Читать книгу Хроника одного полка. 1915 год - Евгений Анташкевич - Страница 6
Февраль
ОглавлениеИннокентий Четвертаков вёл Красотку к эскадронному кузнецу – сбились подковы, и Красотка хромала. Ещё надо было подремонтировать оголовье.
Утоптанная снегом вперемежку с навозом центральная улица польского города Бяла-Подляски была ему уже хорошо знакома.
Сразу после сожжённой Могилевицы полк направился в Груец, но там долго не задержался и передислоцировался в Бяла-Подляски, примерно в пятидесяти верстах от Брест-Литовска.
«Дрались, дрались – веселились, посчитали – прослезились!» – была у драгун на устах старая поговорка, когда в Груеце стали выяснять в подробностях, с чем полк вышел из Лодзинской битвы.
Когда полк прибыл в Груец в расположение дивизии и был построен, казалось, что он такой же, каким был в начале ноября прошлого года под Лодзью, а когда начали считать… Будто бы и рапортичек о потерях не писали, и списков не подавали. Оказалось, что в целом, если без особых подробностей, полк потерял больше двух эскадронов из шести и ещё больше строевых лошадей. Лошадь больше человека, в неё и попасть легче, и раны она переносит хуже, потому как тварь добрая, благородная, но глупая и не терпит боли.
Из Груеца полк был переведён в Бяла-Подляску, поближе к Брест-Литовску – узловой станции и одному из главных пунктов снарядного, конского и человеческого пополнения.
Офицеры свой полк называли летучим: в первый бой он вступил в Восточной Пруссии, под Гумбинненом, понёс потери, был пополнен, потом бился под Варшавой, а потом в самом конце октября встретил немцев на стыке 2-й и 5-й армий там, где польский городок Лович. Драгуны про него шутили: Лович-Нелович.
В августе 1914 года полк был в составе 1-й армии генерала Ренненкампфа. Под Варшавой во 2-й обновленной армии генерала Шейдемана, а после Лодзинской бойни оказался в 5-й армии генерала Плеве. А всё потому, что в верхах был непорядок и частые перемены. Из-за поражения в Восточной Пруссии в самом начале войны в Танненбергской битве застрелился командующий 2-й армией генерал Самсонов, с поста главнокомандующего Северо-Западным фронтом сняли генерала Жилинского, из-за разногласий с новым командующим Северо-Западным фронтом генералом Рузским убрали генерала Ренненкампфа, после Лодзи в отставку отправили генерала Шейдемана… Так по секрету между собой говорили офицеры полка. Им казалось, что по секрету, а от денщиков-то от своих им куда было деваться. Вот драгуны про всё и знали, только с мудрёными фамилиями генералов у них были трудности, не могли их ни запомнить, ни выговорить, кроме Самсонова, да худо-бедно Русского, в смысле Рузского.
За бои в Восточной Пруссии под Гумбинненом Иннокентий и его друг Сомов получили свои первые серебряные Георгиевские медали. Вручали торжественно перед строем полка перед началом Лодзинского сражения в том самом Ловиче. По этому случаю они с вахмистром Сомовым раздобыли польской водки со зверобоем, жидовскую не взяли, угостились сами и угостили товарищей. Про это вызнал вахмистр № 1-го эскадрона Федька Жамин – сучий потрох, и доложил командиру № 2-го эскадрона ротмистру фон Мекку. Тот отчитал Жамина за подачу рапорта не по подчинённости, сказал о правильном по уставу, но подлом по сути поступке командиру № 1-го эскадрона подполковнику Вяземскому. Вяземский, только-только принявший эскадрон, учёл, но оба командира этот случай спустили с рук, потому что и Сомов и Четвертаков показали себя как отличные драгуны. А в боях в предместье Ловича Иннокентий Четвертаков снова отличился, там из седла он застрелил восемь немцев, из которых были два офицера, и всё с дистанции 100–150 шагов, и этим подтвердил своё бесстрашие и геройство.
«Чёт-та ему от меня надобно?» – подумал Иннокентий про вахмистра Жамина, принюхался и поднял голову – в воздухе поверх исходившего из-под ног запаха навоза чувствительно тянуло окалиной. Что ли недели две тому назад хорошо метель прошлась, и на дорогах навоз, а где живут люди, так там и печную гарь присыпало свежим снежком, потом погода одумалась и успокоилась, потом оттаяла, а потом ещё раз одумалась и подморозила. И снова белое стало ржавым от навоза и печной гари.
Сегодня 2 февраля – Сретенье.
«Сретенье! – шёл и думал Иннокентий. – Как про это сказывал отец Василий? «И встретилась Богородица со старцем-мудрецом, и сказывал ей старец, што несёт она на руках своих новорождённого младенца сына самого Гос-спода Бога!» – и вдруг услышал:
– Кешка! Тайга! – Он вздрогнул.
Задумавшись, он почти прошёл мимо ворот жидовской кузницы, в которой пристроился этот чёрт из табакерки эскадронный кузнец Семён Евтеевич Петриков. «Лешак с горнила!» – подумал про него Иннокентий и стал поворачивать Красотку, а та вдруг упёрлась.
Из ворот кузни выбежали жидинята, одетые один другого чуднее в вывороченные нагольные короткие кожухи, ухватили из рук Четвертакова Красотку с обеих сторон за оголовье и потащили в ворота.
«Порвут засранцы оголовье-то, и так на соплях держится».
Однако Красотка перестала упираться и послушно пошла. «От бесово отродье, – с улыбкой подумал Иннокентий про сыновей хозяина кузницы, двух мальчишек, десяти и двенадцати лет, если на глазок. – Надо было им сахару, што ль, прихватить».
Мальчишки подвели Красотку к коновязи, ловко сняли с неё оголовье и отдали в руки эскадронному седельнику, молчаливому драгуну, которого в эскадроне не звали по имени, потому что он на имя не откликался, и накинули верёвочный недоуздок.
Из кузницы вышел хозяин, большой мужчина в сапогах, штанах и кожаном переднике на голое тело, и обратился к Иннокентию:
– Ну что, жолнеж, охромела твоя коняка?
Иннокентий исподлобья глянул на жидовина и стал крутить самокрутку: «А чё ему скажешь, ну охромела!»
Рыжий хозяин кузницы, сам кузнец, с клещами в руках встал к Красотке задом, задрал у себя между ногами левую заднюю ногу лошади, клещами оторвал подкову и бросил в ящик, дальше Иннокентий смотреть не стал, понятно, что кузнец был дельный. Вставший рядом Семён Евтеич подождал, пока кузнец сорвёт все четыре подковы и бросит их в ящик, поднял ящик, уже наполовину заполненный старыми подковами, кивнул Иннокентию, и они вместе зашли в кузню.
– Сымай свою шинелишку, запаришься, и, ежли желание есть, можешь молотком постучать.
Иннокентий скинул шинель, оглядел стены, они были увешаны дугами, хомутами и другим чем, кузня была ещё и шорницкой, видать, жидовин был на все руки мастер, даром, что не цыган, нашёл свободный колышек и стал прилаживать шинель и отряхивать её, забрызганную сзади грязным снегом.
– Да ты и рубаху сымай! – сказал Семён Евтеевич и высыпал подковы из ящика в тигель. – Не боись, никто тута твою медалю не сопрёт!
– А и сопрёт… – парировал Кешка.
– Ай не жалко?
– Ладно брехать, давай чего робить?
– Чего робить, говоришь? Да ты сначала к молоточку примерься!
Кешка стал осматриваться в полутёмном помещении и невольно принюхиваться:
– Ох и дух тута у тебя…
– Не у меня, у Сруля!
– Как? – удивился Кешка.
– Так! Сашка по-нашему будет! А што дух?
– Хороший дух, окалина да уголёк, как дома…
– А ты кузнец, што ль?
– Не, но жил недалече от кузни, через двор…
– А из дома чё пишут?
– Дык… – вознамерился ответить Кешка.
– Ладно, чё пишут, то пишут, главно дело, штоб писали! Штоб было кому!
– Кому – есть! Да тольки до меня письму идти боле месяца, не шибко-т пораспишешься!
– Да-а! – врастяжку промолвил Семён Евтеевич. – Дома ныньче справно. Снег кругом, чисто, любо-дорого поглядеть, весь народ на извозе. – Он передал ручку мехов стоявшему рядом старшему сыну хозяина кузни и огладил его рыжие, как у отца, лохматые волосы. – Работы, сколь не хочу… Деньжищу за зиму можно наковать… и на бурёнку хватит, тока байдыки не бей… Выбрал, што ль, молоток? – Семён Евтеевич подхватил щипцами из малого тигля наполовину красную, а на конце уже белую железную полосу и устроил её на наковальне: – Готов?
Он стал тюкать по полосе маленьким молоточком, и Кешка бухал туда большим молотком: белый конец полосы стал краснеть и под ударами Кешкиного молотка плющиться. Били минуту, пока полоса не остыла. В какой-то момент в кузню вошёл седельник, молча бросил исправленное оголовье и так же молча вышел. Кешка и Семён Евтеевич переглянулись. Когда полоса остыла и Семён Евтеевич положил её в тигель, Кешка кивнул в ту сторону, откуда пришёл и куда ушёл седельник.
– Из дому ничё хорошего. – Семён Евтеевич положил молоток, забрал ручку мехов у мальчишки и стал быстро надувать жар. – Баба у него с катушек съехала вроде. С братом евоным, бобылём, снюхалась, и совсем писем не стало, и земляков ни одного, штоб новостями-то переслаться.
– А он с откудова?
– Откуда-то с севера, из рыбных мест… Архангельск, што ли… – Семён Евтеевич передал ручку мехов жидёнку, взял из высокой кадушки длинную то ли кочергу, то ли ложку и стал тыкать ею в другом тигле, большом.
– Ты как чертей тута варишь или жаришь, – сказал Кешка.
– А и варю, а можа, и жарю, на кузне, хе-хе, как без чертей? – Семён Евтеевич ухмыльнулся на Кешку и подмигнул сынишке хозяина кузницы.
– Тьфу на тебя, свят, свят. – Кешка перекрестился.
– Чё-та ты рано крестишься, чай не обедня, или сильно набожный?
– А как тута не быть набожным, коли кругом поляки да жиды?
– Поляки, как и мы, хрестьяне, а жиды, чем тебе жиды не угодили? Слышишь, как твоя Красотка копытом бьёт, кто сработал, не жид ли?
– А они…
– А што они?
– …Христа нашего убили! Так отец Василий сказывал!
– Перво-наперво они убили своего Исуса Ёсича, он был такой же жид, как и они, как Сашка-кузнец, а по-ихнему Сруль… и тока потом, када Христос вознёсся, он и стал нашим, а так он – как есть – Царь Иудейский. Иль ты на Святом распятьи букв не разобрал? Грамотей же твой отец Василий!
Кешка готов был обидеться:
– Грешно говоришь, да ишо в святой праздник!
– Ладно, святые те, кто на кресте, а нам с тобой ишо знаешь, скока каши пополам с грехами хлебать придётся? – Семён Евтеевич снова отдал ручку мальчишке и ухватил клещами раскалившуюся полосу.
* * *
Адъютант Щербаков подал командиру полка полковнику Розену телеграмму, Розен прочитал её и обратился к адъютанту:
– Николай Николаевич, разошлите вестовых, чтобы всех офицеров не мешкая сюда, через час нам должны подать эшелоны.
Щербаков козырнул и повернулся к двери.
– Вяземского в первую очередь! – вдогонку ему сказал Розен, и адъютант вышел.
«Черт побери, что же это делается? – думал полковник. – Только-только стало прибывать пополнение, ещё не обмундировано и не хватает винтовок, и так далее, и так далее, и так далее…» Он бросил телеграмму на стол и стал ходить по большой светлой зале, которая ещё в мирное время много лет была офицерским собранием 2-й полевой артиллерийской бригады Варшавского округа. Он подошёл к портрету императора во весь рост, постоял и пошёл к окну, в голове всплыла песня, и он стал напевать её вполголоса:
Из страны, страны далёкой,
С Волги-матушки широкой
Ради сладкого труда,
Ради вольности высокой,
Собралися мы сюда…
«Сюда! Ради сладкого труда!» – повторял он и, не вдумываясь в слова, смотрел в окно. Второй этаж офицерского собрания, под которым проходила главная улица Бяла-Подляски, казался расположенным высоко-высоко, и только стоящие напротив низкие одно-двухэтажные дома мешали представить ему, что он стоит на самом высоком месте Венца и смотрит на замёрзшую Волгу. А у него за спиной его молодая жена помогает кормилице приладить к груди их первенца-младенца Костика. Розену охота повернуться, но нельзя, не жена же кормит. А Татьяна Игнатьевна бы и рада, да молока не случилось. А Костик орёт благим матом, и никак ему невдомёк, что всего-то надо ухватить губками сосок, и кормилица ему тычет, а он только берёт на горло и морщится.
«Собралися мы сюда… ради сладкого труда… – Розен открыл часы, прошло уже десять минут. – Что же это нет никого? – Он тряхнул головой. – Надо воспользоваться, хотел же письма написать… – И быстрыми шагами пошёл к столу. – Если не успею, то хоть начну!»
* * *
Вяземский вышел от почтового служащего в вокзале Бяла-Подляски и пошёл в буфетную. Было три часа пополудни, всё, что он запланировал на сегодня, сделано, можно было перекусить и идти на квартиру. Можно было идти куда хочешь, но куда тут идти, в этом маленьком польском городишке? За последние дни он устал, и идти оставалось только в одном направлении – на квартиру. У буфетной стойки перекусывали бутербродами несколько прилично одетых пассажиров, только что сошедших с поезда из Барановичей. Вяземский мельком глянул на них и пошёл к свободному столу в углу. Официант поклонился из двери рядом с буфетной стойкой, что он сейчас подойдёт.
За соседним столом сидел капитан-пограничник, перед ним уже было пусто, только стояла ваза с фруктами, и капитан сидел перед рюмкой коньяку и графином.
«Пограничник, странно, что он тут делает? – возникла мысль и улетела. – Всё же придётся создавать учебную команду!» Эта мысль прочно держалась в голове уже которые сутки. Вяземский с командирами других эскадронов принимал пополнение, оно приходило малыми партиями, из маршевых эскадронов полку отчисляли по нескольку человек, даже не десятков, а полк должен был принять почти триста новобранцев. Те, которые приходили, никуда не годились. Они были приличного здоровья, но неграмотные и не прошедшие после призыва никакой подготовки, не только кавалерийской или стрелковой, но даже и строевой. И были все кто откуда: Ярославль, Псков, Новгород Великий, Тверь…
«Надо Розену предложить рокировку…» – подумал Вяземский, и в этот момент официант положил на стол меню, в котором было указано шесть или семь блюд.
– Голубчик, – обратился он к официанту, – сделайте, как вчера.
Официант поклонился и ушёл.
«Что тут выбирать из шести блюд?..» – успел подумать Вяземский и почувствовал, что сидевший за соседним столом капитан-пограничник смотрит на него. Вяземский посмотрел на капитана. Капитан поклонился, встал и подошёл. Вяземский тоже встал.
– Капитан Адельберг, а вы, если не ошибаюсь, Аркадий Петрович Вяземский?
– Аркадий Иванович!
– Прошу извинить, много времени прошло…
Вяземский ещё не узнал, но пригласил капитана сесть, подошёл официант и стал ждать. Капитан поблагодарил, сел и кивнул официанту, тот перенёс коньяк, поставил вторую рюмку и налил. Вяземский смотрел, внешность у пограничника была характерная, и он стал припоминать:
– Давно мы с вами не виделись, года… с девятого… десятого?..
– Девятого, в десятом я из лейб-егерей перевёлся в Заамурский округ пограничной стражи, в Маньчжурию.
– То-то я вижу…
– А в сентябре с началом кампании из Маньчжурии был откомандирован в Ставку. Сейчас направляюсь к Алексей Алексеичу…
– Понятно, – сказал Вяземский, он был рад увидеть знакомого по Петербургу. – А что так? Оставили гвардию?..
– Семейные обстоятельства, уважаемый Аркадий Иванович.
– А сейчас…
– Новое, довольно интересное назначение.
Официант стал расставлять блюда.
– Не дадут поговорить, – глянув на официанта, сказал Вяземский, в этот момент в буфет зашёл запыхавшийся вестовой и тихо передал приказ Розена явиться в собрание. – Ну вот, и поесть не дадут.
Вяземский наскоро, не чувствуя вкуса, съел клёцки, ростбиф, правда – он это отметил – был отменный.
– Если вы не особенно торопитесь, предлагаю пройтись до офицерского собрания, заодно расскажете, что там в высоких штабах. Если ожидаете поезд, в собрании есть телефон.
Адельберг согласился, недолго думая. Ему надо было на любой эшелон или санитарный поезд в сторону Львова.
– А в штабах, как раньше говорили, «нестроение», – ответил он на вопрос Вяземского.
– Что так?
Пока несколько минут шли до собрания, капитан коротко рассказал не столько о штабах, сколько об общем положении на фронтах. Вяземский слушал.
– Расскажете об этом полковнику Розену? – попросил Вяземский и спросил: – А у вас какая задача? Если вам это позволено!
– Задача интересная: с одной стороны, я еду в штаб восьмой армии к Брусилову усилить разведку, но перед этим должен заехать в третью к Радко-Дмитриеву, а с другой… Вы слышали что-нибудь о снайпенге?
– О чём? – не понял Вяземский.
– О снайпенге, снайперах?
– Нет, а что это?
– Союзники передали нам сведения и даже прислали специалиста по сверхметкой стрельбе, – начал Адельберг. – У себя на Западном фронте, во Франции и в Бельгии, они обнаружили новый способ ведения войны…
– Какой?
– Германцы стали использовать винтовки со специальным прицелом для выбивания командного состава, офицеров и любого, в кого они успеют точно прицелиться, а стреляют очень быстро и метко…
Вяземского это заинтересовало, он уже думал о такой стрельбе.
– У них сейчас война уже превратилась из манёвренной в позиционную, когда фронт стабилизируется и передние линии окопов стоят друг против друга, почти не меняя положения…
– Интересно. – Вяземский слушал внимательно.
– Германцы произвели винтовки с оптическим прицелом, как подзорная труба, прилаживают на специальных замках к винтовке, и стрелок видит свою цель на триста шагов, как на пятьдесят…
– Так, так! – Вяземский вспомнил, что под Лодзью несколько офицеров полка получили пулю прямо в голову.
– Во-первых, англичане захватили пленных с таким оружием, а во-вторых, они сами стали применять оптические прицелы и стали выписывать своё охотничье оружие из дома, ну и, понятно, их промышленность уже налаживает производство таких винтовок с прицелами для армии…
– Как интересно… – задумчиво произнёс Вяземский, когда они уже подошли к собранию, и подумал: «Точно, надо забирать Четвертакова к себе, если основная задача моего эскадрона – разведка», – а вслух сказал: – Я представлю вас полковнику, не откажетесь рассказать в собрании то, что вы только что поведали?
Когда Вяземский и Адельберг поднялись, офицеров в зале собралось немного. Пока шли, Вяземский обратил внимание, что по центральной улице мимо них с Адельбергом проскакало и пробежало несколько вестовых. «Наверное, что-то срочное!» – подумал тогда он и не ошибся. Как только они вошли, Розен буквально бросился к нему.
– Аркадий Иванович, милейший, прочтите вот это! – сказал полковник и протянул Вяземскому телеграмму, однако тот всё же успел представить капитана Адельберга, и Розен сразу отвлёкся на гостя. Вяземский стал читать и их не слушал, а они говорили, точнее, Розен:
– Так вы на Юго-западный фронт? К Радко-Дмитриеву или к Алексей Алексеичу?
– Сначала к Радко-Дмитриеву, потом к Брусилову.
– Как кстати, любезнейший А… – Розен замялся.
– Александр Петрович.
– Александр Петрович! У меня два сына, один, младший, у Радко-Дмитриева, другой у Брусилова, Розен Константин – старший и Георгий – младший. Не откажете передать им от меня… я им сейчас напишу по записке.
Адельберг кивнул. Розен кинулся к столу и стал писать. Пока он писал, собрались офицеры. Розен, не отвлекаясь от своего дела, обратился к Вяземскому:
– Аркадий Иванович, голубчик, мне ещё три строчки, объявите господам офицерам приказ. – Он поднял руку, в которой держал ручку, с пера была готова упасть чернильная капля. – А я сейчас закончу, чтобы нам не держать нашего гостя…
Адельберг поклонился Розену и промолвил:
– Не беспокойтесь, господин полковник, я в любом случае дождусь.
Вяземский прочитал полученный телеграммой приказ о том, что полку надлежит срочно выдвинуться в направлении Белостока – там полк получит новую диспозицию; поток новобранцев, материального и конского пополнения штаб дивизии уже перевёл туда. После прочтения приказа в зале возникла пауза. Командиры эскадронов ждали того, что сейчас было самым необходимым, – пополнения. Первым высказался командир № 2-го эскадрона ротмистр фон Мекк:
– Я принял только… – он не договорил, офицеры все заговорили разом, и в зале возник шум. Розен оторвался от письма и поднял голову:
– Господа, это приказ, эшелоны для полка должны подать, – он посмотрел на часы, – через сорок минут, максимум час. Аркадий Иванович, прикажите трубить сбор.
Вяземский посмотрел на адъютанта.
Семён Евтеевич положил раскалённую добела полосу на наковальню, достал из сапога бебут, приладил его лезвием к полосе там, где полоса из белой становилась красной, и молотком ударил по лезвию; бебут разрезал полосу, Семён Евтеевич воткнул в наковальню два штыря, бебут засунул за сапог, полосу приладил между штырями и стал молотком подбивать один конец полосы, гнуть её, и на глазах полоса стала принимать форму подковы. Иннокентий смотрел.
– Ты пока отдохни, – сказал Семён Евтеевич. – Тут я сам.
Он ударял молотком по полосе, повёртывал её то так, то так, опять ударял-постукивал, взял щипцы и, пока подкова была горячей, вывернул и загнул у неё на концах шипы. В готовой подкове пробойником пробил восемь дыр для гвоздей и бросил остывать.
– А мне такого бебута сробишь? – тихо спросил Кешка.
– Сроблю, а што ж не сробить?
– А чё возьмёшь?
Семён Евтеевич положил инструмент, отпил из ковша воды и ответил:
– Я тут часами интересуюсь… – Он не успел договорить, в кузню вбежал младший сын хозяина и заорал:
– Лихо! – Он махал руками и дрожал.
– Што за лихо, што стряслось? – Семён Евтеевич плеснул из ковша на руки и стал вытирать о передник.
Следом вошёл хозяин.
– Там ваш… – сказал он и сделал замысловатое движение рукой вокруг шеи.
– Где? – Семён Евтеевич сорвался с места, и Иннокентий за ним. Они выскочили из кузни, хозяин завёл их в пустую конюшню, и они увидели, что седельник висит в петле. Семён Евтеевич подскочил, выдернул из сапога бебут и резанул им по сыромятному ремню, на котором висел седельник, тот стал падать, Иннокентий только успел перехватить его поперёк туловища.
– От дура, – пыхтел Семён Евтеевич, перехватывая седельника под плечи. – Што удумал! Язви т-тя в душу.
Они втроём положили седельника на застеленный соломой пол, и Семён Евтеевич кулаками ударил его в грудь, тело седельника дрогнуло и обмякло. Семён Евтеевич некоторое время смотрел, потом заправил вывернутый изо рта багровый язык, провёл ладонью седельнику по лицу и закрыл ему глаза.
– Вот тебе и вот! – тихо промолвил он. – Прими, Господи, душу раба твоего Илизария!
Они сидели рядом с телом седельника и молчали. И тут Кешка вздрогнул, он услышал с улицы сигнал полковой трубы «сбор» и конский топот.
– Час от часу не легче, – выдохнул Семён Евтеевич. – Как же его теперь хоронить, коли сбор трубят?
Иннокентию сказать было нечего, судя по всему, Красотка уже стояла готовая, и надо ехать в казарму, но он не мог пошевелиться. Семён Евтеевич встал с колен, отряхнул штаны, глядя на седельника, перекрестился, нагнулся, вынул у того из сапога такой же, как его, бебут и подал Иннокентию:
– И ковать не надо! Иди, я тута сам управлюсь, это дело наше, обозное! А медалю свою ты перецепи на шинель.
* * *
Когда офицеры разошлись по эскадронам, Розен обратился к капитану Адельбергу:
– Аркадий Иванович сказал, что вы знаете обстановку!
Адельберг согласно кивнул:
– Да, представление имею.
– Объясните, что происходит! Присядем, господа!
Адельберг взял чистый лист, перо и нарисовал схему, на которой в верхнем правом углу листа написал «Ласденен», в центре – «Лык», а в правом нижнем углу «Августов». Между названиями городков Ласденен и Августов он нарисовал удлинённый овал и написал латинскую букву «X».
– От Ласденена и вот сюда юго-западнее Августова стоит наша Десятая армия генерала Сиверса. 25 января германцы начали обходить её фланги, вот здесь на северо-востоке и здесь – на юго-западе. – Он нарисовал дуги, окружавшие правый и левый фланги Десятой армии. – Окружить пока не удалось, Десятая армия стала отходить на запасные позиции, однако положение угрожающее. На северо-востоке нам зацепиться не за что, там леса и болота, на юге крепость Осовец, там зацепиться есть за что – в тылу крепость Гродна. Сейчас в серьёзном положении оказался Двадцатый корпус генерала Булгакова, он в самой середине Десятой армии. К югу от него Двадцать шестой корпус, и вот здесь на самом южном фланге Третий Сибирский стрелковый корпус, а на северо-востоке Третий армейский корпус генерала Епанчина и Вержболовская группа. Она дрогнула, и дрогнул Третий корпус Епанчина и отходит на восток. Таким образом, Двадцатый корпус Булгакова оказывается на острие атаки германцев. Это сведения на вчерашний день, когда я покидал ставку. Думаю, – Адельберг закурил, – ваш полк высылают на усиление Третьего Сибирского корпуса, вам туда самая кратчайшая дорога. А записки вашим сыновьям, Константин Фёдорович, я постараюсь передать.
– Ну вот и хорошо, голубчик, вот и хорошо, – поблагодарил Розен, долго смотрел на схему, потом перевёл взгляд на Вяземского. – Ну что, господа, надо собираться?
Вяземский кивнул и поднялся, поднялся и Адельберг.
– Аркадий Иванович, – попросил Розен, – пришлите ко мне адъютанта!
Когда Вяземский и Адельберг ушли, Розен в ожидании адъютанта Щербакова снова подошёл к окну. Уже смеркалось, погода стояла и без того мрачная, и серый воздух сгущался. Несколько окон в домах напротив осветились, но ещё не отбрасывали светлых пятен на снегу, по улице проходили редкие прохожие.
«Да, – думал полковник, – как там мои мальчики? Нас, Розенов, осталось всего трое. – Он вспомнил похороны жены, в такую же вот погоду семь лет назад в Симбирске, там стоял полк, и мальчики учились в кадетском корпусе. Им с супругой хотелось внуков, они о них мечтали: – А ведь Константин уже мог бы и жениться, если бы не служба и не война, но кто же ему, поручику, это позволит, ему ещё до срока три года!»
В зале темнело быстро, быстрее, чем на улице. Розен смотрел в окно, и вдруг его внимание привлёк всадник, это был унтер-офицер № 2-го эскадрона. Он его узнал – это был Четвертаков.
«Надо подписать на него представление и послать в дивизию!»
Четвертаков скакал галопом, из-под копыт летел снег, сам Четвертаков сидел чёртом, прямо, высоко подняв голову, правя левой рукой и держа правую с плёткой на отлёте. Когда он подъехал под светившееся окно в доме напротив, Розен увидел, что на груди Четвертакова блеснула медаль.
* * *
В утренних сумерках на запасных путях станции Белосток разгружались № 1, № 2, № 3-й эскадроны и команда связи. Восемь офицеров молча наблюдали за разгрузкой. Розен обратился к фон Мекку и командиру № 3-го эскадрона ротмистру Дроку:
– Господа, проследите, а мы с подполковником поедем к военному коменданту, может, там пришли какие-то указания? Надеюсь, к чаю вернёмся!
К Розену подошёл Курашвили:
– Господин полковник, разрешите, я пока гляну санитарные эшелоны? Возможно, рядом кто-нибудь стоит!..
– Идите, голубчик, да долго не задерживайтесь, чтобы не отстать ненароком.
Курашвили поклонился. Через площадку ближнего вагона стоявшего рядом пустого эшелона он перешёл на другую сторону. На следующих путях тоже стоял эшелон, мёртвый и пустой, Курашвили таким же образом миновал его; железнодорожный узел Белосток был большой, и путей было много. На четвёртых или пятых путях он увидел санитарный поезд, паровоз пускал пары, а рядом со вторым вагоном Курашвили увидел двух военных чиновников. Он направился к ним, представился, они тоже представились, это были комендант и старший врач санитарного поезда № 1 гродненского крепостного лазарета. Поезд стоял в ожидании отправки, и они стали разговаривать: они прибыли час назад забрать раненых из 10-й армии.
– Пекло, коллега! – сказал комендант. – В десятой-то… оттуда везём… жмёт германец!
– Много обмороженных и с потерей крови, – добавил главный врач.
Курашвили слушал, курил, комендант смотрел в сторону паровоза, он ждал отправки, главный врач стоял спиной к вагонам, на вагонных подножках курили санитары и раненые. В какой-то момент Курашвили увидел, что санитары и раненые зашевелились, стали оглядываться и сторониться, они раздвинулись, и на площадку вагона вышла сестра милосердия. Один санитар спрыгнул и подал ей руку, сестра сошла на землю и решительными шагами пошла в их сторону. Курашвили смотрел на сестру и не мог пошевелиться. Это была…
Худощавый комендант увидел её и поджал губы, крепыш лет пятидесяти, главный врач обернулся и стал чертыхаться:
– Принесло на мою голову, ведь не хотел соглашаться! – Он бросил папиросу под ноги и стал затаптывать. – И не соглашусь!
Сестра подошла, кивнула всем, взяла главного врача под локоть и отвела на несколько шагов. Комендант тоже бросил папиросу, Курашвили о своей забыл…
Комендант промолвил:
– Всем хороша, да только… – Он не успел договорить, часто раздались три свистка, паровоз дал гудок, и эшелон задрожал. Шептавшиеся сестра и главный врач махнули друг на друга руками, и сестра с недовольным лицом пошла к вагону, откуда с площадки ей уже призывно махали и – Курашвили это отчётливо увидел – радостно улыбались раненые и санитары. Они протянули ей руки, и сестра исчезла в тамбуре.
Главный врач, проходя мимо Курашвили, в сердцах высказался:
– Обещался её матушке, моей сестрице, присматривать, и с неё взяли обещание не своевольничать, так, представляете, рвётся в полковые санитарки, прямо как сноровистая лошадь постромки рвёт, говорит, что вот, мол, разгружается полк, так она готова прямо в этот полк… Приедем в Гродну, спишу, от греха подальше!
Когда сестра проходила мимо Курашвили, она мельком глянула на него и неожиданно сунула ему в руки какую-то книжицу, но Курашвили о книжице тут же и забыл. Только что он лицом к лицу столкнулся с Татьяной Ивановной Сиротиной, девочкой, девушкой-гимназисткой из соседнего с ним дома, что во дворе доходного дома лесопромышленника Белкина.
Только через секунду Курашвили осознал, что произошло. Он побежал за Татьяной Ивановной, но поезд уже тронулся и разгонялся, санитары с подножек удивлённо смотрели на Курашвили и ничего не делали, тогда Курашвили остановился и стал заглядывать в окна проходившего перед его глазами вагона, но в окнах никого не было.
Ошеломлённый Курашвили проводил взглядом санитарный поезд, кругом стало пусто, и он тем же путём вернулся обратно, только эшелон, на котором он приехал, уже ушёл. Он стал осматриваться. Железная дорога проходила к западу от Белостока, а западнее железнодорожных путей простиралось широкое поле с куртинами высоких кустов. Эскадроны уже перешли на это поле, и он увидел авангард своей медицинской части: две повозки с красными крестами на брезентах – фуру и двуколку. Надо было идти, но вместо этого хотелось сесть где-нибудь на пне и всё обдумать. И закурить. Он пощупал на груди шинель, там во внутреннем кармане лежали его письма.
«Вот это да! Вот это да!» – вращалось в его голове по кругу.
Это «Вот это да!» возникло в тот момент, когда он остановился перед уходящим уже санитарным поездом. В сознании всё смешалось: он то видел, как Татьяна Ивановна идёт мимо него к главному врачу гродненского санитарного поезда, оказавшемуся её дядькой; то он видел, как она переходит через ставший родным Малый Кисловский переулок на противоположную сторону к Никитской. Видел по-разному: по Малому Кисловскому он не мог разобрать, во что она была одета и даже что это было, зима или лето. Он видел только её лёгкую изящную фигуру, а тут! А тут она шла прямо на него. Тут она была ещё более изящная, совсем близко, в белой, скрёпленной под подбородком головной накидке, длинной, почти до локтей; в наброшенном на плечи пальто, под которым белел передник. Она была похожа на монашенку, светлую, с крестиком – вышитым красными нитками на груди.
Сесть было негде, не торчал ни один пень. Курашвили остановился и увидел, что рядом с повозками возятся фигуры, одна фигура распрямилась во весь рост и посмотрела в его сторону. Это был Клешня. Теперь, даже если бы пень появился, сесть уже было бы нельзя. Он одёрнул шинель и нащупал что-то в кармане и вспомнил, что это книжка, сунутая ему в руки донельзя рассерженной на своего дядьку Татьяной Ивановной. Он её такой ещё не видел, а она его не узнала.
Курашвили огляделся, между ним и повозками лежал нетронутый снег, он поискал глазами что-нибудь вроде колеи и нашёл. Он перешёл на колею и пошёл к повозкам, к лагерю, на ходу вынул из кармана книгу, это был томик Чехова. Он покрутил его и на уголке обнаружил пропитавшую матерчатую обложку засохшую кровь. «Книжка какого-нибудь раненого, – подумал он и подумал ещё: – Умершего раненого!»
Вокруг повозки ходили и разглядывали старший фельдшер, Клешня и кузнец. Курашвили остановился в нескольких шагах, он держал в руках книжку и, делая вид, что занят, стал слушать и, как бы невзначай, поглядывать на компанию. При его приближении все трое остановились, но, увидев, что врачу не до них, продолжали своё дело. Из их разговоров Курашвили понял, что треснула передняя поворотная ось фуры, это была большая беда, потому что поменять ось не было возможности, вокруг были только поле и кусты. Это встревожило Курашвили, фура была слишком важной частью его хозяйства. В первых эшелонах, в которых приехали № 1, № 2 и № 3-й эскадроны, места хватило только для части медицинского хозяйства полка, остальное осталось в Бяла-Подляске и должно прибыть следующими эшелонами. Слава богу, что все медикаменты и большую часть перевязочного материала он взял с собой. А теперь получалось, что если ось не починят, значит что, бросать эту часть, чего-то самого нужного? С кем? На кого? Он захлопнул книжку, сунул в карман и подошёл:
– Сделайте шину на ось, шпагата много, а дальше, может быть, удастся что-нибудь срубить по дороге подходящее.
Старший фельдшер смекнул быстро, объяснил кузнецу про торчащие кругом кусты орешника, и тот взялся за топор. Курашвили, пожимаясь от влажного холодного ветра, залез в двуколку, накинул на ноги полость и стал думать о том, что произошло.
Алексей Гивиевич Курашвили, тридцати лет от роду, был потомственным врачом и москвичом. Его предки давно перебрались из Грузии, его фамилия звучала гордо – «Сын Куры», но эти русские ничего не понимали в старинных грузинских фамилиях и вечно путали гордую горную реку, на которой стоял тысячелетний Тифлис, с домашней птицей. Отец Алексея, Гиви Нодарович Курашвили, служил приват-доцентом на медицинском факультете Московского университета и имел травматологическую практику, а десять лет назад ему предложили кафедру в Военно-медицинской академии в Санкт-Петербурге, и они покинули Москву. Алексей пошёл по отцовскому пути и кончил академию по кафедре военно-полевой хирургии и выпустился в госпиталь Московского военного округа. Жил при госпитале, а два года назад перебрался в центр и снял квартиру в доходном доме лесопромышленника Белкина, что в Малом Кисловском переулке, в двух шагах от Арбатской площади. От госпиталя было довольно далеко, но жить в Лефортове ему наскучило. Дом в Кисловском, построенный как поставленный набок ученический пенал, своим парадным подъездом выходил в переулок; под правой стеной у него располагался обширный рабочий двор театра «Интернациональный». Слева, как раз под окнами снятой Алексеем Курашвили квартиры, был уютный дворик с соседним доходным домом и воротами каретного проезда. Вот в этом доме, в соседнем, и жила Татьяна Ивановна Сиротина. В этом дворике он её и увидел первый раз, когда разгружали мебель её семьи, и потом, когда она выходила в гимназию, приходила из гимназии, гуляла с собачками, сидела на лавочке с подругами-гимназистками, в общем, довольно часто. Комнатная девушка сопровождала её до последнего класса гимназии, после Татьяне Ивановне была предоставлена свобода.
Курашвили сидел в двуколке и думал, глядя перед собой на серый, мрачный изнутри брезентовый полог, и в этот момент его внимание отвлёк Клешня, тот стал отвязывать караван из трёх лошадей, личный обоз полковника с его гардеробом, винным припасом и столовой посудой. Клешня увидел, что Курашвили смотрит, козырнул, сказал: «Здравия желаю, ваше благородие» – и потянул головную лошадь. «Нет чтобы сказать «Доброе утро, Алексей Гивиевич!» или хотя бы «Гирьевич!» Вояка!» Курашвили был недоволен, его отвлекли от мыслей, от только что увиденного, неожиданного, непонятного и тревожного: «Полковая сестра милосердия! Да что же это делается? А может быть, прямо к нам в полк?»
А Клешня отходил и тянул за собой караван. Ему было неловко за то, что он отвлёк врача, он видел, что тот остался недоволен, но как было не поздороваться, а с другой стороны, уже надо было заняться своим прямым делом, ведь как говаривал Розен: «Вой на войной, а обед по расписанию!» – но Розен вторую часть фразы, как правило, недоговаривал, замолкал и смотрел на господ офицеров, и все знали, что должно последовать в финале этой армейской мудрости, и должны были засмеяться. Таких недоговорок у полковника было много, например: «Ученье свет, а…», а заканчивалось странно: «…а неучёных – тьма!» Это смешило офицеров и придавало суровому армейскому быту оттенок семейности. Полковник не доверял обозам, они всегда запаздывали или застревали там, откуда их было не вытащить, или торчали там, где были не нужны, и весь свой скарб возил за собой. Это был его личный обоз I разряда.
«Война войной… а неучёных – тьма!» – соединил Клешня недоговорки полковника, испугался собственного своемыслия и оглянулся, но близко никого не было, и никто его дерзости не мог услышать, и он заторопился к лагерю, кострам и палатке офицерского собрания, потому что полковник вот-вот явится, а «обеда по расписанию» ещё нет. И тогда будет ему, Клешне, нагоняище.
Курашвили смотрел ему вслед, в голове стало пусто и холодно, как в дровяном сарае, из которого вынесли и все дрова, и старую мебель.
* * *
Розен и Вяземский ехали. Розен был озабочен и недоволен. Вяземский молчал.
Розен был недоволен тем, что железнодорожный комендант, совсем ещё молодой подполковник, не обратил на него никакого внимания и всё время что-то кричал в трубку телефона, называл длинные номера, а потом поднимал палец и слушал, что ему ответят. Рядом ещё стоял телеграфный аппарат Юза и всё время стучал, стучал, стучал.
Вяземский тоже был озабочен.
От коменданта они поехали к начальнику гарнизона, и у него Розен получил телеграмму.
На обратном пути полковник читал телеграмму и что-то прикидывал в уме, Вяземский ждал. Когда они уже подъезжали к путям и в четверти версты стали видны расположившиеся лагерем эскадроны с санитарными повозками, Розен заговорил:
– Вы были правы, Аркадий Иванович! Всё, что вам удалось узнать, пока я ждал, когда же удостоит меня своим вниманием этот каналья-подполковник, – правда. Там, – Розен махнул рукою куда-то на север, и в нескольких шагах от железнодорожной насыпи натянул поводья и перевёл своего арабчика на шаг, – крепко теснят в южном направлении Десятую армию уважаемого Фаддея Васильевича Сиверса. Судя по тому, что здесь написано, – он передал телеграмму Вяземскому, – нам предстоит встать на правом фланге дивизии, то есть на самом краю нашей Двенадцатой армии, на стыке с левофланговым Десятой армии Третьим Сибирским стрелковым корпусом… И дела там совсем невесёлые…
«Десятая армия Сиверса, – слушая полковника, думал Вяземский. – Теснят в южном направлении…»
– Вот что, голубчик, завтрак без вас всё равно не начнём, вы только особо не задерживайтесь, а сейчас поезжайте-ка к коменданту железнодорожной станции и отбейте телеграмму, пусть оставшиеся эскадроны не разгружаются здесь в Белостоке, а тянут как можно дальше на север, и чем дальше от Белостока, тем лучше. Пусть дотянут хотя бы до станции Моньки или прямо до Осовца. Наша задача, когда первый, второй и третий эскадроны сгрузятся, не терять времени, двигаться по шоссе вдоль чугунки в том же направлении, и, может быть, они нас обгонят или мы перехватим их по пути. В Осовце, если других указаний не будет, повернём налево на Ломжу, дивизия выдвигается туда же. И ещё, Аркадий Иванович, вопрос о назначении Четвертакова вахмистром и его переводе в ваш эскадрон считайте решённым.
Вяземский согласно кивнул.
– А этого вашего, нынешнего…
– Жамина! – подсказал Вяземский.
– Да, Жамина, поскольку не хватает офицеров, назначим в учебную команду. Людей нет, придётся тасовать, ничего не поделаешь! Как ни растягивай баян… только лишь порвёшь к… – Розен не договорил, но Вяземский, зная привычку графа, и без того всё понял и улыбнулся; с таким решением он был согласен. Он козырнул, поворотил Бэллу и оглянулся. Розен аккуратно перевёл арабчика через рельсы, за рельсами тут же дал шпоры, взмахнул плёткой, и арабчик пошёл крупной рысью сначала поперёк шоссе, а потом по снежной целине. Шедшие по шоссе беженцы с телегами и скарбом почтительно остановились и расступились. Полковник в свои пятьдесят два года красиво сидел в седле и отменно выглядел, у него была отличная кавалерийская выправка.
Доехав до коменданта, диктуя телеграмму и возвращаясь к эскадронам, Вяземский в уме складывал сведения, которые получил.
А сведения были вот какие, и они мало отличались от того, что вчера сообщил капитан Адельберг.
Германцы к фронту 10-й армии генерала Сиверса подтянули крупные соединения: две свои армии. Соединения состояли из резервных и ландверных корпусов. Но уже названия «резервный» и «ландверный», то есть «местный», то есть почти что «ополченческий», никого не обманывали – это были старые крепкие солдаты и офицеры с традициями, регулярной подготовкой, а кроме того, по большей части из местных жителей, которым было за что сражаться. А 10-я армия, сейчас противостоящая натиску германских войск, всем своим составом как раз находилась на территории Восточной Пруссии.
Вяземский выяснил, что правый северо-восточный фланг 10-й армии – 3-й армейский корпус генерала Епанчина – уже охвачен немцами, сбит и отступает на юго-восток. Прикрывавшая этот фланг конная дивизия генерал-лейтенанта Леонтовича своей задачи не выполнила и замялась где-то в лесах. Южный левый фланг потеснён германским 40-м ландверным корпусом и сейчас с арьергардными боями двигается на восток. Все корпуса отступающей 10-й армии сходятся по радиусам к центру в городке Августов, за которым простирается большой лес. Дороги завалены сугробами, войска отбиваются днём, отходят ночью, измотаны и голодны, обозы и артиллерийские парки частью попали в плен, частью рассеяны или ушли в тыл, германцы наседают. Беда была в том, что достаточного управления войсками ни со стороны главнокомандующего Северо-Западным фронтом генарал-адъютанта Рузского, ни со стороны командующего 10-й армией генерала от инфантерии Сиверса нет. Вяземский это чувствовал, и это волновало. Успокаивало только то, что в тылу 10-й армии стоят крепости Ковно и Гродно, а южнее порядочно оборудованная, хотя и недостроенная крепость Осовец. Однако если 10-я армия не остановится и не даст достойного отпора противнику, эту битву можно считать проигранной. Полк Розена должен был занять позицию между 10-й и своей 12-й армией.
«Хорошо! – думал Вяземский. – Мы выйдем на фланг, а если Десятую уже сомнут, значит, между нами окажется большой разрыв, и туда…» На этом Вяземский остановил свои размышления и пришпорил Бэллу.
Германцы начали наступление 25 января.
Сегодня – 3 февраля.
Курашвили услышал топот копыт, выглянул из-под брезента и подумал: «Вовремя Клешня занялся делом». Он увидел, как Розен выехал с целины на натоптанную эскадронами дорогу, дал плеть и фертом, слегка расставив в стороны локти и удерживая мизинцем левой руки поводья, пролетел мимо Курашвили, подскакал к палатке офицерского собрания и спрыгнул с коня.
Стоявшему у палатки Клешне показалось, что полковник и его араб были в полёте одновременно. Он восхищённо смотрел на уже растаявший в воздухе след этого двойного полёта и вдруг услышал свистящий шёпот:
– Жрать, каналья, чего вылупился?
Клешня вздрогнул – это был командир 2-го взвода № 2-го эскадрона корнет Введенский. Он появился из-за спины неожиданно, и Клешня его не видел.
Розен прошёл в палатку, а за ним, грозя Клешне кулаком, проскочил Введенский.
«А у меня всё готово», – подумал Клешня и пожал плечами.
– Што жмёшься? Команды не слыхал? – То, что он услышал, было снова неожиданно, и он опять вздрогнул. Это был вахмистр 1-го эскадрона Жамин. Жамин выпятил грудь и встал, как на караул, около входа в палатку офицерского собрания.
Однако поднятая Введенским и так неожиданно поддержанная Жаминым буря: «Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй!» – подумал про обоих Клешня, улеглась, и он занялся своим делом – подавать офицерам утренний чай.
Курашвили тоже видел полёт Розена – миг любования, – он посмотрел в сторону Клешни, Клешня в этот момент посмотрел в сторону санитарных повозок, они с Курашвили встретились взглядами и стали восхищённо качать головами, морщить лбы и двигать бровями.
Вернувшись, Вяземский за остававшиеся несколько минут до завтрака прошёлся между палатками своего эскадрона, он был недоволен. «Уже успели растянуть, отдыхать собрались, черти», – мысленно выругался он и увидел Четвертакова. Четвертаков тоже увидел подполковника, подбежал и откозырял.
– Принимайте хозяйство, вахмистр, – сказал он Четвертакову. – На еду пятнадцать минут. И поменяйте погоны.
Подав чай и закуски, Клешня и денщики вышли. Командир 3-го эскадрона ротмистр Евгений Ильич Дрок слушал исходившую от завтракавших офицеров тишину и закусывал. Всё было скверно, и все были недовольны – полк настоящего пополнения не получил.
В Бяла-Подляске, пока стояли полторы недели, он подключился к пантойфельной почте, и местные жиды донесли о том, что с 25 января делается между Сувалками и Августовом – там, где находилась 10-я армия генерала Сиверса. И Дрок знал всё, что знали евреи.
Пантойфельная почта была удивительным произведением местечковых контрабандистов, она приносила сведения о событиях, когда события ещё только должны были случиться. Еврей, торопясь о чем-то оповестить своих, так спешно садился на коня, что часто забывал обуться и скакал босым, а его жонка бежала вслед за ним и размахивала расшнурованными пантойфелями.
Евреи сообщили Дроку, что после непонятного итога сражений в Восточной Пруссии в конце лета прошлого года командовать германскими войсками приехал сам Гинденбург, а начальником штаба у него Людендорф и что они что-то затевают. Это было евреям известно давно. Ротмистра Дрока в это время ещё не было в Бяла-Подляске, он был сначала в Варшавско-Ивангородской, а потом в Лодзинской операциях, а когда приехал, сведений набралось столько, что бялаподлясских жидов распирало, и они не знали, куда девать. И всё это, чтобы не выслали. Тут-то Дрок и начал пить с ними их жидовскую водку и попался: во-первых, этот никому не известный офицер-москаль пьёт их водку, не спрашивая рецепта, а она приготовлена особым холодным способом, а во-вторых, он слушает. Такого с жидами не было со времен Александра Первого и Наполеона, и они стали говорить, и им было всё равно, что они видят этого ротмистра первый раз. И они точно знали, что последний, потому что Дрок по нескольку дней сидел в Брест-Литовске и получал-получал-получал, а правильнее будет сказать – ждал-ждал-ждал пополнения. Со своей стороны, Дрок точно знал, чем можно потрафить простому человеку: пей с ним водку, не кичись и слушай. Научил его этому, как ни странно, поручик Адельберг в 1905 году, когда они познакомились перед неудачным Мукденским сражением. Егерь, молодой лейб-гвардейский подпоручик, переведённый в армию поручиком, Адельберг служил по разведочной части в штабе дивизии, знал по-китайски и много разговаривал с местными жителями, где ласкою, а где и строгостью. Адельберг приносил в дивизию много интересного.
Нынешняя война затягивалась, и Евгений Ильич, потомок целого перечня почётных граждан горяче-солёно-сладкой солнечной Астрахани, сделал просто: в Бяла-Подляске он зашёл в жидовскую лавку и купил водки и поселился на жидовской квартире. Всё остальное сделали евреи, и Дрок был в курсе всего. «Хорошие люди, – думал про них Евгений Ильич. – Почему бы им в своё время, как я их сейчас, было не послушать своего же Иисуса! И была бы у них приличная вера. А то верят из двух Заветов в один, и тот Ветхий. Какая-то прямо половинчатость!» А евреев всё же высылали, и Дрок, исходя из чувства благодарности к ним, считал, что это несправедливо.
Из офицеров полка Дрок делился с Вяземским, потому что знал его как человека широких взглядов, только не мог ему простить, что вчера капитан Адельберг проехал мимо. Но никто не был виноват, все трое они не знали, что знакомы между собой. Когда Адельберг был в Бяла-Подляске, Дрок ещё занимался новобранцами в Бресте.
Какие-то сведения выцеживал и Вяземский, и когда они с Дроком обсудили, то пришли к выводу, что необходимо свести всех боеспособных драгун воедино, полностью укомплектовать первые четыре эскадрона, часть опытных унтер-офицеров и вахмистров при одном-двух обер-офицерах перевести в № 5-й и № 6-й эскадроны и сделать учебную команду. Неопытных, необученных нижних чинов не было смысла вести в бой на прямую погибель. Розен вначале и слышать не хотел и хотел всё утвердить в дивизии, но потом согласился, что в случае неуспеха никто не станет слушать о трудностях полка, а в случае успеха – победителей не судят.
Дрок убедил Вяземского доложить предложение Розену самолично. После Розена Дрок был следующим по возрасту. А Розен слыл как человек ревнивый.
Евгений Ильич закусывал и, скрываясь, прихлёбывал. Он незаметно перелил коньяк из солдатской фляжки в серебряный стакан и выпивал не морщась. Евгений Ильич был небольшого роста, крепкий, чернявый, с висячими усами с проседью, проседь была и на висках, но его сорока семи лет ему никто не давал. Он был лихим наездником, интересовался нововведениями, пил лихо, как въезжает гусарский полк в какую-нибудь Сызрань, уважал героя наполеоновских войн Дениса Давыдова, бывало, цитировал из него любимое «а об водке ни полслова» и стрелял отменно. За фамилию офицеры прозвали его Плантагенет, а за верхний передний зуб, который был больше соседнего и нависал, солдаты прозвали его Зуб. С офицерами Плантагенет был со всеми ровным, себя называл «старым тренчиком», с нижними чинами суров, но не бил и матерился виртуозно. Если бы не война, он бы уже вышел в отставку.
Розен вытер губы, бросил салфетку и распорядился:
– Выступаем через пятнадцать минут. – Он посмотрел на часы. – Идём походной колонной по шоссе вдоль железной дороги. Порядок на сегодня: первый взвод первого эскадрона в разведке. Второй – в охранении! Третий эскадрон – в арьергарде. Корнета Введенского оставляю при военном коменданте на станции для связи! – Он обратился к корнету, тот застыл со стаканом в руке: – Принимать эскадроны с вами остаётся вахмистр, как его?.. – Он обратился к Вяземскому.
– Жамин, – ответил Вяземский.
– …Из лучших стрелков и имеющих охотничий опыт, – Розен снова обратился к Вяземскому, – набираем команду, под вашу руку! Ваша инициатива, уважаемый Аркадий Иванович, вам и командовать. И пусть их подучит этот ваш…
– Четвертаков!
– Да, он! Вопросы имеются, господа офицеры?
Офицеры молчали.
– Тогда с богом! Где отец Илларион?
С высокого перрона белостокского вокзала вахмистр Жамин видел, как удаляется его полк, постепенно превращаясь в длинную чёрную полосу, смешиваясь с встречными беженцами и исчезая в низкой белёсой дымке. Полк уходил без него, и от этого Жамин страдал сердцем. «Эх, черти полосатые!» – звучало в его голове. Жамин был обижен. Из первого эскадрона, в любом полку лучшего и первейшего, его перевели помощником начальника учебной команды, и это вместо того, чтобы проявлять геройство в кровопролитных боях и достигать наград, которые полагались бы ему в делах.
Он начал служить, как все – нижним чином, но своим старанием, прилежанием и дисциплиной быстро достиг унтер-офицерских чинов, а сейчас он уже вахмистр. Драгуны его не любили как злослова и драчуна, но ему это было всё равно.
Фёдор Гаврилович Жамин был родом из Старицы Тверской губернии. Его отец владел двумя рыбными оптовыми складами, был грамотный, чтил предков – дедов и прадедов и своим хозяйством распоряжался со всей широтой и строгостью. В хозяйстве, помимо складов, припасов и оснастки, числились жена, две дочери и три сына, старшим из которых был Фёдор. И в семье и в округе Фёдор считался опорой и наследником отца, а он и был во всём опорой. Кроме как занятием рыбным промыслом, Жамины зимой поднимали медведя, осенью добывали лося, по черноследу гоняли лисиц, и отец не скупился сыновьям на учёбу. И так всё шло как по писаному, но три года назад, когда Фёдор с отцом и братьями приехал в Тверь разгружать рыбу, он влюбился в дочь отцовского торгового партнёра, хозяина одного из тверских оптовых складов. Девушка была с характером, отец её любил и нанимал дорогих учителей. Она учила французский язык и танцы и ниже этого никого не хотела ни знать, ни видеть. Фёдор привлёк на свою сторону её компаньонку и узнал, что Лена, Елена Павловна, мечтает выйти за офицера и дворянина, она была богатой наследницей, и офицеры Тверского гарнизона, особенно из разорившихся дворян, уже начинали вокруг неё выписывать кругами, однако отец был категорически против «именитой голытьбы» и приискивал жениха из своих. Конечно, у Жамина-отца с отцом Елены никакого сговора не было, Елене замуж было ещё рано, всего пятнадцать. Сроки воинской службы сократили до четырёх лет, и Фёдор решил, что он откроется своей возлюбленной и уговорит её ждать, а со службы и сам вернётся офицером, и не важно, что «унтер». По-другому распорядилась планами Фёдора война, но от этого ему было только лучше, потому что он вернётся домой ещё и с наградами. Война и вовсе оказалась Фёдору Жамину на руку – из Твери ушёл стоявший там пехотный полк, а вместо этого открылись госпитали, но ведь там только увечные. Об этом ему писала компаньонка Елены. Самому написать Елене Павловне он решил или когда получит первую награду, или в случае внесения его «персоны» в списки на унтер-офицерский чин. Он был так увлечён Еленой Павловной, что не почувствовал личной заинтересованности к себе её компаньонки.
Полк на глазах Жамина растворился, он перекрестил его вслед, поворотился лицом к вокзалу и пошёл искать корнета Введенского.
Корнет Введенский был слабодушным. Офицеры полка видели это и очень жалели его. После Лодзинского дела, ввиду убыли офицерского состава, Введенского из субалтерн-офицеров назначили командиром 2-го взвода № 2-го эскадрона, но сам он после пережитого ужаса, в особенности после гибели своего друга и однокашника корнета Меликова и сожжения немцами Могилевицкого леса, мечтал получить не слишком увечное ранение, чтобы с честью оказаться в глубоком тыловом госпитале на долгом излечении. Розен об этом догадывался и назначил его начальником учебной команды, с надеждой, что, может быть, корнету удастся найти себе место при каком-нибудь штабе или в тыловой службе. На войне такие люди могли только подвести.
Сорок вёрст до станции Моньки полк преодолел в один переход. 4 февраля на станции уже ждало пополнение, хотя и далеко до штатного расписания, и полк выдвинулся к крепости Осовец.
* * *
В штабе гарнизона находились комендант крепости генерал-лейтенант Карл-Август Александрович Шульман, полковник Розен, подполковник Вяземский, адъютант полка поручик Щербаков и офицеры гарнизона крепости.
Розен передал прочитанную телеграмму Щербакову:
– Николай Николаевич, теперь это ваше хозяйство. Итак – требуется восстановить связь с Третьим Сибирским корпусом и после этого идти на соединение с дивизией на Ломжу! Ну что ж! На Ломжу так на Ломжу, как мы и думали! Аркадий Иванович, разработайте маршрут.
Вяземский стал изучать карту. По сведениям коменданта Осовца генерала Шульмана, 3-й Сибирский корпус, подпираемый группой 40-го ландверного корпуса генерала Литцмана, попытался зацепиться за городок Граево, но был сбит. Сейчас 3-й Сибирский корпус мог находиться северо-восточнее Граево.
– Скорее всего, что так. – Генерал Шульман тоже смотрел на карту. – По данным разведки моего передового отряда, части Третьего Сибирского корпуса отбиваются от германцев уже вот здесь, в районе Райгорода, это от Граева ещё около тридцати вёрст на северо-восток. Поэтому вам, Константин Фёдорович, видимо, придётся действовать летучими отрядами. Между этими двумя городками высокая плотность германских войск. 2 февраля мой отряд оставил Граево, и его заняли германцы – части Восьмидесятой резервной дивизии Сорокового ландверного корпуса. Мы стреляли по нему, думаю, что у них в этом месте пока неразбериха. Четыре полка Пятьдесят седьмой пехотной дивизии Сибирского корпуса и две сотни Сорок четвёртого казачьего полка переданы мне, и сейчас находятся вот здесь, – генерал показал на карту, – на линии Цемноше – Белашево, шесть вёрст на север от Осовца на шоссе в Граево. Как раз эта дивизия, – генерал распрямился от карты, – и должна была заполнить промежуток между флангами Десятой и вашей Двенадцатой армией. И получается так, что Пятьдесят седьмая дивизия и есть левый фланг Сибирского корпуса. Так стоит ли вам, Константин Фёдорович, отправлять разъезды и пакеты за тридцать вёрст… в постоянно меняющейся обстановке?..
Розен думал, он смотрел на карту, потом поднял глаза на генерала и ответил:
– У меня есть приказ установить связь не с Пятьдесят седьмой дивизией, а с командованием корпуса, генералом Радкевичем, а приказ есть приказ.
Шульман с пониманием кивнул:
– Воля ваша, Константин Фёдорович. Тогда предлагаю выехать на рекогносцировку, на линию Цемноше – Белашево – Пшеходы!
Через 20 минут по высокой насыпной дороге, которая от обширных, занесённых снегом болот Осовца вела на север в Граево, группа офицеров в сопровождении ординарцев выехала на северную околицу деревни Цемноше, оседлавшую шоссе и протянувшуюся влево до железнодорожной ветки. Офицерам в бинокли было видно передвижение германских войск на расстоянии от трёх до шести вёрст на севере и на западе. Розен, Шульман, Вяземский и Щербаков смотрели на север и северо-восток в том направлении, где находились городки Граево и Райгород.
– Само шоссе, Константин Фёдорович, германцами уже занято, и не пройти даже по параллельным просёлкам. А видите, справа обширная долина с перелесками и кустарниками? Там много накатанных санных дорог, они соединяют хутора и выселки, по ним можно дойти до самого Райгорода, если ночью. Германцы наступают с севера и запада, а восточная сторона шоссе пока ещё за нами, так что я думаю…
«И выходить надо с Заречного форта, оттуда практически по прямой…» – слушая Шульмана, прикидывал Вяземский и готов уже был высказать свое мнение, в это время заговорил Розен:
– У вас на правом фланге есть фортеция, как она называется… бишь… – Он отпустил поводья. – Как же она?..
– Заречная… – начал Шульман; в десяти саженях впереди на дороге взорвался снаряд, он поднял высокий столб земли и камней, прилетевший оттуда осколок срезал Розену левую руку, она выпала на землю из повисшего, наполовину разрезанного рукава шинели; Розена взрывной волной выкинуло из седла под коней стоявших рядом офицеров. Его араб сначала присел на задние ноги, но, видимо почувствовав пустоту в седле, сделал большой скачок и погнал по дороге вперёд бешеным галопом.
«Испугали араба, с ума сошёл!» – была первая мысль Вяземского. Когда прошла оторопь после взрыва, он спрыгнул на землю и побежал к полковнику. Рядом с Розеном уже сидели Щербаков и Шульман. Щербаков вскочил и заорал:
– Санитары, мать вашу!
Спокойный Дрок достал индивидуальный пакет, сказал Шульману: «Разрешите!» – присел рядом с Розеном и стал туго обматывать ему руку под самым плечом. Вяземский видел, как бившая толчками кровь стала вытекать всё меньше и, когда Дрок взялся бинтовать руку вторым бинтом, почти перестала, только набухла на бинте. Сверху над головами стали хлопать шрапнели, на всадников посыпались пули и осколки. Санитары 228-го Епифанского полка выкатили из перелеска санитарную двуколку, уложили в неё Розена и погнали в сторону крепости.
Вяземский был растерян, он онемел и пришёл в себя только с мыслью: «В крепости Курашвили – не даст умереть!»
С дороги надо было уходить, потому что германцы пристрелялись.
После того как в крепостном лазарете Вяземский увидел в беспамятстве лежавшего на столе Розена и Курашвили, который с другими врачами колдовал вокруг него, он немного успокоился, перешёл в штаб и велел вестовому вызвать Четвертакова.
В штабе комендант крепости генерал Шульман пригласил Вяземского к карте, и тот показал на форт Заречный:
– Если отсюда, Карл-Август Александрович?
– Не ломайте себе язык, Аркадий Иванович, в феврале обойдёмся без Августа…
Вяземский про себя улыбнулся и согласно кивнул.
– Только отсюда, – сказал генерал Шульман. – Там через пойму Бобра и болота проложена гать. А больше никак не пройти. Кого пошлёте?
Вестовой с рук на руки передал Четвертакова адъютанту штаба крепости, и тот ввёл его в каземат. В первую секунду Четвертаков растерялся от такого количества незнакомых офицеров, но увидел Вяземского.
– Подойдите! – приказал ему Вяземский.
Разговаривали вчетвером: Шульман, крепостной инженер штабс-капитан Сергей Александрович Хмельков, Вяземский и Четвертаков слушал.
– Рекомендую всё же начать движение не с Заречного, а от опорного пункта Гонёндз – это наш самый восточный узел обороны. От него левый берег Бобра сухой и песчаный. Надо пройти две версты, там настлан мост по льду через Бобра, и оттуда надо двигаться всё время на север две с половиной версты. Дальше параллельно идут два русла – Лыка и Дыблы…
– Понимаете? – спросил Четвертакова Вяземский и стал пальцем показывать на карте. Четвертаков смотрел и понимал.
– Хорошо! – сказал Хмельков. – От того места, где сойдутся эти два русла, начинается осушительный канал почти до самого Райгорода…
Четвертаков поднял глаза на Вяземского.
– Осушительный канал – это просто широкая и глубокая канава…
Четвертаков кивнул.
– Канал, – продолжал Хмельков, – прямой как стрела…
– Как чугунка… – понимающе кивнул Четвертаков.
– Да, – согласился Хмельков, – только чугунка, железная дорога, настилается поверху, по насыпи, а канал…
– Ясное дело – канава… – кивнул Четвертаков.
Хмельков и Вяземский переглянулись и сдержали улыбки, но Четвертаков это заметил. «Лыбьтесь, лыбьтесь, – подумал он, – вот как возвернусь!..»
– Не отвлекайтесь, Четвертаков!
Четвертаков вытянулся.
– Местность болотистая, но сейчас покрыта снегом и изрезана просёлочными и санными дорогами между хуторами, ровная и для скрытного передвижения неудобная из-за белого снега, но почти вся поросла высокими кустарниковыми рощами…
– А можно?.. – Четвертаков протянул руку к карте и повернулся к Хмелькову.
– Можно! – уверенно сказал Хмельков. – Я сейчас перерисую, это займёт несколько минут… без дополнительных обозначений. И тогда можно.
Вяземский внимательно смотрел Четвертакову в глаза.
– Не сумлевайтесь, ваше высокоблагородие, найду, не собьюсь, только бы их секретов на пути не случилось…
– Хорошо! Идите получайте пакет и сухой паёк на трое суток, с вами пойдёт мой вестовой…
Слушавший рядом Шульман сказал:
– Я дам двух казаков, донцов…
– Одного, ваше высокопревосходительство, вчетвером больно густо чернеть будем на снегу… – перебил генерал-лейтенанта Четвертаков.
Офицеры переглянулись и, удивлённые такой резвостью Четвертакова, покачали головами.
Четвертаков повернулся «кругом», и зазвенели его шпоры. «Надо бы снять, – подумал он. – А то будут звенеть, как мудя у зайца!»
Полковой писарь, розовощёкий, из тверских приказчиков Гошка Притыкин, кучерявый, будто черти вили, протянул Четвертакову пакет и нарисованную на тонкой папиросной бумаге карту:
– Хороша бумажка! – Он выпятил толстые губы. – В такую табачок турецкий завёртывать, а не вам, вахлакам, под шапку сувать, всё одно сопреет! Ты… – Он промокнул на лбу пот, потому как любимым его делом было прописывать буквицы, и очень красиво получалось. – Ты знай, что её можно съесть, горло драть не будет! Пайка-то много дают?
Четвертаков хотел сплюнуть ему под ноги, но мужик Притыка был незадиристый, а только почему-то всегда голодный, поэтому Кешка слюну сглотнул. Да и пол в каземате был чистый.
Донского казака, что был им придан, звали Минькой. От Гонёндза они исправно прошли до русла Бобра. По настланному мосту перешли на правый берег. Кешка постучал по льду концом пики и понял, что лёд хрупкий и ненадежный, потому что за прошедшие две недели мороз дважды сменялся оттепелью.
– Чё стучишь? – в голос спросил Минька. – Али в гости жалаишь?
Четвертаков повернулся:
– Ты вот чего, горланить будешь, када свою бабу из соседской бани узришь, кумекаешь?
Минька ничего обидного не услышал в словах вахмистра, а только осклабился:
– Эх, была б щас моя баба…
– И што?
– А погляди кругом!
– И што угляжу?
– А снег!
– Ну, снег!
– Она б меня укрыла!
– Што, такая большая баба?
– Не, голова садовая – даром што вахтмистер-министер – она бы накрыла мине с конем простынью поболе, и мы на снегу бы… хрен кто различит.
– А глядеть-то как через простынь?
– А гляделки бы и вырезал!
– Себе, што ль?
– Говорю же… в простыни – и мине и коню!
Ориентироваться было просто: на севере, между Граево и Райгородом, куда Четвертаков, донской казак Минька Оськин и вестовой Евдоким Доброконь держали путь, полыхали зарницы артиллерийской перестрелки. Шли переменными аллюрами; когда местность открывалась широко и под ногами была санная дорога, гнали полевым галопом, а когда приближались к рощам и обширным зарослям кустов, переходили на рысь или вовсе на шаг. Вокруг было безлюдно, в нескольких местах дорога расходилась на две или пересекалась с другой дорогой, иногда сворачивала и вела неведомо куда, тогда сходили с лошадей и вели их в поводу по снегу, пока не доходили до следующей дороги. Ориентировались на канал по правую руку. Канонада приближалась, горизонт полыхал уже не зарницами. В какой-то момент Минька выехал вперёд и остановился.
– Глянь! – сказал он Четвертакову.
– Чё? Куда?
– А вона вперёди…
– И чё? – Кешка вглядывался в дальнюю границу белого поля, над которой чернел лес. До этой границы было не меньше версты.
– Чую, за тем лесом бьются, а на опушке… не видишь?
Кешка помотал головой:
– …люди ходють и верхие и пешие… кабы не антилерия…
– А идут куда, на восход или на закат? – спросил Кешка и оглянулся на Доброконя: – Ты видишь?
Доброконь отрицательно помотал головой.
– На закат, – уверенно промолвил Минька и потянулся за кисетом.
– Куды дымить надумал? – зло спросил его Кешка. Он был зол оттого, что он, таёжный добытчик и родной, почитай, брат байкальского медведя, ничего не видит.
– Ты… вахтмистер-министер, соткеда будешь, с лесу небось?..
Кешка хотел ответить, но Минька не дал:
– А я со степý, мы знашь каки глазасты, особливо када с конями в ночное! Не углядишь, волки мигом сцапают, а тятька поутру со спины шкуру-то спустит до самых до пяток, дык поневоле глазастым будешь.
Кешка смолчал.
– Я вот чё думаю! Ну-ка глянь-ка туды, за спину!
Кешка и Доброконь повернулись и увидели, что за спиной у них белое поле просматривается совсем недалеко и ночное небо сливается с чернотой кустов и рощ.
– Вот, – сказал Минька, присел и закурил. – Нас ежли оттудова смотреть, – и он показал рукой вперёд, – где оне шаволятся, так и не видать. Думаю, ежли коням дать передохнуть и нам перекурить, одним махом добежим, к утру будем на месте, тока бы просёлок не подвёл, штоб целиной не иттить!
Кешка уже понял правоту, но внутри ещё сопротивлялся и мысленно грыз Миньку, а руки потянулись, он ослабил подпругу Красотке и вынул мундштук. Красотка, благодарная хозяину, тут же стала хватать губами снег. Доброконь не стал ни курить, ни ослаблять подпругу своей лошади, а только отвёл её к ближним кустам и слился с ними.
Те, кто перемещались в чёрной ночи, оказались полуротой пехоты под командованием старшего унтера Митрия Огурцова, он так и представился: «Полуротный старший унтер Огурцов Митрий!» – и двумя расчётами при трёхдюймовках. Они должны были обогнуть лес и встать на фланге у германца. Унтер объяснил, что, как только они в сумерках вышли с южной окраины Райгорода и стали продвигаться на запад, одна-единственная пуля убила ротного командира поручика Иванцова, и они везли его с собой.
Где найти штаб 3-го Сибирского корпуса, Огурцов объяснил толково: «…Тока ежли он ещё не съехал!»
Штаб не съехал. Четвертаков, забирая с юга на восток, объехал маленький Райгород, к утру добрался до корпусного обоза I разряда, нашёл штаб, передал ориентировку, получил кроки, горячее довольствие, Минька отпросился к донцам, германцы наседали и пытались окружить части корпуса в обход Райгорода с севера и запада. Иннокентий торопился, однако до наступления темноты о выходе из расположения корпуса было и «думать неча». Минька появился вовремя, икая и обогащая свежий морозный воздух едким, кислым перегаром.
«От сучий потрох!» – подумал про него Кешка, но смолчал. Минька был бравым казаком.
* * *
6-го утром Вяземский принял полк. После Розена он был старшим по чину. Построение перед выходом на Ломжу было назначено на шесть часов, и Аркадий Иванович пошёл в крепостной лазарет.
Розен лежал в белой палате на койке с никелированными спинками, накрытый белым одеялом под грудь. Рядом сидела сестра милосердия, она только что сменила ночную сиделку и смотрела температурный лист с эпикризом, оставленный Курашвили. Вяземский вошёл на цыпочках, шпоры он отстегнул. Розен лежал с закрытыми глазами, и было непонятно, он без сознания или спит. Сестра подняла глаза и поднесла палец к губам. Вяземский подошёл и увидел, что Розен ровно дышит.
– Спит? – спросил он одними губами.
– Спит, – также губами ответила сестра и показала рукой, мол, выйдем.
Вяземский ещё секунду постоял и повернулся к двери. Они вышли.
– Как вас зовут? – спросил он сестру. По лицу и румянцу он понял, что ей лет восемнадцать.
– Татьяна Ивановна Сиротина, гродненский лазарет, – тихо ответила она и сказала: – Ваш полковник почти не потерял крови, его очень хорошо перевязали, и доктор у вас чудо. Я его где-то видела.
– Доктор Курашвили.
– Не беспокойтесь, с вашим полковником всё будет хорошо. Как только он немного окрепнет, мы сразу заберем его к себе в Гродно, там тоже хорошие врачи. Я только что оттуда.
– Спасибо, – сказал ей Вяземский, посмотрел через дверную щёлку на Розена и попрощался.
Аркадий Иванович шёл по Плацдарму и думал про сестру милосердия Татьяну Ивановну Сиротину.
Это была огромная радость и ликование офицеров Его Величества Кавалергардского полка и всей гвардии и армии, когда 17 июля 1914 года объявили мобилизацию. После поражения от японцев военное сословие жаждало войны и побед. Побед! Особенно после унижений, которым подвергались офицеры от русского «грамотного сообщества» последнее десятилетие! А как возликовала улица! Офицерам и нижним чинам не давали проходу: цветы, речи, «Слава Царю и Отечеству!», «Утрём нос!», «Растопчем…»…
«Иконами закидаем… – вспомнил Вяземский. – Так то были японцы!» Когда адмирал Макаров уже утонул на подорванном «Петропавловске», генерал Куропаткин ещё ехал на маньчжурский театр военных действий и по всему пути собирал православные иконы. Офицеров гвардии отпускали на японскую войну не всех, и Вяземский туда не попал. Поэтому вся гвардия так жаждала войны. Он подошёл к коновязи, взял из рук Клешни повод и похлопал по шее Бэллу, та скосила глаз и переступила.
«А где-то сейчас розеновский арабчик бегает? Небось уже под седлом какого-нибудь герра Штольца! А эта Татьяна Ивановна… Сиротина, кажется? Ей бы…» Вяземский не успел додумать, его прервала громкая команда фон Мекка с Плацдарма:
– Смир-р-р-на! Глаза на-пра-о!
После молебствия полк двинулся.
Рядом с Вяземским ехал генерал-лейтенант Шульман. Перед выездными воротами они отъехали на обочину и пропустили полк. Вяземский задрал голову. Между высокими облаками, в темно-синем ещё предрассветном небе плыла чёрная точка. Было трудно разобрать, потому что очень медленно, но точка плыла с востока на запад.
– Наш, Осовецкий воздухоплавательный отряд. Из Гродно взлетают, – сказал Шульман и вздохнул. – Сейчас бы понаблюдать с его высоты.
– А кто это?
– Мой племянник, поручик Петров.
Вяземский следил за аэропланом, пока тот не скрылся в облаке или над облаком, похлопал Бэллу и подумал: «Куда нам, нашей разведке, с высоты драгунского седла!»
* * *
С наступлением сумерек Четвертаков и команда двинулись в обратную дорогу на Осовец. Они возвращались тем же путём, стараясь не уклониться ни вправо, ни влево. Лошади отдохнули и отъелись, Красотка заигрывала с поводом и хватала его зубами. Это забавляло Кешку, и он не думал об опасности. Они шли вдоль опушки леса и почти дошли до того места, где встретились с полуротой этого смешного Огурцова и увидели, что на дорогу вышли вооружённые люди.
– Снова, што ли, Огурцов! – хохотнул Оськин и пришпорил дончака.
Так же грохотала канонада и на облаках, где они были, вспыхивали отсветы выстрелов и взрывов. Кешка и Доброконь тоже пришпорили, и из леса из-за спин пеших военных выскочили несколько всадников и во весь опор поскакали на Кешку и его товарищей. В этот момент Кешка понял, что это германцы: когда те отделились от чёрного леса и приблизились на несколько сотен саженей, он увидел на их головах каски. Деваться было некуда: с одной стороны лес, с другой – снежная целина. Он дал шпоры Красотке, оглянулся и только выдохнул Доброконю: «Молча!» Две группы всадников стали быстро сближаться, германцы стреляли, несколько пуль просвистели, и, когда на Кешку уже налетал всадник и выстрелил, Кешка уклонился влево и полосанул германца на встречном ходу шашкой поперёк. Германец не ждал такого удара, у него в руке был пистолет, а Кешкину правую руку дёрнуло так, что на кисти остался один темляк, а шашка оторвалась. Это было неожиданно, и Кешка дал Красотке шенкелей вправо, когда на него, стоя в стременах, уже налетал другой всадник. Кешка держал в левой руке пику на укороченном ремне и как воздух пронзил всадника. Тот вылетел из седла и падал с пикой в груди. Кешке выбило левое плечо, ему стало нечем обороняться, унтерский револьвер он не любил, его надо было взводить каждый раз. Он развернул Красотку. Пика Доброконя сломалась в шее лошади германского всадника, но тот был цел и на падающем коне налетал с саблей на Доброконя. Кешка пошёл на него Красоткой и опрокинул на снег. Германец не успел выскочить из стремян, и лошадь его придавила. Оськин отмахивался от двух наседавших шашкой, одного зарубил, другой поворотил лошадь и нарвался на Доброконя. Дальше Кешка не смотрел, он скинул с плеча карабин и по твёрдой утоптанной дороге пошёл на стрелявших в него с колена пехотинцев. Доскакать не успел – пехотинцы, все трое, бросились в лес. Тогда Кешка вернулся. Оськин и Доброконь хороводили разгорячённых лошадей и матерились. Кешка соскочил, подошёл к лежавшему на спине германцу. Шашка застряла в его черепе поперёк лица так, что Кешка выдернул её, только наступив германцу на лоб. Он вскочил в седло, махнул рукой, и они стали уходить по снежной целине. Через саженей двести вышли на санную дорогу вдоль осушительного канала и остановились перевести дух. Кешка соскочил с Красотки и шагов триста вёл её в поводу.
– Ну што, братцы, надо бы перекурить, – сказал он и повёл Красотку к ближним кустам.
Табак трещал, пальцы горели, и над самокрутками, как над спиртом, то и дело вспыхивало синее пламя. Вдруг Минька матерно разразился и стал вставать.
– Ты глянь, а мы тута не одни! – Он показал рукой через дорогу, и Кешка увидел, что к ним из снежной целины выбирается белый конь, осёдланный и в оголовье. Минька побежал, ухватил коня и за поводья вытянул его из глубокого снега на дорогу.
– С прибытком! – весело заорал он. Кешка стал осматривать коня и обомлел – это был арабчик полковника Розена под немецким седлом.
По прикидкам, до моста через Бобёр оставалось ещё вёрсты четыре. Канонада за спиной почти утихла. Они уже обсудили схватку во всех деталях и насмеялись до боли в скулах. У Оськина под седельной подушкой оказалась фляга с самогонкой, и они её пили, не слезая с сёдел.
– А вот я интересуюсь, братцы, нам за энто еройство чё дадуть?
Кешка сначала посмотрел на Миньку, потом оглянулся на Доброконя, тот пожал плечами. А действительно, за этот ночной короткий бой – «чё дадуть»? И он понял: «а ничё»!
– Надо было бы чё-нибудь прихватить, палетку, сумку али документы какие. А так скажут, мол, брешете, кто проверит? – ответил Кешка и подумал: «Надо было шишак, што ли, снять с этого немца, так весь в кровищи был, не снегом же его оттирать!»
По тому, как вдалеке росли кусты, было понятно, что Бобёр недалеко. По времени уже должно было светать, но темнота становилась всё гуще, как будто время шло не к рассвету, а к полуночи. Кешка глянул наверх и увидел, что с юга от Осовца на них находят низкие тучи и под тучами небо и земля слились.
– Наддай, братцы, метель идёт, а нам ещё вёрсты три.
Они пошли рысью, араб было тянулся за Красоткой на длинном поводе, но, как только ускорился шаг, поравнялся и шёл рядом. Кешка любовался белым как снег жеребцом.
Вдруг сзади задрожал воздух, и Кешке показалось, что земля из-за спины, оттуда, от Райгорода, пошла волной. Красотка затропотала и скакнула вправо, потом влево, чуть не срываясь с дороги. Кешка намотал повод и невольно стал вертеть головой: остальные лошади тоже нервничали, и тут на них на всех, и лошадей и всадников, сверху обрушился гром. Удар огромной силы придавил спины и плечи к лошадиным шеям. Все разом оглохли, и всё вокруг стало неузнаваемым. Дончак под Минькой пал на передние колени и стал валиться боком, Минька упал вместе с ним, но быстро вскочил. Араб взвился свечой и, если бы не длинный повод, уронил бы Красотку. Кешке показалось, что ему в уши давят острыми шилами и не отпускают. Голова давила на глаза, была готова взорваться изнутри, и он стал сползать с седла. Минькин дончак перестал храпеть. Доброконь ехал боком и еле держался в седле. Минька сидел на снегу рядом с упавшим дончаком и натягивал папаху на уши.
Земля под ногами перестала дрожать, и дорога и кусты вроде встали на место. Кешка затряс головой и стал оглядываться назад, туда, откуда они пришли. Однако там всё было спокойно и, похоже, тихо, но в ушах звенело, и он не понимал, где это – в его голове или кругом. Вдруг со стороны Осовца блеснула такая яркая вспышка, что Кешка увидел Оськина, стоявшего над своей лошадью и целившегося ей в голову из карабина, как будто бы тот был весь вырезан из чёрной бумаги так подробно и в таких деталях, что Кешка различил мушку на конце ствола. Кешка на секунду ослеп. И тут оттуда, где блеснула вспышка, ударил гром не хуже того, что прогремел сзади секунду назад. «Обстрел, большая пушка, видать!» Он отвязал повод араба и бросил его Оськину. Они поскакали в Гонёнзд.
До Гонёндза они доскакали в темноте и плотной метели. Кешка не ошибся, по Осовцу сделала выстрел крупнокалиберная артиллерия. Кешка решил, что с полученным в штабе 3-го Сибирского корпуса пакетом им надо в саму крепость, и проскакали мимо Гонёндза. Метель несла снег настолько густо, что пехотные позиции справа от дороги между Гонёндзом и Осовцом замела и сровняла с дорогой. Краем глаза Кешка видел, как из сугробов откапывается пехота. Промежуток времени, когда Кешка, Оськин и Доброконь скакали от Гонёндза до Осовца, германская артиллерия молчала. Когда уже подъехали к воротам Плацдарма, справа раздался взрыв, Кешка его не слышал, но ощутил – взрывная волна опрокинула его вместе с Красоткой. Падая, Кешка машинально выставил левый локоть, упал на него и от боли потерял сознание.
В это же самое время усилилась канонада в шестидесяти верстах севернее Осовца в районе обширного Августовского леса. Это германские армии приступили к добиванию 20-го корпуса генерала Булгакова Десятой русской армии генерала Сиверса.
* * *
Иннокентий очнулся оттого, что стал задыхаться. Он открыл глаза, перед ним проплыла фигура в тумане, она вся была в белом. Фигура сначала прошла мимо Иннокентия, потом, когда тот стал шевелиться и перхать, подошла к нему и присела рядом, держа что-то в руках. Иннокентий жевал липкую грязь во рту, чтобы выплюнуть её, но грязь была похожа на клейстер и отделяться от нёба и языка не желала. Фигурой в белом была сестра милосердия, Кешка это сейчас разобрал. Она за затылок подняла ему голову, поднесла ко рту фарфоровую кружку с трубочкой, Кешка почувствовал воду и стал пить.
– Нет! – сказала ему сестра. – Надо пополоскать во рту и вот сюда выплюнуть.
– Прочухался, вахтмистер-министер, – услышал Кешка. Конечно, это был Минька Оськин, и Кешка узнал его сразу: по нахальному обращению, по звучанию голоса, по тому, как он… И только тут Кешка обратил внимание, что лицо сестры милосердия замотано полотенцем или марлей, остались только глаза, а воздух в палате был будто напустили туману.
– Это пыль, – сказала сестра, она говорила что-то ещё, но Кешка не слышал, он только видел, что она открывает рот, марля на рту шевелилась и была то выпуклой, а то с ямкой по форме рта. Сестра говорила и как-то наклоняла и пригибала голову, и Кешке казалось, что она хочет спрятать голову, и тут он стал ощущать, что воздух и всё вокруг на секунду, на две как бы оживает.
«Долбят, – понял он, – большие пушки, тяжёлая антилерия!»
– Сейчас я вам тоже обвяжу голову, чтобы вы не задохнулись, – расслышал он, сестра поднялась, на её месте тут же оказался врач, большой дядька в пенсне и тоже обвязанный по лицу, и у него так же, как у сестры милосердия, на месте рта шевелилась марля.
– Дай-ка мне руку, – сказал он и, не дожидаясь, когда Кешка поймёт, стал поднимать его левую руку. Кешка почувствовал тупую боль в плече. – Шевелится, – сказал врач и поднялся, – перелома нет, давайте на стул, будем выправлять вывих.
Сестра обмотала Кешке голову марлей, точно так же был обмотан Минька, он лежал на соседней койке, и стала помогать подняться. У Кешки немного кружилась голова, но он спустил ноги на пол и встал сам. Сестра подсунула под него табурет. Доктор сел, он стал щупать Кешкино плечо. Кешка морщился, но боль терпел. Вдруг доктор дёрнул, у Иннокентия потемнело в глазах, и он стал то ли падать, то ли взлетать и снова оглох.
– Ну вот и всё! – сказал доктор откуда-то издалека, но его глаза оказались совсем близко, вплотную к Кешкиным, и он глядел ими прямо Кешке в душу. Доктор отодвинулся. – Пошевели плечом, – велел он, Кешка боялся. – Не бойся, – сказал доктор.
Кешка пошевелил, боли не было, то есть она была, но уже где-то далеко, только как память.
– Эх, пока ты без сознанки валялся, кругом тута така сестричка была, любо-дорого смотреть, а вчера она с твоим полковником отбыла…
После исправления вывиха Кешка не захотел лежать и сидел. Минька болтал. Он лежал на животе, маленьким осколком от того взрыва около ворот Плацдарма ему разворотило половину задницы, и сидеть он не мог, не мог лежать на спине и иногда от боли терял сознание. Он умолкал на полуслове и опускал голову подбородком на кулаки, и Кешке становилось понятно, что Минька потерял сознание. Но это бывало ненадолго, на пару минут. Сначала Иннокентий не знал, что делать, а потом приспособил мокрое, холодное полотенце, которое прикладывал к Минькиному лицу. Про Доброконя Иннокентий узнал, что Доброконь остался цел и вчера отбыл вслед полку, как только полковника Розена в сопровождении сестры милосердия отправили в Гродно. Вместе с полковником отправили и его белого араба.
– И арабчика у мине отобрали… А мой-то, от сердца, с испугу и помер, прям как есть на дороге…
Кешка вздрогнул, он не заметил, что Оськин очухался после очередного обморока.
– …военную добычу отобрать у казака… это ж надо!..
Кешка хотел ответить, что арабчик полковнику после такого ранения был как родня и нужнее, чем Миньке, но ничего не сказал, потому что Минька замолчал и уставился в белую стену. А сестру милосердия, уехавшую с полковником Розеном, он вспомнил, он видел её, когда ненадолго приходил в себя. У неё были заботливые глаза и тёплые, мягкие, хрупкие пальцы.
С 12 февраля германцы бомбардировали Осовец беспрерывно.
От лазарета, находившегося на плацдарме до штаба крепости, расположенного в форте № 1, Кешка добирался перебежками от угла одних развалин до угла следующих. Германцы кидали бомбы без перерыва, и они взрывались в крепости и вокруг неё каждые две-три минуты. На плацдарме лежали груды битого кирпича, остатки старых крепостных построек и горело всё, что было из дерева. Под ногами валялись и путались телефонные и электрические провода, сорванные взрывами и осколками. Несколько раз Иннокентий чуть не падал.
В штабе его встретил писарь и проводил в канцелярию. Генерал-лейтенант Шульман сидел в свете керосиновой лампы и с несколькими офицерами рассматривал карту. Он поднял глаза на Четвертакова.
– Говорят, ты хороший стрелок? – спросил он. – А то, что хорошо ориентируешься на местности, это я знаю!
Кешка напрягся.
– Я имею в виду, что не заплутаешь! Не заплутал же в прошлый раз! Да ещё ночью?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство, не заплутал.
– А в картах понимаешь?
Кешка смутился.
– Да нет! Не дама, король, туз, а вот, посмотри!.. – сказал генерал и позвал Иннокентия подойти ближе. – Глянь, видишь что-нибудь знакомое?
Иннокентий стал смотреть на карту: он увидел геометрическую фигуру с острыми углами – крепость Осовец; кривую линию – реку Бобёр; мост через реку рядом с опорным пунктом Гонёндз; шоссейную дорогу на Граево и сам городок Граево; разумеется – Райгород, и даже ему показалось, что он признал то место, где была стычка с германским конным разъездом.
– Покажи, где была стычка и где к вам прибился конь полковника Розена.
Кешке очень хотелось почесать в затылке, но он глянул на офицеров, среди которых на этот раз не было знакомых, и перетерпел.
– Вот тута. – Он уверенно показал пальцем в то место, где проходил осушительный канал, а рядом с ним шла дорога и упиралась в другую дорогу вдоль леса. – Тута они и наскочили.
– Кто они?
– Германцы. – Иннокентий оторвался от карты и посмотрел в глаза генералу.
– А знаешь, что было в сумках седла на полковничьей лошади?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство.
Генерал отклонился и достал сложенную карту.
– Вы наскочили на разъезд германской артиллерийской разведки, вот! – Он стал раскладывать поверх лежавшей на столе карты другую, судя по сказанному им – германскую. На ней Кешка тоже всё понял, только названия были написаны незнакомыми буквами.
– И сколько их было?
– Четверо конные и три пехота!
– И вы всех?..
– Не, тока конных, пехота скрылася в лесу, нам их было не выловить!
Генерал посмотрел на одного из офицеров:
– Ну как, поручик, берёте его в качестве проводника? Местные-то все ушли или высланы, а дойти надо вот сюда. – Генерал показал на карте железнодорожную станцию Подлясок. – Двенадцать вёрст в северном направлении.
– За две ночи доберёмся! – уверенно сказал поручик и посмотрел на Иннокентия.
– Доберёмся, – так же уверенно сказал Иннокентий, хотя ещё не понимал, о чём идёт речь, и посмотрел на незнакомого ему поручика. – Тока нам бы простыней, штуки три.
Первую ночь офицер картографического отдела генерал-квартирмейстера Северо-Западного фронта поручик Штин, вахмистр Четвертаков и два кубанских пластуна пытались передвигаться на лошадях. Идти приходилось большей частью по целине, и на вторую ночь поручик решил оставить лошадей в глубокой мочажине, окружённой кустами, и дальше двигаться пешком. Кешка и пластуны были согласны, потому что в глубоком снегу лошади выбивались из сил быстрее, чем люди. Две трети пути до железнодорожной станции Подлясок были пройдены. Ориентироваться было несложно: германец кидал бомбы огромных калибров почти без перерыва. Можно было ориентироваться и на свет и на звук: бабахнет спереди на севере, и через несколько секунд взорвётся сзади на юге. А смотреть в сторону Осовца было страшно. Не так страшно было в Осовце, хотя громыхало сильно, говорить было невозможно, только если внутри бетонных бункеров и казематов. И потряхивало изрядно. Солдаты, уставшие от прежних боёв, шутили, что, мол, «пусть кидает, мы хоть отоспимся, а с койки ниже пола не упадёшь». Над Осовцом стоял высоченный столб дыма и бетонной пыли, который достигал, казалось, самого неба.
Перед выходом Штин объяснил, что, как разглядели сверху наши аэропланы, перед Подляском германцы поставили четыре огромные мортиры, калибр которых был почти в локоть, а вес одного снаряда больше веса четырёх бочек с камнями. Иннокентий и пластуны удивлялись и морщили лбы. Этих мортир могли не выдержать стены крепости, поэтому их надо было засечь, нанести на карту, а карту доставить в штаб, иначе Осовцу – крышка.
За вторую ночь они дошли до южной опушки леса, оттуда переползли через шоссе в небольшую рощу, и все четверо увидели германские пушки. Это было уже под утро.
Назад из разведки Штин отправил со схемой пластунов, а сам с Иннокентием остался ждать.
Долбануло так, что Кешке показалось, что земля подпрыгнула и подбросила над собой весь полусаженной толщины снег.
Светало, Кешка видел, как германцы возятся вокруг мортир, они что-то подвозили, что-то толкали, а потом отбегали и закрывали уши. И ударило. Мортиры выстрелили. Снег упал на землю. Кешка обернулся на Штина, тот не двигался, как охотник на засидке, и молчал. Он смотрел в сторону германцев. Кешке не хотелось шевелиться. После холодной ночи он чувствовал, как у него теплеют ноги и руки. Так прошло несколько минут, и тут долбануло снова. От взрыва Кешка пригнул голову и вдруг почувствовал, что поручик тянет его за плечо. Он поднял голову, германские мортиры стояли на расстоянии двухсот саженей, но сейчас он их не увидел. Он увидел в воздухе огромное пятно вздыбленной пыли и гари и в нём застывшие на мгновение куски, и в утренних сумерках было непонятно, это куски человеческих тел или бесформенного железа, в середине которого был очерк двух разодранных орудий и прислуги. Кешка не услышал, а только по губам понял – Штин сказал: «Попали! Возвращаемся!» Штин показал не оглядываться, вскочил и по глубокому снегу через рощу, как мог, побежал в сторону шоссе. В густых кустах перед дорогой он остановился, чтобы перевести дух.
– Смотрите, вахмистр, – сказал он. – День только начинается. По нашей наводке наша артиллерия уничтожила две из четырёх мортир. Сейчас у них паника, и нам или тут сидеть до вечера, до темноты, или попытаться проскочить через дорогу и уйти по целине, а к вечеру мы доберёмся до коней. Германцы, конечно, начнут шевелиться и, чёрт его знает, могут нас по следам найти, тогда несдобровать. Как думаете, ждать или уходить?
Кешке очень не хотелось ждать, он проголодался, замёрз, и у него начинало ныть плечо.
– Итти надобно, ваше благородие! Пока не совсем рассвело, мы в белых простынях на дороге не шибко будем мелькать, а по целине германец не пойдёт, это известное дело, только палить могут…
Штин слушал.
– …а в кого палить, по белому? Так хоть сколько, а до коней… где ползком, где бегом… а? Добежим?..
* * *
15 февраля приказом командующего 12-й армии генерала от кавалерии Павла Адамовича Плеве Вяземский вступил в командование полком. Для получения приказа, новой диспозиции полка и представления командованию Вяземский прибыл из Ломжи в городок Остров с командиром № 1-го эскадрона Дроком.
Все дороги к городку и сам Остров были заполнены войсками, передвигавшимися в северо-западном направлении. С новым командиром полка и ротмистром попросился врач Курашвили, ему нужно было познакомиться с медицинской частью формировавшейся 12-й армии и кое-что добавить к своему хозяйству. Денщика Вяземский и Дрок решили взять одного – Клешню. Квартирьер дивизии определил прибывшим место жительства, это был небольшой двухэтажный особняк недалеко от центра города с маленьким садом. Хозяева, пожилые супруги, потеснились, офицеры заняли три комнаты на втором этаже, Клешне достался чулан по соседству с кухней. Вяземский выдал Клешне деньги и отправил купить походную посуду для офицерского собрания взамен розеновской, поскольку весь «обоз» полковника был оставлен с ним в Осовце. Клешня ушёл первым выполнять поручение, после в штаб уехали Вяземский и Дрок, в своей комнате остался Курашвили, он уже снёсся с начальниками медицинской части армии и дивизии и договорился о встрече через полтора часа. Сейчас был полдень.
Курашвили курил в тесной комнатке с низким потолком, нависавшим над его лысой головой, и смотрел на накрытый бордовой бархатной скатертью круглый стол. После утомительной дороги верхом хотелось лечь на кушетку и крепко выспаться, ещё у него был спирт, но перед встречей с начальством о спирте было нельзя думать, и Курашвили решил, что он что-то напишет, вроде письма, это у него уже вошло в привычку. Он попросил у хозяев чернильницу, приготовил бумагу, сел, но упёрся взглядом в маленькое окошко и не мог пошевелиться.
«Татьяна Ивановна, Татьяна Ивановна… ведь она же не знает, что я её знаю!» – эта мысль не выходила из головы доктора с того момента, когда он встретил её на путях белостокского железнодорожного узла. Он очень надеялся, что дядька выполнит обещание и отправит её в глубокий тыл, а вместо этого столкнулся с ней в осовецком лазарете. Он вошёл в операционную, на столе уже лежал усыплённый Розен. Татьяна Ивановна глянула на Курашвили и глазами улыбнулась ему, её лицо было прикрыто марлевой маской, она готовила инструменты. По тому, как она это делала, Курашвили понял, что она что-то умеет, наверное, окончила курсы сестёр милосердия и, может быть, уже ассистировала при операциях. Эта догадка подтвердилась, когда она безошибочно подавала инструменты, зажимала кровеносные сосуды, осушала оперируемое место тампонами…
«Черт, ведь она же не знает, что я её знаю…»
Курашвили просидел за столом час, за перо так и не взялся и вздрогнул, когда услышал в нижних комнатах бой часов. Он поднялся. Надо было идти. Он только выложил на стол так и не раскрытый ни разу томик Чехова. Это не было желанием или нежеланием, Алексей Гивиевич мистически опасался его раскрывать.
Клешня выполнил задачу командира и приобрёл полтора десятка простых оловянных тарелок и кружек, долго торговался и сэкономил, однако не удержался и одно приказание нарушил, для Вяземского на сэкономленное он купил романовский хрустальный стакан. Однако решил продемонстрировать его не сразу, а когда они уже будут от этого городка и какой бы то ни было цивилизации далеко.
* * *
18 февраля обстрел крепости Осовец уменьшился. Ещё стреляли, но после подрыва двух 42-см мортир остальные, меньшего калибра, такой опасности не представляли. Центральный форт уцелел, четырёхметровой толщины железобетонные стены выдержали.
Кешка отоспался и отъелся.
19 февраля рано утром он был отпущен с пакетом и выехал по тыловой дороге в сторону Белостока. Он гнал Красотку во весь опор и не оглядывался, в голове стучала мысль: «А то превращуся в соляной столб, хоть бы и не баба!» А когда проскакал несколько вёрст, соскочил и пошёл рядом с Красоткой. Она пострадала: от грохота немного оглохла и за эти несколько дней застоялась. Ещё у неё была ссадина на левом боку от того падения. В тесном деннике крепостной конюшни от бетонной пыли ссадина, как раз под подпругой, нагноилась. Ещё от плохой, застойной крепостной воды раздулся живот, и Красотка икала и тянулась к лужам. Кешка ослабил подпругу, достал пропитанную вонючей мазью тряпку, вручённую ему перед отъездом крепостным ветеринаром, и, как мог, пристроил под подпругой на ссадину.
Кешка был свободен.
Он шёл по дороге и вместе со своей лошадью вволю дышал чистым воздухом. Кругом была красота: пусто, вольно и почти тихо. От Осовца ещё дышал гром, но разве можно было сравнить? Когда несколько тяжёлых снарядов упали на Центральный форт, Кешка вспомнил, как на Байкале было земляное трясение. Но там, по памяти, были ягодки. А Осовец, казалось, подпрыгивал на сажень и с грохотом опускался на землю. С коек не падали, потому что приспособились – просто привязывались ремнями. А то, что грохотало, так тоже приспособились – затыкали, чем было, уши, и вся недолга. Доставалось в основном пехоте между фортами и на опорных пунктах, там окопы перемешало так, что они сровнялись с землей. Однако Кешка этого не видел, только слышал от раненых. Миньку Оськина он не застал, того, пока он с поручиком разведывал германские пушки, вместе с другими тяжелоранеными увезли в Гродно. Отвезла та же сестра милосердия, «сестричка-барышня», как её прозвали раненые, и вернулась. Писарь, вручая Кешке пакет с пятью сургучными печатями, сказал, мол, не потеряй, мол, там тебе «суприз!».
Сейчас Кешка оглянулся. Над крепостью стоял серый столб пыли и дыма. Столб тянулся высокий, до облаков, а на самом верху его сносило вбок на восток тонким плоским шлейфом до самого горизонта.
Красотка переступила к обочине и стала хватать прошлогоднюю сухую траву, Кешка хотел взять её в повод, а потом махнул рукой и вдруг услышал и не поверил своим ушам – птичий щебет.
«Эка! – подумал он. – Это ж скока я…»
Ему надо было дойти до того места, как ему объяснили, где дорога на юг идёт вдоль русла Бобра до развилки, и на развилке повернуть вправо на Ломжу, и до этой развилки было около 40 вёрст.
Добрался в сумерках. После развилки по правой стороне от дороги тянулась деревня, но в ней не горело ни одно окно, ни один огонёк. Это Кешку не удивило, было уже привычно, что местные жители убегают от войны, она, война, не всем «мать родна». В августе в Пруссии, когда вошли, разно бывало, одну деревню германская артиллерия спалит, другую русская. В первый раз город взяли, так и магазины не закрылись, а во второй – и дома уже стоят побитые, и местных днем с огнём не сыскать, и в магазинах ни стёкол, ни товару, а самому и помыться и подшиться не грех, и коней покормить надо.
Кешка шёл по улице, держал карабин на взводе и присматривался, где можно было бы переночевать, авось где и мелькнёт огонек. Но не мелькнул, и он пошёл к заборам ближе, а заборы были невысокие. За заборами росли яблони, а может, груши, кто их знает, между яблонями или грушами, а может, и сливами, было ровно и красиво даже под снегом; хозяйство угадывалось за домами, а не перед, как ему было бы привычно. Единственное, что искал Кешка, был стог сена, и не находил его. Он прошёл несколько домов и у одного увидел, что калитка не заперта. Он вошёл. На подворье лежал полупрозрачный, уплотнённый оттепелью снег. Следы на снегу были старые, округлые, оплывшие.
«Понятно, – подумал Кешка. – Значится, нету здеся никого уже неделю как, а то и поболе! Значится, как только по крепости начали кидать!» Он прошёл за дом, Красотка за ним, Кешка закинул карабин на плечо. За домом на большом подворье все постройки стояли каменные, в одной ворота раскрыты, Кешка заглянул и обнаружил сеновал.
Дальше всё было просто: от заднего штакетника он наломал дровишек, разжёг костерок, приспособил какой-то ящик под зад, разогрел тушёнку, глотнул спиртцу, спасибо братцам, крепостным санитарам, покурил, а сначала пристроил Красотку. Он дымил, Красотка хрустела сеном, целая охапка была у неё под ногами, и всё бы хорошо, только ещё далеко подрагивала канонада.
Когда всё закончилось: еда, табак и дневной запал, – Кешка устало поднялся, проверил, крепко ли привязана Красотка, откинул сено, сделал душистую яму и завалился. А как завалился, так захотелось покурить, но тут надо было решиться или спать, или идти из сеновала, и, думая об этом, Кешка не заметил, как заснул, и ему привиделся Байкал. Большая зеркальная вода, а вдалеке изломанные германские пушки или высокие скалы, огромные, похожие на пушки, и вот его жена Марья Ипатиевна идёт павою с платочком в руке. Одетая, как сестрица милосердия с накидкой на голове и в белом переднике с красным крестом на грудях, а за ней охотник с того берега Мишка Лопыга, по прозвищу Гуран, только у того через плечо перекинут кавалерийский карабин. Большой дощатый плот плывёт по воде Байкала, а Байкал глубо-о-окий, и Кешке стало вдруг тревожно, потому что народу на плоту много – вся его свадьба, а плот уже одним, дальним углом черпает воду, и вода плещется поверх настила, будто кто тащит плот ко дну или зацепился он за что. Кешка услышал явственно, что плот трещит, и проснулся.
Рядом с его ухом жевала сено Красотка.
«Фу, напужала, – махнул на неё рукой Кешка. – Чертова Чесотка!»