Читать книгу От Затона до Увека - Евгений Имиш - Страница 2
Полгода спустя…
Повесть-эпилог к роману «Никша»
ОглавлениеВ купе поезда Москва-Феодосия, в ожидании отправления сидит толстый парень с круглым, детским лицом и соломенной челкой, распадающейся на две длинные, по-девичьи густые пряди. Юноша облокотился на стол, вторую руку воткнул по-хозяйски в бок и выпятил обтянутый футболкой живот. Такой налитой и обширный, что кожаная куртка на юноше едва виднеется сзади куцым бантиком. В темноте купе вокзальный шум проникает слабо, слышен где-то вдалеке, и только изредка сумеречную тишину вагона нарушают отдельные пассажиры. Юноша встречает каждого из них веселым взглядом и каскадом ернических ужимок. Вдоль дверей пробегает проводница: – Провожающие, просьба покинуть вагон! – кричит она, и через минуту поезд сотрясает толчок, и в просвете оконных шторок вокзал начинает плавно двигаться. Юноша покачивает разочарованно головой и с кряхтением начинает вылезать из куртки.
В купе вваливается высокая девушка. Она тащит за собой чемодан на колесиках и, стукаясь об углы и порожки, согнувшись, появляется в купе маленькой попкой, обтянутой розовыми шортами. Кроме розового пятна смятой девичьим пахом тряпочки и чего-то похожего на узкое полотенце, закрывающее ее маленькую грудь, все остальное в девушке – загорелая кожа. Пластмассовые икры, длинные, смуглые бедра, лоснящийся крестец с наколкой в виде фрагмента домовой резьбы. И бархатный животик с бусинкой.
– Да вы прямо модель! – блеющим тенором восклицает толстый юноша, вешая свою куртку у входа в купе. Он стоит над наклонившейся девушкой и рассматривает татуировку над ее копчиком.
– Я модель, да, – спокойно говорит она, запихивая чемодан под нижнюю полку, и садится за стол. Теперь можно рассмотреть ее личико, маленькое, похожее на мордочку хохлатой собачки, с челкой из сосулек и широко расставленными глазами, состоящими сплошь из пушистых ресниц.
Входит проводница, тетка с сильно накрашенным лицом и фиолетово-красной вермишелью вместо волос. Раскидывает свертки с бельем и смотрит, как пассажиры отсчитывают деньги. Девушка достает бумажный кошелек, тоненький и розовый, напоминающий ее шортики, а юноша, потеснив животом проводницу, залезает во внутренний карман куртки, висевшей у входа, и извлекает из него пухлый бумажник, который тут же раскрывается гармошкой купюр.
– А вы прямо настоящая модель? – продолжает юноша разговор с девушкой после того, как они уже дважды рассчитались с проводницей, и та принесла чай. Девушка шевелит глазами, сдувает сосульку со лба и лезет в чемодан, снова приводя в движение свое длинное тело.
– Это мое портфолио, – кладет она на стол фотоальбом.
Чтобы пододвинуться поближе, она скручивает каким-то невообразимым узлом ноги и начинает перелистывать страницы с фотографиями. Юноша краснеет от неожиданной близости. Он раздвигает оконные шторки и, только прильнув к стеклу и посмотрев на мелькающие там крыши и перелески, снова обретает свое дурашливое выражение и склоняется над альбомом. – О, какая вы тут! – восклицает он, делая заинтересованное лицо. – О, а тут прямо какая!
– Ну это снэлы пока, – отвечает девушка. – То такое… – говорит она про фотографии, запечатлевшие ее «по стойке смирно» в купальнике у серой стены. Фас, профиль, сзади, как пляжную мошенницу на оперативно-розыскных стендах.
– А вот тесты уже, – листает она дальше. – То такое…
Юноша рассматривает следующие фотографии, черно-белые, похожие на газетные снимки застигнутой врасплох пьяной актрисы. Тут его попутчица в черных леггинсах или в колготках телесного цвета виснет на барных стульях.
– А это какое? – не сдерживается юноша, показывая на фотки, где девушка облачена в нечто латексное кислотно-фиолетового цвета с огромными дырами и напоминающее обгоревший гидрокостюм. Девушка на снимках лежит углами, разметав волосы, словно сброшенная с высоты.
– Фешн, – не чувствуя иронии, отвечает модель, сама увлеченно рассматривая собственные фотографии. – А это бьюти такое, – шуршит она папиросными бумажками. Забывшись, она вдруг ныряет рукой под стол, чешет ногу, а потом, как-то выкрутив эту ногу из узла, выбрасывает ее на проход и чешет на ней внутреннюю поверхность бедра.
– Бьюти, это там всякая косметика, – говорит она, не отрываясь от альбома и не замечая, как юноша оцепенело застыл взглядом на желейной подушечке ее ляжки, открывшейся перед ним.
За окном темнеет. Пролетающие мимо поселки обволакивает закат, и любая мазанка или трансформаторная будка мраморно-нежно светится. А когда между низкими фиолетовыми облаками вспыхивает заходящее солнце, каждая навозная куча становится россыпью рубинов, а сточная канава – лавовым озером. – Красиво как, да? – говорит в таких случаях толстый юноша, щекастое лицо которого в зареве превращается в лик божка из слоновой кости, каких принято изображать в нэцке. Приносящих богатство или здоровье. Или еду.
– Давайте воблы я накуплю на станции, пивка возьмем, – предлагает юноша.
Девушка крутит головой. За целый день она не откликнулась ни на одну реплику, лишь однажды ответив, что едет до Запорожья. Какое-то время они еще рассматривали альбом, спонтанно возвращаясь к нему всякий раз, когда юноша, сходив в тамбур покурить, выковыривался из куртки, вешал ее на крючок и, скользнув взглядом по шортикам полулежащей у стола девушки, снова начинал листать фотографии. Тогда она подтягивалась к столу, тыкала в фотографии глянцевой лопаткой ногтя и произносила свое обычное: – То такое…
Все остальное время купе безмолвствует. Модель либо возлежит на застеленной полке и шевелит глазами, либо, поднимаясь, раскладывается во весь свой недюжинный рост и плывет в туалет.
Постепенно умолкает и юноша. На полустанке где-то между Курском и Белгородом он покупает пива и вяленую рыбу и, окончательно оставив попытки разговорить девушку, кромсает таранку и нагловато поглядывает на бедра попутчицы.
Вскоре по проходу пробегает проводница, гремит ведром и кричит: – Выключаю свет! Девушка-модель, кажется задремавшая под возню толстого юноши, трет лицо ладошками, сонно нащупывает ногами тапочки и встает перед дверным зеркалом. Под тихое чавканье за спиной она одним движением освобождается от того, что прикрывало ее грудь, и, плавно покачивая орнаментом на крестце, медленно соскребает с себя шортики. Чавканье прекращается. Девушка, оставшись в одной веревочке, исчезающей в ягодицах, залезает под простыню и замирает. Купе оглашает шипение, громкий щелчок и бряцанье покатившейся по полу крышки. Юноша держит дымящуюся бутылку и, азартно вскинув брови, смотрит на простынный валик с девушкой. Девушка неподвижна. Тогда он, салютует бутылкой своему отражению в зеркале, бесшумно корчит себе веселые рожицы, а потом, вдруг переменившись, тихонечко идет к выходу, открывает дверь и, оставив ее открытой, на цыпочках возвращается к столу.
Купе остается открытым всю ночь. Попутчики спят. Девушка, похожая в сумерках на скомканную простынь, не шелохнувшись с самого вечера. Юноша, выстроив под столом батарею бутылок и свалившись, не раздеваясь, покачивается на полке животом кверху.
Ранним утром девушка сходит в Запорожье. Проснувшись, юноша видит лишь скатанный матрас на ее полке. Поезд едет по кромке лимана, и за окнами теперь ослепительное зеркало воды. Оставшись один, юноша щурится на свет, потягивается, собирает бутылки, заворачивает в газету рыбью чешую и надевает висевшую у входа куртку. Вдруг он замирает. Бьет себя по нагрудному карману, нервно в него залезает, выворачивает другие карманы, глазки его при этом испуганно округляются. Юноша снимает куртку, обшаривает ее на весу, потом падает на колени, заглядывает под полки и переворачивает постель. Садится и, с плаксивой гримасой, смотрит на скатанный матрас своей попутчицы.
Посидев так с минуту, бежит к проводницам. У входа в служебное купе застает уже знакомую ему тетку с сильно накрашенным лицом.
– Сперли деньги! Все деньги украли! – кричит он.
Проводница поднимает на него глаза. В потрескавшемся перламутре век они походят на глаза хамелеона, вращающиеся независимо друг от друга, и кажется, что одним глазом проводница подозрительно смотрит на юношу, а другим – вопросительно косится на свою напарницу, сидящую в глубине купе: смуглую, маленькую, с барсеткой на форменную юбку, за всю дорогу не показавшуюся ни разу, – Че, все деньги украли?! – звонко выдает та из своего сумрака. – Тю, шош ты так, а где они у тебя были?
– В куртке были! – истерично восклицает юноша. – Она вот так висела, у входа висела, вот так в кармане! – машет он руками перед лицом первой проводницы, продолжающей молча смотреть в обе стороны.
– А ты куда едешь? – снова доносится веселый голос из купе.
– В Коктебель еду. Какая разница, куда я еду. Никуда я теперь не еду!
Юноша бежит к себе. Там он еще раз переворачивает матрасы, снова садится и потерянно смотрит в окно.
К нему приходит первая проводница, что с перламутровыми веками.
– И что, совсем больше нет денег? – угрюмо спрашивает она.
Юноша разводит руками.
– Ну, оставайся, что ли, – неуверенно говорит проводница, посматривая одним глазом на выпотрошенный рюкзак.
– До вечера. Назад тебя так отвезем.
Юноша хмурится, достает из кармана сигареты, но, видимо, сообразив, что в купе курить нельзя, прячет назад.
– Нет, хрен с ним! – говорит он после некоторой паузы. – Поеду так!
Так поехал!
Не знаю, что мне взбрело писать этот фрагмент от третьего лица. Невероятно утомительное занятие. Но надо сказать, что пока я писал, указывая на бумажник, который в куртке, и на куртку, которая у двери, и на дверь, которая всю ночь открыта, заволакивая все это прелестями моей попутчицы, я понял, что обстоятельства кражи волновали меня гораздо меньше, чем бездарно мною упущенная возможность поживиться модельным телом. Я и испугался-то не так сильно, как описывает «автор», и, доезжая до Коктебеля на попутке, не столько прокручивал в уме способы умыкания из меня маминой зарплаты – все же денег была куча, и возлагал я на них большие надежды – сколько расстраивался о том, что и с маминой зарплатой ходок я оказывался неважнецкий.
А точнее, переживания объединялись во мне следующим образом:
– Вот ты, толстый недоумок, решил джентльменом себя показать, оставил открытой дверь, – думал я, попрощавшись с добрыми людьми, подбросившими меня до Коктебеля, и любуясь скалами над поселком.
– Но ведь ты просто струсил и поэтому оставил открытой дверь, – говорил я себе, влачась на запах моря под увитыми плющом балконами незнакомой улицы (как я теперь понимаю, улицы Десантников).
– С понтом ты и не толстый увалень, а цаца такая, и дверь, значит, оставил отрытой, – продолжал я размышлять, встречая загорелых девушек, поднимающихся по склону и томно припадающих на каждую ногу.
– Вот у тебя и сперли деньги! – едва ли не вслух произносил я, выходя на берег.
На берег я вышел во второй половине дня, в пегой своей куртке и с полупустым рюкзаком, в котором, кроме разной бытовой мелочи, лежали белая рубашка, выходная, октябрятская, чтобы на набережной красоваться, и книга Лимонова «Это я – Эдичка», купленная мною, кажется, на вокзале, по новой моей самообразовательной задумке познакомиться с современной литературой.
И без бумажника.
Первой мною утерянной вещи из привезенных Тигрицей в колонию.
Последний раз я был на море лет в четырнадцать. Ездил зайцем в Алушту, прибившись к одной детской туристической группе. Прятался от контролеров в поезде, упаковываясь в багажные отсеки. Потом от воспитателей по закоулкам пансионата. Лазил в окна, спал на балконах, пугал девчонок, славное было приключение, вспомнившееся, конечно, и морем, увиденным мною с тех пор впервые, и бродяжничеством, которое грозило мне и в этот раз. Но я расскажу лишь об одном эпизоде из той поездки. Однажды мне удалось пробраться в столовую, где дети нашей туристической группы, могли набирать себе еды сколько хочешь. До того я кормился тем, что мне приносили товарищи, и поэтому дорвавшись до всевозможных блюд, я налопался так, что едва мог вылезти из-за стола. Помню, столовая располагалась в одноэтажном домике с крыльцом в три ступеньки, утопающим в лиственницах и выходящим на маленькую площадь, куда постоянно приезжали автобусы с туристами. Местечко это в Алуште галдело, как птичья кормушка, и я почти не опасался оказаться пойманным. На крыльцо я вышел открыто, ни от кого не прячась, наглой походкой, объевшегося до резей в животе беспризорника, и тут же очутился внутри разгоревшейся ссоры между двумя местными парнями и знакомыми мне по туристической группе девчонками. Пара брошенных друг другу слов, и уже в следующее мгновение я кувыркаюсь на метровом пятачке крыльца в беспорядочной схватке с местной шпаной. Драка продолжалась несколько секунд. Нас разняли, я с товарищами побежал за автобусы, подальше от глаз воспитателей, где, изучая на себе ссадины, вдруг с недоумением почувствовал себя голодным. Стою всклокоченный, рассеянно слушаю ребят обсуждающих мою стычку с местными, и стеклянными глазами снова посматриваю на столовую.
Примерно так на меня подействовало море. Как и не было этих шести месяцев переедания, апатии, одиночества. И растерянности от покидающих меня иллюзий. Вот иллюзий как раз привалило. Иллюзий стало море!
Пройдя причал спасательной станции с надстроенной над ним площадкой ресторана «Лагуна» – прошел я справа, как человек, не бывавший в Коктебеле и естественно повернувший к дикому месту – я спустился на предвечерне пустынный пляж и побрел по берегу, уже с такой пьяной лихостью вколачивая ноги в гальку, словно каждый мой шаг звучал глухим хлопком парусинового плаща и бряцаньем шпаги о раструб ботфортов.
Сейчас мне даже приходят на ум строки, будто из какого-то романа. Будто к моему торжественному выходу на берег толстый юноша, тот самый, с животом и челкой, из прозаического фрагмента про украденные деньги, уже лежит на том берегу. Покуривает печально в небо и слушает, как голоса людей с набережной тают в клокочущем дыхании моря. И вот этот лежащий у моря юноша оглядывается на шум моих шагов, поспешно вскакивает и растерянно смотрит, как я иду ему навстречу, взрыхляя гальку сапогами и путаясь в развевающемся плаще. Подойдя вплотную, я скалюсь хищным подобием улыбки и, роняя с головы треуголку, порывисто обнимаю его. – Я вернулся! – восклицаю я, сжимая ороговевшей сыромятой перчаток его нежные щечки. Поднимаю треуголку, нахлобучиваю ее на голову юноше и любуюсь, как пухлое его личико блаженно улыбается мне в ответ…
***
На Коктебель опустилась ночь. Гора, что была справа от меня и вечером походила на огромную кучу из мертвых ящеров, превратилась в черную дыру. Слева ожил ресторан «Лагуна» и висел в воздухе, как летающий остров со столиками. За спиной золотился в луне холм, покрытый буро-зелеными кустарниками. К вершине он становился изрядно лохматее и топорщился на макушке лесом деревьев, которые снизу походили на дикарей, размахивающих томагавками. Над ними торчала крыша одинокого дома. Сказочно врезаясь в звездное небо.
А в отдалении шумела набережная. Длинной вереницей огней, словно мост из моего черного грота на веселый курорт, куда я вез свой толстый бумажник.
Но я не жалел. Волшебно засыпал я в обрамлении всех этих миражей. На краю мерцающего моря, без денег, без необходимости куда-либо идти или даже просто следить за временем, и с чувством последнего освобождения. Самого последнего. Да-да, это уже точное, окончательное освобождение – думал я, проваливаясь в сон.
И начинал замерзать.
Какое-то время я упрямился, кутался в куртку, ворочался, и то и дело садился перекурить, притворяясь, что мне по фигу. Разве что не отжимался, как в изоляторе, когда разъяренный моей беспечностью Трактор бросил меня в холодную камеру. Тем не менее, это становилось похожей историей. Сдавшись, я пополз от моря. Перебрался на край пляжа, затем пересек тропинку и, свалившись в кусты у подножия холма, корягой полежал на обочине, слушая над собой голоса людей, прогуливающихся по дикому Коктебелю. Но меня снова бросало в дрожь, и я продолжал отползать, теперь уже карабкаясь по холму. Примерно, каждые два часа, я извлекал себя из сухой травы, закапывался повыше, опять ворочался, кряхтел, сопел и с треском пробивающегося сквозь чащу животного, вновь перекочевывал наверх, в поисках новой лежки.
К утру я оказался почти на вершине. Среди низкорослых деревьев, растерявших свои «томагавки» и недалеко от таинственного дома. Смотрел на утреннее море – на полынью света в молочных его разводах, на нежные ватки облачков, обложившие горизонт – и отчаянно пытаясь собрать вчерашнее очарование, играл желваками и пронизывал взглядом даль, злобно отмечая, как образ флибустьера покидает меня.
Однако я еще дал последнее представление. Черпая сухую землю ногами и поднимая страшную пыль, я размашисто сбежал с холма и, разбросав по берегу одежду, плюхнулся в ледяное море, чтобы побриться и почистить зубы. Проделал я это рядом со спасательной станцией и испытал нечто вроде реванша. Мужик в тельняшке, опершись на поручни мостика, осовело смотрел, как я, запрокинув голову и придерживая свою треуголку, скребу шею кортиком.
На этом, пожалуй, и все.
Сбросив карнавальный костюм, я побежал искать междугородные переговоры…
(международные, я тогда даже не вполне отдавал себе отчет, что международные, в полусне пообщавшись с таможенниками, машинально заполнив какие-то карточки и в поезде поменяв немного рублей на гривны, что у меня тоже как-то не сильно отложилось)
Вдоль арок из дикого винограда, под кипарисами и туями, неизменно ухающими из себя горлицами, пустынными улицами зябкого утра побежал я звонить маме, требовать прислать денег, смутно понимая, что именно такую возможность держал я в уме, распаляясь на берегу. Это были еще времена переговорных пунктов, с телефонными кабинками по периметру и девушкой, называющей номер одной из них. В Коктебеле такой находился на почте – домик, наискосок от рынка, с табличкой синими буквами «Пошта» – на крыльце которого я и расселся в ожидании открытия, всклокоченный и продрогший, и похожий на крымского забулдыгу, нашаривающего мелочь в облепленной валежником куртке.
Первым посетителем я заказал разговор с Москвой. Услышал сонное, подчеркнуто строгое материнское «але», и у нас произошел такой разговор
– Тигрушенция! – включается во мне отцовское воркование. – Тут такое дело, все деньги у меня украли, – говорю я ёрническим тенорком своего папы. – Сплю, в общем, на улице. У меня тут минута всего, ты это… – но я не успеваю договорить
– Как украли?! – криком перебивает меня мать. – Ты где? Как украли? У меня нет денег! Ты где находишься?! – начинает скрежетать она в трубку таким очередями, словно у нашей квартиры в Бескудниково столпились оперативники и яростно давят на дверной звонок. Папа улепетывает из меня в ужасе. Остается мордатый мальчик, маленький психопат, капризный и безжалостный, наливающийся кровью в истошном вопле. От первых же звуков сверлящего голоса своей матери он взрывается.
– На какой из этих вопросов мне отвечать? – ору я на весь переговорный пункт. – У меня минута всего! Давай поговорим, как украли и где я? В лизде я, в Коктебеле, на улице, лять сплю.
Тигрица от такого напора тараторит и заикается, – А что же теперь делать, как же так, я тебе всю зарплату отдала, у меня ничего не осталось, иди к Лидии Михайловне…
– Да какой насуй Михайловне! – обрываю я ее. – Иди на почту, пришли до востребования, на билет хотя бы.
Но Тигрица настойчиво продолжает.
– … к Лидии Михайловне, это моя знакомая в Коктебеле, я тебе что их, печатаю, улица Мичурина, дом пять, она меня знает, до завтра поживи у нее, я завтра займу на работе.
– У меня нет денег! – вдруг издает она такой рык, что я начинаю задыхаться от злости. Меня корежит, как бесноватого, и я кричу, с трудом выговаривая слова.
– Сейчас бля! Не завтра! В лизду Лидию Михайловну! Перезвоню сука, через час!
Бросаю трубку и возвращаюсь к окошку забрать переплаченные деньги, где девушка, от такого ора, сидит вся пунцовая и прячет от меня лицо.
Помню, когда мне было лет пятнадцать, отец, в одну из наших встреч, как-то заметил.
– А ведь ты с ней уживаешься. Удалось тебе ее сломать. Надо же!
Тогда я понял это по-своему. – Я чашки бью, – ответил я. – Она за чашки трясется. Как набросится на меня, я чашку беру и типа кокну сейчас. Она успокаивается.
Действительно, с какого-то возраста, это стало моим спасительным средством приводить бешенную Тигрицу в чувство. Едва она хваталась за лыжную палку, клюшку или табуретку, я брал чашку и простирал ее над полом или замахивался на стену. Это производило на Тигрицу магический эффект. Скованная невидимой силой, она бессильно рычала и скалилась, но пока я не ставил посуду на место, не могла даже пошевелится.
Сейчас мне подумалось, что, повзрослев, я нашел новое средство ее укрощать – я сам превратился в такую чашку.
Когда я перезвонил Тигрице, она запыхавшимся голосом сообщила, что на Украину невозможны никакие быстрые переводы. Только почтовые. – Это месяц будет идти, я не буду посылать, иди к Лидии Михайловне, сыночек, не переживай, я тут поспрошу, может Лена поедет или еще кто-нибудь, и привезут деньги, или я сама скоро приеду, отпрошусь на работе… – теперь она сладко лепетала, создавая невозможные вибрации на слове «сыночек». Меня снова всего передернуло, но уже как-то иначе. И на этот раз, я бросил трубку, не сказав ни слова.
После промозглой ночи, проведенной в бегстве от морского ветра, первым делом хотелось где-нибудь выспаться. На местечко я набрел по дороге из «Пошты», чертыхаясь и проклиная крымский июнь, днем вынуждающий прятаться от двух противоположных напастей – от прохладного дыхания моря и начинающего шпарить солнца – от которых на пляже, казалось, можно одновременно получить и воспаление легких и солнечный ожог. Местечко такое подобралось в парке (парк Литфонда) где, помимо, хвойных чертогов и прочего разнообразного леса, приглянулись мне лавровые кусты. Жесткие и плотные, словно железные клети, идущие вдоль сумеречных дорожек и образовывающие лабиринты вокруг деревьев. Вряд ли кому-нибудь пришло в голову продираться сквозь эти брустверы из лаврушки, и поэтому чувствовал я в них себя надежно спрятавшимся поросенком. Слушал, как сморкаются птички, дышал попеременно хвоей и морем, и, уютно пригревшись, опять належал такой лихости, что, выспавшись, придумал наняться на рыболовецкую шхуну, искренне удивляясь – как это, увидев море, я сразу не подумал об этом? Вышел между палаток пиццы, в одну из расщелин, что ведет из парка на набережную и, осматриваясь с новым очарованием, принялся искать причал. Было ветрено и солнечно, море походило на рифленую крышу из синего металла – темное и непроницаемое, в каждой своей подвижной выемке резко очерченное. Спиной к нему стоял негр. Он стоял над лотком с сувенирами, не шелохнувшись, столбиком и, запрокидывал голову, будто подставляет свое черное лицо солнцу. Негритянские губы его, обиженно пухлые, создавали впечатление обреченности и поэтому казалось, что он прикован к лотку. Я пялился на него и даже обошел его полукругом, словно пытаясь разглядеть его колодки и цепи, но он продолжал смотреть в небо, скорбно сомкнув свои «пельмешки». Вот запомнился мне тот негр, он тогда постоянно так стоял. А я пошел дальше, кокетливо приподнимал ворот куртки и, поглядывая на одиноких девушек, помню отметил, что интерес вызывают во мне все. Вот буквально все без исключения. Вне зависимости от возраста и красивости. Когда я шел, например, вдоль какого-то пансионата, за решеткой которого блестел хромированными лестницами бассейн, и на лужайках были разбросаны белоснежные шезлонги, а в это время передо мной переваливалась с боку на бок толстушка, завернутая в кофту на порео, и с такой мощной спиной, что об нее хотелось чеканить мяч, меня вдруг остро потянуло обхватить эту толстушку, подобно столбу на Механичке (помните, я занимался на Механичке статикой?), и, приподняв, нести ее до самого причала, хохоча и балагуря и, вызывая в ней благодарность и восхищение. Ведь, наверняка, никто ее никуда не может отнести. А я бы смог. После того, как я накинул вес на еще сохранившиеся мышцы, силищу я чувствовал неимоверную. Правда, я не понимал тогда – нахрена мне это надо? Но, уже дня через два, вполне себе понимал – пожрать, поспать, перевести дух в уютном девичьем гнездышке.
Моряком-рыболовом меня не взяли. На причале меня встретила жизнерадостная компания мамочек с детьми, сонм хохочущих над ними чаек и низенький баркас, как маятник раскачивающийся автомобильной фарой, приваренной к ржавой рубке. Небольшой пяточек его палубы напоминал мне поддон под токарным станком, в котором образовывалась черная каша из машинного масла, стружки и обломков резцов. Только цвет был другой и состав, а соответственно и кашу на этом поддоне я бы назвал по-другому, скажем – лагман. Лагман из петель канатов, мятых ведерок, цепей и мелкой рыбешки, густо заправленный рыбьей слизью и водорослями. Воняло это месиво, как тысяча бочек с протухшей селедкой. По нему хлюпали резиновыми сапогами два квадратных мужичка в засаленных галифе и брезентовых куртках, и с такими лицами, что мне тут же припомнилась еще одна моя работа – до «плена» был период, я подвязался грузчиком в продуктовом – там на дебаркадере (таким красивым и, как мне казалось морским словом мы называли площадку для разгрузки) мои вечно пьяные коллеги-грузчики имели такие лица. Бывалых моряков, оказалось. Недаром все-таки – «дебаркадер».
Протиснувшись меж щебечущих мамочек, я, конечно, не сдержался.
– Эй на шхуне! Капитан! Юнгой возьмете? – залихватски закричал я в ветер.
Один из рыбаков мельком на меня глянул и продолжил копошиться в «поддоне», добирая по углам рыбу. Должно быть, он решил, что это не им кричат. Тогда я перешел на обычный тон.
– Командир! Эй слышь! Вы че вдвоем трудитесь? – я махнул, приглашая поговорить. Мужичок, наконец, откликнулся, подошел к борту и придавил меня тяжелым хмельным взглядом.
– Работу ищу. Не возьмете кем-нибудь там, помощником, подсобником, как там? – спросил я, начиная понимать, что «юнга», в данном случае, звучит совсем прямо какой-то насмешкой.
– Мы не решаем, – угрюмо ответил дядька – У нас владелец есть. Он набирает. Но вряд ли. Опыт есть?
– В смысле? Работы на этом… – я кивнул на баркас и, не найдя слова, поправился, – На море?
– Да хоть на реке. Речной флот тоже сойдет.
– А. Такого нету, – скривился я и, глотая шутку про то, что работы на дебаркадере, по-моему, достаточно для такого корыта, разочарованным взглядом окинул бухту.
Удивительно, но мне не пришлось больше ночевать под открытым небом. Надо сказать, что в таких случаях мне всегда везло. И с тюрьмой, когда меня миновали этапы и разные ультракрасные или ультра-черные зоны. Да, и раньше. Вспоминается мне еще одно бродяжничество моей юности, в Саратове, в городе детства моей мамы, куда я ездил к бабушке на дачу. В один из таких приездов, будучи уже довольно взрослым, лет пятнадцати или шестнадцати, я поругался с бабушкой, получил деньги на обратный билет и потратил их, добираясь до вокзала. Не буду останавливаться на том приключении подробно, оно тоже было славным и увлекательным, и даже, в некотором смысле, громким, потому что тогда я был объявлен во всесоюзный розыск, как потерявшийся мальчик, и моими фотками были оклеены все улицы (круто, правда?). Скажу только, что, пустившись скитаться по летнему Саратову, первые дня два я чувствовал похожее отчаянье. Помню, стояло невыносимое пекло, просто тропический зной, льющийся из раскаленного жерла, и я бесцельно влачился по одной из улиц, изнывая от усталости и жары. Еще не обвыкшись со своим положением, не найдя укромных уголков для сна и удобных магазинов для кражи продуктов, я уже прилично намучился и довольно натурально изображал раненого бойца – заплетался ногами и смотрел исподлобья умирающим взглядом. Шел я такой вдоль частных домов, может какой-нибудь Большой Горной или Затонской, вспаханным асфальтом, мимо дворовых ворот и бревенчатых стен, и должно быть, по своей истерической натуре, думал, что пришел мне конец и сгину я в рассвете лет, и бабка моя сволочь, каких свет не видывал. Ну и все в таком духе. Отложился тот эпизод в памяти очень романтично, словно кадр из вестерна. Кто-то окликнул меня, – Эй пацан! – Я обернулся и увидел лысого мужичка, сидящего у забора на корточках и, кажется, даже в пиджаке на голое тело, напоминающего мне теперь Спицу, каталу с Бутырки. – Подь сюда! – махнул он своей костлявой клешней и протянул десять рублей (десять рублей! Это сумасшедшие деньги, если кто помнит). – Сбегай, что ли, за пивом, – сказал он и сплюнул сквозь зубы.
Я смотрел на протянутый мне червонец, и мне казалось, что вокруг черепа его владельца дрожит нимб. Что ни о каком пиве тут, разумеется, речь не идет, а этот дядька, на самом деле, некая сущность, небесный уголовник, посланный для того, чтобы я не сдавался, не возвращался к ненавистной бабке, а восполнив силы, продолжал свои отважные скитания.
В общем, взяв деньги, я просто слинял.
Так вот, в Коктебеле мне тоже повезло и тоже, в некотором роде, сказочно. К вечеру я оказался на холме, на который карабкался всю предыдущую ночь. Не знаю, зачем я туда забрел, должно быть, захотел сверху поглазеть на поселок, и, поскольку ближайшее для этого место было мне хорошо знакомо, то вот и забрел. Своего рода бельэтаж Коктебеля. Самое непосредственное и удобное возвышение, с которого открывалась набережная, далеко, почти до противоположного края поселка, с кровельными изнанками ресторанов и гребешком пирсов. Еще было довольно светло, но она потекла уже кое-где огнями и от этого казалась полярной набережной – то ли в приглушенном свете северной ночи, то ли в тусклых отблесках снега. Ветер усилился, море прорезалось барашками и стало отползать синевой, оставляя у берега желто-серую жижу, особенно громко скрежетавшую теперь по гальке.
А я продирался сквозь кусты, густеющие кверху в непролазные чащи, садился, любовался окрестностями и, пытаясь опознать свои вчерашние лежки, с удивлением вспоминал последнюю ночь. Не мог поверить, что было это вчера. Казалось, что неделю назад, не меньше. И я не узнавал никаких ложбинок, бугорков, знакомых корешков, носом в которые утыкался. Не находил своих окурков…
На этот раз я подобрался вплотную к дому. О доме я упоминал, он стоял на вершине, виднелся только скатами крыши, так высоко над морем, что, наверное, мог бы служить маяком. Вероятно, поэтому я не слишком его рассматривал, оценив козырную его обособленность и, решив, что это богатая дача, и делать мне там нечего. Но теперь я шел вдоль гнилого его забора, висящего на колючих лианах какого-то обезумевшего кустарника, и с каждым бликом его немытого окна любопытство мое росло.
Мне встретились мальчишки. Они спрыгивали в сад по примятому к кустам штакетнику и вертелись у лестницы, идущей по стене дома на мансарду. Подняться по ней еще надо было отважиться, такой она казалась ветхой – слетевшей со многих креплений, с проломленными ступеньками и болтающимися, как оглобли, перилами. Заканчивалась лестница фанерной дверью, вырванной из петель и, похоже, просто приставленной ко входу. Мальчишки туда не лезли, заметно притихшие они ходили бурьяном запущенного сада, по всей видимости, довольные уже и тем, что проникли на чужой участок.
Я их окликнул.
– Пацаны! А че, в доме то, кто живет?
На мое появление, мальчишки вытянули шеи, замерев кто где стоял. Они тут же засобирались назад, стали запрыгивать на забор и, пружиня с него, исчезать в чаще по одному.
– Э, так живет тут кто или че? – крикнул я им вслед. Последний, встретившись со мной взглядом, не смог отвертеться.
– Тут морской волк живет, – ответил он, таинственно вытаращил на меня глазенки и пустился догонять товарищей.
Я уже приближался к такой волшебной догадке о том, что дом, под которым я провел свою первую ночь, заброшен. Трудно было поверить, конечно, но ответ паренька воодушевил меня с новой силой. Решив, что это какая-то игра, или он просто ляпнул, что в голову взбрело, и по сути это означает, что никто в этой развалине не живет, я подождал пока ребятня убежит и полез на мансарду.
– Морской волк, морской волк, – изрядно развеселившись, бубнил я себе под нос и скрипел шаткой лестницей, – Тут только я морской волк, – дребезжал я дверью, приподнимая ее и отставляя в сторону.
То, что я увидел, погрузившись в сумрак мансарды – мрачного пахнущего старым деревом чердака, повторяющего потолком скаты крыши – буквально остановило меня на полушаге. Все пространство было исчерчено вертикальными линиями, черно-рыжими, толстыми, образовывающими на полу кольца. Когда глаза мои привыкли к темноте, я понял, что это цепи – должно быть, якорные – покрытые слоем ржавчины и такие крупные, что было удивительно, как под их тяжестью не проломится крыша. Уворачиваясь от этих «гирлянд» и, задрав голову в попытке рассмотреть, как они там, в подпотолочном мраке, крепятся, я увидел первый рисунок. Со ската крыши он нависал надо мной, словно икона в храме. Огромный глаз, подобно амебе, расплывающийся в ложноножки. Затем проявился второй рисунок – сочный бутон пиона или розы на женской ноге, от чего, сильно, конечно, напоминающий жопу. Третий – человеческая голова, нарисованная в виде пня, с древесными кольцами на срубе и корнями, повисшими в воздухе…
Кстати, последнее это же моя придумка! Рисунки, которые я показывал Длинному – «Лес женщин», помните? «Пеньки в виде женских головок, деревья, переходящие в женские тела». Длинный тогда сказал, что я не сам это придумал, и он где-то видел такое прежде.
– Где, где! Вот где! – усмехнулся я, ныряя под цепями и продолжая рассматривать рисунки. Ими был украшен весь чердак – крылья летучих мышей и бабочек, карнавальные маски, пластилиновые физиономии и музыкальные инструменты с человеческими ртами. Труба вот, наполненная окурками. Все это закручивалось в вихре наподобие Ван-гоговой ночи, и в то же время, походило на старинные полотна, сменяющие друг друга в зависимости от ракурса. Сомневаюсь, что мне удалось рассмотреть их все – со стен они переходили на крышу и исчезали высоко во мраке, и для этого понадобилась бы люстра. Но мне еще было на что посмотреть. Помимо галереи рисунков, между залежей чердачного хлама из старых настольных ламп, рассохшихся тумбочек, рулонов ватмана, обоев и всякого такого, я нашел много чего интересного.
Три, приклеенные к стене, карты, например. Не знаю, я такой картежник, что мне не пришло в голову посчитать, а ведь скорее всего. они составляли очко, иначе чего они там висели? Скажем – тройка, семерка, туз – как в «Пиковой даме».
На полочке, приколоченной на уровне колен, стояли лабораторные колбы, грязные, мутно-желтые, непонятно наполненные чем-нибудь или нет, и прикасаться к которым совсем не хотелось. А под ними, в вуали из паутины – микроскоп. Как крохотный монах-капуцин, скончавшийся за письмом пару веков назад.
Нечто, напоминающее череп, я увидел в дальнем углу и подсел, будто от увесистого подзатыльника, чувствуя, как романтический трепет сменяется во мне на уголовную настороженность, тягостно мне знакомую и особенно неприятную. Но, вскоре, я с облегчением выдохнул, рассмотрев, что это никакой не череп, а пособие для художников. Голова из гипса.
И самая грандиозная находка – телескоп. Хотя он и занимал почти треть мансарды, в глаза не бросался – конусообразная труба на треножнике из блёклой жестянки, видимо, самодельная, в сумраке таяла, дробилась, смотрелась невнятной конструкцией. К тому же, торчал он из груды железных кроватей, сваленных посередине, и я не сразу его заметил. Немедленно прильнув к окуляру, я тут же натолкнулся на одну странность – сунуться с этой бандурой было некуда. Для такого помещения телескоп был явно велик. Упирался он в треугольник стены, обращенный к морю, но не имеющий окна. А единственное окно на мансарде, с противоположного торца дома, представляло собой крестик из фанерных планок и, определенно, было для него маленьким. Подозревая тут какой-то подвох, я бесцельно покачивал трубой на треноге, подкручивал то, что на ней крутилось и смотрел в глазок, упираясь объективом в стену, словно ребенок запертый в чулане и играющий в звездочета.
Наконец, я оставил телескоп. Стемнело, и я засобирался спать. Постелил куртку, подложил под голову рюкзак и, улегшись, вытаращился в черноту, слушая, как громыхает внизу море и на набережной ухают басы в ресторанных колонках.
Долго не мог заснуть. Думал о том, как мне повезло. О телескопе, который торчит из кроватей, в доме, который над морем. Телескоп замурован в стены, а стены разрисованы бутонами на женских ногах. Окошко маленькое, крестиком. И, между прочим, из него видны дома на северном склоне. И, если я со двора войду на первый этаж, то это привлечет соседей. Буду ходить на мансарду. Строго ночью. И настрою телескоп. Господи, он торчит из кроватей, замурованный в стены! Как же это может быть?!
Мысли мои путались, и вскоре я думал только одно.
– Это же охренеть можно!
Проснулся я рано. Со странным ощущением того, что во сне я разгадал тайну телескопа. Забрезжили щели, солнечной пылью заклубилась мансарда, и первое, что мне бросилось в глаза подтвердило мое предчувствие – под окном оказался моток с тросом, барабан лебедки. Трос от него исчезал в окне и, судя по всему, поднимался на крышу. Сновидение продолжалось – мне пришлось только протянуть руки и провернуть ручку лебедки – за спиной раздался скрежет, и, обернувшись, я увидел, что стена, в которую упирался телескоп, отлепившись от пола, поползла на улицу и повисла в воздухе. На моих глазах вываливалась стена! Я снова стал крутить и, с каждым поворотом ручки, преломившись где-то в верхней своей трети и оставляя на месте лишь вершину подпотолочного треугольника, стена начала тяжело подниматься наружу и, превратившись в гигантский козырек, застряла в таком положении. Хлынул морской воздух, заклокотало море и открылся вид на все побережье – безлюдная набережная, коричневые копья мысов и белые полчища волн до горизонта.
И я мгновенно стал возвращать все на место. Стоило мне представить, каково это смотрится снизу, со спасательной станции, например, или набережной, как я принялся раскручивать лебедку, осторожно ее придерживая, чтобы стена с грохотом не упала. Дом на холме поднимает забрало! И блестит объективом в первых лучах солнца! Если бы какой-нибудь физкультурник увидел такое! Поспешно опустив «занавес» и оказавшись опять в потемках, я испуганно втягивал голову в плечи и таращился, как нашкодивший мальчик. Невероятное утро! Просто Жюль Верн какой-то! Все же недаром меня растащило на берегу со всеми этими плащами и ботфортами, и ликованием об окончательном освобождении. И разве не об этом я мечтал, загадывая себе эффектное перемещение из колонии с четырьмя тополями на вершину морской скалы? – думал я и торопился завернуть фантик, растянуть сказку, убраться поскорее из дома, чтобы ничего не испортить – не привлечь внимания и сохранить свое волшебное убежище для себя одного.
Но бродяжье мое везение не ограничилось хижиной морского волка. Вышел я утречком из него с самодовольно-загадочной улыбкой и постреливая по-шпионски глазами. Мальчишескими тропами спустился с холма. Море беспокойно бежало на берег, взъерошенное ветром в мириады барашков, и блестело лезвиями, или, скорее такими скрипичными партиями, что будоражат зрителя, наблюдающего, как герой, выброшенный на необитаемый остров, решается утопиться. Накатывало, взбивало гальку и отползало по ней с оглушительным хрустом. Мужественно зевнув на это тревожное зрелище, я полез в воду. По-прежнему я настаивал на том, что настоящий флибустьер бриться и чистить зубы должен сидя по пояс в родной стихии и, поэтому кувыркаясь в штормовом море, и так, и сяк, и кверху ногами, и вверх-тормашками, и, как веслами размахивая туалетными принадлежностями, я всякий раз возвращался в положение сидя, в невозмутимую позу бреющегося флибустьера. Выполз на четвереньках, задыхаясь и отплевываясь и, вызывающе посматривая на спасательную станцию.
Далее в мой бодрый план входили поиски чего-нибудь пожрать. «Мамины пирожки» закончили свое действие – так в тюрьме говорили. В частности, мои бывалые сокамерники на спецах, когда я отказывался от завтрака, махали рукой и приговаривали, – да он еще мамины пирожки не высрал! На этот раз «пирожков» хватило на пару суток. Докурив на берегу припасенные чинарики и покрутившись на пустынной набережной, с вечера замусоренной коробками от пиццы и пустыми бутылками – первые, распластанные на парапете, вторые, дружными рядками под парапетом, аккурат сколько и где тут вчера тусовалось – стал подниматься по Десантникам, в ожидании, пока поселок проснется, и я смогу осмотреться в магазинах на предмет, скажем, банки майонеза и батона хлеба, (в Саратове, в упомянутом мною приключении, это были самые мои ходовые продукты).
И вот, значит, я такой вышагиваю расслабленно по спящему Коктебелю, задумчиво зачесывая пятерней мокрые пряди, и, представьте себе, устраиваюсь на работу!
Да, теперь все происходит куда стремительней.
Не пройдя и ста метров, лишь немного обогнув холм, такой мне уже близкий и родной, я натолкнулся на старую «Газель», припаркованную на разрушенном тротуаре у двух свежих пней. Пни торчали, наподобие пилонов, по краям расщелины зияющей в плотной застройке курортных домиков и кое-как оформленной спуском в три земляные ступеньки. Спуск этот расходился книзу в строительную площадку, рядом на стене висела табличка «Требуются рабочие», а у «Газели» стояли четверо. Судя по характерному загару и грязным треникам – рабочие. И с ними еще один – пузатый, в часах и в светлой рубашке с коротким рукавом. Всё, как на подносе – рабочий коллектив во главе с нанимателем перед началом трудового дня. Обернулось мое устройство в две минуты – не сворачивая, я оказался в центре утренней планерки, кивнул на табличку и спросил пузатого.
– На работу возьмете?
– Строитель? – спросил тот.
– Не. Подсобником.
– Шестидневка, шестьдесят в неделю.
– Мне это, – замялся я, – лучше бы ежедневно, а то жрать нечего, отбился я, потерялся. В общем, в сложном положении.
– Понятно, – ничуть не удивившись, ответил пузатый, – в шесть буду забирать ребят, буду привозить по десятке.
– Вот вам еще один, подсобником, – обратился он ко всем и, позвякивая ключами от машины, стал показывать на стройку. – Сегодня, вон ту стену, Сереж, и пни эти, нахрен, может и площадочку уже выложим.
Самый высокий закивал. Пузатый покрутился на одном месте, важно разглядывая свой живот, и укатил на «Газели». Как я потом узнал, в Феодосию, откуда и была вся честная компания.
Итак, я работаю. Причем, заметьте, рядом с домом.
Ветер закатывает солнце в зенит, оно поднимается все отвеснее и, подобно соплу, начинает спорить с его порывами горячим потоком. Крест-накрест – оттуда жарит, оттуда дует – и в нашей строительной нише меж стенами домов и деревьями дрожат камуфляжной сеткой тени, оставляя нетронутыми квадраты раскаленной земли. По пояс голый я таскаю ведра с цементом, передвигаясь по строительной площадке зигзагами, как верблюд, то бишь обхожу эти «жаровни». При этом, поддаваясь усталости, я уже потихоньку спрямляю траектории, отчаянно бросаюсь в солнце, потому что чувствую, как под тяжестью ведер мои руки растягиваются, истончаясь до сухожилий и, пройди я еще лишний метр, они лопнут и взлетят к плечам оборванными резинками. На носу моем неизменно висит капля пота, к глазам прилипли невысыхающие пряди, а я семеню на полусогнутых от корыта с цементным раствором до низенькой стены из ракушника, на которую шлепает камни Серега – длиннющий парень, смуглый и замкнутый. Или Вова, не такой длинный, но такой же смуглый. Или еще кто-нибудь из моих феодосийцев. Признаться, я никого не запомнил. Мы почти не разговаривали. Все они напоминали мне молчаливых работяг Шляпы, но чаще всего – этапников, одинаково растерянных и отстраненных, вечно где-то витающих, и только выглядывающих из своих убежищ, колко и настороженно, чтобы передать мне, например, пустые ведра. Но я секунду назад взвалил полные. И заметив, что во врученных мне ведрах еще остался раствор, я готов разразиться негодующими инструкциями о том, что следует расходовать раствор экономно, порционно, а не размазывать тут с подтеками, и добирать его надо до донышка, нельзя на старый заливать новый… Ни о чем об этом, разумеется, я понятия не имею, но каждое ведро, наполненное серой жижей, я волоку, как в последний путь, подворачивая ноги, в размокших кроссовках и ерзая жопой в джинсах, булькающих мною, словно мешок с рыбой. И в просвете налипшей на глаза челки, я держу цель – керзачи каменщика на строительных лесах и прохладный тенек под ними, где я намереваюсь рухнуть и лежать, курить, смотреть, как самая высокая гора куполом, покрытая со всех сторон зеленью, с одной стороны выглядит черной, будто обугленной, как если бы склон ее обдали гигантским напалмом. Понятно, что это тень от облаков – думаю я, в надежде из-под строительных лесов поподробнее рассмотреть это любопытное природное явление – Облаков, правда, не видно, чистое, вроде, небо. Но ведь дохера раствора я уже приволок, сколько можно?! Но в руки мне падают пустые ведра, и я снова бреду к корыту, в два раза медленнее, чем шел от него нагруженным. Растягиваю передышку – расправить плечи, потянуться «девичей» своей талией, размять кисти и смахнуть челку.
Кстати! Почему-то уже в первый рабочий день я вспоминаю себя худым, образца полугодичной давности – с острыми материнскими плечами, высокой талией, длиной шеей и треугольной физиономией с хрупким подбородком и тонкой верхней губой, злобной ниточкой, выдающей много чего нехорошего. В такой ипостаси я сильно похож на маму, бывшую балерину, даже скелет у меня по субтильности скорее девичий. Не знаю, как мне удалось так быстро похудеть, возможно, воспоминания эти относятся ко второму или третьему дню моей работы, что тоже в общем-то удивительно, но я отчетливо помню, что в перерывах на перекур выхожу я на улицу Десантников, уже нагловатым и развязным, и вполне осознавшим свое преображение. Причем без всякого пафоса, в стиле – Я вернулся! Я вернулся! – вернулся и вернулся, без дурацкого ликования, будто из чана с кипящим молоком выпрыгнул. Произошло это совсем незаметно, так что и вспоминается только – вот я приехал в Коктебель и трясу животом по Десантникам, лукошком с мамиными пирожками и испуганными глазками посматриваю на девушек. А вот я выкорчёвываю пень на Десантниках, с гривой мокрых волос и лоснящимися от пота жилами на красном теле. Сплетаюсь с корнями щупальцами, вырываю из недр косматую чушку и, стоя на хвосте, десятью руками подтягиваю джинсы, закуриваю и убираю волосы с глаз. Кольцами, вокруг себя. И спрашиваю проходящих девушек, – У вас резинки для волос не найдется? – Девушки хихикают, обдают меня жаром алых от солнца плеч и весело шлепают дальше, подпрыгивая попками в разноцветных шалях. Или я приглашаю их купаться в ночном море. Это стало моей неизменной фишкой – всех напропалую приглашать на вечерний берег, любоваться звездным небом, бултыхаться в лунной дорожке, а то, глядишь, и нагишом, наслаждаясь своей непосредственной дикостью с юным незнакомцем в первозданной купели морской пучины, в общем, все эти прелести, единственно доступные мне за неимением денег. И надо сказать, купался. С одной курортной медведицей, появившейся впервые под конец рабочего дня, когда я еще полуголый и припорошенный цементной пылью, прохлаждался в ожидании дневной зарплаты. Она широко шагала по крутому склону на набережную, в черном коротком платье, лихо подпрыгивающем на буром загаре ее мощных бедер. Жадно ловила воздух большим улыбающимся ртом в вишневой помаде.
– Девушка, сегодня в полночь жду вас на берегу, будем купаться, – немного с опаской бросил я ей. – Обязательно! – парировала она низким голосом, не замедляя шаг и не меняя азартного выражения.
В шесть утра она поднималась назад. Я опять тут как тут, обнаженный по пояс, в красном рельефе мышц, как дежурный индеец улицы Десантников – всех встречаю, всех провожаю. Медведица, преодолевая подъем, жеманно прогибалась грудью вперед, по-прежнему улыбалась открытым ртом и, давая крен, шла иногда юзом.
– Что же вы, девушка, я вас всю ночь прождал на берегу, – снова я лезу со своими репликами. – А вот так! – грубо она хохотнула, развела руками, встряхнула липкими, будто вымоченными в вине, волосами-сосульками и на заплетающихся ногах продолжила восхождение.
Так мы с ней и примелькались. Уже после первой рабочей смены, ободренный привезенными мне десятью гривнами – красной купюрой, подобной той саратовской, волшебной, из рук небесного уголовника – шел я гулять на набережную – мылся, стирался в море, доставал из рюкзака белую рубашку и вливался в пестрый поток отдыхающих. Топтался со всеми у лотков с коктебельскими камнями: яшмой, сердоликом, авантюрином (последний голубенький такой, мне одна девочка по секрету рассказала, что добывается он в заброшенном фонтане парка Литфонда из кафельной плитки, там, рядышком, где я провел «тихий час», после разговора с Тигрицей), сидел на парапете между ожившими компаниями, следы которых в виде коробок и пустых бутылок я наблюдал ранним утром. Глазел на негра, безучастно чернеющего над толпой. И десятка эта, между прочим, оказалась вполне себе вместительной – и на сигареты мне хватало, и на кофе с пирожками и, осмелев, я даже не постеснялся посидеть в ресторане «Лагуна» и съесть котлету по-киевски. Появились у меня и кое-какие знакомства. Два толстячка в шортиках – Костики, буду их так называть, потому что имени каждого я не запомнил (одного-то точно звали Костик), а похожи они были, как братья. Веселые ребята, сурово бровастые такие, против пингвиньих своих фигур, и с насмешливо ехидной манерой разговаривать. Обсуждали они постоянно какую-то скучнейшую чепуху, на мой тогдашний иждивенческий вкус, конечно. Цены в их любимом ресторане «Зодиак», обслуживание в гостинице «Караголь», вино «Черный доктор» и «Черный полковник», и при этом взрывались таким заливистым хохотом, что гуляющие по набережной с завистью посматривали в нашу сторону. Но я не возражал. Не кривился и не отмалчивался, смеялся вместе с ними и, рассказав им о своих злоключениях, по-свойски сносил их насмешки и с интересом выслушивал советы о банковских операциях по переводу денег, совершенно нелепых в моем положении. Во мне проснулся жулик. Просто коктебельский авантюрин какой-то, с серо-голубым взглядом самого изысканного подобострастия и, участвуя в их болтовне, я наворачивал пиццу, которую Костики поглощали в несметных количествах, и запивал этим самым «доктором» или «полковником», притворно выжидая предложения подставить свой пластмассовый стаканчик.
Стояли мы обычно у ресторана «Зодиак», напротив палатки с вином, уютной троицей, разложившись на парапете с выпивкой и, любуясь закатной ветчиной – красными прожилками на горизонте. Костики неожиданно возбудились от моего рассказа про попутчицу-модель. Они вдруг стали причмокивать, всплескивать руками и восклицать, – Один в купе с такой телкой! Вот это повезло! – а когда я описывал, как она ложилась спать, оставаясь в одном бикини, собирали в жирные складочки свои могучие брови и жалобно улюлюкали, превращаясь из бодрых менеджеров в двух безнадежных жирдяев из ток-шоу, встречающих полуголую ведущую. Так обнаружилась болезненная для Костиков тема. Несколько дней из своего недельного отпуска они пребывали на курорте, но им никак не везло со знакомствами. – Девушка, девушка! – взбудораженные моим рассказом, возобновляли они попытки, – Хотите вино? Давайте винца? – перебивали они друг друга, но наблюдая презрительно удаляющийся от них силуэт, тут же съезжали на скабрезные шутки. – Винца и тунца! Два толстых тунца! – снова раскатисто они заливались, открывая широко рты с непрожеванной пиццей. – Ну ты посмотри на них! – говорил один другому с тем же насмешливым возмущением с каким пять минут назад сетовал на обслуживание в гостинице. – Они же сами себя обкрадывают! Это не мы должны расстраиваться, Костик, это они лишают себя веселого отдыха!
При виде такой пробоины в офисной броне моих новых товарищей, я поспешил подлатать собственную – наврал, что уже пару раз купался в ночном море с разными девушками, при чем без всяких там «Черных докторов» и дорогих ресторанов. – Не та метода, друзья, – высокомерно подытожил я свои победы. – Надо на море. Моментальное сближение, сплошная романтика! И эконом класс! – заговорил я на их языке, но Костики, лишь на мгновение притихнув, с новой силой продолжили балагурить. – Ага, яйца себе там отморозить, – не унимались они. – Романтика мороженного тунца! – новыми криками оглашали они набережную, – Тунец-холодец!
И в этот момент появляется медведица – та самая девица, которую я провожал и встречал на Десантниках. Невероятным совпадением с моим хвастливым враньем и оглушительным примером для изумленных Костиков. Томно поблескивая вишневыми губами, колышась бурым загаром в разрезе черного платья, откуда-то из ресторанной иллюминации и, кажется, под зовущие её оттуда пьяные голоса, возникает она медово-тминная, в блестках, и накрывает нас мощной волной духов и вина. Обращается она ко мне своим контральто, запыхавшись и вызывающе.
– Ну что, красавчик, идем купаться?
Это очень удачно получилось. Она зачерпнула меня под руку и куклой потащила на пляж. Я едва успел стащить с парапета крутку с рюкзаком и, скатываясь за медведицей по ступенькам, все старался придумать, что бы такое сказать или воскликнуть, – Эге-гей, – что ли? – Поедем, красотка, кататься?! – чтобы хоть как-то скрыть свою растерянность. Но этого и не требовалось. Не оборачиваясь, она выбежала на берег, раскидала по пляжу туфли и, вывернув через голову платье, оказалась совершенно голой, покрытой ровным глубоким загаром, не прерывающимся ни единой полоской от белья. Я всегда говорил, что всякие неодаренные телом задохлики без одежды выглядят меньше. А люди хоть с какими-то задатками – наоборот, удивляют открывшейся мощью, избытком ожидаемого, чем-то таким ядрено телесным, что необъяснимо приковывает взгляд и с трудом поддается описанию. Медведица была из таких. Немного замедлившись, содрогнувшись от ледяной воды, она остановилась по щиколотку в море, и эти несколько секунд я стеклянными глазами смотрел на бурые ее ягодицы. В лунном сумраке они выглядели такими круглыми и надутыми, что даже не верилось. Казалось, что это и правда медведица, но только нарисованная. В книжке-раскладушке с какой-нибудь спортивной сказкой про лесную физкультурницу Потаповну, приседающую по утрам, скажем, с бочонком меда в пару центнеров. Раскрываешь такую книжку, и Потаповна пузырится на развороте здоровенными глянцевыми шарами…
Вот как раз, насчет «не верилось». Эта смуглая попка напомнила мне один эпизод из юности. В седьмом-восьмом классе у меня была любовная история с Таней Орловой, пышной девочкой с накрученной челкой, как у мультипликационной лошадки и умненькими математическими глазками. Еще она обладала ослепительно весенней улыбкой, по девичьи чистой и открытой – пухлыми губками на молочных щечках, будто ватрушка улыбается – на всю жизнь врезавшейся в память. И история наша была душещипательной. Долгой и непростой, неоднократно обсуждаемой на разных педагогических советах и костью в горле сидящей у наших родителей. Орлова была старше меня на два года, отличницей, выпускницей, предположительно медалисткой и, ко всему, занимала пост комсорга школы. А я понятно, кем был – хулиганом и двоечником, восьмиклассником, которого пару раз торжественно выводили из школы под милицейским конвоем. Горюшка мы с ней хлебнули, как говориться, будь здоров. Но я не об этом. Перед тем как забраться голышом под одеяло и пару недель играть там в юных натуралистов, валандались мы с Таней Орловой где-то около года – ходили туманами по скошенным полям в трудовом лагере, бродили темными переулками Бескудникова, прятались под лестницами в подъездах, добрались, потихоньку, до моей прихожей и вот, как-то вечером, стоим уже в моей комнате и целуемся с выключенным светом. Зарывшись в ее волосы, я беспорядочно её тискаю, и вдруг слышу шум падающей к ногам юбки. В комнате сумрак, лунные квадраты по стенам, я выпутываюсь из ее волос и на полировке шифоньера вижу крутое ее бедро и широкий профиль ягодицы. Для меня, пятнадцатилетнего, я не знаю, что это такое было – видение! Девичья попка в лунных отблесках, зыбким отражением на полировке! Причем, заметьте, перед глазами вожделенной картинкой. Будто, не в моих руках, а всего лишь картинкой. А уж в такое, что она в моих руках, и поверить было невозможно!
Хотя Таня Орлова и была белокожей и румяной девушкой… (О, она была такой белокожей и румяной, что даже на черно-белой фотографии, присланной мне Тигрицей в тюрьму, где она сидит на диванчике, поджав под себя ноги, и мило улыбается круглой своей мордахой, угадывались ало-голубые всполохи на ее коже и можно было понять, как озябли ее руки и колени) … так вот, на полировке шкафа выглядела она очень похоже. И теперь ее отражение ожило. Обрело глубину, на нем появилось море, и, лишь ненадолго застыв перед ним в нерешительности, девичья попка уже задорно подпрыгивает, плещется и исчезает в черном его зеркале. И мне, в очередной раз, трудно поверить, что происходит это со мной.
Но, слава Богу, я давно не пятнадцатилетний и быстро прихожу в себя. Послушно следуя примеру, я раздеваюсь догола и, бросившись в воду, догоняю медведицу с особым шиком, баттерфляем – после громкого хлопка ногами, выпрыгивая из моря с жадно открытым ртом и с распростертыми объятиями. При этом, несмотря на обжигающий меня холод, я чувствую под собой такой, с позволения сказать, руль, что у меня не остается сомнений, что я собираюсь сделать. И сдается мне, медведица об этом догадывается. Она бесшумно скользит в сторону лунных чаинок, мерцающим шлейфом скачущих от нее к горизонту, но едва я начинаю свой страстный заплыв, переворачивается на спину и брызгаясь в меня ногами, грубо хохочет.
– Ого-го! Дельфин какой!
Настигаю я ее в пару взмахов. Рыбьими глазами покачиваюсь над водой, нарезаю вокруг нее круги, стараюсь подловить сзади. Когда мне это удается, и я утыкаюсь носом в мокрый её затылок, у нее, видимо, тоже не остается никаких сомнений. Еще грубее она восклицает, – Ого-го! Дельфин какой! – и выкручивается, отпихивает меня и поворачивает к берегу. Шлейф из чаинок укорачивается в далекий мерцающий коврик. На отмели я загоняю медведицу в непроницаемой мгле. Заваливаю её назад, сгребаю в охапку, но ей опять удается вырваться. – Ого-го! Ишь ты! Дельфин какой! – игривым басом хохочет она и, скользнув ягодицей по моей щеке, встает из воды.
А я продолжаю лежать в море. Смотрю, как на освещенном фонарями пляже, похожем на галечное крем-брюле, медведица буксует по насыпи, хрустит всем этим бежевым, ореховым, и блестящие от воды её смуглые бедра, дугой набухают от напряжения. И с удивлением подмечаю, как это внезапно неинтересно. Мне становится так муторно и так неподъемно хлопотно продолжать знакомство, что я, кажется, готов пересидеть в ледяной воде самые долгие неловкости, какие, только, можно себе вообразить. Не знаю, что со мной опять происходит – мне неважно, удалось ли трахнуть ее сейчас или не удалось, главное, что «сейчас» закончилось и закончилось оно вместе со мной. И на большее я не рассчитан. Пусть она испарится. Рявкнет мне что-нибудь в своей манере, грубое и насмешливое, голосом Фаины Раневской, и исчезнет в своих ресторанах. Быть может, до следующей нашей случайной встречи.
Так и произошло. Медведица нырнула в свое черное платье, подобрала туфли и, шлепая босыми ножками, взбежала по ступенькам на набережную. Оттуда до меня донеслись чьи-то крики и смех и, узнаваемое во множестве голосов, могучее ее контральто:
– Ишь, дельфин какой!
Перед Костиками я предстал в расстегнутой рубашке, красным и мокрым, с трудом скрывая пробившую меня от холода дрожь. Встретили они меня стадионным ором, похоже, изрядно набравшись своего «доктора», и ехидными расспросами, из которых я понял, что с набережной смотрелись мы с медведицей, как с трибуны. – Ты засадил хоть? Или подморозился тунец-то? – ржали они. – Это ты уже какой раз за сегодня купаешься, дельфин? Воспаление легких себе насношаешь. На-ка, – подливали они мне вина. – Нудистка что ли? Из этих? – кивал один куда-то на восточный край поселка. – Ну ты видел, она вообще, вся целиком шоколадная. Тут нудик есть. На Юнге, – объяснял он своему другу. – Небось из говнопанков, палаточников. – Да где ты таких говнопанков благоухающих видел? – заступался я за девушку, толком не понимая о каком нудике и каких говнопанках идет речь. – Потаповна! – придумал я ей имя. – Очень приличная девушка. Просто она такая. С прибабахом! – многозначительно я усмехался, намекая на то, что это старинная у нас история, курортно-экстравагантная такая, с периодическими игрищами в ночном море. – А, Потаповна! – хрюкали мои пьяные приятели. – Жопастенькая! Пойдем в «Зодиак», посидим. Нам тоже срочно нужно по Потаповне.
Тогда они впервые меня пригласили. Потом приглашали постоянно и даже, когда нам не случалось встретиться, я мог позволить себе пробежаться по «Зодиаку» и поискать их за столиками. Собственно, после выступления с медведицей, я так и завершал свой вечер – побродив по набережной, заходил в «Зодиак» – длинную узкую веранду с окнами на пляж – и в клубах дыма и под шевелящие волосы басы из колонок, высматривал знакомых, уступая дорогу бесконечно выбегающим куда-то девушкам с голыми ногами и заплаканными лицами. Прохаживался вдоль столиков, закусив губу и вытянув шею, этаким коктебельским повесой, изображая крайнюю озабоченность в курортно-злачных перипетиях своей жизни – типа, вот мы тут разминулись, а там, понимаешь, нас ждут-не дождутся и мол, где же вы, где, мои боевые товарищи?! Жуликом, короче. В первую очередь, конечно, искал самих Костиков. Но через ночные посиделки с ними образовался и новый круг шапочных знакомцев, с которыми, как минимум, мы узнавали друг друга в лицо. Этого было достаточно, чтобы подсесть за столик, потрясти всех за руки, по-хамски зачерпнуть из чужой тарелки, осушить отставленную рюмку, поморщиться и сказать, – Да ну, жрете какую-то гадость, где девки-то, все? – и тут же куда-нибудь засобираться. Никто не обращал внимания, и единственно, кто подмечал такие вещи, были официанты. Пару раз я ловил на себе их непривычно трезвые для полуночного ресторана взгляды, особенно, когда оставался один за накрытым столом, в то время, как Костики обхаживали на танцполе долговязых девушек на котурнах, отплясывая вокруг них что-то из утренника подготовительной группы. Про официантов еще будет речь. А что до Костиков, то они считали, что именно в такой атмосфере и вершатся судьбы страждущих отпускников. У них даже была некая теория по этому поводу, они говорили, что девки тут водятся циничные, знающие чего хотят и, напившись, натанцевавшись и раскрепостившись, без всякого стеснения ищут кого-нибудь для логического завершения ночи. Еще они настаивали на «позитиве», непосредственности, самцовом пренебрежении и широте жестов, то есть скакали они в сандалиях и шортах, беспорядочно меняли девиц, и заказывали кучу жратвы, которую почти не ели. А я на все это одобрительно кивал. Улыбался им с задоринкой, как пионервожатый, и порой даже украдкой указывал на какую-нибудь новенькую, скучающую, красотку. Но при этом я всегда оставался за столом и не переставал лопать всевозможные ассорти и дуть ресторанный коньяк.
В общем, медведица «вывела меня в люди». С того момента, как Костики, под впечатлением понтов, которые мне так удачно выпало наколотить, решили разбавить свою тучную парочку моей персоной, повторялось так несколько дней. А закончилось историей еще забавнее. Однажды сижу я вот так за столиком, набиваю рот моллюсками, дирижирую вилкой в такт громыхающей музыке и любуюсь подпрыгивающей на танцплощадке толпой, где самыми темпераментными танцорами выглядят мои Костики. И вдруг ко мне подсаживается девушка в джинсовом комбинезоне и с двумя белесыми хвостиками, торчащими у нее из головы, как у первоклашки. Она решительно вбивает в стол локти и слабым, дребезжащим голосом старается перекричать музыку:
– Ты чего сидишь? Я на тебя уже полчаса смотрю!
Я прекращаю жевать и растерянно вглядываюсь в ее бледное, мальчишеское лицо, с тревожно распахнутыми, узко посаженными, глазами. С первых же мгновений, глядя в эти серые лужицы, я чувствую беспокойство – дурашливо кручу головой и развожу руками, показывая, что мне непонятно, откуда она на меня смотрит, а главное зачем? – такой «детский сад», иногда, нападает на меня, когда я нервничаю. Но девушка не улыбается и продолжает таращиться, выдерживая невозможную паузу. Какое-то время мы так и сидим – я, не решаясь при ней есть, она, выпрямившись и, расправив плечи, похожая с этой грудной накладкой от комбинезона и съехавшими в кучу глазками, на девушку-электрика, пережидающего у себя за спиной замыкание с громом и молниями и, включившейся неожиданно музыкой. Вскоре, оказывается, что ждет она заказанную композицию. Стихает дискотека и диджей делает объявление:
– Для нашей гостьи из Таганрога, Людмилы, и таинственного златовласого незнакомца. Тони Брэкстон, Ан брейк май хард. Не разбивай мое сердце. Дамы приглашают кавалеров!
Толпа перестает скакать, все смотрят в мою сторону или, по крайней мере, ищут этого «златовласого незнакомца», а Людмила из Таганрога, с таким зловещим выражением вскидывает брови, что создается впечатление, будто она любуется, как я меняюсь в лице от всего этого кипиша, свалившегося мне на голову. Не дождавшись с моей стороны никаких движений, она за руку выуживает меня из-за стола и ведет по ресторану. На танцплощадке пока никого нет. Мы становимся в самом центре, и под первые аккорды жалобного брейк май хард, Людмила торжественно оплетает мою шею запястьями и начинает извиваться. При этом она сосредоточенно смотрит мне в переносицу и говорит: – Ты мужчина моей мечты!
В ответ я ухмыляюсь, прижимаю ее к себе и печально свешиваю голову у нее за плечом. Но она отстраняется:
– Ты не понимаешь, ты судьба, и больше ничего не имеет значение!
Мне становится не по себе. Пытаясь переключить ее на что-то более привычное, я подхватываю ее ниже талии и делаю пару пируэтов так, что ножки её болтаются над полом, как у матерчатой куклы. И девушка, похоже, оценивает мой порыв. Она отталкивает меня с новой силой и скученные ее глазки обжигают мою переносицу еще жарче:
– Ты мужчина моих снов! Ты мне снился всю жизнь!
– Да, это да, ну что ж, это хорошо… – мычу я что-то нечленораздельное, и понимаю, что на фоне восторженных ее реплик, бормотание мое звучит откровенно издевательски. Тогда я осекаюсь, снова норовлю спрятаться у нее за плечом, но Людмила бьет меня в грудь и радостно восклицает:
– Я поняла, ты мой принц! Мы должны немедленно пойти ко мне!
После этих слов, она сдергивает меня с танцплощадки и тащит к выходу. Теперь мы бежим в обратном направлении. Мне кажется, что с момента диджейского объявления никто еще не успел отвлечься, песня едва началась, и вся эта беготня с девушкой-электриком очень всем заметна. И это окончательно выбивает меня из равновесия. Влачусь я за Людмилой самым негодяйским манером – ухмыляюсь на все четыре стороны и ищу глазами Костиков, малодушно готовый на поддержку даже их поросячьего сарказма.
Не помню, видел ли я Костиков в тот момент? Было бы любопытно. При них вторая девушка уволакивает меня, словно тележку, и можно себе представить, как зашлись бы мои приятели в этот раз. Но не довелось. Потерявшись в ту ночь, мы больше не встречались.
А тем временем, набережная начинает напоминать площадь перед ночным метро – народу нет, фонари освещают мусор, раздаются из темноты пьяные крики, и в светящиеся двери никто не заходит, из них, теперь, вываливаются. Вот и мы с Людмилой вываливаемся. Заворачиваем в парк Литфонда и идем его темной, извилистой дорожкой, как супруги, опаздывающие на последнюю электричку – быстрым шагом, напряженно и молча. Людмила почему-то сразу затихает. Топает, белея во мраке носками кроссовок, смотрит, запрокинув голову, в синюю прорезь деревьев и держит меня за руку. Это, как спящий Рома Глотов, персонаж моего первого «рулона» воспоминаний – он ни на секунду не останавливался, кричал, восторгался, бесконечно был чем-то занят и поэтому, когда спал, выглядел жутковато. Резкая перемена в Людмиле производит такое же впечатление. И если пару минут назад у меня мелькали мысли о том, что она просто пьяная – мало ли как бывает, ни одного смазанного штришка, а несет, не пойми, что – то сейчас, семеня подле сдержанной девушки, в затаенной решимости чеканящей шаг по парку Литфонда, я лишаюсь и этого утешения и совсем уже не знаю, что думать. Ну разве что я, и правда, красив, как бог. Это, разумеется, я шучу. На самом деле, свойственно мне нечто обратное. Думать, например, что вот она прыснет в меня чем-нибудь стреножащим, сядет в лавровых кустах и, собрав свои глазенки в кучку, будет скрупулезно отрезать мне яйца. Или, скажем, на садовом участке с трупом хозяйки в компостной яме, поджидают меня люди со скошенными лбами, помыкающие девушкой-электриком – и опять же, отрежут мне яйца. Эти маниакальные фантазии унаследовал я от Тигрицы, и, как только я перестаю что-либо понимать, в голове моей мгновенно клубится подобная дурь. Но я креплюсь. И, отбросив зловещие образы, рассеянно разглядываю черные нагромождения домиков с лунной карамелью на крышах, огромные окна коттеджей, занавешенные портьерами и гадаю, где же окажется это девичье гнездышко, свитое из шелкового белья. С непременным сыром в холодильнике, засохшим букетиком на тумбочке и с вожделенно мягкой кроваткой, которую я не видел уже около недели. Почему, обязательно, люди со скошенными лбами? Может быть, эта Людмила из Таганрога, дочка какого-нибудь воротилы, сбрендившая от достатка и одиночества, и я ей снился…
– Только, тихо! – обрывает мои мечтания Людмила.
Теперь и голос ее кажется другим – угрюмо-брезгливым ворчанием, с каким давят таракана в уборной. Людмила небрежно меня отпихивает, открывая-закрывая калитку, и, пока мы крадемся между беседок, похожих в темноте на могильные участки, я, как лунатик, проснувшийся на чужом дворе, вглядываюсь в её затылок с пробором.
– Тише, я говорю, все спят! – давит Людмила еще одного невидимого таракана, шаркает фанерной дверью, и мы попадаем в безоконную каморку с двумя кроватями. Никак я не предполагал, что в парке Литфонда сдают такие халупы! В комнате непроницаемый мрак, духота, и тесно до такой степени, что я тут же вхожу в пазы – макушкой упираюсь в потолок, а коленями в спинки кроватей. Одна из них скрипит и подает сонный голос:
– Люд!
Исчезнув в глубине комнаты, Людмила издает оттуда короткий, остервенелый звук. В ней, будто что-то лопается. – Спи! – шипящим выстрелом оглашает она каморку, и я чувствую, что еще раз проснулся. За последние пять минут я проснулся уже раза три, и, только когда между соседками возникает ругань, мне удается окончательно продрать глаза.
– Да достала! – вздыхает разбуженная девушка.
– Заткнись! – рявкает Людмила.
– Сама заткнись! Дура!
Кровать громко лязгает, и над ней белой тенью взлетает одеяло. Душную комнату колышет крахмальный ветерок. Соседка, раздраженно перевернувшись на другой бок, замирает.
– Иди сюда, че там встал? – снова переходит на шепот Людмила. – Тут кто-то есть! – придуриваюсь я. – Я же сказала, подруга! Она спит, не обращай внимания. – Людмила выныривает из своего угла, и по мне нервно бегают ее пальцы. Я ловлю их в кулак и, собравшись с духом, вполголоса спрашиваю:
– А как мы трахаться-то будем?
Возникает пауза. Людмила не отвечает. Дышит в лицо, и мне видно ее круглые глазки, испуганно выкатившееся из орбит. В этот момент кровать, на которой спит подруга, начинает трястись, и из-под одеяла доносится веселый девичий голос:
– Вот-вот!
И подруги опять начинают ругаться. – Наташ, иди в жопу! – взвизгивает Людмила. – Я сплю! – смеется Наташа. – Ты жизнь мне отравляешь! – Да сплю я, сплю, чего тебе надо? – Сволочь! – Все сплю, отстань!
Наташа втыкается в подушку и, накрывшись с головой, изображает храп.
Но уже в следующее мгновение она задорно командует:
– Трахайтесь!
Что это было за «траханье», наверное, понятно. Подруга Наташа лежала рядом, на расстоянии вытянутой руки – спиной к нам, валиком постельного белья, со взъерошенным затылком на подушке и пятнышком поясницы в просвет задравшегося одеяла – и, надо сказать, показалась мне смешливой и остроумной девушкой, хотя я и не могу припомнить ни одной её фразы. Просто она остроумно молчала и остроумно вздыхала, изобретательно скрипела кроватью. Например, могла закруглить ритмический рисунок недостающей долей, то есть, недосчитавшись завершения такта, качнуть попой кровать и тем самым заполнить повисшую паузу. Или, допустим, мелко и часто подпрыгивая на пружинах и, выдавая едва слышные дроби, весьма удачно смещала акценты, как говорят музыканты – синкопировала ритм. И даже когда она хрюкала в подушку или заходилась в беззвучном хохоте, то это всегда было очень кстати. И признаться, рядом с таким благодарным слушателем, я играл не последнюю роль в этой комедии. Все мои клоунские «угу», «сейчас» и «какое блаженство!», буквально относящиеся к Людмиле, на самом деле адресованы были Наташе, и порой мне с трудом удавалось сдержаться, чтобы не захрюкать вместе с ней, после того, как я что-нибудь отчебучу. Скажем, печально вздохну в потоке взволнованного дыхания Людмилы. Или упаду на пол, с грохотом и криком, в момент восторженного её стона…
Стоны, кстати, в нашем кроватном трио, целиком лежали на плечах Людмилы. Тут она старалась изо всех сил и создавала совершенно порнографический фон. Правда, без слов. По всей видимости, она стеснялась завести свою ресторанную шарманку про принца и мужчину своей мечты, от которой смешливую Наташу, наверняка, разорвало бы в клочья, и хвасталась менее рискованным способом. А то, что хвасталась, чувствовалось. Сопела и пыхтела Людмила с нарочитым усердием и сверх всякой меры, и иногда входила в такой раж, что, когда ей доводилось вскрикивать коротким, обморочным, – А! – я мог поспорить, что это никакое не, – А! – а самое настоящее триумфальное, – А!? – предназначенное исключительно для того, чтобы поддеть Наташу.
(Чей взъерошенный затылок, я напомню, лежал вот тут, совсем рядышком и, по-моему, взъерошен был весьма ехидно).
Выбираться из этого цирка пришлось с боем. Людмила не хотела меня отпускать, очевидно, надеясь утереть нос подруге еще и утренним пробуждением в объятиях «златовласого незнакомца». Пока я искал в темноте кроссовки, она умоляюще дребезжала, – куда ты, зачем ты, останься! – голосом, знакомым по ресторану, но звучащим теперь в другой, трагической части пьесы. Но вырвался. Оказалось, что я недалеко от «Пошты». Небо подернулось перепонкой, прозрачно-молочной, как третье веко у крокодила, и черные хребты Карадага, что открывались мне теперь с главной улицы, обнажились в предрассветном оскале. И еще что-нибудь рептилоидное в этом утре, я уверен, было. На меня накатила страшная усталость. Создавалось впечатление, что светает откуда-то снизу, холодным, свинцовым светом, и я передвигаюсь по дну. Влачусь мимо подводных стен, укутанных мхом и тиной, мимо утопленных заборов, над которыми плавают еловые лапы, и, когда в самом низу Десантников я упираюсь в море, тусклое и мятое, как жестяной таз, в ушах у меня звенит от набранной глубины. Я остановился…