Читать книгу Княжий сыск. Последняя святыня - Евгений Кузнецов - Страница 3

Глава вторая

Оглавление

В тот август 1327 года от Рождества Христова Москва, стольный город небольшого удельного княжества, которым вот уже почитай шесть десятков лет правила младшая ветвь наследников Александра Невского, готовилась к великому событию. На праздник Успенья собирались освятить первый в городе каменный храм – собор в честь Пресвятой Богородицы, уже прозванный в народе для облегчения произношения просто Успенским. Для города сплошь построенного из дерева, начиная от избёнок ремесленников на окраинах посада, крытых соломой и камышом, и заканчивая княжескими хоромами, чьи тесовые крыши торчали много выше окружавшей их кремлёвской стены, появление полностью каменного строения было делом столь невиданным, что окрестный народ в продолжении всего строительства так и валил валом поглазеть на чудную затею князя Ивана Даниловича. Находились, понятно, среди зевак и знатоки – те, кому доводилось бывать в Ростове, Новгороде или Владимире и кто не понаслышке знал о могучих крепостных стенах, сложенных из диких камней-валунов в этих древних городах, кто видел и громадные златоверхие соборы с искусной вязью резьбы по белокаменным стенам. Знатоки с сомнением осматривали однокупольный и довольно скромный по размерам храм и роняли глубокомысленные замечания. Замечания, однако, тут не приветствовались, неосторожные словеса воспринимались как прямой поклёп и чаще всего завершались парой-тройкой тумаков от окружавших отечестволюбцев.

Мимо новенького храма, где спешно оканчивались строительные работы, всякое утро пролегала дорога главного московского тиуна, большого боярина Василия Плетнёва. Путь был близок: боярские палаты стояли тут же в кремле. Стоило лишь выйти за ворота неширокого по стесненности кремлёвской земли боярского двора, вывернуть из переулка на главную кремлёвскую улицу, упиравшуюся одним концом в Боровицкую башню, а другим в княжеский терем, и прошагать две сотни шагов по деревянной мостовой. Затем, как раз за новостройкой следовало повернуть влево, и впереди, возле крепостной кремлёвской стены, той, что своим фасадом грозно нависает над береговой кручей Яузы, можно было увидеть трёхаршинную ограду из стоймя вкопанных, затёсанных с боков и заостренных вверху сосновых бревен. Внутри ограды и располагалось место службы боярина Плетнёва – московская темница, тюрьма.

За поворотом боярин натолкнулся на двух горячо споривших мужчин. Первый из них, кафтан которого был одет прямо на голое тело и перемазан известью, держал второго за грудки и, напрягая жилы на побагровевшей шее, кричал: «А кто будет знать, кто? Ты когда доску обещался подвезти?!!» Второй, ватажный атаман московской плотницкой артели, молча сопел, безуспешно отдирая руки противника от ворота рубахи, и косил глазами в небеса. В первом боярин без труда признал подрядчика Федора Сапа, псковского каменных дел мастера, призванного московским князем вместе с артелью псковских же каменщиков на возведение небывалого храма: псковичи славились своим искусством работы с камнем. Кафтан на Сапе был с княжеского плеча, богатый: князь Иван Данилович пожаловал его мастеру по окончании возведения стен храмины. Все строительство заняло менее года, теперь шла отделка, и, конечно, артель в срок не укладывалась, отчего коренной подрядчик Сап лютел «зверинским образом».

Между спорящими и боярином неожиданно втёрся неизвестный холоп, державший в поводу незасёдланную кобылку. Парень остановился, привлечённый живописным зрелищем назревавшей драки, но тотчас к нему кинулся один из сопровождавших боярина слуг:

– Не засть, не просвирнин сын, не сквозишь!

Холоп оглянулся, ойкнул, узнав боярина – грозу всей Москвы – и, дёрнув конягу, пустился вдоль улицы.

– Ну, что, – не повышая голоса, сказал боярин Плетнёв, – двое плешивых за гребень дерутся?

Оба мастера разжали кулаки.

– Василий Онаньич, – с трудом переведя дыхание, прохрипел плотницкий артельный, – ты смотри, что этот анафема творит…

Гордый псковец Сап смело шагнул к боярину:

– Здравствуй, Василь Онаньич! Прости, что я шум учинил… Да как не шуметь, когда вот-вот храм святить, а у этих лодырей ещё работы на два месяца. Князь Иван Данилович позавчерась на стройку заходил, обещался ноги вырвать, если к сроку не поспеем. А они тянут кота за хвост: то гвоздей нет, то доски, то железа… Купол на треть не завершон! Мало того, третьего дня артельно бражничали…

– У нас товарищ намедни с лесов сорвался, – хмуро возразил плотник, – помянули маленько, пригубили по чуть-чуть.

– Вы так поминаете, что чудо как все не поубивались! – вновь завёлся Сап. – Богомазы тоже хороши: ползают по стенам, ровно мухи сонные, а указывать им не смей! Мол, что ты, «руки-крюки-морда-ящиком», в нашем деле понимаешь! Наше дело богодухновенное… А то, что у великомученника Евпла две левых ноги нарисовали и потом полдня переправляли, это как, святой дух им нашептал?!!

При суетном поминании святого духа боярин осерьёзнел лицом, недовольно сказал:

– Не зарывайся, Федька, думай что баешь. И вообще, ты это тысяцкому рассказывай, не мне. Стройкой тысяцкий ведает, ему и жалобись. Моё дело: после того, как Иван Данилович, долгих лет ему жизни, у вас ноги пообрывает, по оставшимся частям батогов всыпать. А теперь – брысь с дороги!

Внутри тюремного двора боярина тоже ожидал непорядок: в узком пространстве метались несколько караульных, пытаясь изловить крупного каурого жеребца который скакал вдоль изгороди, ловко уходя от протянутых к болтающейся уздечке рук. Старший из стражников, завидев начальство, подбежал с объяснениями:

– Василь Онаньевич, вчера заполночь князевы дружинники с можайского шляха мужика доставили, просили твою милость разобраться, что за гусь им попался. А это его коняшка. Вот прямо перед тем, как тебе явиться, с привязи сорвался да и носится. Хитрый, подлец: узду зубами развязал…

Боярин недовольно мотнул головой и, воспользовавшись тем, что скакуна оттеснили в угол двора, прошагал в караулку. Там он по утрам, как было заведено уже много лет, знакомился с новым пополнением сидельцев: за ночь соседнее с караулкой помещение, в просторечии – блошница, наполнялось задержанными разных состояний и званий.

«Двенадцать человек. Из них две бабы распутных. Да еще одна: мужа зельем уморила. Четверо ремесленников за поножовщину. Холоп, что у хозяина деньги украл. Три смерда беглых…» – бойко доложил подьячий с одуловатым землистым лицом, стараясь не дышать в сторону начальства.

Боярин уселся на лавку во главе длинного стола врытого толстенными опорами в земляной пол:

– Давай сюда того, чей конь на дворе скачет…

– Понял, – подьячий склонился над книгой с большими пергаментными страницами, куда вписывали всех новоприбывших, – назвался Алексашкой, прозваньем Одинец, кузнец из Михайловской слободы. Доставил его вчера с телегой и конём десятник Семён Тюря за то, что на можайском шляхе дрался с ракитовским мельником и его помощниками. Мельника увезли в волость для разбирательства, если выживет, а этого сюда…

Одинец не спал почти всю ночь. Мешали пьяные споры обиженных друг на друга ремесленников; тихонько и занудно выла новоявленная вдовица, баба лет сорока, отравившая мужа. «Господи, Господи, за что ж ты исделал меня такой разнесчастно-о-ой, – горчайше всхлипывая, тянула баба, – как же ребятишки мои теперь, ведь пропадут малые? Что ж истязал-то нас покойни-и-и-и-и-к? В чем вина-то моя был-а-а-а-а?» Только на рассвете Сашка немного забылся сном, постелив ватный армяк на не знавший веника пол. С облегчением он услышал свое имя, когда стражник кликнул его «на выход».

– За что сюда попал? – у грузного старика, сидевшего за столом в караулке и задавшего этот вопрос Александру, была самая обыкновенная и безобидная на взгляд внешность. Но Одинца этим было не обмануть, он подобрался, сон слетел. «Хорошо медведя в окно дразнить, – мелькнуло в голове, – а тут надо поосторожничать».

– Трем громилам на дороге моя лошадь понравилась, а я отдать не согласился, – с показным смирением ответил он.

– Куда ехал?

– Купец Рогуля, он на посаде за рекой живет, позвал до Твери торговым обозом сходить. У него спросите…

– Спросим, когда надо будет. А пока ты давай расскажи.

– А что рассказывать?

– Да всё! – боярин ласково улыбнулся, ни дать ни взять – отец родной. – Расскажи откуда родом… Грамотный? Ну, расскажи, где учился… Как батюшка с матушкой живут-поживают? Детишки есть ли? Говори, говори, ясный сокол, не стесняйся.

– Воля твоя, Василий Онаньевич! Родился я…

– Откуда меня знаешь? – остановил боярин.

– Да как твоей милости появиться, караульные кричали друг другу, мол, Василий Онаньевич изволит пожаловать!

– Ври да не завирайся, – скривил рот тиун, – кричал караульщик Степка Груздь, они его всегда на предупрежденье засылают – сядет в крапиву под изгородью и сидит сычом, меня ждет. И кричал он вот так: «Опасись, служивые! Старый хрен на кичу ползет!» А? Што? Не так?

– Тебе, Василь Онаньич, лучше своих людей знать… А про меня: живу сызмальства в Михайловском, родители померли, грамоте наш дьячок розгами выучил, потом, пока отроком был в Даниловом монастыре прислуживал, там у отца Нифонта доучивался. Как в силу вошел, три года с владимирской артелью на стройках горбил… Ну, а дальше – попал в ополчение, когда десять годов назад наши вместе с татарским войском против литовского князя Гедимина хаживали.

– И наклали вам литовцы по первое число, – боярин поудобнее откинулся на лавке, высвобождая дряблую зобатую шею из тесного воротника. Подьячий кинулся подобрать длинные полы бархатного тиуновского опашня – чтоб не мели по земле, подоткнул их начальнику под ляжки и снова уселся – весь внимание – в сторонке с пером в руке.

– Ополчение наше припоздало, татары без нас по сопаткам получили. А меня тогда, когда ополченье распускали, как грамотного в младшую княжью дружину взяли. Служил сначала мечником на смоленском рубеже, потом подьячим, затем десятским. А теперь вот обратно в село вернулся.

– И меч со службы утянул… А должен ведь княжеский указ знать, что простолюдью не полагается.

– Меч у меня дареный. Сам Иван Данилович за службу и пожаловал.

– Вот оно как! – в голосе тиуна уже не было прежней уверенности: кто его знает, вроде мужик мужиком перед ним, а, поди же ты… Он стрельнул зраком на подьячего, приказал: «Живо дуй на княжий двор, найдёшь стряпчего, боярина Кобылу, скажи, мол, Василий Онаньевич кланяется и про мечника Одинца выяснить желает».

– Грамотку бы мне, за вашей печаткой, – заробел подьячий, – вдруг стряпчий осердится?

– Осердится, значит, выпорет, я Кобылу знаю! После порки сразу сюда ковыляй, – тиун мелко затрясся в беззвучном смешке, видимо, самому шутка понравилась. – Но про Одинца всё равно выведать должон. Князь наградами у нас не раскидывается, так что стряпчий может помнить. Ну, что, – вновь обернулся боярин к Одинцу, – посиди пока в холодной, подожди. Коль не соврал, выпущу. Чего же ты сразу на шляху страже не объяснил?

– Десятский торопливый попался, у той хари разбойничьей запазушный кошель поторопился взять.

– Сам видел? Забожись.

Одинец трижды перекрестился, поняв: «Миновало…». Побрякивая ключами на связке, стражник тянул его из караулки. Боярин блеснул перстнями на пальцах, кашлянул в кулак и, когда Одинец уже был на пороге, буднично, как бы между прочим спросил:

– Мельник-то, говоришь, ракитовский?

– Ага…

– Надо будет познакомиться. Ну, иди, иди…

* * *

Вечерело. Низкое солнце удлинило тени, мир стал полосатым; в оврагах и низинках заклубилась нарастающая мгла. Заблаговестил одинокий колокол, протяжный звук его бежал по дорожкам теней и исчезал вдали. Даниловская обитель отходила к покою: устало брела братия на вечернюю молитву, коей надлежало окончить ещё один земной день, наполненный общением с Богом и работой в поле или огороде.

Когда-то – теперь казалось, что с тех пор прошла целая вечность – Одинец был отдан дядькой-кузнецом на учение в эту знаменитую обитель. Сам кузнец, ни бельмеса не понимавший в грамоте, свято верил, что только настоящее учение способно вывести племянника в люди. Александр навсегда запомнил тот день, когда необычно праздничный дядька подвёз его, тринадцатилетнего отрока, к въезду в монастырь.

– Может, не возьмут они меня?

Дядька уловил в голосе Саньки крохи надежды и погрозил корявым пальцем: «Шалишь, брат! Я уж давнёшенько сговорился. Что, думаешь, зря такие деньжищи за этот подарок для отца Нифонта отвалил?» Он стукнул кнутовищем по пузатому трехведерному бочоночку, лежавшему в телеге: «Не родился ещё тот монах, чтоб против такой тяги к знанью устоял!» Медовуха глухо отозвалась на стук кнута.

К чести Сашкиного наставника дар кузнеца со временем вернулся последнему с лихвой. Всякий раз, отпуская ученика домой в село на короткие побывки во время сева или косовицы, отче Нифонт вручал ему жбан, наполненный тягучим медом: в монастыре пастырь занимался бортничеством, подвижнически предаваясь нелёгкому, но любимому делу. Впрочем, оно же, случалось, доводило монаха до греха: ему не всегда удавалось соблюсти меру в приеме собственноручно изготовленной медовухи. После памятной дарёной бочки отец Нифонт зачислил и старого кузнеца в ряды знатоков и поклонников благородного русского продукта.

– Поклон дядьке твоему от меня грешного. Пчёлки мои прошлым летом постарались. И твоя заслуга в этом есть, ибо много было у меня парнишек в учении, да таких успехов не казали! Только нос не задирай, это у нас, на московщине, редко кто читать-писать умеет, а вот в Новгороде Великом, почитай, все сплошь, хоть мужики, хоть бабы!

Снова ударил колокол. Ворота монастырской ограды уже закрывались.

– Стой, погоди, отче! – Одинец, подгоняя, тронул жеребца пятками. Щупленький монашек в бахромящейся по подолу истрепанной рясе оглянулся и, с трудом удерживая самовольно открывающуюся наружу массивную обитую железом створку, попытался разглядеть, кто его окликнул.

– Мир тебе, добрый человек! Ты в обитель?

– Я к отцу игумену.

– Отец игумен сейчас на службе в храме, я передам ему. А ты, пока совсем не затемнело, коня на конюшню пристрой, да и жди у странноприимного дома…

– Хорошо, отче! – Одинец спешился, помог монаху запереть ворота, заложив с внутренней стороны в огромные кованые скобы два массивных бруса. – А ты не сможешь отцу Нифонту передать, что, мол, Одинец Сашка повидать его хочет?

– Отцу Нифонту? – инок удивленно взглянул на Одинца.

– Что? – Сашка послышалась странная заминка в вопросе монашка.

– Так ведь преставился наш старый игумен нонче зимой. Не знал? У нас теперь настоятелем иеромонах отец Алексий.

Злая новость не сразу дошла до Сашкиного сознания, он улыбнулся, как будто услышал что-то смешное и несуразное. «Да будет завир…» – губы еще произносили обычные слова, но ум уже проняло и язык замер на полуслове. Лицо Одинца потемнело.

– Знавал, что ли, Нифонта, аль как? – в голосе маленького инока плеснулось сочувствие.

– Выученник я его мирской. Где похоронили-то?

– Погодь, погодь! Ведь я тебя вспомнил: приезжал ты сюда. Как же! И Нифонт частенько поминал, все письма твои показывал. Могилка его тут, за храмом, как раз с краю…

Монашек продолжал еще что-то договаривать, Одинец, не слыша его, торопливо зашагал тропой, ведя коня в поводу.

– Так я скажу после службы отцу Алексию? – крикнул вслед инок и, перекрестившись на неожиданно засиявший в последнем луче солнца крест на колокольне, засеменил к входу в храм.

На отца игумена имя, названное монахом, произвело немедленное действие. Игумен был занят тем, что мягко увещевал келаря Нектария за непорядок на заднем дворе. Отец келарь, повидавший виды за свою долгую службу в монастыре, никак не мог привыкнуть к тёплой и задушевной манере речи нового иерея, которого митрополит Феогност назначил игуменом меньше полугода назад; оттого келарь терялся и оправдывался нескладно.

– Одинец? – игумен поспешил окончить разговор с келарем: – Я тебя, брат келарь, попрошу весь навоз с задов за два дня вывезти. Ну, подумай сам, каково тебе будет по тысяче поклонов средь навоза бить каждую ночь, когда я епитимью на тебя наложу. А вывезешь – ни епитимьи, ни навоза. Спать ночами в своей келейке будешь. Ангелы райские станут сниться…

Игумен повернулся и пошел прочь. Келарь постоял, припоминая какие причины он забыл упомянуть в разговоре, поглядел на носки своих стоптанных юфтевых сапог с присохшими к ним соломинами (появление этих грязных сапог в храме и послужило поводом для разноса), но ничего не припомнив, вздохнул: «Мягко стелет, да жёстко спать! Придётся всех крестьян монастырских завтра собирать… Что я, магометанин на луну молиться?»

Монастырское кладбище было невелико. За те полвека, что существует монастырь, оно набрало едва сотню могил. Вечными его жильцами устроились по большей части не иноки, отдавшие свои молодые и старые жизни заступу за православных христиан и отмаливание разнообразных народных грехов; лежали тут по преимуществу московские толстосумы из бояр и дворян, успевавшие перед кончиной принять монашеский постриг. Была тут и могилка, особо посещаемая: под узорчатым высоким крестом из белого известняка покоился прах первого московского князя – Даниила, отца нынешнего князя Ивана Даниловича. До Данилы, как известно, Москва княжеской столицей не была, а относилась она, как простой крепостной городишко, к княжеству владимирскому, откуда и присылались в нее правившие воеводы. И вдруг – на тебе! – когда после неожиданной смерти Александра Невского его сыновья стали земли и княжества между собой делить, самому младшенькому, Данилке, Москву и отдали…

Последнее пристанище бывшего игумена было с заботой обихожено братией: аккуратный холмик, обложенный пластами начинавшей уже укореняться дернины, скромный деревянный крест в рост человека с одним-единственным вырезанным по желтой древесине словом «Нифонт». Одинец зачем-то, словно проверяя крепко ли стоит, колыхнул крест, провел рукой по буквам надписи.

– Не без грехов наш учитель был, но, думаю, простил его Господь… – голос неслышно подошедшего сзади человека показался Александру очень знакомым.

– Семён? – не веря ушам, спросил Одинец.

– Он же Елеферий, он же отец Алексий, – улыбнулся инок, протягивая обе руки навстречу Сашке. Одинец было подался к нему, но замер:

– Так ты, значит…

– Новопоставленный игумен, – еще шире улыбнулся монах, забирая Сашку в крепкое объятие, – руки мне можешь не лобзать, а то ведь знаю я тебя, какую-нибудь гадость про старого соученика подумаешь! Ну, пошли, пошли в мою келейку, там говорить будем. Да и Нифонта помянем.

Жилищем настоятеля, к удивлению Одинца, видавшего роскошь игуменских обстановок в других монастырях, оказался маленький домишко на отшибе от главной монастырской улицы.

– Помнишь, ты навестил нас, когда мы с учителем эту конурку для меня рубили? Я тогда ещё послушником был. А сейчас вот по старой памяти снова тут и поселился.

– Ну, плотники вы оба были ещё те! – Одинец ткнул пальцем в кривой неровный паз меж бревнами стены. – Замёрзнешь ведь зимой…

– Да, мхом бы утыкать надобно, но время ждёт! – бодро согласился Алексий. – Входи однако, располагайся. Я пока в запасах пошуршу.

Загорелась свеча на небольшом столе возле единственного крохотного окна кельи, затянутого, как в простой крестьянской избе, бычьим пузырем; инок вышел в сени, откуда начали раздаваться звуки поисков, дважды прерванные падением пустой железной посуды. Одинец с приязнью осмотрел строгую простоту кельи.

Простота, впрочем, отдавала нарочитостью: на грубом сосновом столе стоял роскошный медный чернильный прибор, судя по витиеватости отделки – византийской работы, узенький деревянный топчан покрывало теплое атласное одеяло, подбитое беличьим мехом, несколько полок, развешанных по большой стене, тоже выдавали своей изумительной резьбой руку большого мастера.

«Молодец, простенько… но со вкусом», – подумалось Сашке. Он вспомнил свое первое знакомство с послушником Елеферием, которое произошло здесь же в монастыре. «Птица высокого полета!» – сказал учитель тогда про лопоухого нескладного парня, сынка одного из первых в те годы при княжеском дворе боярина Федора Бяконта. Боярский сын, презрев все выгоды блестящего положения отца, мечтавшего для потомка о такой же великолепной службе при князе, неожиданно для всех ушел в монастырь. И отец Нифонт, похоже, оказывался провидцем…

– Сразу подтвержу твои подозрения, – сказал Алексий, вываливая на стол нашедшиеся припасы: полкаравая пшеничного хлеба, головку лука, несколько долек чеснока, – не пью. Но для гостя найдется кой-чего!

Он снова вышел в сени и вернулся с небольшим кувшином об двух ручках на узком горле:

– Купец-сурожанин монастырю пожертвовал. Вино греческое! Будешь?

– Ну, если только из уважения к дому Божьему, – затянул Одинец, – так уж и быть… А кружки повместительнее в этом доме не найдется?

– Нет, – ответил монах, – давай потчуйся да рассказывай, как сподобился нас навестить?

Александр, не спеша, выцедил кружку:

– Мир праху отца Нифонта! А я ведь мимо Москвы не езжу без заворота в обитель. Последний раз два года назад навещал, тебя к тому времени уже к митрополиту батюшка твой пристроил. Побей меня носом в пятку, если твое назначение и сюда без его хлопот обошлось. В неполных тридцать лет стать настоятелем такого монастыря, это, знаешь ли…

– Опять свое правдолюбие на друзьях оттачиваешь? – с укоризной сказал Алексий. – Тебя сколько раз из дружины начальство за правду-матку выгоняло? Всего два? Ой ли?.. Видно, только могила горбатого исправит. Ладно, скрывать не стану, конечно, и в церкви места иереев по-разному раздаются. Ты считаешь, я – недостоин?

– Достоин! – Одинец поморщился. – Кисловатое… Конечно, достоин. По секрету скажу, я очень рад этому, но виду не подаю, чтоб тебе голову не обносило и нас, сирых, на улице узнавал.

– Что с тобой делать! – снова рассмеялся монах. – На тебя как на юродивого сердиться нельзя. Так как все ж поживаешь?

– Третьего сына жду к зиме. Или девку.

– Не жалеешь, что из дружины ушел? Большая ведь разница – или на княжеских хлебах, или в податном сословии…

– Если честно, иногда жалею. Мне здесь, конечно, вольнее, подальше от начальства; да и дело кузнецкое люблю – ты бы видел какие мы с дядькой врата для церкви отгрохали! А Марью с парнишками жалко. Чтоб прокормиться, нанялся с купеческим обозом до Твери сходить. Вот и заехал к отцу Нифонту за благословением на дорожку, а оказалось – проститься.

– То, что в Твери сейчас ордынцы, слышал?

– Слыхал… Но ты ведь много больше моего знать должен.

– Мне эту историю пришлось с самого начала наблюдать. Два года назад прежний наш митрополит Петр отправил меня из Благовещенского монастыря, где я постриг принимал, в Сарай, к владыке Варсонию, «на выучку», как сказал. Ну, приехал, живу, служу в храме, язык монгольский помаленьку изучаю. Там, в Орде, каких только людей и языков не намешано! Это мы, не различая, всех их татарами зовем, а на деле служат монгольскому государю и половцы, и булгары, и китаи, и еще всякой всячины людской косой десяток… Настоящих-то монголов и татар сибирских с Батыем сто лет назад, говорят, всего четыре тысячи пришло… О чем, бишь, я? Ах, да! Живу я в Сарае… А здесь, на Руси, между тверским князем Дмитрием и московским Юрием очередная распря начинается. Естественно, по причине, по которой московские князья с тверскими уже двадцать лет враждуют: кто владимирский стол займет и, стало быть, первым князем на Руси будет!.. Ты наливай еще, если хочешь.

Но Одинец решительно отодвинул кувшин от себя:

– Как его, такое кислое, греки пьют?! Или привычка? Ну, продолжай.

– Позапрошлым летом в Орду к хану Узбеку является князь Юрий и просит возвратить ему ярлык на великое владимирское княжение. Всех Узбековых мурз и нойонов подарками задаривает: кому коня, кому сокола, кому панцирь с позолотой; жёнам ихним – соболей, украшений без счёта. Дмитрий Тверской, который уже три года как великокняжеский владимирский стол занимает, тоже немедля в Орду прискакал. Он отдавать великий стол, понятно, не хочет. И приехал не с пустыми руками. Подарки на татар сыплются с обеих сторон. Ну, поначалу всё идет мирно. Дружинники княжеские, конечно, втихомолку на ночных улицах друг другу зубы считают, но и только… И вот однажды оба князя как на грех в одно и то же время подъезжают к нашему храму. Меня об эту пору нелёгкая из церкви вынесла, и смотрю: спорят. А потом вдруг Дмитрий выхватывает меч и укладывает Юрия с одного удара. Никто понять ничего не может, уж очень всё быстро произошло. Вопли, шум… Доносят хану. Узбек, конечно, гневается. И Дмитрия Тверского казнят…

– А он на что надеялся? Ведь Юрий как-никак в свое время зятем хану приходился, на ханской сестре был женат, царство ей небесное!

– Ну, вспомнил! Это давно быльём поросло. Узбек того Дмитрию не простил, что произошло всё в ханской столице и без его, великого хана, соизволения. Что он за царь, коли подданные будут творить что хотят? Если б это здесь, на Руси, приключилось, то, может, только пожурил слегка. Сколько бояр и князей тут в междоусобицах гибнет, и ничего! Тот же Юрий двадцать лет назад рязанского князя у себя в темнице сгубил…

– Дальше-то что было?

– Дальше, прошлым летом, в Орду приезжают младшие братья убиенных князей.

– И все повторяется: подарки ханским прихлебаям и их жёнам, и вся прочая возня вокруг великого княжения?

– Сын мой, глаголешь ты невоздержанно, но, по сути, верно. Александр, младший брат Дмитрия, в том споре подле престола великого хана превозмог нашего московского князя Ивана Даниловича, младшего брата Юрия. Ярлык на великое княжение Узбек отдал ему. Ивану он только подтвердил права на Москву и московское княжество.

– Да ведь Иван Данилович и так последних лет десять на Москве управлялся, пока Юрий за великое княжение бился!

– Верно. Но всё равно хозяином Москвы по старшинству считался Юрий. В общем, Иван Данилович вернулся из Орды, оставшись «при своих». А вот тверской князь Александр воротился с умопомрачительными долгами: наобещал Узбеку с три короба, что, мол, готов с русского улуса дани больше собирать. Да обещал и недоимки с некоторых княжеств вытрясти. Узбек – человек восточный: доверяет, но проверяет. Короче, в «помощь» великому князю он своего двоюродного брата прислал с воинским отрядом. Звать его Чол-хан, у него тысяча конников. Вот, пожалуй, и всё, что я знаю…

Княжий сыск. Последняя святыня

Подняться наверх