Читать книгу Моё немое кино - Евгений Альбертович Мамонтов - Страница 6
«Месть кинематографического оператора»
ОглавлениеВладислав Старевич.
Если ты с увлечением занимаешься полной чепухой – готовься – у тебя есть шанс стать гением! Так и произошло с этим мальчишкой, которого выгнали из гимназии за плохое поведение. Но его родители вели себя еще хуже, были польскими революционерами. Владик собирал коллекции насекомых и делал их копии из гуттаперчи, проволоки и воска. В 1910 году мечтал снять документальный фильм – битву жуков рогачей за самку. Но жуки боялись света. Великий Ханжонков нанял для Старевича квартиру в Москве, подарил подержанную кинокамеру. В обмен получил права на все работы Старевича. Гении не любят торговаться. (В данном случае это следует отнести к обоим)
Но жуки по-прежнему боялись света.
Тогда Старевич разобрал живых жуков на детальки и потом собрал из этих деталек жуков мертвых, добавив гуттаперчи, воска и проволоки. Снял покадрово пародию на рыцарские романы, фильм «Прекрасная Люканида или Война усачей с рогачами» О таких чудесах кино тогда не слыхали, и приняли все за чистую монету.
«Никто из видевших картину не мог объяснить. Если жуки дрессированные, то дрессировщик их должен был быть человеком волшебной фантазии и терпения. Что действующие лица именно жуки, это ясно видно при внимательном рассмотрении их внешности. Как бы то ни было, мы стоим лицом к лицу с поразительным явлением нашего века…» – писала английская газета.
Затем появились «Месть кинематографического оператора» (1912) «Стрекоза и муравей» (1913) «Веселые сценки из жизни животных» (1913)
В эмиграции Старевичу сразу предложили работать на фирму «Меркурий». Анимационные фильмы. Признание. Золотая медаль Розенфельда.
В 1941 году первый в истории кино полнометражный анимационный фильм «Рейнике-Лис» получил восемь премий и принес Старевичу вторую медаль Розенфельда.
В 50-е Старевича забыли. Перебивался съемкой рекламных роликов, продавал самодельных кукол. Руки помнили. Проволока, воск гуттаперча. Круг замкнулся.
Сегодня я показывал «Месть кинооператора», сюжет тривиальный, любовный треугольник, все персонажи насекомые.19 Старевича смотрели не очень, так, из уважения к раритету. Фонограмма убогая. Без тапера нельзя. Он бы расставил музыкальные акценты. Вещь бы смотрелась свежо.
Я поехал покупать пианино. По объявлению. Цена меня устроила. В объявлении значилось «Состояние рабочее» Мы ехали на грузовой «Газели». Водитель, грузчик и я. Было тесновато. Играло радио, и мне все хотелось его выключить. Дом на улице Жигура. Длинный, как плотина. Подъездов много, все заставлено личными машинами. Мы долго не могли развернуться, чтобы поставить фургон к подъезду. Я пошел наверх. Хозяев не было дома, мне открыл мальчик, подросток лет четырнадцати. «Да вы забирайте, – сказал он хриплым ломающимся голосом, – а то ждать долго, когда они придут с работы, только вечером, поздно» Я позвонил водителю. Он поднялся с грузчиком и специальными ремнями. Пианино издало треск и сдвинулось с места. До этого я открыл крышку и вспомнил опыт уроков музыки, сыграл гамму. Звук был не очень, некоторые клавиши фальшивили, одна западала. Но меня устраивала цена. Я решил, что смогу его настроить. Пока пианино толчками двигалось к выходу, я набрал номер и позвонил настройщику. Мне нужно было срочно. Назначили время. Пианино теперь находилось на марше между пятым и четвертым этажом. И попало там в затор, ему навстречу двигалась детская коляска. Могучая мамаша в спортивном костюме ругалась с грузчиками. Я подумал, что она могла бы петь, если бы училась в молодости. Такой сильный голос. Я ждал в квартире, потому что надеялся все же передать деньги кому-нибудь из родителей мальчика. Я не очень доверяю подросткам. Обои на стене, там, где раньше стояло пианино, были веселее по тону, не выгорели. Вдоль плинтуса лежала собравшаяся в войлок пыль и среди нее блестела оберткой, завалившаяся карамелька. Мальчишка, качаясь на стуле, тыкал пальцами в свой телефон. Позвонил водитель: «Спускайтеся, мы уже на первом» Я медленно, вслух, по одной бумажке пересчитал деньги и отдал пацану. «Ага», – кивнул он и замер, криво раскрыв рот. Я обернулся. Солидная дама стояла на пороге в немом изумлении. Я почувствовал себя «чужим дядей», который зачем-то отсчитывает и передает деньги несовершеннолетнему. Я аккуратно отобрал у пацана бумажки и сделал шаг к даме. «Здравствуйте!» – сказал я. И тут началась сцена. Я только сейчас, задним числом сообразил, что и по телефону-то договаривался не со взрослыми, а с этим хриплоголосым авантюристом. Да, действительно, это была моя ошибка. Я признал. Но женщине еще хотелось покричать, чтобы успокоиться. Я спустился вниз. Грузчики переглянулись, но отнеслись к моим словам без особых эмоций, снова подцепили ремни. Потащили наверх. Чувствуя себя виноватым, я старался им помогать, они терпели это молча.
Мама мальчика вышла нам навстречу на четвертом этаже. Выглядела она спокойной, остывшей и как бы освеженной после грозы. Сказала: «Знаете, мы на «семейном совете»…
Эти слова она произнесла юмористически, как бы извиняясь.
– Знаете, мы на семейном совете решили, что ладно. Все равно ведь не заставишь…
– То есть? – спросил я.
– Мы согласны, забирайте. Сколько вы давали за него?
В результате мне пришлось заплатить грузчикам не за пять, а за пятнадцать этажей. Мы, наконец, погрузили, поехали и стали в пробке. Водитель и грузчик несколько раз обсудили историю, смеялись. Я кивал. Сидеть было тесно. Машины кругом нас стояли плотно. Горели стоп-сигналы. Я подумал, что, вот, эта некая метафора смерти, когда нельзя уже никуда выйти. И нельзя выключить радио «Шансон».
Зато ко мне в зал парни занесли пианино бесплатно. Поставили его у стены между двумя окнами. Было без трех минут пять. В пять ровно должен был прийти настройщик. Я часто зря волнуюсь, извожу себя. Пошел, умылся, вымыл руки. Сел и стал ждать. На улице потемнело. Начался дождь. Я ходил по залу от одного окна к другому. Смотрел на часы.
Зря я, как и этот пацан-дурак, тоже не захотел «выучиться музыке», как тогда говорили во дворе. Куда пошел? «На музыку» Среда был самый худший день. В среду всегда шел дождь и дул ветер. Или светило солнце и было жарко. Или было пасмурно и тоскливо. После школы я должен был идти на урок сольфеджио, который вела полная учительница по фамилии Доброхотова. «Она добра тебе хочет», – говорила мне мама. А я чувствовал, что Доброхотова не хочет мне добра. Все говорили, что она просто требовательная. И я поверил. Но сейчас-то я точно знаю, потому что сам не люблю некоторых своих учеников. Я знаю, как это выглядит изнутри, как при этом говорят, что делают. Она со мной именно так говорила. Не зло, а как бы весело, показывая всему классу, что она хочет мне добра, а я вот сопротивляюсь по глупости. Меня до этого никто не учил записывать ноты на слух. Я даже не представлял, что такое возможно. А в этом классе все уже давно умели. И вдобавок все девчонки. И почти все старше меня. Некоторые мне сочувствовали и старались помогать, но я от этого сильнее стеснялся и совсем ничего не понимал, и тогда они видели, что я действительно тупой и учительница во всем права. «Ну и что? – думаю я теперь, – Надо было потерпеть!» Но тогда ведь я не знал, что в жизни все время приходиться терпеть. Я думал, это случайность и хотел, обойдя ее, вернуться к нормальному, ну, к тому, как было до музыкальной школы. Я не знал, что нормального больше не будет. Его будет становиться меньше. Это считается нормальным во взрослой жизни, когда уже привыкнешь. Музыкальная школа была в красивом старом здании с большими окнами и широкими коридорами, витыми перилами прохладной лестницы, античной мозаикой на каменном полу в фойе. И мы с моим другом Димой А. решили ее взорвать, чтобы я больше не мучился. Тогда дети часто хотели что-нибудь взорвать. Любили Гайдара. И вот мы с Димой планировали, сколько нам надо карбида, чтобы… Дима А. недавно мне об этом рассказывал, говорил, что мы якобы вычисляли. Что вычисляли? Вес здания? Взрывную силу карбида? Я и сейчас это не вычислю. Дима А. убеждает меня, что мы планировали все абсолютно всерьез. Но я не верю, что был в детстве настолько идиотом. То есть, мы занимались этим вдвоем. Он исключительно ради меня. Как друг. И я в это ни секунды не верил, а он верил и верит до сих пор, что мы готовы были это сделать в свои восемь лет. Дима А. говорит, что бомба даже была готова. И мне становится страшно. Я боюсь, что он сейчас улыбнется и скажет тихонько: «Знаешь, я сохранил ее… на всякий случай»
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
19
Глядя, как неловко жук тащит чемодан, вспомнил себя самого, карабкающегося по оледенелой лестнице с тяжелым портфелем из корпуса «А» в корпус «Б» зимой какого-то из девяностых годов. В «Б» корпусе аудитории были построены амфитеатром, и на лекции приходил целый поток, больше ста человек, так что иногда мне хотелось вывести их на какой-нибудь плац и заставить маршировать, подавая команды в мегафон. Хотя мегафон пригодился бы и в этой огромной аудитории с отвратительной акустикой. Меня не было слышно уже на третьем ряду амфитеатра. Зато мне внизу было слышно все, вплоть до шороха конфетной бумажки, которую разворачивал кто-нибудь на самом верху; я смотрелся оттуда на некое насекомое, копошащееся у доски. Когда я только пришел, наша кафедра выглядела достаточно типично для любой гуманитарной кафедры. Моложавая энергичная заведующая, скорее бизнес-леди, чем педагог, несколько уже пожилых заслуженных дам, светских в обращении, проведших свою жизнь в галантном преподавании истории КПСС и потому, как бы принадлежавших к «свету», а теперь в 90-е, как бы «из бывших» Среди них особенно выделялась Ольга Ивановна, в прошлом несомненная красавица, с мягким контральто и тем особенным взглядом, который бывает у женщин, которым есть что вспомнить. Были четыре молодые преподавательницы. Одна красивая и заносчивая, другая просто приветливая, третья обыкновенная с некоторой задумчивостью и четвертая некрасивая и гордая. (Делайте ваши ставки!) Кафедра должна была преподавать студентам огромного технического ВУЗа историю и культурологию. Старую историю по новому, уже теперь совсем правильно и честно, и в придачу к ней новую культурологию. Все казались воодушевлены. Говорили о Леви-Строссе и Брониславе Малиновском, Мишеле Фуко и Жане Бодрийяре. Из нашего окна была видна готическая крыша кирхи, на которой недавно установили золотой католический крест. А раньше тут был музей военно-морского флота. Молодой, академически щеголеватый философ с постриженной народовольческой бородкой, уже профессор, говорил о необходимости создания «единого смыслового пространства» Кафедру украсили изображением античных колон дорического и коринфского ордера, предполагая наглядно объяснять студентам, в чем различие. В фойе воздвигли мраморную статую Каллиопы. Все с энтузиазмом писали индивидуальные учебные программы взамен опостылевших типовых, и строили планы развития нашей дисциплины, может быть, превращения нашей кафедры в некий культурологический центр, со связями во всем тихоокеанском регионе, претендовали в будущем на создание собственной научной школы международного масштаба. Все было как праздник. Только студенты малость подводили. Самые простодушные из них откровенно спрашивали, зачем им различие между коринфским и дорическим ордером «там, под землей», если они учатся на маркшейдера. Мы ласково объясняли, что культура возвышает человека и в шахте. Они снисходительно слушали, сморкались и чесались. Я сам тогда был так молод, что разница в десять лет со студентами казалась мне огромной. Поэтому я стеснялся и недоумевал, когда, например, на занятии в музее, нас путали, и строгая дама экскурсовод вопрошала: «А где ваш преподаватель?», не различая меня в толпе студентов. Напротив центрально входа в корпус «А» была нижняя станция фуникулера, построенная в стиле сталинского классицизма. В ее просторном фойе был музыкальный киоск. Там тонкий меломан, добродушный алкоголик по прозвищу Дейв, поклонник группы «Cure», приятель Виктора Цоя, продавал кассеты и попивал немецкие ликеры. Бывает, там собиралась целая компания, и тогда Дейв мягко настаивал, чтобы курить выходили на улицу. Я засиживался там после занятий допоздна. Со временем все изменилось. Наша бизнес-леди вышла замуж за американца и уехала в штат Массачусетс. Кафедры наши разделились. Историей стала заведовать очаровательная Ольга Ивановна, а нашей кафедрой (вы успели сделать ставки?) та самая, гордая и некрасивая Г. Г. Вся кафедра постепенно подстроилась под нее даже внешне, и теперь представляла собой парад «синих чулков» (Мало кто знает, что впервые это прозвище было дано мужчине по имени Бенджамин Стеллингфлирт) Исчезла насмешливая красавица, исчезла миловидная преподавательница, а та, что была обыкновенной еще слегка подурнела (из солидарности) На работу Г.Г. принимала по принципу лукизма (face fascism). Только наша фейс-фашсистка руководствовалась обратным принципом, чем страшней, тем лучше. Однажды ко мне на работу зашел знакомый, Игорь Б., хамоватый, напористый предприниматель. Пробыв там три минуты, пока я собирался, он в коридоре сделал заявление: «Да что ж это у вас все такие подобрались, ни сиськи, ни письки, и жопа с кулачок» Я тогда обиделся за коллег, сказал: «А ты сюда потрахаться пришел?» Мне стало досадно, что он может так говорить об этой терпеливой пехоте народного образования. Недавно среди своих бумаг нашел одну записку, еще с той прежней работы из университета – ДВГТУ им Орджоникидзе. Служебное предписание. Узнал почерк нашей заведующей кафедрой. Улыбнулся с ностальгической нежностью. Она меня так не любила! Писала докладные ректору. Некрасивая, а почерк замечательный. Сейчас, кажется, кинулся бы и расцеловал ее на улице. Просто. Ну, как однополчане встречаются. Тут уже не важно, кто кого не любил. Г. Г.! У нее и дедушка, и отец были профессора. И она тоже мечтала и уже была доцентом. Серьезная. А я не мог понять, как можно относиться ко всему этому серьезно. Если к этому еще и серьезно отнестись, то никакого уже самоуважения не останется. А вот она считала, что надо серьезно, что есть смысл унижаться так, если потом тебе дадут профессора. Вот мы и не могли найти общий язык. А это еще были девяностые, когда часто отключали свет и отопление, и я помню, дома расхаживал в сапогах, заучивая при свечке терцины Данте на итальянском, просто от нечего делать и чтобы произвести впечатление на студентов. Я тогда считал, что это возможно, даже если они учатся на факультете водоснабжения, то есть, получают, по сути, диплом сантехника. И знаете, это действительно производило впечатление, хотя я читал им эти терцины на фоне унитаза, изображенного в разрезе, в масштабе 1.5 Х 2 метра со всеми инженерными подробностями. Нет плохих профессий. Ибо и сантехники любить умеют. Сквозь узорный частокол ее (Г.Г.) почерка с барочными петельками на верхушках заглавных «М», «Н» и «Щ» я вижу самого себя, беспечного, шагающего вдоль строгой ограды стадиона «Авангард»; слева встает солнце, а справа отливают стеклярусом, как бы отражая его, строки докладной: «регулярно пропускает заседания кафедры, не заполняет журнал проведения занятий, безразлично относиться к общественным мероприятиям, допускает срывы занятий…», между которыми более осязаемо втискивается плотное слово «Гастроном», из которого я выхожу с двумя бутылками в портфеле. – У нас будет министерская проверка, вам надо заполнить журнал. – Заполнить журнал… Я беру журнал, и усаживаюсь за дальним концом длинного кафедрального стола. Я так помню этот стол! Помню все чашечки и стаканчики из нашего сейфа, потому что – какие еще ценности там держать на кафедре культурологии? Помню стены из гипсокартона, дырку от гвоздя, который выпал и вместе с ним упали китайские часы, но не разбились, а продолжали идти, хотя и всего одной теперь, секундной, стрелкой. Помню уродливую картину на стене, на которую я смотрел столько лет подряд во время заседаний кафедры, но сейчас совершенно не могу ее вспомнить. Высокое окно с решеткой, выходившее впритык на соседнюю стену и помню то особое чувство, которое возникает летом, когда кончается сессия, и ты стоишь, оглядывая этот кабинет, и думаешь: «Вот еще один год прошел как-то…» А в сентябре все равно приходишь с радостью. По сути, мне было не за что любить свою работу. И я любил ее просто так, ни за что. Я листаю журнал, который, как обычно, не заполнял полгода. – И пустил стрелу третий сын… И упала она в болото…, – говорю я, обращаясь в пространство. Г.Г. хмуро коситься на меня и потом выходит из кабинета. А я теперь обращаюсь к своей коллеге Т. Л. – Татьяна Петровна, как вы думаете, этот журнал кто-нибудь когда-нибудь читает? Татьяна Петровна серьезный молодой педагог, она диктует студентам свои лекции под запись, читая их с конспекта. Она знает много терминов и отличает симулякр от симультанности, трансцендентность от имманентности и ноэзис от ноэмы. Но при этом, упоминая Василия Розанова, ставит ударение в его фамилии на второй слог. Она читает только серьезные научные книги и не помнит, что написал Чехов, кроме «Каштанки» – Даже не знаю, – отвечает Татьяна Петровна простым русским голосом, с которым хорошо продавать картошку на базаре и который так органично подходит к ее простому, солдатскому лицу, – думаю, что иногда все-таки читают. – А я уверен, что нет… – Почему? – Потому что если бы кто-нибудь это прочел, меня бы давно уволили, – и я толкаю журнал по полировке стола. Журнал доезжает до Татьяны Петровны. Она надевает очки, начинает читать графу: Темы занятий. Снимает очки и, преодолевая неловкость, спрашивает: «А зачем вы это написали?» – Чтобы проверить. И теперь я точно знаю, что его никто никогда не читает… Вы ведь не сдадите меня Г. Г.? – спрашиваю я, улыбаясь и глядя в упор на Татьяну Петровну. Дело в том, что именно Г. Г. устроила на кафедру Т. Л., они почти подруги и другие преподавательницы предпочитают не откровенничать в присутствии Т. Л. – Я вам почему-то так доверяю, – говорю я. – Ну, конечно, что вы, – спешит уверить меня, слегка покрасневшая Татьяна Петровна. Хуже всего были заседания кафедры, на которых решались организационные вопросы, давно уже решенные за нас наверху. Участвовать в этом фарсе было унизительно. Вот, к примеру, сначала всех нас обязали сдать к определенному сроку свои научные работы, статьи, тезисы, как положено в любом ВУЗе. Мы сдали. Потом нам велели сдать деньги на публикацию наших же работ. Мы сдали, покряхтев. И вот, наконец, сборник вышел. Теперь нам сказали, что мы должны сдавать деньги, чтобы выкупить тираж. Что вы думаете? Сдали и на это. Притом, что масса студентов училась платно и вестибюль главного корпуса отделывали уже мрамором. Когда я увидел нашего ректора вблизи, то подумал, что в принципе такое лицо могло бы быть у успешного торговца человеческим мясом. Возможно, он думал, что мы берем взятки, а если не берем, ну, значит это наша проблема. Он нам все предоставил, а мы «вертеться» не умеем, вот и пеняйте на себя. Я ездил в командировки по филиалам нашего ВУЗа, в тот же Партизанск, и наблюдал, как пожилые, солидные, советского образца, преподавательницы математики и химии, не стесняясь, торгуются в классе со старостами групп о цене за контрольную. «Опа-опа! Вот такая жопа!», – сказал я сам себе, как культуролог культурологу, глядя на эту «торговлю во храме» То есть «единое смысловое пространство» начинало выстраиваться. Хотя и в несколько неожиданной проекции. И молодой философ с народовольческой бородкой слегка поостыл. Он был теперь деканом и у него в столе, на всякий случай, лежала бумага, в которой говорилось, что процент от платных специальностей не распределяется на зарплату простыми преподавателям. А деканам, вот, немного распределяется все-таки. Богатство смыслов прорезывалось… Мой приятель Вадим З. приехал из Японии, где проходил стажировку и работал переводчиком пару лет. Он устроился преподавателем японского в наш университет и сразу после Японии попал в двухэтажный барак, в комнату четыре на три метра, без водопровода, с одним окном, выходящим на мусорные баки и деревянный сортир с покосившейся дверью без щеколды. Но Вадим еще крепился. Вел занятия, большую часть зарплаты отдавал за комнату. Единственным достоинством его жилья было то, что оно располагалось в трех минутах ходьбы от корпуса «Б» Потом его заставили участвовать в самодеятельности. Изображать в какой-то сценке лошадь. Вадим усмехался, с гадливостью вспоминая, как скакал на сцене перед своими студентами, с привязанными к голове конскими ушами из картона и хвостом из мочала на заднице. С тех пор в его лексиконе появилось слово «конство» и «по-конски» А потом Япония начала какие-то переговоры с Казахстаном. И японские дипломаты вспомнили о Вадиме, взяли его переводчиком в Астану на три дня. За эти три дня он заработал столько, сколько ему заплатили бы за год в нашем университете. И это подкосило его окончательно. Когда неприятности не в силах нас добить, им на помощь приходит удача. С деньгами Вадик подсел на героин. Он продолжал вести занятия, все больше теряя к ним интерес, на досуге переводил японских поэтов, умудряясь вставлять даже в эти переводы определение «по-конски» Я говорил ему еще тогда: «Зачем ты согласился?» За окном темнело, снег облепил почерневшую деревянную раму. Вадик неопределенно улыбнулся. На выцветших обоях за его спиной висел прошлогодний календарь с видом Токио. Меня тоже заставляли участвовать. Но я был опытный уже. Я согласился, чтобы не создавать проблем с начальством. А в назначенный день просто не явился. Говорил, что мне самому страшно жаль, дескать, я так готовился к этому выступлению и вот – заболел. А Вадик испугался и выступил. Его заставила Е. Я. злая, надменная старуха со светскими манерами и следами былой красоты на властном лице. Профессор, разумеется. На одной из корпоративных вечеринок я нечаянно услышал отрывок разговора нашей дамской профессуры и доцентуры. Е. Я. благодушествуя, рассказывала, как многие из коллег ей обязаны; ту она устроила туда, эту пропихнула сюда, та теперь ездит на лэндровере, эта купила коттедж. Никто из подобострастных слушательниц не спросил: «Это на преподавательскую зарплату?» Было похоже на то, как хвастаются воры. И я снова вспомнил ту сцену торга между студентами и математичкой в Партизанске. Вспомнил комнатку без удобств, в которой жил Вадики и лошадиные уши с хвостом. Взял со стола бутерброд и тоже подхалимски улыбнулся, чтобы поддержать «академическую беседу» Теперь я понимаю, почему. А раньше я удивлялся, до какой степени редко мне удается стать своим, почувствовать себя естественно. Нельзя и припомнить, когда началось это отчуждение. По некой странной закономерности, я чувствовал себя уютно, там, где моя чужеродность была наиболее очевидна. Вопреки расхожему мнению, чуждость куда чаще вызывает симпатию, чем агрессию. Вот, когда я работал в порту и на стройке, там все видели, что я другой, не пролетарский и относились с симпатией. А в институте во время перерыва я просто не знал, куда себя деть. У меня папа профессор, дедушку-драматурга выгнали в 1937 с кафедры за «симпатии к итальянскому фашизму» (Похвалил итальянский театр). Я должен купаться в академической среде. А я не мог пятнадцать минут между лекциями там прокантоваться. Вместо этого переходил дорогу и сидел на ящике в коммунальном коридоре под желтой лампочкой. Это, когда Вадика не было дома. А когда он был дома, я у него сидел, курил, иногда смотрел, как он героин себе впаривает, мне там спокойней было…