Читать книгу Усвятские шлемоносцы (сборник) - Евгений Иванович Носов - Страница 9

Повести и рассказы
Усвятские шлемоносцы
8

Оглавление

Не умел дедушко Селиван долго тяготиться обидой и, видя, как присмирели от его слов новобранцы, уловив этот их перегляд, весело повернул разговор:

– Э-э, робятки, негоже наперед робеть! Поначалу оно завсегда: не сам гром стращает, а страховит неприятельский барабан. А уж коли загремит взаправду, то за громом и барабана не слыхать. Сколько кампаней перебывало – усвятцы во все хаживали и николь сраму домой не приносили. Вам-то уж не упомнить, а я еще старых дедов захватил, которые в Севастополе побывали и на турок сподабливались. Оно ить глядеть на нашего брата – вроде и никуда больше не гожи, окромя как землю пластать. А пошли – дак, оказывается, иньше чего пластать горазды.

И опять, засмеявшись, крутанул крепко:

– Гибали мы дугу ветлову, согнем и вязову… А щас пока гуляйте! Давыдушка, улей, улей, попотчевай чем ни то.

И сам тоже выпивши на равных, посопев сморщенным носом, похватав воздуху, хлопнул Касьяна по плечу:

– Все мы тут не таковские, а уж кто середь нас природный воитель, дак это Касьянка. Не глядите, что помалкивает, попусту не кобенится.

– Ты уж сказанешь, Селиван Степаныч, – зарделся Касьян и непроизвольно подобрал под скамью галоши. – С чего выдумал-то?

– А с того, что знаю.

– Я дак из ружья птахи и то не стрелил…

– Это пустое, что не стрелил, – несогласно мотнул головой Селиван.

– Дак тади откуда быть-то мне?

– А вот быть, Касьянка, быть. Нареченье твое такое, браток. Указание к воинскому делу.

– Какое такое указание? – и вовсе смешался Касьян.

– А вот сичас, сичас я тебе все, как есть, раскрою…

Дедушко Селиван, и вовсе развеселясь, опять полез в свой шкафчик и, оживленно покхекивая, воротился к столу с толстой и тяжелой книгой, обтянутой порыжелой кожей.

– Сичас, сичас, голубь, про то почитаем. Про твое назначение.

При виде книги мужики подтянули поближе скамейки, с нетерпеливым интересом, как малые дети, изготовились слушать неслыханное. Всякая книжица, даже школьный букварь, вызывала к себе в Усвятах почтение, а эта, обряженная медными бляхами и застежками, ненашенских времен и мыслей, уже одним своим обликом заставила всех подобраться, а сбитый с толку Касьян даже пригладил волосы, как делал это всегда при встрече пришлого человека, перед неведомым.

В полной тишине дедушко Селиван с усилием разломил надвое книгу, опахнувшую лица сидевших слежалым погребным ветерком старины, и, отвалив несколько ветхо-кофейных страниц, нацелил палец в середину листа.

– Ага! Вот оно! – объявил он, обретя и сам подобающую благостность.

– А ну-ка… – заерзали мужики.

Отстранясь и подслеповато сощурясь, дедушко Селиван начал ощупью лепить слова по частям, и от этой их разъятости звучали они торжественно и значительно, будто произнесенные свыше:

– Наре… нареченный Касияном да воз… возгордится именем своим… ибо несет оно в себе… освя… щение и благо… словение божие кы… подвигам бран… ным и славным…

Старик остановил палец и вопрошающе взглянул на Касьяна: усвоил ли тот сказанное?

– А исходит оно… из пределов гре… греческих… из царств… осиянных великими победами… где многия мужи почи… почитали за честь и обозначение Пла… Планиды… называть себя и сынов своих Касиянами… ибо взято наречение сие от слова… кас… кас… сис… кассис… разумеющего шелом воина… воина великаго и досто… славнаго императора Александра Маке… донскаго… и всякий носящий имя сие суть есмь непобедимый и храбрый шле… мо… носец.

Дедушко Селиван отнял от книги палец и ликующе вознес его кверху:

– Уразумел? Шлемоносец! Во как толкуется имя твое! Выходит, сызмальству тебе это уготовано – шлем носить.

– Чего напишут-то… – растерянно усмехнулся Касьян. – Сызмальства я гусей с теленками пас. Да и теперь за лошадьми хожу.

– Теленков-то ты пас, а шелом тебя, стало быть, еще с той поры дожидался.

– Ну дак все правильно! – хохотнул Давыдко. – Пойдешь днями, наденут железну каску – вот тебе и шлемоносец! Все как есть сходится.

Мужики посмеялись такому простому резону.

– Погодите, погодите! – остановил их дедушко Селиван. – Каску на кого хошь можно напялить. И на козла, и на барана. Не в каске суть. Ты вот думал, что ты Касьян да и Касьян, ан ты, вишь, какой Касьян. Вон как об твоем имени сказано: «Ибо несет оно в себе освящение… – понял? – … и благословение к подвигам». Во как! Это неважно, что ты птахи не стрелил. Наука невелика, обучишься. Но ежели тебе уготовано, ты и не стрелямши ни в ково можешь такое сотворить, что и сами враги удивятся и воздадут хвалу и честь твоим подвигам, хотя и понесут от тебя урон и позор великий.

Касьян уже не перечил, а только сидел, нагнув голову, в усмешке терпеливо снося свалившееся на него стариковское празднословие.

– Вижу, парень, не веришь ты этому, – продолжал свое дедушко Селиван. – Дескать, пустое мелется. Ась? Тади давай зайдем с другого конца. Вот скажи, кто есть Прошка наш, Прохор Иваныч?

– Как кто? – пожал плечами Касьян. – Ну, председатель.

– Так, председатель. Верно. А мог ли он об этом знать, что будет председателем, когда вот так, вроде тебя, теленков мальчишкой пас?

– Дак откуда ж ему…

– Тоже правильно. Не мог он этого знать. Нарекли его мать с отцом Прохором, бегал по Усвятам этакий конопатенький ушастый пащенок, ничего не знавший о себе, тем паче наперед. Так?

– Ну так, ясное дело.

– А теперича давай заглянем в книгу… – Дедушко Селиван полистал, пришептывая: – Прохор… Прохор… отыщем Прохора… Ага! Вот он! Ну-кось, как тут про него? – И снова перестроив голос на высокий лад, зачитал: – Смысл нареченья зело пригож… ибо разумеет собой… песно… песноводи… теля… во славу Господню. А составлено сие имя… как всякое зерно… из двух равно… равновеликих долей благозвучнаго грецкаго речения… в коем одна доля «хор» означает совместное песнопение… тогда как другая доля «про»… на оном наречии понимается как старший… А совместно сии доли… воссоединясь в оное имя… означают старшаго над хором, запевнаго человека… сиречь запевалу.

И опять дедушко Селиван поучительно воздел палец:

– Запевный человек? Ну дак ясно, Прошка наш во славу Божию песен не поет, он партейный, книга-то не нонешняя, не теперь писанная. Но суть совпадает – запевала! Всей усвятской жизни голова!

– Н-да! – удивились мужики. – А гляди ты, верно ведь!

– А ну-ка, Селиван Степаныч, – заинтересовался Леха, – читани-кось, чего там про меня сказано?

– Дак и про тебя пошукаю. Сичас и про Лексея…

Дедушко Селиван снова потеребил страницы, поперекладывал их туда-сюда и, отыскав нужное место, сперва побубнил про себя, а потом уж дал короткое разъяснение:

– Про тебя, милок, тут такое сказано, што Алексей – это вроде как защитник. Так вот и написано: заступник отечества, всех страждущих, слабых и малолетних, всех человеков и тварей Божиих.

– Ишь ты! – Никола Зяблов восхищенно посмотрел на Махотина. – И Леха наш, оказывается, в большом звании. Гляди-кось: защитник отечества! Высо-о-окая, Лексей, у тебя должность!

Махотин остался доволен таким истолкованием.

– Дак теперь давай и про Зяблова, – засмеялся он. – Кто есть таков? А то вместе пьем-курим, а что за прыщ – незнамо.

– Вот и про Николу… А Никола у нас… – готовно провозгласил дедушко Селиван. – Никола, стало быть, так: победитель! Вот как!

Мужики поворотились к Николе Зяблову, сидевшему босо и без рубахи.

– Ух ты, едрит тя в кадушку с обручами! Вот это дак Никола! Вот это дак чин!

– Что ж ты, Николка, в Усвятах-то ошиваешься? – пуще всех хохотал Давыдко. – Тебе бы в портупеях ходить, а ты доси в одной майке бегаешь.

– Ладно вам, – конфузливо осерчал Зяблов. – Шутейное это все. Для смеху писано.

– А может, и не шутейное. Вон про нашего Прохор Ваныча в самую точку. Как влито. Поди, старые люди чегой-то да кумекали, когда писали.

Прочитали и про Афоню-кузнеца, и выходило по-писаному, что и Афоня не просто так, как ежели б какой лопух на огороде, а тоже назван куда с добром: не боящийся смерти! И уже как-то иначе поглядели мужики на обширные Афонины плечи, на вросшую в них сухожильными кореньями быковатую шею. Кто ж его знает, может, его и взаправду никакая поруха не возьмет…

– Не-е, братцы! Чтой-то в этой книжице есть! – блестя глазами, воскликнул Леха. – Видать, не с бухты-барахты писана. Дак и так рассудить: человек зачем-то да родится. Не токмо за сарай бегать. Небось потому и прозвище ему дается с понятием, чтоб, стало быть, направить его на что-то такое, окромя пустого счета дням…

Мужики один за другим потянулись к невиданной книге. Обтерев о штаны лопатистые ладони, глянцевевшие мозольно-сухой кожей, в застарелых, набитых землей трещинах, от которых не могли распрямляться полностью, а лишь складывались пальцами в присогнутые ковши, они бережно и неловко брали книгу обеими руками под кожаный испод, как принимали по вечерам, придя с работы, грудного младенца, не научившегося еще держать головы. И так же бережно, с почтительной предосторожностью, опасаясь учинить поруху, сделать что-нибудь не так, перекладывали ее алтарно пахнущие листы, вглядываясь в причудливо-кружевные заглавные буквицы, расцвеченные киноварью и озеленевшей позолотой. И даже пытались сами разобрать и постичь мудреные строки, но, пошевелив сосредоточенно и напряженно губами и произнеся раздумчиво-протяжное «н-да-а…», охранно передавали ее другому. Было диковинно оттого, что их имена, все эти Алексеи и Николы, Афони и Касьяны, такие привычные и обыденные, ближе и ловчее всего подходившие к усвятскому бытию – к окрестным полям и займищам, осенним дождям и распутью, нескончаемой работной череде и незатейливым радостям, – оказывается, имели и другой, доселе незнаемый смысл. И был в этом втором их смысле намек на иную судьбу, на иное предназначение, над чем хотя все и посмеялись, не веря, но про себя каждому сделалось неловко и скованно, как если бы на них наложили некую обязанность и негаданную докуку. Так бывало еще в детстве, когда матери, обрядив на праздник в новую рубаху, наказывали не мараться, блюсти себя в чистоте, и хотя на душе делалось радостно и приятно от этой обновы, но в то же время, бегая на народе, надо было все время помнить родительский наказ и часом не выпачкать рубаху. И теперь тоже мужики были негаданно озадачены этой обновой, иным значением своих расхожих имен, как будто все они были одеты в новые рубахи перед скорой дорогой и надо было там блюсти себя и не замараться.

– Ну дак а ты ж кто таков, дедко Селиван? – блестя глазами, поинтересовался Леха. – Интересно!

– Дак про себя я уже знаю, давно вычитал.

– А как же тебя?

– А про меня тут, робятки, нехорошо…

– Не-е, давай уж читай. Ежли про всех, то и про себя давай.

– Оно про меня хоть и нехорошо, а тож верно сказано, – легко засмеялся дедушко Селиван. – Леший я. Лесной мохнарь.

– Ох ты! Это как же так?

– А вот эдак – лешачий я Селиванка. В книге так истолковано, кабудто по-греческому, по-римскому ли «сельва» лес обозначает, дремотну чащобу. А Селиван – по-ихнему и есть, стало быть, лешак. Ну да я и согласен. Потому, кто ж я есть иной, ежли жизня моя самая лешачья – брожу, блукаю, свово двора днями не знаю. Лешак я и есть козлоногий. Зеленомошник. Тоже и обо мне верно сказано. Значит, такова судьба.

– Дак что ж это получается? – подытожил Махотин. – Выходит, не один токмо Касьян, а и все мы тут шлемоносцы. Про кого ни зачитывали, всем быть под шлемом.

– Дак и я б заодно! – весело объявил дедушко Селиван. – Хучь я и леший, изгой непутевый, да на своей же земле. А чево? Учить меня строю не надобно, опеть же ружейному артикулу. Этова я и доси не забыл, могу хучь сичас показать. Правда, бежать швыдко не побегу, врать не стану. А остальное солдатское сполнять еще смогу, истинное слово!

Был подходящий шутейный момент снова выпить по маленькой, и Давыдко, унюшливый на такое, не упустил случая и тут же оделил всех из очередной сулейки.

– Ну, соколики, – Селиван поднял свою стопку, взмахнул ею сверху вниз, справа налево, окрестя застольную тайную вечерю. – За шеломы ваши! Чтоб стоять им крепким заслоном. Свята та сторона, где пупок резан! А ить было время, сынки, когда воинство, на брань идучи, брало с собой пуповинки. Как охранный, клятвенный знак. Ну да выпейте, выпейте, подоспела минутка.

Выпив под доброе слово, заговорили про всякое-разное, житейское, опять же про хлеб и сено, но Касьян, молчавший доселе, подал голос поперек общему разговору, спросил о том, что неотступно терзало его своей неизбежностью:

– А скажи, Селиван Степаныч… Все хочу спросить… Там ведь тово… убивать придется…

Дедушко Селиван перестал тискать деснами огуречное колечко, изумленно воскликнул:

– Вот те и на! Под шелом идет, а этова доси не знает. Да нешто там в бабки играются?

Касьян покраснел и опять пересунул под лавкой галошами.

– Да я тебя не про то хотел… Ты ж там бывал… Ну вот как… Самому доводилось ли? Чтоб саморучно?

Дедушко Селиван, силясь постичь суть невнятного вопроса, морщил лоб, сгонял с него складки к беззащитно-младенческому темени, подернутому редким ковыльным пушком, в то время как его бескровно-восковые пальцы машинально теребили хлебную корочку, и то, о чем спрашивал Касьян, никак не вязалось со всем его нынешним обликом: казалось, было нелепо спрашивать, мог ли дедушко Селиван когда-либо убить живого человека.

Но тот, взглянув ясно и безвинно, ответил без особого душевного усилия:

– Было, Касьянка, было… Было и саморучно. Там, братка, за себя Паленого не позовешь… Самому надо… Вот пойдете – всем доведется.

Мужики враз принялись сосать свои цигарки, окутывать себя дымом: когда в Усвятках кому-либо приспевала пора завалить кабана или, случалось, прикончить захворавшую скотину, почти все посылали за Акимом Паленым, обитавшим аж за четыре версты в Верхних Ставцах.

– Ну и как ты его? Человек ведь…

– Ясно дело, с руками-ногами. Ну да оно токмо сперва думается, что человек. А потом, как насмотришься всего, как покатится душа под гору, дак про то и не помнишь уже. И рук даже не вымоешь.

– Ужли не страшно?

– Правду сказать, то с почину токмо.

– И как же ты его? – теперь уже допытывался и Леха Махотин. – Самого первого?

– Эть, про чево завели! – не стерпел Никола Зяблов, но его тут же оборвали:

– Да погоди ты! Надо ж и про это знать. Не сено идешь косить. Дак как же, дедко, было то?

– Ну, как было…

И дедушко Селиван начал припоминать.

Оказывается, в японскую стрелять ему не довелось: числился он тогда по-плотницки, наводил мосты, строил укрытия, а больше ладил гробы для господ офицеров. Вместе с артелью изготовил он этих домовин великое множество, навидался всякого, но самому замараться о человека не пришлось. А в первый раз случилось это уже в четырнадцатом, в Карпатах.

– Ну как было… Определили нас на первую позицию. Под Самбором. Еще и немца живого никто не видел, токо-токо с эшелону. И вот утречком начал он по нас метать шарапнели. Ну, бабахает, ну, бабахает! Накидал в небо баранов, напятнал черным, и вот пошел он на нас. Одна цепь да другая. Пока бил шарапнелью, сидели мы по блиндажам да по печуркам, а тут высыпали к брустеру, изготовились, тянемся, глядим через глину, каков он из себя, немец-то. Враг-то враг, а любопытно. А они идут, идут молча, одни ихние офицеры что-то непонятное курлыкают. Идут не густо, аршин этак на десять друг от дружки. Шинелки мышастые, за спинами вьюки, иные очками посверкивают. Покидали мы недокуренные цигарки, припали к прикладам, правим стволы навстречу. Надо бы уж и палять, а то вот они, близко, саженей на триста подошли. А ротмистр наш Войцехович все не велит, все травку кусает: нехай, дескать, подступятся поближче. Да куда ж еще-то? Их небось рота, а нас вполовину мене. Но дело не в роте, а то сказать, что незнамо по какой причине напал на меня колотун. Пот с меня градом, глаза выедает, а я зубом на зуб не попаду. Я уж и к земле жмусь, чтоб остановиться, и руки мои онемели винтовку тискать, в плечо давить – ничево не помогает. И не новичок я был, чтоб так-то пужаться, японскую повидал, а вот затрясло меня всево, хуже лихоманки. Не то чтобы немца боязно, не-е: пока я в окопе, он мне ничево не сделает, да и не один я сижу – и пулемет с нами, а было мне страшно самово себя, подступавшей минуты: как же я по живому человеку палить-то буду? Издаля еще б ладно: попал, не попал, твоя ли пуля угодила али соседская – издаля не понять бы. А тут вот они – уж и пуговицы сосчитать можно. А командир все молчит, держит характер, не отдает команды – и вовсе казнит меня. И гляжу я, в самый раз на меня метит долгущий худобный немец. И вроде бы даже глядит в мое место. Шинелка на нем куцая, неладко так ремнем спеленутая, а голова маленькая, гусячья, и камилавка на оттопыренных ушах – большой вроде бы немец, а какой-то не страшный. Кто там идет справа, кто слева – не вижу, не гляжу, а приковало меня токмо к одному этому немчину. Лицо бледное, губы зажал, поди, сам в испуге. Ну дак ясно дело, на окоп в рост итить как не бояться? И тут они побежали на нас. Войцехович выхватил леворвер, закричал «пли», харкнули встречь немцам винтовки, зататакал на краю наш пулемет. А я как окаменел, все не стреляю, тяну минуту, а минуты этой уж и ничево не осталось. Да упади ж ты, проклятущий, молю я ево, али отверни в сторону, не беги на меня. Вот же щас, щас по тебе вдарю! А тут уж кругом крик, пальба, гранаты фукают… Велики были впереди Карпатские горы, полнеба застили, а немец набежал – и того выше, загородил собой все поднебесье. Восстал он надо мной и замахнулся по мне прикладом. Господи Иисусе, видишь сам… – только и помолился, да и даванул на крючок, ударил в самые ево пуговицы… Открыл глаза, немца как не бывало, токмо камилавка ево в окопе моем под сапогами… Тут наши начали выскакивать наверх, зашумели «ура», а я хоть и полез вместе со всеми, а ничего не соображаю, кто тут и что. Бей меня, коли в эту пору – бесчувствен я, вот как все во мне запеклось. Нуте: вылез я на брустер, еще не встал даже, еще руками опираюсь, гляжу – а он вот он, навзничь лежит за окопной глиной. Без шапки, голова подломилася, припала ухом к погону. А глаза настежь, стылым оловом… Бегу потом, догоняю своих, а в голове бухает: мой это лежит, моя работа…

Дедушко Селиван пристально поглядел на свои руки и убрал их со стола.

– Я дак три дня опосля ничего не мог исты. Все старался подальше от людей держаться. Али работать напрашивался, чтоб поумористей. Ну а потом обтерпелся, потвердел духом, да и пошло, наладилось дело. Особливо когда сам раз да другой в атаку сходил. Самое главное, робятки, это поле перебежать, до ихних окопов добраться. В поле немец дюже жарко палит. А перебег – тут уж наш верх. В лютости, в рукопашной, ежли сам не свой, дак и убьешь – не почуется. Все одно, что в драке улица на улицу. Огрел ево, а куда угодил, чево раскроил – разглядывать некогда. Гадко токмо, когда штыком повыше брюха в грудную кость гвозданешь. Потом дергать приходится, сам не сымается. Это гадко.

– Ох, братцы! – невольно содрогнулся Никола Зяблов. – А ну как и мы в пехоту? Да так-то вот тоже…

– А куда ж еще? – обернулся Давыдко.

– Да хоть бы в кавалерию. И то получше. Там хоть штыком пырять не придется.

– Не пырять, дак зато напополам рубить. Шашку дают небось не кашу ковырять.

– Послушать, – Афоня-кузнец кашлянул в черную пятерню, – дак вам такую б войну, чтоб и курицу не ушибить.

– А тебе-то самому какову надобно? – удивленно обернулся Никола. – По мне не умирать – убивать страшно. Али сам не такой?

Афоня-кузнец тяжело повел опущенной головой и, не глядя на Николу, глухо проговорил:

– Россия вон гибнет. Немец идет, душегубничает, малых детей и тех не щадит…

– Ну дак кто ж про то не думает? – потупился Зяблов. – Уж и думки за думки зашли. Завтра вот сберемся и пойдем…

И опять воцарилась затяжная немота. Низкое, уже завечеревшее солнце ударило в дворовое окно, высветило застолье, махорочные разводы над кудлатыми головами, не раз ерошенными и скороженными за долгий день. И как давеча, в смутную минуту, дедушко Селиван, встряхнувшись, попытался отвлечь мужиков песней, затеяв ее с тем умыслом, что остальные подхватят и подпоют:

Собирался Васильюшко,

Ой да собирался в охотушку-у,

Ой да в охоту-охотушку,

Тяжелую работушку-у…


Мужики, однако, оставили песню без внимания: хоть и было выпито довольно, но хмель нынче не брал, не доходил до души так, чтобы позвать на песню. И хозяин, погасив затею, конфузливо обронил:

– Нет, дак и нет. Не поется, дак и не свищется. Бедугоре не обманешь… Да и то сказать: боялся серп о бодяк зубья сломать, не пробовавши… И испробовал, дак и бодяк – трава.

Усвятские шлемоносцы (сборник)

Подняться наверх