Читать книгу Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения - Евгений Костин - Страница 3
Письма Пушкина
Оглавление1816
27 марта 1816 г. П. А. Вяземскому. Из Царского Села в Москву.
Что сказать вам о нашем уединении? Никогда Лицей (или Ликей, только, ради Бога, не Лицея) не казался мне таким несносным, как в нынешнее время. Уверяю вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая, назло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы живали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину…
Бог ты мой, как переменится со временем эта пушкинская юношеская открытость к миру, необходимость контактов и встреч с друзьями, бесконечных бесед, веселых пирушек, – и как будет он стремится именно что к «уединению» и покою: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»
1819
Вторая половина июля-начало августа 1819 г. Н. И. Кривцову. Из Михайловского в Лондон. (Черновое).
Я не люблю писать писем. Язык и голос едва ли достаточны для наших мыслей – а перо так глупо. Так медленно – письмо не может заменить разговора.
Написав так, Пушкин пока еще не подозревает, что его письма станут одним из самых приметных документов времени, что их блестящий стиль и свободное ведение диалога со своими собеседниками будут мало с чем сравнимы в мировой традиции. А его письма к жене, написанные в период долгих отлучек, напротив, будут свидетельствовать о желании постоянного общения с семьей посредством писем. Он также был блестящ в письмах, как и в разговорах и беседах с людьми, которые были ему интересны.
1820
Около (не позднее) 21 апреля 1820 г. П. А. Вяземскому. Из Петербурга в Варшаву.
Твои первые четыре стиха… в послании к Дмитриеву – прекрасны; остальные, нужные для пояснения личности, слабы и холодны – и дружба в сторону. Катенин стоит чего-нибудь получше и позлее. Он опоздал родиться – и своим характером и образом мысли весь принадлежит XVIII столетию. В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии. Тогда ссора Фрегона и Вольтера занимала Европу, то теперь этим не удивишь; что ни говори, век наш не век поэтов – жалеть, кажется, нечего – а все-таки жаль. Круг поэтов делается час от часу теснее – скоро мы будем принуждены, по недостатку слушателей, читать свои стихи друг другу на ухо.
Замечательное место в письме к князю П. А. Вяземскому, задушевному другу и одному из самых высокообразованных людей своего времени. Первое, что надо отметить, для Пушкина в поэзии – нет дружбы: необходимо всегда и в любой момент говорить правду. А далее в письме еще интереснее: он, почти еще юноша, задумывается о вопросах глобальных: о взаимосвязи литературных эпох России и Европы. Называя XVIII век – веком философии, он обращает внимание на то, что во многом сформировало и круг чтения, и образ мысли (в известной степени, конечно), и его мировоззрение в итоге, – что это был век Просвещения, который так и не наступил, как ему казалось, в России. По существу именно он сам и станет русским Просвещением, равным по своему значению и результатам европейскому. Вместе с тем ему кажется, что «наш век – не век поэтов», и их становится все меньше. Впрочем, здесь вопрос заключается в другом – имя поэта для него слишком высоко, и настоящих поэтов всегда немного.
Пушкин уже тогда отчетливо представлял разницу между собой и другими стихотворцами, не мог не чувствовать это, – слишком мощную поэтическую силу он ощущал в себе, не зная поначалу, куда и как она развернется. Пушкин этого периода становления его духовной структуры, конечно, весь в поисках, которые будут бросать его из стороны в сторону именно что в поэтическом смысле: наряду с «классической» лирикой появляются эпиграммы, «легкие» неподцензурные стихи, почти на грани культурного фола, за которые впоследствии ему не раз и не два придется оправдываться перед правительством и перед собственным внутренним судией.
Это ситуация, о которой мы подробно рассуждаем в нашей книге «Достоевский против Толстого» (Санкт-Петербург, изд-во «Алетейя». 2015), крайне важная для русской культуры первой половины XIX века. Она, эта культура, еще не знает своего места в «европейском хоре» культур. Многое пропущено, не все известно (цензура и тут постаралась!), о многом приходится догадываться, но главное уловлено Пушкиным: Россия пробирается через те культурные эпохи, которые Европой уже пройдены. И в первую очередь речь он ведет об эпохе Просвещения с культом образованного и широко просвещенного человека, скорее всего атеиста, стихийного республиканца, открывающего в культуре прежде запретные темы и сюжеты.
Правда, и здесь свои любопытные отличия. Ведь, как ни суди, но охальные, по-другому и не скажешь, писания Вольтера, Парни, маркиз де Сада, это все же нечто другое, чем вирши И. Баркова, которые более опираются на народную низовую культуру, чем на письменную традицию. Когда А. Афанасьев соберет и опубликует «Заветные сказки русского народа», многое станет известно относительно этого рода литературы в русской словесности.
Конечно, пушкинские «Царь Никита», «Гавриилиада», «Тень Баркова», «Монах» никуда не выкинешь из пушкинского свода текстов, но они замешаны на другом тесте – на просвещенческой свободе европейского рода. И с этим не поспоришь. Другой вопрос, что Александр Сергеевич все это преодолевает, но убрать вышеуказанные вирши из его творчества, сделать вид, что их не было, совсем не резон. В культуре нет места эстетическому стыду.
1821
21 сентября 1821 г. Н. И. Гречу. Из Кишинева в Петербург.
Вчера видел я в «Сыне Отечества» мое послание к Ч-у; уж эта мне цензура! Жаль мне, что слово вольнолюбивый ей не нравится: оно так хорошо выражает нынешнее liberal, оно прямо русское, и верно почтенный А. С. Шишков даст ему право гражданства в своем словаре, вместе с шаротыком и с топталищем.
1822
1 сентября 1822 г. П. А. Вяземскому. Из Кишинева в Москву.
Ты меня слишком огорчил – предположением, что твоя живая поэзия приказала долго жить. Если правда – жила довольно для славы, мало для отчизны. К счастию, не совсем тебе верю, но понимаю тебя. Лета клонят к прозе, и если ты к ней привяжешься не на шутку, то нельзя не поздравить европейскую Россию… Предприми постоянный труд, пиши в тишине самовластия, образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах – а там, что Бог даст. Люди, которые умеют читать и писать, скоро будут нужны в России, тогда надеюсь с тобою более сблизиться…
Прекрасное, глубокое письмо молодого Пушкина, который не на шутку расставляет важные вехи своей будущей деятельности. Вот уже сейчас появляется также иронический (внешне) намек на необходимость писания п р о з ы («лета к суровой прозе клонят»).
Важнейшим является также указание на необходимость разработки оригинального «метафизического», то есть русского философского языка. Эта тема станет одной из внутренних, заповедных тем Пушкина, к которой он будет возвращаться не раз и не два. Но он задумался об этом очень рано. Так рано его гений понял необходимость такого шага для русской языковой картины мира. Любопытно, что он подтверждает наличие этого «метафизического» языка уже в самих письмах Вяземского, и соответственно, в своих ответах ему. Таким образом, письма лучших, образованнейших людей того времени становились площадкой развития многих особенностей русской литературной речи, в том числе и связанной с философствованием.
И наконец, шутливое замечание его о грамотных людях, которые скоро будут «нужны России» отдает глубинной, ледяной серьезностью – никогда Пушкин не забывает об отчизне в самом высоком смысле слова. Вот эта природная, глубинная историчность его сознания, впервые высказывает себя именно в письмах к друзьям, чтобы потом найти себя в «Борисе Годунове», «Капитанской дочке», истории Петра и записках о Пугачевском бунте. Это удивительно, как в самом начале своего творческого пути его ум начинает проникать в самые тайники национального духа, сути жизни отечества.
Сентябрь (после 4) – октябрь (до 6) 1822 г. Л. С. Пушкину. Из Кишинева в Петербург. Перевод с франц.
Ты в том возрасте, когда следует подумать о выборе карьеры; я уже изложил тебе причины, по которым военная служба кажется мне предпочтительнее всякой другой. Во всяком случае твое поведение надолго определит твою репутацию и, быть может, твое благополучие.
Тебе придется иметь дело с людьми, которых ты еще не знаешь. С самого начала думай о них все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком сильно ошибешься. Не суди о людях по собственному сердцу, которое, я уверен, благородно и отзывчиво и, сверх того, еще молодо; презирай их самым вежливым образом: это – средство оградить себя от мелких предрассудков и мелких страстей, которые будут причинять тебе неприятности при вступлении твоем в свет.
Будь холоден со всеми; фамильярность всегда вредит; особенно же остерегайся допускать ее в обращении с начальниками, как бы они ни были любезны с тобой… Они скоро бросают нас и рады унизить, когда мы меньше всего этого ожидаем.
Не проявляй услужливости и обуздывай сердечное расположение, если оно будет тобой овладевать; люди этого не понимают и охотно принимают за угодливость, ибо всегда рады судить о других по себе.
Никогда не принимай одолжений. Одолжение чаще всего – предательство. – Избегай покровительства, потому что это порабощает и унижает.
Я хотел бы предостеречь тебя от обольщений дружбы, но у меня не хватает решимости ожесточить тебе душу в пору наиболее сладких иллюзий. То, что я могу сказать тебе о женщинах, было бы совершенно бесполезно. Замечу только, что чем меньше любим мы женщину, тем вернее можем овладеть ею. Однако эта забава достойна старой обезьяны XVIII столетия. Что касается той женщины, которую ты полюбишь, от всего сердца желаю тебе обладать ею.
Никогда не забывай умышленной обиды, – будь немногословен или вовсе смолчи и никогда не отвечай оскорблением на оскорбление.
Если средства и обстоятельства не позволяют тебе блистать, не старайся скрывать лишений; скорее избери другую крайность: цинизм своей резкостью импонирует суетному мнению света, между тем как мелочные ухищрения тщеславия делают человека смешным и достойным презрения.
Никогда не делай долгов (увы, сколько раз самому поэту придется в своей жизни опровергать эту максиму – Е. К.); лучше терпи нужду; поверь, она не так ужасна, как кажется, и во всяком случае она лучше неизбежности вдруг оказаться бесчестным или прослыть таковым.
Правила, которые я тебе предлагаю, приобретены мною ценой горького опыта. Хорошо, если бы ты мог их усвоить, не будучи к тому вынужден. Они могут избавить тебя от дней тоски и бешенства. Когда-нибудь ты услышишь мою исповедь; она дорого будет стоить моему самолюбию, но меня это не остановит, если дело идет о счастии твоей жизни.
Поразительное письмо, написанное совсем молодым человеком, ведь Пушкину исполнилось всего-навсего 23 года. Оно близко письму, которое пошлет Антон Чехов своему брату Николаю. Они во во многом совпадают даже по ряду выраженных позиций – суждения о женщинах, к примеру. Помимо легко узнаваемого светского table-talk и употребления некоторых привычных для разговоров светских людей выражений и тем, Пушкин в письме брату Льву выступает как моралист, производящий психологическую и нравственную оценку своему времени и обществу. Некоторые вещи объясняют многое и в самом творчестве поэта: чего стоит, к примеру, сентенция в виде совета брату думать о людях как можно хуже – в таком случае ошибки не будет.
1823
6 февраля 1823 г. П. А. Вяземскому. Из Кишинева в Москву.
Все, что ты говоришь о романтической поэзии, прелестно, ты хорошо сделал, что первый возвысил за нее голос – французская болезнь умертвила б нашу отроческую словесность. У нас нет театра, опыты Озерова ознаменованы поэтическим словом – и то не точным и заржавым… Вся трагедия (Озерова – Е. К.) написана по всем правилам парнасского православия; а романтический трагик принимает за правило одно вдохновение…
Читал я твои стихи в «Полярной звезде»; все прелесть – да ради Христа прозу-то не забывай; ты да Карамзин одни владеют ею.
Пушкин абсолютно точно понимает «возраст» русской слолвесности – «отрочество». То есть с самого начала он отчетливо и рационально выстраивает свою творческую стратегию, как преодоление разрыва между отечественной литературой и тем, что уже сделано на Западе (Франция здесь первый пример и почва для подражания и соревнования). Он определяет цель, в параметры которой вписываются и реформирование поэтического языка, и порождение оригинального русского театра (драматургия), и развитие прозы, и борьба со всевозможной архаикой, еще пробивающейся в литературе.
Короче, это программа, и четко обдуманная, пусть она еще не сформулирована пока с кристалльной ясностью, что он будет делать в своих литературно-критических опытах, но путь к этой цели для Пушкина очевиден, и свое место в русской литературе он определяет по мере продвижения к этой цели.
13 июня 1823 г. А. А. Бестужеву. Из Кишинева в Петербург.
Покамест жалуюсь тебе об одном: как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? кого же мы будем помнить?
Это пушкинское замечание в продолжение соображений о состоянии русской литературы. Пушкин по-своему далек от тем и стиля Радищева, но он понимает его важное место в уже состоявшейся истории русской литературы, пусть даже «отроческой». К Радищеву он будет возвращаться не раз и не два и в своих критических работах, и в дневниковых заметках, и посвятит ему свое «Путешествие из Москвы в Петербург», то есть обратное по движению радищевскому «Из Петербурга в Москву» (см. об этом ниже, в разделе о литературной критике Пушкина). В нем он выразит свое очевидное неприятие радищевского радикализма, но в очередной раз подчеркнет его значение для русской словесности и русской общественной мысли.
1–8 декабря 1823 года. П. А. Вяземскому. Из Одессы в Москву.
…Я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе.
В этом письме Пушкин начинает завязывать один из главных узлов своего отношения к вопросам формирования русского литературного языка. И здесь мы должны доверять ему безоговорочно, так как никакого более точного подхода – и даже не столько интуитивно-художественного, – но рационально определенного и безошибочного, исходя из перспективы развертывания русского языка в дальнейшей истории русской литературы, до него не было. Да и после него также.
Коллизия, казалось, простая – что составляет суть и основу «первобытного», то есть еще не развитого для выражения всей полноты мыслей и чувств человека, русского языка? Пушкин, кстати, начав эту тему, постоянно к ней возвращается, в том числе непосредственно в своих текстах (вспомним замечательные отступления на сей счет из «Евгения Онегина»[3]), дневниковых заметках, в статьях и, конечно, в своей переписке.
В чем будет состоять суть формируемого русского литературного языка, в чем он должен превзойти языки уже сформировавшихся культур? В этом письме Пушкин указывает на некую «библейскую похабность», но это «похабность» не в тематическом, так сказать, смысле, которую он сам по молодости лет реализовывал в таких своих текстах, как «Тень Баркова» и подобных. Ведь не предлагает же он пойти русской литературе по пути Баркова. Вовсе нет. Мысль Пушкина связана с выявлением «грубости и простоты», где «грубость» должна пониматься как онтологическая открытость, которая всегда будет задевать некую «чувствительность» вроде сентиментальной или романтической, но будет соответствовать правде жизни. Об этом он не раз еще выскажется в своих работах критического рода, но наметки такого подхода видны уже здесь.
И «простота», то есть то, к чему он сам пришел на исходе своего творческой жизни, правда, не подозревая, что это действительный «исход», то есть завершение пути – в стихах болдинского цикла, в прозе («Повестях Белкина» и «Капитанской дочке»). Это то, что в последующем будет по-своему мешать Льву Толстому, который заметит, что прозаические вещи Пушкина «голы как-то». Но без этой библейской простоты, обнаженности неких исходных характеристик и качеств русской жизни и русского характера не состоялся бы и сам Толстой. При этом не стоит видеть за этой «простотой» некую обращенность Пушкина к простонародному типу речи, который он широко использовал, но отнюдь не считал, что именно она, эта речь, должна лечь в основу русского литературного языка. Богатство подходов Пушкина ко в с е м возможностям русского языка, в том числе и в его обращенности к «телесному низу», поражает и делает единственно возможным ответ на вопрос, что именно подобная широта и беспристрастность языкового плана и позволила Пушкину реформировать русский язык изнутри, открыть в нем и метафизические глубины и сохранить эллинистического и «библейского» плана прямоту взгляда на действительность, находя для ее описания наилучшие слова и приемы, не взирая на нарушения или переступания существующих стилистических норм.
Да и то, стоит вспомнить единственный в своем роде пример из того же Толстого, когда громадное здание «Анны Карениной» вырастает у него из одной строки Пушкина «Гости съезжались на дачу». Вот эта библейская сконцентрированность в своей обнаженной простоте через сжатую и лапидарную форму, но потенциально несущая в себе развертывание громадного и сложного содержания – уникальна и непревзойдена никем в истории русской литературы. И это, не говоря о Гоголе, которому были дарован Пушкиным ряд сюжетов, но в пушкинской подаче они содержали в себе будущие построения автора «Ревизора» и «Мертвых душ». Не говоря о Достоевском, который весь, по сути, виден (матрица его героев) в «Пиковой даме», в «Пире во время чумы», в «Медном всаднике» Пушкина.
Не менее важна последняя строка из приведенного письма. «Убежденность» Пушкина – «внутренняя», то есть выношенная, обдуманная – «но пишу по привычке». Это он к тому, что совершенно иначе оценивал свои ранние романтические поэмы и мог в полемическом задоре написать, что в «Бахчисарайском фонтане» лучше всего «эпиграф», а лучшее, что он написал до этого момента – это поэма «Разбойники». Пушкин понимал, что время сентиментализма и романтизма завершилось. По крайней мере, для него «изнутри» литературного процесса видно, что писание «по привычке», в рамках старых литературных школ и направлений приводит к ложным результатам. Поэтому он ломает романтическую, прежде всего, традицию и переходит к созданию «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова», в которым именно что нельзя заметить следов «европейского жеманства и французской утонченности».
Надо отметить, что с сильным влиянием французского языка и французской литературы Пушкин не переставал бороться на всем своем творческом пути. Это была борьба не «против», но за «свое», оригинальное, позволяющее выразить с наибольшим эффектом особенности того русского литературного ума, который у Пушкина приобрел какую-то эталонность, пленяющую нас до сих пор.
20 декабря 1823 года П. А. Вяземскому. Из Одессы в Москву.
Поздравляю тебя с Рождеством спасителя нашего господа Иисуса Христа.
Январь-начало февраля 1824 Л. С. Пушкину. Из Одессы в Петербург.
Святая Русь становится мне невтерпеж. Ubi bene ubi patria. А мне bene там, где растет трын-трава, братцы. Были бы деньги, а где мне их взять? Что до славы, то ею в России мудрено довольствоваться. Русская слава может льстить какому-нибудь В. Козлову, которому льстят и петербургские знакомства, а человек немного порядочный презирает и тех и других… – таков я в наготе моего цинизма.
1824
8 марта 1824 года. П. А. Вяземскому. Из Одессы в Москву.
Благо я не принадлежу к нашим писателям XVIII-го века: я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть для улыбки прекрасного пола.
Это еще одна из постоянных житейских тем и мук Пушкина – невозможность получать какой-то доход, который бы обеспечивал его независимое и достойное существование. Особенно это усилится после женитьбы поэта. Нескончаемые долги, займы денег у друзей и полузнакомых людей, ростовщиков; значительная часть его переписки посвящена этим финансовым расчетам, возвращению денег, обременена просьбами о новых заимствованиях.
Трагически-фарсовым выглядит заклад Пушкиным в самый канун дуэли роскошных платков Натальи Николаевны, чтобы выручить какие-то деньги, в том числе и для покупки дуэльных пистолетов. К этой теме мы еще вернемся во второй части книги.
22 мая 1824 года. А. И. Казначееву (?). Черновое. В Одессе.
Еще одно слово. Вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уж 8 лет, как я ношу с собою смерть.
Даже если принять во внимание страстное желание Пушкина вырваться из Одессы, вернуться в столицу, это его утверждение должно быть рассмотрено со всею серьезностью. Мысль о «гробовой доске» намекает здесь нам на ряд мрачных сюжетов Пушкина, связанных с небытием.
Начало (после 2) июня 1824 г. А. И. Казначееву. В Одессе. (Черновое). Перевод с франц.
Мне очень досадно, что отставка моя так огорчила Вас, и сожаление, которое вы мне по этому поводу высказываете, искренне меня трогает. Что касается опасения вашего относительно последствий, которые эта отставка может иметь, то оно не кажется мне основательным. О чем мне жалеть? О своей неудавшейся карьере? С этой мыслью я успел уже примириться. О моем жаловании? Поскольку мои литературные занятия дают мне больше денег, вполне естественно пожертвовать им моими служебными обязанностями. Вы говорите мне о покровительстве и о дружбе. Это две вещи несовместимые. Я не могу, да и не хочу притязать на дружбу графа Воронцова, еще менее на его покровительство: по-моему ничто так не бесчестит, как покровительство… На этот счет у меня свои демократические предрассудки, вполне стоящие предрассудков аристократической гордости.
3
Она казалась верный снимок
Du comme il faut(Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar… (Не могу
Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести;
Оно у нас покамест ново,
И вряд ли быть ему в чести)
Или:
Я мог бы пред ученым светом
Здесь описать его наряд
Но панталоны, фрак, жилет
Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический словарь.