Читать книгу Библия бедных - Евгений Бабушкин - Страница 2

Ветхий Завет
Сказки из-под земли

Оглавление

Кабаре «Кипарис»

В начале было так: все решили зарыться, чтоб их не убили. Не знаю, как там за морями, а тут бомбоубежища просты: двор, во дворе курган, в кургане штуки всякие, а сверху снег и собаки. Шли годы, было много малых войн и ни одной большой, курган стал не нужен, его расковыряли. А потом пришел один человек.

Ты дурак, ты глянь вокруг: тысяча домов по тысяче квартир, летом смрад, зимой хлад, пьяные примерзают струей к бетону. Так говорили ему, а он отвечал: ага. Только тут и только сейчас я возведу лучшую кофейню в мире.

Итак, вначале была земля, и дыра в земле, и светлое пятно у входа в бывший бункер: лампочка в сто свечей разгоняла тьму. Потом из дыры запахло кофе.

И человек сказал:

– Я назову кофейню «Кипарис».

Когда у места только появилось имя, они пришли. Один черный – не как ночь, но как вчерашняя кровь на асфальте. Другой белый – не как снег, но как обломок зуба после драки. Третий просто, штаны в полоску.

– Кипарис – на пидарас похоже, – сказал третий и достал пистолет. Я там не был, но говорят, из дула дало льдом, будто ствол зарядили открытым космосом. Не хотел бы я получить такую пулю.

А у человека хобби: он ломает кости. Хвать – и пальца нет. Хвать – и нет запястья. В конкурсе костоломов человеку бы дали все медали. Бункер вздрогнул, что-то хрустнуло. Человек встал над убийцами и сказал:

– Кипарис посвящен Плутону, то есть покойникам, но не вам, пока еще не вам. Кипарис убил оленя, а после одеревенел, чтоб горько плакать, как вы сейчас, как вы. Из кипариса сколотили ковчег, чтоб все спаслись, и вы тоже будете спасены. Кипарис, наконец, – это просто красивое дерево. И звучит хорошо.


Когда убийцы уползли, кофейня стала кабаре, потому что так звучит еще лучше. А потом человек нашел меня и просквозил меня взглядом от пуза до позвоночника.

Я, как и все, жил в одном из этих домов. На окраине окраин, в спальном районе, без надежды на пробуждение.

– Стой, – сказал человек. – Мне нужны герои.

– Ну, какой же я герой. Я наоборот. Пустите, я вообще за пивом.

– Какой-никакой, – сказал человек. – И отныне ты будешь только кофе.

Из остатков колючей проволоки мы сплели наши буквы. Старыми гирляндами связали их в слова. Замигало у входа: «Кабаре «Кипарис». Рядом повесили белый лист – афишу. В ней было про музыку, смех, страдание и кофе на халяву – каждый вечер.

Зашли первые гости, самые отчаянные: ну, светится из-под земли чего-то, как не зайти.

Я сел, сосчитал их глаза, помолчал, покачал ногой, и первое слово отразилось от голых стен. Послушайте сказку, люди мои, люди.

Понедельник. Сказка про арифметику

Каждый за себя, один Бог за себя и за того парня.

Жили три брата. Вместе учились, вместе не выучились. Иван клал дороги, Матвей строил дома, а Марк продавал телевизоры, чтобы люди не видели эти дороги и эти дома. В детстве все хотели ловить стрижей и прыгать по луне, но вышло как вышло.

Иван жил в общаге, Матвей черт знает где, Марк снимал дыру в пригороде. Они плелись по жизни от лета к лету и не плодились, потому что женщины не рожают от бездомных.


Дом-то у них был, гнилая двушка в центре, но там жила старая мать, запивала снотворное водкой и кидала бутылки в распахнутое окно, прямо в черемуху. Детей она не любила, а любила зато больного кота, который кричал, как человек, и ел занавески от зависти ко всему живому и неживому.

Когда стало совсем никуда, братья собрались у постели.

– Ну что, подонки. Скоро сдохну. Квартира – вам. Разбирайтесь, как хотите. Чтоб вы все страдали, как я страдала. Пойди ко мне, сынок! – сказала она коту, но тот не стал.

Вскоре мать положили в ящик, ящик в землю, выпили водки, и больше никто никого не вспомнил.

Квартира была большая, но нет, не для троих. Братья молча разошлись по своим углам к своим женщинам.

– Не добудешь дом – дам студентам, – сказала женщина Ивана. – На меня смотрят, я ничего. Прямо у тебя на глазах, драные будущие юристы ко мне придут.

– Мне бы ребеночка! – сказала женщина Марка. – У меня-то никак, а у него все выйдет.

– Позвони Гайке, – сказала женщина Матвея, самая злая и бесплодная, потому что у нее никого не осталось и ни одна юбка ни к чему не подходила.

Смерть не смерть, а что-то над нами вьется вроде птички. Гайку посадили еще ребенком – украл ведро какой-то дряни. Потом в колонии кого-то зарезал и вышло здорово. Потом он стал ученый и уже не попадался. Говорили, Гайка убивает незадорого и даже забесплатно, если человек плох. А если не плох, то может и пощадить, потому что во всем должен быть порядок.

– Здравствуй, Гайка, – сказал Матвей. – Мне бы, это самое, знаешь…

– Знаю. Кого?

– Братьев.

– Сколько дашь?

– Машину. Больше нечего.

Настала зима, и двушка стояла пустая, два на три не делится. Братья торчали кто где и лишь раз поспорили, кто заплатит за свет и за воду и вынесет кошачий труп. Однажды раздался звонок, и Матвей услышал в трубке треск.

– Встретимся, – сказал Гайка. – За парком. На углу. У будки. Где тень всегда.

Матвей собрался. И пока шел, думал о потолках. Чистишь, грунтуешь, пока не высохнет, ждешь, и дальше, и дальше. А когда пришел, встретил братьев своих в одинаковых дутых куртках.

– Вы тут, – сказал Гайка, – потому что во всем должен быть порядок. Знаете, почему я Гайка? Потому что верую в резьбу. Вы трое попросили меня убить друг друга. Ты, Матвей, обещал машину. Ты, Марк, скопил денег. Ты, Иван, старший и бедный, обещал жену, когда пожелаю. Но я ничего не желаю, я прихожу и беру, что положено. Мне не надо много. Мне надо, чтобы по правилам. Если я убью всех, мне никто не заплатит. Я пока посижу в снегу, а вы решите, кому тут жить, а кому помереть.

Братья стояли на холоде. Иван дул на пальцы, Матвей думал о потолках, а Марк застегивал и расстегивал куртку, глядя в тень.

Так до сих пор и не решили. Так они и стоят до сих пор. Так и стоят.

Горячие гвозди

Не знаю, как там за морями, а тут сегодня, как вчера. Очнулся, полежал, погрыз подушку, если Бог дал подушку, перевернулся, пригляделся к обстановке, что-то такое поделал, и вот уже снова ночь.

Так было и со мной. Так и со мной было.

Но из ящиков от чего-то когда-то смертельного мы сколотили барную стойку. И каждое утро вставал за нее человек и варил кофе. Быстро. Вода сама становилась густа и черна. Приходили какие-то грязные люди, брали чашечку. День ото дня их было больше.


Потом пришла Нинель.

– Три вопроса, – сказала Нинель. – Первый. Мука и дрожжи?

– Найдем, – сказал человек.

– Второй. Вы этих придурков, черных и белых, тупых и слепых, несмотря ни на что – любите?

– Ну, в общем, да, – сказал человек.

– Третий. При каких обстоятельствах вы привяжете женщину к стулу?

– Никогда, – сказал человек, что-то в нем дрогнуло, и он из большого стал маленьким. Но лишь на миг.

Нинель. Длинная женщина с грудями, как два солнца. Кто пытался погреться, получал по рукам.

– Что ты сделал для мира, чтобы меня коснуться? – говорила Нинель.

Страшная женщина с глазами, как фары катафалка на встречной. Нинель пришла, и в кабаре запахло пирожками. У нее были шрамы повсюду и тихая хромота, но где-то в прошлом, где ее мучили, она научилась печь.

Ее пирожки сияли. И люди, отломив кусок, сидели ошалелые, забыв, как тосковать и материться.

А потом к нам снова пришли, и снова их было трое. Без оружия. Но с тремя чемоданами, полными пустоты. Одинаковые, как прутья решетки. С голосами, как звон металла о металл. Вслед за тремя убийцами три чиновника к нам пришли. Первый достал папку толщиной с нож для разделки туш. Второй достал карандаш – иглу хирурга. Третий стал задавать вопросы и не слушать ответы:

– Вы кто? Откуда? Сколько вас? Зачем вы здесь? И почему? Вы понимаете разницу между «зачем» и «почему»? Понимаете? А? Так почему? И без разрешения? А? Не слышу. Что же вы? Как же вы? Эх, вы. Надо же. Ну, надо же. Надо. Надо. Надо, сами понимаете… Надо дать.

И они протянули ладошки.

И что-то было в этой троице такое, что стало ясно: отдадим им и деньги, и силы, и время, а если останутся силы и время сделать детей, то и дети наши будут у них в долгу.

Но вошла Нинель с подносом сияния, и все отбросили тени, а человек – такую, что потолок бывшего бункера стал черней ночного неба в дождь.

– Нинель, дай им пирожок, – сказал человек.

Трое взяли по пирожку. Надкусили. И дрогнули. Что-то будто в них переменилось – будто не было всех этих лет адаптации к переменчивым обстоятельствам, будто они в результате не конченые козлы и одинаковое ничто, будто что-то в них осталось нормальное.

– Это вкусные пирожки, с мясом, – сказала Нинель. – Пока не с вашим. Но будут с вашим, если придете еще хоть раз.

Трое одинаково поперхнулись и приготовились выпустить пустоту из чемоданов. Тогда Нинель разломила пирожок – он был полон гвоздей. Разломила другие – повсюду были гвозди.

– Бывает, пирожок попадает в тебя. Бывает – ты в пирожок. Бывает, начинка меняет состав по дороге изо рта в желудок. Звучит антинаучно, но спорю на тонну лучшей в мире муки, что вы не станете рисковать.

Трое ушли и больше не приходили. Я взял с подноса пирожок и осторожно надкусил, ожидая, что сталь уколет небо. Но в рот пролилось яблочное повидло – вкус прошлого.

– Нинель! Милая Нинель! Вот бы твои пирожки подать этим важным подонкам на встрече по мирному урегулированию говна, которое они сами же и развели. Вот бы, а?

– Думаешь, я не пыталась? Кормлю-кормлю, а не едят! Просто не едят. И ты много не ешь. Не бывает толстых сказочников.

Я втянул щеки, чмокнул, цокнул и начал новую сказку.

Вторник. Сказка про блины

Бедному горе, безрукому каша без ложки, а одинокому полторы матрешки. Правда-неправда, а что-то в этом на правду похожее.

Боря возник откуда-то с востока, из так себе города – куча мусора у океана. Он уехал, и там почти ничего не осталось. Да и не было почти ничего.

Там, у океана, он танцевал лучше всех в школе, ему купили туфли, повезли выступать в райцентр, ему хлопало начальство – старые, усталые воры.


Боря танцевал, закончил школу и танцевал, начал курить и бросил, и танцевал, и пританцовывал, сдавая экзамены на юридический (вальсом не проживешь, решили родители), он танцевал несколько лет и не помнил ни строчки законов, а потом его поймала какая-то шпана, что-то в голове у него хрустнуло, и еще были сломаны три позвонка.

Резких движений теперь нельзя, можно умереть, сказали врачи. Родители, чтобы не смотреть в его распахнутые горем глаза, отправили сына в большой город и сняли ему однокомнатную квартиру на окраине. Второй шанс, путевка в жизнь, ну и что там еще говорят в таких случаях.

Место было на исходе леса, социальный район номер двадцать девять называли его, а жил Боря на улице Героев, дом один.

В городе было мало работы. Можно было таскать что-то тяжелое. Или торговать чем-то никому не нужным. С тяжестями Боря теперь не мог, а торговли и без него хватало.

Здесь еще недавно были пустырь и подлесок, дрались мужчины и кричали женщины, одичалые дети видели белку и хотели ее сжечь. Теперь были новые, но уже обшарпанные дома, одинаковые, для бедных.

Многие заселились и даже успели спиться в новых условиях.

Время стояло. На Борю смотрели с вежливой тоской, как на приличного, у которого шансы есть еще, все-таки молодой и в бальных туфлях.

От одиночества Боря стал печь блины. Хорошие, с привкусом палтуса и наваги, что в них ни клади. Пек и ел сам, скучая по горизонту.

Он бездействовал, гулял вдоль леса и вглубь его, и однажды утром нашел женщину – кто-то ее изнасиловал, прикончил, женщина лежала разбитым затылком вниз, ноги присыпаны листьями, как будто ее похоронили неглубоко и заживо, и она наполовину откопалась.

Боря осторожно – от резких движений можно умереть – наклонился и спросил:

– Ты что?

Пригляделся и увидел, что красивая, улыбается и не дышит.

– Увидимся, – сказал Боря и пошел домой.

В городе не было времен года, только времена суток, можно было забыться зимой и очнуться осенью, а в окне ничего не менялось.

Однажды Боря проснулся от боли, полежал, послушал, как за тонкой стеной сосед смотрит повтор вчерашнего фильма и плачет. Боря встал осторожно, испек стопку блинов, положил в коробку из-под настольного хоккея и медленно пошел в лес. Женщина была там – красивая, улыбалась и не дышала.

– Я поем, – сказал Боря и сел на землю, – я, знаешь, пеку. Раньше еще танцевал, но теперь танцевать нельзя. Ты мертвая, конечно, и прошлогодний листок на щеке, но я поем с тобой блинов. Позавтракаем.

Боря вообще редко говорил, но с мертвыми проще, чем с живыми.

Иногда Боре звонили родители. Они стояли где-то там вдвоем у телефона и не знали, что дальше.

– Все хорошо! – говорил Боря, – у меня порядок. Это город больших возможностей. Мне немного одиноко, но так всегда бывает на новом месте. Работу я скоро найду. Дайте послушать океан. А я вам дам послушать лес.

– Только не вздумай танцевать, – говорили родители, – Голова не болит?

– Ничего у меня не болит.

– На2 тебе океан.

Так он и ходил, проедал потихоньку чужие деньги, вечный школьник на вид, и не сказать, что четверть века. Его не боялись голуби и вороны, и дети со злыми взрослыми лицами не трогали его.

– Ты понимаешь, Наташа (он знал, что вряд ли Наташа, но надо было как-то назвать), я, в сущности, и не пробовал жизни. Учился на юриста и танцевал, пока мог, а может быть, я моряк.

Он сел поближе к ней. Ударил неприятный запах. Боря постарался дышать пореже и не смотреть Наташе на лицо. Близкие люди могут быть не в форме, но не надо обращать на это внимания.

Однажды Боря пришел без блинов, но с цветами – на остановке пьяница торговал фиалками и отдал ему за так последний букет.

Женщины не было видно, место преступления обступили люди, сыщик суетился в гнилой листве.

Боре сказали уходить.

– Пустите меня к ней! – сказал Боря. – Я к ней пришел.

– Следственные действия. Идите на хуй, – сказали ему.

– Вот доказательство – цветы! Я к ней! Я юрист! Я учился на него! Вы нарушаете закон! Она, наверное, Наташа! Не смейте делать ей больно. Вы всем больно, только не ей, я умру за нее. Я сейчас буду танцевать.

Он дернулся куда-то вверх и вбок, но его подняли, как ребенка, и Боря повис на чьих-то руках, с глупым букетом, глупо.

Сыщик смотрел на него и думал, что как-то все в космосе непорядочно, вот и парень влюбился в разложившийся труп, да и не сам ли он ее кокнул, но, впрочем, впрочем, работа, дом, стиральная машина, и, кстати, уже весна, не то чтобы тепло уже или зелено, но пахнет весною.

Классный кофе

Однажды у нас возникла дверь, настоящая, деревянная, с ручкой из нежной меди, а не просто дырка не пойми где и куда. Однажды эта дверь открылась, и вошел кто-то очень маленький.

– Зовите меня Циклоп. Я слышал, вы крутые. Но не круче меня. Я вешу тридцать три кило, поняли, да?


Он был не карлик, просто крайне худ, и с белым пятном вместо правого глаза. Руки и ноздри его дрожали. Он был неистов. Он скинул огромный рюкзак, и там зазвенело металлом и хрусталем.

– Все что нужно. И мне, и вам, и миру. Мой дом. Моя лаборатория. Я делаю яды. Могу отравить вам город. Могу вам его спасти. Могу смешать ужас. Ярость. Вечную любовь, только наутро будет худо. Я лучший химик по эту сторону реальности

– Зачем? – спросил человек.

– Кто пытался засунуть кота в коробку, знает, что такое отчаяние. Но представьте себя на месте кота. Представьте, как падает небо, как мир сжимается до мешка, до бака, и ты в нем мусор, и ты умираешь, и точно умрешь без следа. Не оставив детей и книг, ничего вообще не оставив. И тут-то ты, наверное, кричишь, но все равно никто не слышит, тут-то ты готов отыметь что угодно, оставить семя на всех вещах. Пометить каждое слово – собой: да, я, Циклоп, тут был, тут был, тут был.

– Звучит как передозировка наркотой.

– Нет уж, не снижайте пафос. Я познал смерть. Когда я понял, что не вылечу мир, я сам обожрался своих лекарств, познал смерть, а вы не знаете, что это такое.

– Ну, отчего же, – сказал человек и снова, как во все особые моменты, сначала сгорбился, а после распрямился. – Вот лежу я, весь в дырках, и не знаю – оживу денька через три или все, в прах. Похожее чувство.

– Отчего же, – сказала Нинель, – вот сижу я, вся в веревках, в таком же вот подвале, и вокруг сначала ничего живого, а потом много живого, но ничего человеческого. Съешь пирожок.

Не знаю, какая начинка досталась Циклопу, но он посветлел, успокоился и сказал:

– Возьми меня в команду, человек. Я не знаю, что вы тут делаете, но с моей биографией только под землю.

– Мы под землей не навсегда, – ответил человек. – И мы тут не одни.

Трех убийц мы прогнали. Прогнали трех чиновников. И теперь к нам пришли бизнесмены. Тоже трое. Первый трахнул об стол часами из детского черепа. Второй поправил плащ из татуированной девичьей кожи. Третий достал золотое перо и чернильницу с чем-то страшным. Говорили вроде понятно, но что-то не то и не так. Предлагали совместный проект, но никто не понял, в чем выгода. Надо было что-то подписать, но было неясно, где и зачем.

– Выпейте лучше кофе, – сказал человек. – Отличный.

Налил три чашки, и Циклоп щелкнул над ними пальцами. Бизнесмены выпили, закашлялись и застыли.

– Пол ползет, – сказал один.

– Потолок потек, – сказал другой.

– Мама, убери червей, я больше не буду, – сказал третий.

А потом они побежали. Хрипя, как наглотавшись бумаги. Топая с чавканьем, будто у них под ногами кровь. И когда добежали до горизонта, стали маленькими, как цифры на чеке.

– А вообще-то я добрый, – сказал Циклоп.

Где-то в углу ему поставили раскладушку, он разложил свои бутылочки и штучки, и начал потихоньку что-то смешивать для горя и радости. И в меню кабаре «Кипарис» появился особый кофе: с корицей, перцем и секретом. Для тех, кто ищет утешения в безутешных наших городах. Для тех, кто хочет путешествий с печки на лавку. Для тех, кто больше ничего уже не хочет и не ищет. К вечеру снова пришли люди, и было их чуть больше, и сказка моя была чуть горше.

Среда. Зимняя сказка

Бывает – и жук летает, и рак ползает.

Петр, Федор и Андрей жили в маленьком городке, в тени большого города. У них было три работы, три жены, три кота, три выходных костюма цвета вечной мерзлоты и три крохотных квартиры с балконом во двор.

У Петра шумело в голове, у Федора кололо в пояснице, Андрей чесался даже во сне.

Каждую ночь они вжимались в подушку и чуяли, как медленный хруст сердца ведет их к смерти.

Жить оставалось тридцать или сорок лет, но годы были полны пустотой.

Лысый Грисюк, продавец героина, вился рядом.

В кафе «Январь», под смех осипшего радио, Петр, Федор и Андрей пили пиво и ели хлеб. Который день крутила вьюга, снегу было по горло.

У Петра была жена, тонкая, как провод. Однажды в субботу она читала прошлогодний журнал.

– Посмотри, у кого жопа лучше, – сказала жена, – у меня или у этой бабы?

– У тебя, – сказал Петр. Он перевел глаза с гусиной кожи, с нелепых серых кружев на ангельские бедра Мерилин Монро.

Однажды в субботу, в день отдохновения, Федор шел по рынку и увидел, как старуха в гнилом тряпье торгует китайскими колготками на вес. Они были спутаны, как внутренности, их заметал снег.

Меж тем Андрей купил новый подержанный мобильник и все вокруг фотографировал – то кота, то палец, то стену, то окно.

Вечером, за пивом и хлебом, они рассказали друг другу день.

И придумали кое-что.

Петр, Федор и Андрей стали деловыми людьми. Покупали на рынке эти уродские колготки, распихивали по пакетам и на каждый лепили фото: Мерилин Монро, вид сзади. «Мерилин – в наших колготках вы как в кино».

Городок умирал в сугробе. Электрички уезжали полные и возвращались пустые, все меньше окон горело ночью.

Мужчины надели под пуховики выходные костюмы цвета вечной мерзлоты и пошли продавать колготки втридорога.

Появился лысый Грисюк, долго и внимательно шел рядом.

– Ну чего, блядь! – сказал он, и его рот дрогнул, – есть варианты!

– А я тебя помню, – сказал Петр. – Ты ел снег, у тебя была двойка по арифметике и чтению.

– А теперь я серьезно поднялся. Я прокачанный человек, – сказал дрожащим ртом Грисюк. – У меня «Форд».

– Твоему «Форду» треть века. Купи вон сестре колготки. В наших колготках вы как в кино.

– Я ничего не покупаю, я только продаю, – сказал лысый Грисюк. – Если что, вы знаете, где я.

Кому везет, кому не везет, а кому то да се.

Петр, Федор и Андрей были везучи.

Они бродили по домам и людям, и несли домам и людям колготки.

Дело шло: белые девицы, розовые жены, черные старухи – все брали «Мерилин». Весь городок, все его бедные женщины ждали кино.

Петр, Федор и Андрей сели в кафе «Январь» перебирать деньги.


Лысый Грисюк возник и отряхнул снег с ботинок.

– Я много думал, – сказал он. – Я всю ночь считал почти незаметные трещинки в стене. Я не куплю ваших колготок.

– Ты не себе, так сестре купи.

– У меня сестра в инвалидном кресле. Она все равно что безногая. И слюна течет. Купите у меня лучше этой штуки.

– Чего?

– Ну, штуки этой.

– От нее, мы слышали, руки отпадают.

– Да идите вы, – лысый Грисюк стал быстро пятиться, его рот дрожал, – жиды. Сволочи!

Федор и Андрей все распродали и отправились домой, а Петр пошел в полицию.

За стеклом юный лейтенант читал и плакал. Он поднял на Петра глаза, полные боли.

– Они умерли. Они все умерли! – сказал он.

– Дорогой дежурный, – сказал Петр, – я пришел к вам с благой вестью. Я знаю, как это трудно – ловить преступников. Как в погоне болит душа и потеют ноги. У меня для вас есть решение всех проблем. В них прохладно летом и тепло зимой. В них вы никогда не умрете, в них никто никогда не умрет. Я и сам ими пользуюсь. В наших колготках вы как в кино.

Петр щелкнул пальцами, поклонился, медленно расстегнул пояс, снял брюки и показал колготки «Мерилин».

Мужчины долго и внимательно смотрели в пустоту.

– Беру, – сказал дежурный и вытер слезы.

Осталось продать лишь несколько пар.

Петр шел домой и думал, как там тепло и пахнет супом. Думал, как жене будет приятно, когда он скажет ей, что она самая красивая. Как он купит новый кафель и календарь на следующий год. Как жена от счастья побреет ноги, и все будет хорошо.

На повороте, у замерзшей яблони, его толкнули в спину, потом еще раз, как будто лопнули позвонки,

Петр упал на бок, слыша хруст сердца в снегу и не зная о плоской дыре в спине, и почти не чувствуя боли.

Петр увидел: лысый Грисюк подпрыгивает и убегает с последней охапкой «Мерилин», бросив измазанный черным нож.

Петр подумал – вот, наверно, его дома ждет сестра, вот, наверно, обрадуется, вот, наверно, будет хоть один день веселья, впрочем, что ей без ног, с рождения не знать ног, да и все белым-бело, все давно уже занесло снегом.

Важные вещи

Я не то чтобы где-то бывал, но что-то слышал.

Есть, говорят, улицы света. Там прозрачные стены, за ними лежат вещи, вещи сторожат люди, другие люди дают им деньги и набивают пакеты стекляшками и огоньками.

Есть, говорят, улицы смеха. Там танцуют, пьют и дерутся в танце. Пахнет женщинами и мужчинами, и ядами со всех концов земли.

Этих улиц им тоже мало, и, кусая друг друга в губы, люди сворачивают на улицы шепота. Там носят ночь, жмутся в тень, убивают не глядя и не находят тело.

Есть еще – я там не был, но люди рассказывали – есть еще утренние улицы, на которых ты совершенно один и тебе хорошо совершенно.

А у нас тут нет никаких улиц. У нас тут целые районы тишины. Никогда и ничего. Ну вот просто ничего не случается. Разве что дерево выросло и срубили. А столько-то зим назад какой-то идиот показывал девочкам член, но те уже и так все видели.

Тут-то и расцвел наш бункер. Тут-то мы и возвели кабаре «Кипарис».

И кривой говорил косому: слышал? Кофе наливают вообще бесплатно!

И хромой говорил колченогому: слышал? Можно нормально подкормиться!

– Слышал? – говорили приличные люди друг другу, – эти придурки развели бомжатник в бывшем бомбоубежище! Но дизайн нормальный.

Стены были – крашеный бетон с инструкциями, как убивать. Но мы ободрали что было и наворовали красивого кирпича со вставших строек. Пол был чернота и лед, но мы принесли подушки и возлегли, кому где хочется. Свет был мертвый, технический. Мы принесли свечи в чашках. Выкинули трехъярусные нары и противогазы. Сделали тысячу закутков на тысячу человек, и каждому казалось, что это место предназначено только ему, как в кладовке у бабушки, если Бог дал бабушку и кладовку. И каждая вещь была чуть знакома, как из детства.


Фото: какой-то мужик с булавочными дырами вместо глаз. Табуретка с резными ножками: последний шаг висельника. Вспоротый стул: искали деньги и документы. Кто-то принес ванну со следами пуль и в нее лег. Кто-то принес бурый ковер и в него завернулся. Приятные салфетки из приятной бумаги. Приятную посуду из изумрудного стекла.

Шли люди. Слепая певица спустилась под землю, стуча по бетону тростью.

– Рассказывают, у меня на морде полоски. Три на правой щеке, две на левой. Это меня папа маме через проволоку передавал. Возьмете петь?

И мы взяли ее петь.

Пришел мужчина с пустотой вместо рук.

– Я был программист, программировал программы. Теперь вот нечем стучать по кнопкам. Но я научился стучать иначе. Возьмете на барабаны?

И мы взяли его, и культи извлекли глухую дробь.

Пришли братья – сцепленные бедрами близнецы.

– Мы тут вам все починим, но медленно. И еще можем дуть.

И у нас наконец-то заработал туалет без перебоев, а из лишней латуни они собрали фагот и флейту.

И когда над миром упало солнце, в кабаре «Кипарис» набились люди. Их было не много и не мало, а ровно так, чтоб согреться и не вспотеть. Инвалидный оркестр отыграл свое, и я начал новую сказку.

Четверг. Сказка про проволоку

Время гнет нас, время нас гнет, гнет нас время.

Жила такая Рита со стальной проволокой во рту. Еще у нее были кошки хороших расцветок: черная, рыжая и полосатая, ползали на пузе то туда, то обратно.

Рита работала в кабаке женщиной, которую трогают, но не любят. Она должна была красивая танцевать у стойки, задирать юбку и даваться в руки, чтобы все захотели в кабак еще раз. Но никаких совокуплений на территории фирмы. Так сказал хозяин, мертвый человек с лягушачьими глазами:

– Полезут в сиськи – бей. Прочее дозволено.

И положил контракт в стол, закрыл стол на ключ, а кабинет на защелку.

Давным-давно шел снег, и отец наказал Риту кулаком, а потом ногой в рот, и проволока скрепляла разбитые кости. Ткни – лицо развалится. Рита изредка плакала в кошек, с трудом говорила и четырежды в неделю давала себя трогать, но не любить.

Время гнуло всех, всех гнуло, а Риту нет. Она никогда не улыбалась и вообще редко шевелила лицом. От этого кожа была гладкой и нечеловеческой.

Постоянный посетитель коммерсант Сергей Петрович выпивал семь водок, доставал шмат денег и шептал:

– Хочу японку.

И Рита давала себя трогать сверхурочно. Хотя никакая она не японка, совершенно русское лицо и нос к небу. Сергей Петрович был ей другом.

– Я тебя не собираюсь того-сего, японка. У меня уже ничего не работает, сила ушла в бизнес, в бизнес ушла сила вся. Убью, сука, если им скажешь. А сейчас дай сюда поглажу ногу, хорошая моя.

На излете ночи сидели рядом, пьяный часто прикасался и спрашивал про жизнь. Рита берегла слова и была точна в них.

– Я – актриса. Как Одри Хепберн. Никого нет. Кошки. Буду поступать. Коплю деньги.

– Ты японский робот, а не актриса. Вот стул, сядь, встань, поверти задницей по кругу, наклонись. Сиськи где? Вывали побольше. Поставь ногу на стул, высунь язык— сука, нежнее высунь – садись рядом. Видишь – ты робот. Я тебя люблю, вот тебе денежек, хорошая моя.

Однажды Рита поцеловала кошек сомкнутыми губами и уехала в город побольше. Лишь прикосновение к кошке прекрасно, а люди и предметы – отвратительны. Поезд шел ночь и ночь, и вонял вечностью. Проводники играли в карты на удар по морде, и до утра в тамбуре стояла кровь. На нижней полке дышала старуха, которая помнила войну, но не помнила какую. Рита вышла курить, а за ней выполз проводник почти без лица.


– Я из благородных, я филолог вообще-то. Всегда прочим проигрываю. Ничего от меня не осталось. Папироску!

– Я— актриса. Я – поступать.

– Зачем? Иди лучше в проводники. У нас, во всяком случае, чай. Мир посмотришь – то туда, то обратно. А в карты можно и не играть.

Рита напряглась и сказала длинно:

– Меня всю жизнь трогают одинокие люди. Хочу, чтобы только смотрели, а не трогали. Буду актрисой. Как Одри Хепберн. Тоже танцевала в кабаке.

Проводник молча курил, с него капало. Рита протянула руку к форменному тулупу и погладила воротник.

– Можно? Мягкий. Кошка.

На отборочный тур приехало триста женщин, читать стихи. Лампы дневного света трещали в глаза.

Риту объявили, она вышла в центр и застыла как покойница.

Какие-то люди распоряжались всем и скучали, шевеля пальцами.

– Девочка, вы ужасно напряжены. Вот стул, сядьте, встаньте, подышите глубоко, пройдитесь. Осанка где? Спокойней, вы не в борделе. Видите – вам легче. Расслабились? Пожалуйста, начинайте.

Время гнуло всех, гнуло-мяло, а Риту чуть меньше прочих. Она вернулась почти прежней и побежала с вокзала работать.

Сергей Иванович выпил уже двойную норму и нежно смотрел, как Рита ходит полуголая между столиками. Потом позвал:

– Хочу японку.

Прикасался и спрашивал про жизнь. Рита сдвигала и раздвигала ноги, вертела задом и мотала грудью, не меняя лица.

– Не взяли. Плохая речь. Травма. Никогда не быть. Сказали – дура, издеваюсь. Но есть Одри Хепберн. Она есть.

Сергей Иванович заплакал, как все пьяные мира— просто вода незаметно пошла по лицу.

– Есть она, сука. Есть она.

– Я пойду. Еще работа. Спасибо, что посидели с кошками. Как они?

– Рыжая обоссала диван и под диваном. И в кухне тоже нассано. А так все хорошо. Все хорошо. Все хорошо.

Добрые дети

Из кофейных зерен и винных ягод сложили мы наши буквы. Птицы и ветры разнесли их по городам.

В каждом бедном районе возникло свое кабаре «Кипарис». В каждом бедном районе когда-то боялись бомбы и вырыли что-нибудь под землей. И у каждой дыры под землю повесили белый лист. Со словами про музыку, смех, страдание и кофе на халяву – каждый вечер.


И тогда человек усмехнулся, кинул в стену стакан, посмотрел на зеленые брызги и повел нас наружу. И мы пошли. Первым шел человек. То вровень с домами, то ниже луж. А если вглядеться – да просто высокий мужик немного бандитского вида. За ним Нинель, затмевавшая звезды. Но если не принимать сияние в расчет – ну, хромая баба, а звезд в городах и так не видно. Шел Циклоп, звенело стекло, шуршали таблетки. Типичный подросток-наркоман. Следом я. Ничего особенного.

На углу полицейский уронил мужчину и пинал его ногами.

– Зачем так? – спросил человек.

Полицейский прервался, задумался, вспомнил, как говорить, и сказал: работа.

– Я тоже на работе, – сказал человек. Он, как обычно, стал чуть выше ростом, и, как обычно, что-то хрустнуло, и в ногах у полицейского не осталось ни одной целой кости.

– Все п-п-просто, – сказал человек. – Теперь сами.

За поворотом мужчина ел мясо, завернутое в булку, засунутую в мясо. Левой рукой он пихал мясо в рот, а правой рукой бил женщину.

– Сука, – чавкал он. – Вся, сука, жизнь!

– Этот мой, – сказала Нинель. – Эй, мужчина!

– Ты следующая, – сказал мужчина, съел еще немного мяса и занес кулак, но мягкая начинка стала в его горле твердой, и его перекосило. Нинель сказала, что так теперь всегда будет. А мы пошли дальше.


На перекрестке женщина душила ребенка и очень подробно объясняла, почему этот маленький ублюдок неправильно живет и у него никогда ничего не получится.

Циклоп щелкнул пальцами, что-то подбросил, как-то метнулся вбок, в холодном воздухе повис неясный запах, сверкнули частицы чего-то хитрого, женщину заколотило, и она перестала. Нинель поболтала рукой в кармане и дала ребенку совсем уж крохотный пирожок с начинкой из дынной жвачки и веры, что никогда не умрешь.

Мы шли и шли, и у какой-то ямы ребенок искал, где у кошки глаза, чтобы выдавить.

– Эй, – сказал я. – Ну-ка, бля, прекратил. А я тебе за это расскажу сказку.

Пятница. Сказка про Антона

Всегда найдется добрая близорукая душа, сплюнет и скажет: неправда, все не может быть настолько плохо.

В конце марта один мужчина выбросил в мусоропровод двухлетнего внука своей любовницы. Соседи выбежали на рев и вызвали кого надо, мужчину нашли, надавали ему слегка по морде, и сыщик с длинной, похожей на кишечник улыбкой, включил запись.

Я решил не обрабатывать ее литературно. Только выкинул наводящие вопросы. Пусть будет, как было. Мужчина смотрел прямо в камеру, запинался, закрывал глаза и сглатывал, и говорил вот это, дословно:

– Пришли домой. Решили немного выпить. Анна Петровна пошла ребенка укладывать. Точнее, было непонятно, кто кого укладывает, она его или он ее. Она была очень сильно пьяная. Потом я сел в большую комнату смотреть кинофильм. Ребенка отнес к бабушке. Но он начал бегать. И пищать. Водки у меня оставалось где-то ноль семь. Ну вот. Прошел еще час. Я сидел, пил. Ребенок вроде угомонился, потом обратно прибежал бегать. И пищать. Я ему два раза сделал замечание. Потом я его нечаянно. Потом я. Я потом хотел его просто встряхнуть, но он у меня вырвался. Потом я. Потому что он был. В маечке и трусиках и упал навзничь. Это в большой комнате у меня. А там у меня ковер и дальше ковра идет паркет уже. И я нечаянно – я сделал это не специально – я испугался – я увидел, как ребенок качнулся головой назад и захрапел. Я его поставил в большой комнате и начал приводить его в порядок. Вдруг что-то произошло. И он замолчал, ребенок. И я по состоянию аффекта, я не знаю, как это произошло, решил избавиться от ребенка. Я открыл две двери и аккуратно вынес ребенка к мусоропроводу. И кинул его туда. Потом пришел домой, схватился за голову – что я натворил – чуть с ума не сошел. До утра сидел. Продумывал, что делать. Я правда решил, что ребенок уже погиб.

Все они жили на острове – чуть-чуть домов, полтора завода и туннель на большую землю. Бабушке Анне Петровне было только сорок с чем-то, молодая совсем. Спьяну она всегда плакала, раздевалась перед зеркалом и мяла груди, рассматривала тело, все его складки и волоски, и плакала, что молодости вообще не было, а были какие-то вонючие прыжки и повороты, и все закончилось островом. Анна Петровна любила своего мужчину – он был моложе и драл ее как молоденькую. Но у него был щенок ротвейлера, очень шумный, и мужчина выбросил его в окно, и тоже потом плакал, они потом вместе с бабушкой плакали, она голая, а он в брюках.

У ребенка того была и мать, не только бабушка. Таня родила в пятнадцать, от мелкого и тупого, который, впрочем, любил ее, девочку. Работала в магазине, в винном отделе, пенсионеры называли ее проституткой и брали в долг. Когда ей сообщили, Таня упала на пол и закричала, глаза у нее стали как снег с кровью. Она очень хотела к сыну, в больницу, но надо было работать с девяти утра до одиннадцати вечера, каждый день, иначе вместо нее посадят таджичку. Поэтому в больницу Таня не пошла, и в реанимации не знали даже, как ребенка зовут – Антоном – знали только про все его ушибы и переломы, а как зовут, не знали.


– Ничего, нового родишь, – сказала бабушка Анна Петровна, когда Таня вернулась с работы. – Молодая еще, сука.

– Я не хочу нового, мне очень нравится этот, – сказала Таня.

– Не спорь с матерью. Родишь нового! А моего мужчину не вернешь! Не вернешь, поняла? Его засадят лет на десять, маленького моего.

– Он же грубый. Бил тебя.

– Он-то меня бил, а у тебя вообще никакого. Когда сын сдохнет, совсем никого не будет.

Потом бабушка стала плакать и извиняться, потому что все-таки очень любила и внука, и дочь.

На суде мужчина совсем обмяк и рассказал, как двадцать девять лет назад сделал из тетрадного листа кораблик и пустил по ручью. Это не записывали и почему-то даже не слушали. Мужчина тогда сказал, что признание вырвано пытками, что ребенок сам открыл две двери и прыгнул в мусоропровод, маленькие дети могут многое. Вот так заснешь у телевизора и проснешься преступником.

Я тоже был на том суде и обещал говорить только правду. Все так и было, кроме кораблика – это мое воспоминание, это со мной произошло, а все остальное – с ними, с этими островитянами.

В магазине теперь сидела тощая таджичка, ей платили в два раза меньше, чем Тане, она плохо понимала слова и знаки, зато ее можно было положить на пол в подсобке или вовсе уволить, и она смолчит.

В больнице Таню встретил очень молодой, но совсем беззубый врач.

– Вам так повезло, сто он вызыл, – сказал врач. – Вас сын обязательно будет ссястлив.

Еще на острове был такой неприятный человек – притворялся слепым и с этого жил. Когда он и правда ослеп, он уже не просил денег, только бродил у моря и бормотал: «Господи-господи, выведи меня отсюда».

Бог, бомба


Если родился слепым или слепым притворился, если просто закрыл ненадолго глупые глаза, мир становится ясней, а, впрочем, нет, не становится. Но вот иногда собираются люди, наливают и выпивают, и делятся дорогим, и прячут бесценное, ну просто нормально так общаются, и входит некто новый, и за ним тащится тишина.

Однажды в кабаре «Кипарис» пришла женщина: на шее канат, на канате ящик, у ящика четыре колеса, одно отвалилось. Глаза у нее были такие же, как волосы: янтарные в седые клочья. Щеки были такие же, как руки: в мелкую сетку. А голос был как скрип ящика, который она тянула, как бык плуг.

– Когда отцу стало совсем плохо, он послал меня за таблетками, послал меня за таблетками, послал меня за таблетками через болото. И если вы думаете, что у вас тут плохой район, так представьте, что нет никакого района, а есть бараки по эту сторону и бараки по ту. А посередине топь, и дочка соседки там уже утопла. Но у отца был жар, ему снились кожаные медведи, мать слизывала пот с его висков, а мне сунула денег и велела идти. Мне было четыре, я уже знала буквы, но не знала, что ими можно убивать. Я взяла деньги и пошла за таблетками, и утопла по пояс, но выбралась, не помню как, помню только холод снизу, но выбралась, не помню как, разбрызгивая грязь, и вернулась домой без денег и без всего, и тогда мать заплакала, а отец плюнул на пол кровью, медленно снял ремень и велел подойти поближе.

– А дальше? – спросил человек.

– А дальше я сделала бомбу. Вот она в ящике. Я уехала хоть немного побыть красивой, ногти и все такое, а когда вернулась – ключ не влезал в скважину. Он ушел от меня, он остался за дверью, ушел, остался там со своими суками, тысячей сук, слушал, как я ору и ломаю дверь, но нам как раз новую поставили. Я была ему всем, я засовывала в себя баклажаны, чтобы ему понравилось, я слизывала пот с его висков, я орала в скважину, чтобы вернулся, я выдирала из двери глазок, а ногти мне сделали, кстати, очень хорошо, но дверь нам поставили лучше. Он вызвал ментов и сказал, что его любовница ебанулась.

– А дальше? – спросил человек.

– А дальше я сделала бомбу. Вот она в ящике. Просто бутылка и провода. Я качала его миллион минут, пела ему про солнышко всякое, а он морщился, еще ни во что не врубался, но морщился, ненавидел меня и орал. И он болел, так болел, годами болел, и я слизывала пот с его висков, и однажды увидела, что я старая совсем, а он продал все мои платья, чтобы чем-то убиться, и, когда ему стало окончательно плохо, он послал меня за таблетками, послал меня за таблетками, послал меня за таблетками через болото.

– А дальше? – спросил человек.

– А дальше я сделала бомбу. Вот она в ящике. Просто бутылка и провода. Тот старик с мертвого завода сказал: разбей, и все погибнет. Вот она, бомба. Разобью, и все. Всех. А мы выживем. Кто чего-то стоит. Ты сорвал яблоко – живи. Ты собрал меду – живи. Ты принес тарелку – живи. Ты умеешь только врать и насиловать – сдохни, тварь, сдохни! А мы останемся. Только хорошие. Только мы. Будем скрещиваться друг с другом. Будем плодить только хороших. Только нас. Мы инвалиды. Гордиться нечем. Бежать некуда. Но вот моя бомба. Вот моя бомба. Вот она в ящике. Просто бутылка и провода. Тот старик с мертвого завода сказал: разбей, и все погибнет. Он продал ее за бутылку, блок сигарет и поцелуй в губы. Там химическое производство. Было. Раньше. Теперь ничего нет.


И тогда человек погладил ее по седым с янтарем волосам, и она заплакала, а он сказал очень строго, что ничем не может помочь.

И она ушла, а прочие сели и стали слушать.

Суббота. Атомы состоят из ангелов

Не тот бездельник, кто сидит без дела, а тот, кому делать нечего.

Когда-то кто-то пососал карандаш, почесал в штанах, начертил квадрат и построил город из пятиэтажек. Потому что если атомная война, то взрыв повалит небоскребы, а пятиэтажки не повалит.

Что осталось пустым, равномерно истыкали тополями. Тополь глупое дерево: растет недолго, сгорит – не жалко. Далеко не кипарис.

Дома стояли, тополя цвели, а бомба так и не упала, и все состарилось в ожидании конца света.

В одном таком доме жил один такой парень Саня Светлов. Пробовался то грузчиком, то кладовщиком, то паковал сигареты в пачки, но все было не то. Родители кормили его и давали смотреть телевизор, а он годами гулял по району с бутылкой самого дешевого пива и ждал нужного поворота судьбы.

Все вокруг работали и угрюмо смеялись над бездельником Саней, в глазах у них было спокойное знание жизни, а он ходил никакой.

У Сани был главный друг, ядерщик Руслан. Он-то знал, чего хочет. В школе ковылял с тройки на тройку, но в старших классах полюбил физику, стал лучше всех хоть в чем-то, пошел на физфак, запил и был исключен со второго курса.

– Я ядерщик! – говорил Руслан. – Я ядерщик. Атомы состоят из ангелов. Я блюю.

Меж двух домов, у трансформаторной будки с нарисованным добрым солнцем, была детская площадка, где все выпивали, вот и Саня с Русланом. Раньше был еще третий в их компании, Тимофей с маленькими, как бы заросшими лишней кожей глазами. Он пропал года на три, а потом подошел к ним и злобно сказал:

– Я хочу быть океанологом. Или бильярдистом. А любви нет. Проснешься, а рядом опухшая рожа.

И ушел. Саня Светлов навсегда запомнил эти слова.

Годы проходят, как зубы: хоп – и дырка.

Однажды Сане Светлову исполнилось сколько-то лет и он все искал работу. То охранял кучу мусора на заднем дворе, но ему не заплатили, потом две недели крутился в магазине бытовой техники, но стало скучно.

– Ты ничтожество, – говорил ему Руслан, – вот посмотри на меня. Я ядерщик. У меня научное мышление. Да, меня тоже отец кормит. Но ты не работаешь от безволия. А я не работаю от того, что я ядерщик. Я жду места.

– Мне бы, – сказал Саня Светлов и задумался, – мне бы выбрать, что по душе. А не как все.

– Люди не могут то да се пробовать. Всему свое место. Я ядерщик. А ты ничтожество. Но мой друг.


На следующий день рождения Саня попросил у отца сразу много денег, выпил, позвонил по специальному телефону и впервые попробовал женщину. Она была тоже пьяна и шевелилась под ним как раздавленная.

– Тима был прав, любви нет, – сказал Саня Светлов.

Опять было раннее лето, а летом самое хорошее – запах тополей после дождя.

Отцу Сани Светлова сказали, что он уволен.

Вначале он стоял у конвейера и паковал сигареты в пачки, потом устроился механиком чинить конвейер, потом старшим механиком, прошла жизнь, получал нормально, только задыхался, потому что на работе выдавали четыре блока в месяц бесплатно.

У отца немного тряслись руки и болел бок, на вкус он уже не отличал котлету от хлеба, но запах тополиных почек еще чуял, или, во всяком случае, помнил.

Его уволили. Он постоял у выхода. Понял, что жить осталось лет десять. Пошел домой. Покашлял. Поел. Заснул.

Саню Светлова устроили работать. Он стал кормилец. Какой-то троюродный, что ли, брат торговал дверьми, и Саню определили торговать дверьми.

– Теперь ты взрослый человек, Саня, – сказал отец и закурил две сигареты одновременно, – Теперь ты в серьезные люди подался. Ты человек, Саня.

– Можно после работы с Русланом погулять?

– Нельзя. Ты взрослый человек, Саня.

Годы кончаются, как сигареты: хоп – и нет пачки.

Однажды Саня Светлов и Руслан созвонились, встретились и выпили. В кустах орали подростки, а они ползали по асфальту, взрослые, со скучными морщинами у глаз, и их тошнило.

– Я ядерщик! – говорил Руслан. – Я ядерщик. Атомы состоят из ангелов. Я блюю.

– А я продавец дверей, – говорил Саня Светлов. – Я продавец дверей. Я продаю двери. Люди покупают двери. Нужны двери. Наши двери лучше.

– Саня! – кричал Руслан, и изо рта у него текло. – Саня! Продай мне дверь.

– Сделай бомбу, Руслан! Сделай бомбу!

И Руслан встал из лужи рвоты и уставился на пятиэтажки, на тополя, на довольно красивый закат. Он вспомнил, что на первом курсе читал интересную книгу, как строили эти районы, эти дома, исходя из мощности взрыва и силы ударной волны, но плохо помнил, что за книга, бомбардировки не будет, атомы состоят из ангелов, мир на земле, тополя цветут.

Степная сказка

Вот и в наше укрытие пришла весна.

Не знаю, как там, где и что, а воздух пропах зеленым. Ночь зашумела. И это проникло на четыре человеческих роста под землю: к нам. И наш бетон задрожал от птичьих звуков. И свет стал прозрачней.

Все было, конечно, не так. Не совсем так. А вот как было: безрукие сыграли, безглазые спели, тысячи тысяч вдохнули в такт, Нинель испекла пирожки, человек заварил кофе, а Циклоп насыпал туда чего-то для ясности.

А я распахнул рот и подвигал челюстью, чтоб захрустело.

Послушайте сказку, люди мои, люди.

Ну!

Любишь смеяться – люби и на поминках сплясать.

Папу посадили за устройство мозга: нарвал травы из-под забора, покурил, не помогло, взял водки, смешал, стало мутно, ну и убил кого-то кое-как, случайного мужчину. Это степь, тут ходят.

В тюрьме папа загрустил, проглотил лезвие, но не умер, а остался жить дырявым: пол, потолок, стена, стена, стена.

Некрасивая мама тоже осталась одна, с дочкой. Тоже пила, конечно. Это степь, вы бы видели ее в цвету. Трудно на ее фоне.

Мама пасла голубей. В левой руке хлеб, в правой руке прут. Манила их крошками, а потом хлестала, стараясь размозжить голову. Девочка тем временем ходила вся обделанная. Ела что попало, и было ей постоянно плохо, и ее заставляли саму убирать.

Из города приехала бабушка – дырявого папы мама. Она смотрела на девочку с легким омерзением, на все эти пятна и потеки. Она-то из этой степи сбежала давно еще. Она-то выгодно выделялась, у нее были тонкие ноги и молодой рот, все зубы целы. Мама протянула ей прут и хихикнула:

– Г-г-голуби.

Бабушка спросила девочку, что ей привезти из большого города. А девочка – я не был там, понимаете, я там не был, а то бы взял и исправил все на месте и навсегда – а девочка ответила:

– Конфету на палке, три колечка по кольцу на пальчик и каблучки, чтобы цокать.

Бабушка выразилась в том смысле, что пальчиков-то пять, но девочке нравилось повторять «три колечка» и «каблучки». Понимаете, это звучит хорошо. Почти как кабаре «Кипарис». А у девочки был музыкальный слух. Она бы стала поэтессой или скрипачкой, она бы выступала тут перед нами, если бы, конечно, сбежала из той дыры.

Каждую неделю в степи что-то горело. То булочная. То библиотека. Девочка училась драться и курить. Мама вообще не понимала ничего.

Я эту бабушку обделанной девочки знал ой как здорово, метил к ней в зятья, чтобы, значит, эта девочка стала двоюродной сестрой моим собственным будущим детям – чистым, счастливым, любимым. Нет, ну о девочке-то я тогда не думал, просто полюбил младшую сестру дырявого папы, золовку пьяной мамы, тетю обделанной девочки, тоже с тонкими ногами и молодым ртом, это семейное. Но потом я услышал все целиком:

– Как же мне вас жалко!

Это сказала девочка на прощание. И обняла бабушку за тонкие ноги.

– Что же нас жалеть?

– Ты умрешь. А я не хочу, чтобы ты умирала. Я хочу, чтобы никто не умирал.


Говорят, все мои сказки злые: шел, упал, убился. А что делать, если все так и происходит. Так и происходит все. Ну, в этот раз я решил, что все произойдет по-другому. Что привезу ей конфету на палке, три колечка по кольцу на пальчик и каблучки, чтобы цокать.

Знаете, мечтал, удочерю, вывезу из этой степи в наши края. Все же у нас ну хотя бы не горит ничего, давно сгорело. Я бы эту девочку любил бы. Отдал бы ее в музыкалку по классу баяна. У меня же все условия. Квартира на окраине. Стены выкрашены зеленым и испачканы красным, чтобы было похоже на степь в цвету. Все у меня нормально. Пол, потолок, стена, стена, стена.

Мы уже с той, с ее тетей, все спланировали. Знали, где сами ляжем, куда ее положим, девочку-то. Но, понимаете, я полжизни наклеивал бумажки на стекляшки, ну или что-то вроде и тут как раз опять потерял работу. Денег совсем не стало. А когда денег совсем не становится, это как пол, потолок, стена, стена, стена.

И мы вот что придумали. Отлично мы придумали. Что мы возьмем девочку как бы в кредит у нее же. Это ведь всего лишь одна почка. Она пригодится другой, счастливой девочке, чтобы продлить ее счастье. А нашу, плохонькую, мы переправим за почку сюда. Я на остатки куплю шкаф, чтобы она в него потом пряталась. Кровать, чтоб она по ней потом каталась. Стул, с которого она потом прочитает стихи о счастье. Себе – куртку. Вы понимаете меня? Понимаете? Я же все хотел нормально сделать. И операция-то была простая. Но это же степь.

– Так, погоди, – сказали из зала. Я не понял кто. Просто кто-то. – Так, погоди. Это все правда?

– Каждое слово. Я же тут.

– То есть адрес у этой девочки есть, имя и фамилия?

– Были.

– Были?

– Были. Ну и есть. У мертвых тоже есть адреса.

– Так вся эта мясорубка – правда?

– Неделю вертел, чтобы вы спросили.

– А еще есть?

– Что?

– Девочки такие. Которых мучают.

– Целый мир.

И тогда на сцену вышел человек, и в руках его была винтовка.

– Кипарис посвящен Плутону, то есть покойникам, но не вам, пока еще не вам. Кипарис убил оленя, а после одеревенел, чтоб горько плакать, как вы сейчас, как вы. Из кипариса сколотили ковчег, чтоб все спаслись, и вы тоже будете спасены. Кипарис, наконец, – это просто красивое дерево. И звучит хорошо: кабаре «Кипарис»! Кабаре «Кипарис»! Но позвольте напомнить правду. Мы находимся в отдельно стоящем убежище первого класса с расчетной нагрузкой избыточного давления ударной волны 5 килограмм-сантиметров на сантиметр квадратный. С защитой от поражающих факторов термоядерного оружия. Убежище оборудовано медицинским пунктом, фильтровентиляционной камерой, дизельной электростанцией и продуктовым складом. Влажность 70 %, температура 23 градуса, содержание углекислого газа не более 1 %. И мы можем хоть век рисовать на стенах цветочки, а цифры останутся прежними. А еще тут есть резервный склад оружия, он за той черной дверью направо от бара, и сегодня, только сегодня там не заперто.

Человек поднял винтовку, и пули полетели в небо, но заколотили по потолку

– Все п-п-просто, – сказал человек. – Теперь сами.

Люди встали, и были их тысячи тысяч, но это мне, наверно, показалось, потому что под землей темновато все-таки. Люди взяли оружие. Люди пошли. Я тоже пошел, человек среди прочих, в свистящую зеленью ночь. В хрустящий листьями холод. В лед, в лед, в лед. В теплую талую воду. Шел и думал, шел и думал, шел и думал, что если мы спасемся – да, если мы спасемся! —

отличная

выйдет

сказка.

Библия бедных

Подняться наверх