариэтт протестует. Она испытывает сейчас то же чувство, что и я вчера вечером в доме Гимаршей: вдруг выдернули меня из родной семьи и метнули в чужую. Моя ладонь тихонько скользит вдоль ее руки (я тут, дорогая, хочет успокоить она, это не я убежал в «Ла-Руссель», а прежний маленький Абель).

Откровенно говоря, я просто выбит из колеи. Месяц назад я еще жил вместе с матерью. Все, о чем говорили мама и тетя, было для меня самой жизнью, повседневным моим бытием. И вдруг все превратилось в воспоминания. Мои старушки сразу это почувствовали – вот они уже подымаются, надевают свои пальто. Но почему же мама обводит медленным взглядом нашу старомодную гостиную? Почему, стараясь сдержать вздох, она говорит:

– Я полагаю, вы здесь все перемените, да?

Нерешительный жест Мариэтт не может ее обмануть.

– Ну конечно, – продолжает мама. – Все это слишком для вас старо. Ну вот занавески, например. Их ведь повесили еще перед моей свадьбой.

Оттого, что наша свадьба отодвигает в тень ее свадьбу и что мама на это согласна, ты можешь наконец, жена моя, посмотреть на нее не как невестка, а как дочь.


Так как мы пока осторожны друг с другом, опасаемся того груза привычек и секретов, которые каждый принес с собой, то после обеда (суп из концентратов фирмы «Ройко», омлет и груши) мы остаемся сидеть за столом, освещенным низко висящей лампой, и нам весьма уютно.

Развернув свой сантиметр, ты тщательно снимаешь с меня мерку от подмышки до бедра, спрашиваешь, нравится ли мне теплый пуловер, который я ношу; услышав, что он мне по вкусу, осведомляешься, как я смотрю на более модный, который ты начинаешь для меня вязать. Обычно собака отмечает свой путь, подымая заднюю лапку; птица поет, чтоб заявить: это место занято мной, а женщина вяжет, чтоб подчеркнуть: этот мужчина принадлежит мне. После длительных расчетов, сколько набирать петель, сколько спускать, ты, почесав голову кончиком пластиковой голубой спицы, мечтательно говоришь:

– Нет, я еще не учла всех трудностей.

И в самом деле. Но если у тебя будут лишь такие трудности, то тебе, пожалуй, скучно станет. А мне-то сразу после нашего медового месяца пришлось окунуться в чужой деготь: я анализирую дело Сероля. Днем мне удалось побеседовать с Агнес. Тут все проще простого. Сероль удрал. Сделать предупреждение через суд, и, если к положенному сроку Сероль не вернется к семейному очагу, баста! Дело – конфетка! Но к черту Абеля-юриста, для которого всякий развод – доходная статья! Однако анализ дела показывает, что вроде бы ничто не предвещало развода. Тут не было ни ссор из-за денег, ни сексуального несоответствия, не наблюдалось давления со стороны родителей, ни любовника, ни любовницы, никаких религиозных или идейных несогласий. Все в точности как у нас. Опротивели мне твои привычки, твои вкусы, твои родители, твои друзья… – вот и все, что говорилось в письме, объявлявшем о разрыве. Сероль уехал; с точки зрения официальной он виновен. Но я немножко знаю Агнес. До чего неуживчива! Все должно быть подчинено ее интересам. Сам увидишь, говорил мне мой шеф, когда я был еще стажером, в пяти случаях из десяти семейные разрывы объясняются множеством мелких причин. Двое соединившихся людей должны еще приспособиться друг к другу, сгладить различие характеров. Но для большинства есть только один выход – или все принять, или отбросить. Мы кормимся за счет тех, кто отбрасывает…

– Абель, – говорит Мариэтт, не глядя на меня, – ты скажешь, что я дура, но знаешь, я побаиваюсь твоей матери…

Она продолжает вязать, не поднимая головы. Прядь волос падает ей на грудь.

– Бывают минуты, когда я чувствую себя такой скованной, она кажется мне какой-то неземной. Слишком уж безупречная. Люди без недостатков меня пугают. Моя мамаша, по крайней мере, не похожа на видение.

В голосе Мариэтт нет враждебности. Но она боится, что ее муж, как многие другие мужчины, которые восхищаются своей матерью, мечтает, чтоб и его жена была на нее похожа. Ну что ж, отвечу и я откровенно:

– Не старайся, пожалуйста, быть такой, как она или как твоя мама. Мне достаточно тебя самой!

Хотелось бы, чтоб мои опасения были столь же неосновательны, как и ее. Она улыбнулась. Потом взглянула на стоявшую на столе маленькую рамочку с фотографией моей улыбающейся матери, и я сообразил, в чем Мариэтт упрекает ту, что отдала ей свой дом и своего сына. Впрочем, я уже и раньше знал об этом. Щеки мои запылали. Пусть твоя ревность несправедлива, мне от нее тепло. Наши с тобой отношения обыкновенны, как и любой брак. Но мне хотелось бы, чтоб эта обыкновенность увенчалась удачей. Через десять лет мы узнаем, было ли это всего лишь любовным приключением. А пока ты прекрасна, и нам обоим так легко. Дорогая, я люблю свою мать. Тебя тоже. Когда женщина, которой мы обладаем, вяжет для нас, она начинает вытеснять ту, которая произвела нас на свет.

1

Свидание наедине (фр.).

2

Буквально – схватка врукопашную (фр.).

3

Девиз английского ордена Подвязки.

4

Постепенная капитуляция (лат.).

5

Фоскао – сухое молоко с какао.

Супружеская жизнь

Подняться наверх