Читать книгу Возвращение корнета - Евгений Гагарин - Страница 4

Поездка на святки
III

Оглавление

Егора, нашего работника, я тотчас же замечаю. Он стоит посредине перрона в длинной овчинной шубе в талью, с позументами на груди. И при виде его, дом наш, наша деревня, мое недавнее детство, – всё это разом оживает, принимает форму, кажется столь близким.

– Егор, Егор! – кричу я с подножки вагона, и мне хочется бежать к нему, броситься на шею, но я удерживаю себя: недавно дал себе зарок не показывать своих чувств, быть сдержанным, строгим, как англичанин… Это является, по-моему, основным правилом для джентльмена.

– Здравствуй, Егор! – говорю я медленно, когда он приближается к вагону: – Хорошо доехал? Как кони? Вот, возьми вещи, отнеси в возок. Да надо будет запрягать.

– Сказал – запрягать, – запряжено уже. С раннего утра здесь находимся. На чугунке-то не пристал? – спрашивает он меня, глядя на поезд и не обращая ни малейшего внимания на мою шинель. – Может в буфетной чаю выпьем? У меня для тя провизия есть. Анна Васильевна, – имя моей матери он произнес особенно почтительно – снабдила, почитай, на цельный месяц.

И хотя у меня нет ни малейшего желания пить сейчас чай, до того мне хочется ехать, я должен подчиниться. В буфетной кисло и едко пахнет старым табачным дымом, керосином от висячей лампы, тускло чадящей под потолком, пахнет овчиной и рыбой – от мужиков, пьющих чай за большим столом, и я с трудом сижу, – от тоски меня даже начинает клонить ко сну. А Егор заказал кипяток – два прибора, разделся, разложил свою корзину, и мы пьем чай по крайней мере час.

– Покушай, покушай, – угощает меня Егор и говорит даже в рифму, – ехать будет теплее, сон охватит скорее. – Он достает из корзинки белые пирожки с мясом, с яйцами, с семгой, что так бесподобно пекут у нас дома, – мать прислала их мне на дорогу. И как они вкусны после «hygienische Kost» Амалии – просто тают во рту!

Наконец, Егор идет всё-таки к лошадям. Они стоят за вокзалом у изгороди. Одну из них я узнаю сразу: это Воронко, отец любил запрягать его зимой в сани, а пристяжная мне не знакома. Лошади густо обросли шерстью, снегом – похожи на каких-то лесных мохнатых зверей. Воронко не узнал меня. Напрасно несколько раз я подходил и гладил его по морде – он даже не заржал, только лениво посмотрел на меня одним глазом. А пристяжная была новая – очевидно, отец купил еще одну лошадь, хотя было их у нас и так без числа, стояли в конюшне без всякой надобности и употребления, только овес и сено изводили. Прислали за мной, к сожалению, розвальни, а не маленькие санки, как я втайне надеялся. Эти маленькие санки я очень любил. На них отец часто ездил по делам: были они легкие – не шли, а летели над землей. «Воронихин опять поехал догонять ветер» – говорили про отца мужики, когда он ездил в этих санях. В задке розвальней укреплена круглая парусиновая кибитка с пологом впереди, сани дополна набиты сеном, поверх сена – половичок, а для покрытия – огромная медвежья шкура. Для меня присланы заячий тулупчик и валенки. Пока Егор укладывает и увязывает вещи в передке розвальней, я залезаю под полог в кибитку. В кибитке темно, пахнет слежавшимся сеном. Сначала лежать неудобно, всё время хочется менять положение, но скоро тело осваивается, привыкает, и уже лень пошевелиться. Смутно я слышу, как ходит Егор, подтыкая сено с боков, как остро жуют лошади. – Скорее бы ехать!.. Но вот Егор садится в передок, сани вздрагивают. «Но-но, нно» – кричит Егор – и со скрипом мы снимаемся с места. И так едем мы медленно, раскатываясь иногда по бокам, мерно идут кони, клонит ко сну, – а кругом тишина, и нельзя уже сказать, давно ли мы едем?.. С чувством, что мы спускаемся куда-то под гору, в какую-то великую, темную тишину, я засыпаю…

Эту первую ночь в кибитке я совсем не помню; осталось лишь смутное впечатление зыби, как будто я спал в лодке, и тихо била о борта волна. А когда я проснулся, мы уже стояли. Полог был откинут. Было еще раннее утро. На зеленом, ледяном небе стояло красное, как тюльпан, холодное солнце. В деревне топили печи. Над избами вился столбом дым, пахло печным чадом и ржаным хлебом. Посередке, у колодца, бабы доставали воду, скрипела цепь и шумела бадья, во дворах заливались лаем собаки.

Дни, когда мы останавливались кормить, казались мне бесконечно долгими, этот первый день в особенности. Где-то непостижимо далеко – еще шесть дней пути! – лежала наша деревня, наш дом, совсем затерянные в огромном мире, в снегу и далях. Этого чувства дали – без границ и без краю, без конца, без начала, – не знает Европа. Здесь – всюду границы, одно государство теснит другое. Здесь узкий и обозримый мир, понятный человеку; оттого, вероятно, европеец так самоуверен и самодоволен. А там мы смотрим прямо в Божий космос: в дали, уходящие куда-то внепредельно, в таинственный белый полюс, словно, в начало мира, где вечное молчание и первозданная хвала Творцу. И это чувство непосредственного стояния перед Богом, оно-то и отличает нас, вероятно, от Запада и делает во многом непонятными для европейца. У нас иной мир и иной Бог. И втайне мы все, конечно, презираем Европу.

С острым чувством этой беспредельности я долго стоял у окна в отведенной мне горнице, глядя на ледяные белые поля за деревней. Уже давно рассвело, на улице пробегали ребята в овчинных шубках, в шапках-ушанках, в валенках, с матерчатыми сумками через плечо, напоминая мне еще недавние годы: отец непременно хотел, чтобы я учился в народной школе, и две зимы, каждое утро, я бегал в нашу сельскую школу, вот как эти ребята, и, кажется, это было самое счастливое время моей жизни. Хозяин дома уехал в лес за дровами, Егор уснул на полатях, в избе, у печи хлопотала одна хозяйка – молодая баба с высокой грудью и полными плечами. В глазах у нее играет лукавое веселье, и видно, вообще, что она рада жить, что молода и полна соку; всё утро она, не переставая, болтала с Егором, то и дело заливаясь звонким хохотом. И теперь тишина, что стоит в избе, видно, не по ней; она входит в горницу ко мне с тарелкой, полной дымящихся лепешек:

– Покушай житничков горячих, только что испекла, – она ставит тарелку передо мной, и в нос мне бьет густой, тягучий запах горячего ячменного хлеба. – Кабы не пост, я бы тебя чем другим угостила, а в пост сдобного не пекём, – грех. А ты не хочешь ли рыжичков?.. Я принесу. – И, откинув дверь, вделанную в пол, она спускается в погреб.

Дом старый, ему лет двести, построен из могучих еловых балок. В первой избе стены не оклеены, дерево блестит благородным смуглым блеском столетий; меж балками лежит мох. Стены уже расселись, деревянный пол накренился к огромной печи, но в избе тепло, домовито, солидно – строили этот дом на века, на нерушимую, беспрерывно, как река, текущую, Богом освященную жизнь. В огромной печи с треском, выбрасывая искры, горят дрова; изгибаясь текут вверх в поддымник огненные языки, течет дым, густой, как вода. В большом углу, на божнице, под потолком, темные образа Спасу, Божьей Матери и Николаю Угоднику, поверх образов – домотканый узорчатый плат, вдоль стены – массивные, низкие лавки, напоминающие мне почему-то о древней боярской думе – всё, словно, допетровское, русское испокон веков, не занятое где-то на чужбине.

– Рыжички вкусные! – хозяйка ставит передо мной тарелку крохотных соленых рыжиков. – Сами летось брали – у нас их живет видимо-невидимо. А сей год, – в ее речи есть что-то церковно-славянское – а сей год уродились прямо тучи – не могли выбрать. Старые люди всё сказывают, пророчат, быть лиху. Верная примета: гриб тучей, беда не минуча. Перед войной в лето грибов было не оберешься. А, ты, с картошечкой – она приносит миску дымящегося, крупного, рассыпчатого картофеля, – я тебе маслицу постного улью – нет вкустнее пищи. – И, правда, мне кажется, что я никогда ничего не ел вкуснее этих рыжиков с горячим картофелем, приправленных постным маслом. А хозяйка стоит, подперев рукой бок, съедаемая любопытством, смотрит на меня жалостливым взором; лицо ее пышет от печного жару.

– А тебе не скучно в городе – одному-то? Домой-то, поди, вот как рад!

– Ах, так много дела, занятий, – отвечаю я важно, хотя мне хочется сознаться, как бесконечно одиноко и грустно мне в городе, но я дал слово не показывать своих чувств.

– А долго тебе учиться-то?

– В гимназии всего восемь лет, а потом еще четыре года в университете, а, может быть, и дольше.

– Ай-ты, Господи, – вот мука-то! Я всего три зимы в школу бегала – думала не вытерплю… Восемь лет! Скажи, пожалуйста. А чего ж ты форменную шинель носишь с пуговицами – аль в офицера выходишь?

– Так полагается, – уклончиво говорю я.

– Для фасону, значит. А что это у тя за книжка – чудно что-то написано – не по-нашему.

– Это немецкая книжка.

– Немецкая! – говорит баба недоуменно – неужели они, нехристы, по этим по крюкам читать могут. Вот страсти-то! К нам в деревню – она оживляется – ерманцев пленных пригнали. Ничего, смирный народ, только делу мало смыслят. Дьячок с ими говорил – смеху-то, руками машет «Русс, русс, герман», – умора! – Она заливается хохотом.

Возвращение корнета

Подняться наверх