Читать книгу Набоковская Европа - Евгений Лейзеров - Страница 9
Творчество набоковедов
Драматургия
Действие первое
Акт пятый
ОглавлениеОткрытый литературный вечер
Большой, берлинский зал общества зубных врачей, по стенам портреты маститых дантистов; народу мало. В первом ряду сидит Елизавета Павловна. Увидев ее, к ней направляется Чернышевская. На сцене длинный стол, за ним, не торопясь, усаживаются писатель с именем, Ростислав Странный, трое молодых поэтов, пожилой в пенсне, две барышни, Кончеев и Годунов-Чердынцев. Среди публики, в средних рядах, – Зина Мерц.
Ат (медленно читается авторский текст, прожектор останавливается конкретно на том литераторе, о котором идет речь):
Наконец начали. Сперва читал писатель с именем, в свое время печатавшийся во всех русских журналах, седой, бритый, чем-то похожий на удода старик, со слишком добрыми для литературы глазами; он прочел толково-бытовым говорком повесть из петербургской жизни накануне революции, с героиней нюхавшей эфир, шикарными шпионами, шампанским, Распутиным и апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой. После него некто Крон, пишущий под псевдонимом Ростислав Странный, порадовал нас длинным рассказом о романтическом приключении в городе стооком, под небесами чуждыми: ради красоты, эпитеты были поставлены позади существительных, глаголы тоже куда-то улетали, и почему-то раз десять повторялось слово «сторожко» («она сторожко улыбку роняла», «зацветали каштаны сторожко»). После перерыва густо пошел поэт: высокий юноша с пуговичным лицом, другой, низенький, но с большим носом, барышня, пожилой в пенсне, еще барышня, еще молодой, наконец – Кончеев, в отличие от победоносной чеканности прочих тихо и вяло пробормотавший свои стихи, но в них сама по себе жила такая музыка, в темном как будто стихе такая бездна смысла раскрывалась у ног, так верилось в звуки и так изумительно было, что вот, из тех же слов, которые нанизывались всеми, вдруг возникало, лилось и ускользало, не утолив до конца жажды, какое-то непохожее на слова, не нуждающееся в словах, своеродное совершенство, что впервые за вечер рукоплескания были непритворны. Последним выступил Годунов-Чердынцев. Он прочел из сочиненных за лето стихотворений те, которые Елизавета Павловна так любила, – русское:
Березы желтые немеют в небе синем… —
и берлинское, начинающееся строфой:
Здесь все так плоско, так непрочно,
так плохо сделана луна,
хотя из Гамбурга нарочно
она сюда привезена… —
и то, которое больше всего ее трогало, хотя она как-то не связывала его с памятью молодой женщины, давно умершей, которую Федор в шестнадцать лет любил:
Однажды мы под вечер оба
стояли на старом мосту.
«Скажи мне, – спросил я, – до гроба
запомнишь – вон ласточку ту?»
И ты отвечала: «Еще бы!»
И как мы заплакали оба,
как вскрикнула жизнь на лету…
До завтра, навеки, до гроба, —
однажды на старом мосту…
Но было уже поздно, многие продвигались к выходу, какая-то дама одевалась спиной к эстраде, ему аплодировали жидко…
Чернышевская (вставая с места и обращаясь к Елизавете Павловне):
Можно вас поцеловать?
Чернышевская трогательно целует Елизавету Павловну в щечку.
Занавес опускается, на сцене остается Федор.
Ат:
Федор Константинович с тяжелым отвращением думал о стихах, по сей день им написанных, о словах-щелях, об утечке поэзии, и в то же время с какой-то радостной, гордой энергией, со страстным нетерпением уже искал создания чего-то нового, еще неизвестного, настоящего, полностью отвечающего дару, который он как бремя чувствовал в себе.
На сцену выходит Елизавета Павловна. Вместе с Федором (на экране изображение берлинского вокзала 20-х годов 20-го века) она ждет прибытия парижского скорого поезда.
Елизавета Павловна (весело, на прощание):
Хочу тебе кое-что предложить. У меня осталось около семидесяти марок, они мне совершенно не нужны, а тебе необходимо лучше питаться, не могу видеть, какой ты худенький. На, возьми.
Федор:
С удовольствием.
Занавес