Читать книгу Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая - Евгений Пинаев - Страница 3

Часть первая
Terra firma
(Твёрдая земля)

Оглавление

«Крутой» водит друга по новому особняку:

– Вот эту картину мне Ростропович нарисовал, а вот ту – Спиваков.

– Дык, Серёга, они же… типа… музыканты.

– Вован, когда я говорю человеку: «Рисуй», – он рисует.

Анекдот из «Комсомолки»

Последний раз я встречался с Прохором Дрискиным в канун Нового года. Хотелось узнать, купил ли хозяин городских сортиров, как намеревался, художественный салон, но ответа не получил. Ему было не до того, а я гадал, то ли Прохор Прохорыч отбросил мысль о приобретении арт-заведения, то ли что-то скрывал и темнил.

К нему съезжались гости. Обер-лакей Сёмка разрывался на части. Как ни крути, а я был третьим лишним, да и подруга просила не задерживаться у бизнесмена, который намеревался встретить новый финансовый год с шумом и треском, полагая, что загородный особняк самое подходящее место для разгульной ночи.

Конечно, услуги гражданам, у которых в городской суете взбунтовался кишечник или вдруг переполнился мочевой пузырь, стоят забот. Коли прижмёт, гражданин выложит требуемую сумму, лишь бы нужник оказался в нужном месте и в нужное время. С продажей унитазов тоже «но проблем». Худсалон – другое дело. С ним недолго и прогореть. Купит чудак картинку в золочёной рамке и счастлив до конца жизни. А большинству обывателей они вообще ни к чему. Или без надобности, или не по карману. Девиз дня: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Все так, но Прошка-таки втравил меня, обнадёжил, и я намалевал впрок кучу «видиков» с берёзками, ёлками-палками, горами, морями и пальмами, с чёрт-те чем! Надеялся, если салон-арт уже в Прошкиных цепких лапах, предложу товар для почину. Именно, товар на потребу дня. Ради хлеба насущного. А что оставалось? Сальвадор Дали писал в своих «наставлениях» для художников: «Если живопись не полюбит тебя, вся твоя любовь к ней будет безрезультатной». А у меня с ней уже давно не было разговоров о любви. Только о деловом и долевом сотрудничестве. Иногда, правда, благодаря заскокам писсуарного олигарха, эта капризная дама снисходила до интимности, и тогда я отдавался ей целиком и полностью, но «пир души» не длился вечно.

Так и теперь. Дрискин давно не показывался в посёлке, а после новогоднего застолья мог снова исчезнуть, как сон, как утренний туман, я и решился на визит к соседу, дабы навести справки и внести ясность в наши финансовые взаимоотношения.

Десятка полтора гостей обоего полу были уже на взводе. Прохор Прохорыч дирижировал вилкой, а хор наяривал: «Жакузи, жакузи – светлого мая привет! Жакузи, жакузи – пышный букет!» Содержимое букета уточнялось с такой откровенностью, что даже у меня, привыкшему на палубе ко всякой «мове», покраснели уши.

Словом, визит мой оказался не ко времени, но олигарх уединился со мной на пару минут, что-то плёл о трудностях с бизнесом, об отсутствии «в повестке дня» наличного капитала и, так ничего и не сказав о покупке худсалона, напомнил, что за мной должок. Что верно, то верно: картины начаты, но не закончены, хотя частично уже оплачены. И я отчалил восвояси несолоно хлебавши, но хватив за новогодье стакан коньяка.

Первого января пуржило, второго пурга усилилась. В снежной круговерти и промчались мимо нашей хибары блестящие, точно навозные жуки, Прошкин «мерс» и прочие «ауди», увозящие подгулявших соратников по бизнесу. Я пожелал им застрять в суметах и протрезветь, вытаскивая из снега свои катафалки, затем вытер пыль с палитры, а к вечеру развёл в избе скипидарную вонь. Я пользовался неочищенным скипидаром из живицы, поэтому… хоть святых выноси! Собаки большую часть дня проводили во дворе и на огороде, но подруга моя через неделю взмолилась, а потом и сбежала в город, к детям, «проветрить мозги». Я сражался с холстами, как стойкий оловянный солдатик, время от времени открывал дверь, но «творческая атмосфера» снова сгущалась до плотности венерианской.

Супружница то приезжала, то уезжала опять. В конце концов она сбежала к родителям за Пермь. У стариков имелся двухэтажный покосившийся дом в комарином краю, сад-огород о двадцати соток, но, к счастью, отсутствовало рогатое поголовье. Да и сотки они обрабатывали с помощью сыновей, наезжавших из той же Перми.

В конце марта благоверная достала из загашника баксы – аванс Дрискина за ту вонь, что я развёл у себя, превратила «зелень» в «дерево» и настрогала мне мою долю, посоветовав не транжирить ни её, ни пенсию.

– Протянешь до меня, если будешь соизмерять желания и возможности, – сурово произнесла жена веское, словно гиря, наставление.

Я выслушал наказ и, поглаживая Дикарку и Карламаркса, занявших позицию по обеим сторонам моих ног, ответил ей песенно:

– И сурово брови мы нахмурим, если Бах захочет нас сломать…

– Ну-ну!.. – кивнула она. – Бахус займётся тобой в первую очередь. Держись!

Мы попрощались. Она уехала. Морозной пылью серебрился её собачий воротник.

Я остался при своих живописных интересах в обществе собакевичей, которым тем же вечером прочёл из Борхеса, но в назидание себе: «Ведь если души не умирают, в их прощаниях и впрямь неуместен пафос. Прощаться – значит отрицать разлуку, это значит: сегодня мы делаем вид, что расстаёмся, но, конечно, увидимся завтра. Люди выдумали прощание, зная, что они так или иначе бессмертны, хоть и считают, будто случайны и мимолётны».

Философ, увлечённый блохами в почесаловку, всё-таки уловил суть и попенял мне на то, что Хорхе Луис, говоря о «прощании», имел в виду не поцелуй на перроне, а нечто иное. Подловил! И хотя Дикарка, как обычно, приняла мою сторону, показав марксисту реальные, а не философские клыки, блохастый был прав. Что ж, прощание есть прощание, и, что бы оно ни означало, прощание навсегда или временную разлуку, это всегда грустно.

С тем большим рвением я принялся за помазки и краски. Живопись была ко мне снисходительна. Если она и не полюбила меня, то не скрывала симпатии вплоть до мая. В последние дни апреля я снял с мольберта последний холст, вымыл кисти, проветрил избу и стал поджидать Дрискина. Сёмка сказал, что хозяин обязательно приедет «стряхнуть зимнюю пыль». Что ж, милости просим! Авось Бахус скрасит шероховатости, которые возникнут при встрече, а если они – мои домыслы, тем лучше: Бахус воздаст должное миролюбивой политике олигарха.

Ах, Бахус, Бахус!.. Постоянный спутник российской жизни. Мутант, возросший на её почве вместе с сорняками и превратившийся из бога виноградной лозы и вина в покровителя всякого горячительного напитка, начиная с водки и кончая одеколоном. Пять месяцев ты сидел на печи и поглядывал на меня из-за трубы. Ты плетёшься за мной, припадая красным носом к каждому «верстовому столбу», ты неразлучен, как тень, ты ждёшь своего часа для искуса и предлагаешь его в самый подходящий момент. Ты друг, ты и враг, но, право, в иные минуты услуги твои просто бесценны. Увы, я подвержен слабостям. Бывает, падаю духом, но Бахус – он же и бог веселья! Дарит его в часы окончания трудов и в дни великого одиночества, в часы величайшей свободы. Если верить Шопенгауэру, то «каждый человек может быть вполне самим собой, только пока он одинок. Стало быть, кто не любит одиночества – не любит также и свободы, ибо человек бывает свободен лишь тогда, когда он один». Во как отчебучил! Не хуже моего Карламарксы. Более того, герр Артур и к счастью привязал одиночество, заявив, что «в этом смысле одиночество есть даже естественное состояние каждого человека. Оно возвращает его, как первого Адама, к первобытному, подобающему его природе счастию». По-моему, одиночество и лечит, и калечит, а первобытное счастье дарит Бахус, он же и грек Дионис. Лично я отдаю предпочтение римлянину, а Дионисом пусть пользуется изощрённый Ницше да Карламаркса, он же Мушкет.

Как только я сделал последний мазок и выскоблил палитру, обрусевший римлянин поправил на плешивой башке венок из пересохшей лозы и пробурчал: «Топай в лавку!»

Гм, в лавку… Я глянул в зеркало. Господи, что за вид! Штаны в краске, свитер в краске, даже рожа испачкана, выходит, не умывался, грязнуля, с тех пор как закончил «Жаннетту»?! Н-не, Гараев, ты не Корин, который, как утверждал Терёхин, подходил к мольберту в костюме, белоснежной сорочке, при галстухе. Твоя судьба – первобытное счастье, сиречь сивуха. Мазурик ты!

За воротами меня перехватил вассал Дрискина.

– Прохор послал за тобой, – объявил он. – Мишка, грит, наверняка профукал деньгу и сидит не жрамши, тащи его ко мне. Завтра, мол, Первомай, мы и тяпнем, грит, солидарно за солидарность евойного труда и моего капиталу. Пошли?

– Пошли. Кто откажется от халявной выпивки, – усмехнулся я. – Шамовку, надеюсь, ты уже приготовил?

– Будь спок! – заверил Сёмка, окрасив физиономию всеми раблезианскими оттенками. – У меня на первом месте шамовка, а на втором – бабы.

– А что на третьем? Поди, верность боссу?

– Пока он платит мне – до гроба! – чистосердечно признался ландскнехт от услуг и, отомкнув металлическую калитку в воротах, предложил войти ландскнехту от живописи.

Прохор Прохорыч, как всегда, выглядел импозантно. Бордовый пиджак валялся на диване. Этот колер уже выходил из моды, но Дрискин оставался верен идеалам, времён первичного накопления капитала. Он сидел за столом в роскошном халате. «Бабочка» в крупный горошек расправила крылья под дородным подбородком. Солидный живот туго обтягивала накрахмаленная сорочка, и я констатировал, что олигарх стал неудержимо толстеть. Даже ремень выбросил и завёл подтяжки. Впрочем, это, скорее, дань поветрию.

– Откеля прибыл, Прохор Прохорыч? – вежливо поинтересовался я. – Из Давоса али с раута у герцога Кумберлендского?

Спросил и расчихался. В последние дни я не топил печь, а на улицу по нужде выскакивал в дезабилье. Чуть ли не босиком, вот и просифонило.

– Насморк? – лениво вскинулся Дрискин и предложил: – Дать тебе карандаш? Специальный, от соплей.

– Они мне не помогают, – отмахнулся я. – У меня их целая куча. Бывало, ввинчу по карандашу в каждую ноздрю, приклею изоляцией и хожу в своих чунях по избе, как марсианское чучело. А толку? Путаюсь в соплях, как медуза Горгона.

– Ладно, путайся, только не чихай на меня, – изрёк Прохор и, на правах амфитриона, предложил: – От затычек отказываешься, так, может, примешь на грудь?

Наконец-то!

– Семён, подавай! – скомандовал олигарх.

Так как чревоугодие не входило в число моих слабостей, то первым делом я свернул шею бутыли шотландского. Рюмки отодвинул с презрением и наполнил фужеры. Прохор Прохорыч с одобрением воспринял мою самодеятельность, но брови поднял: не много ли для начала?

– Как дикий скиф, хочу я пить! – отмахнулся я, но все же отвлёкся тем же вопросом, на который не получил ответа по прибытии в его хоромы. – Так с чего же ты разодет, как дипломат? – Не успел переодеться. В поссовете дипломатничал, – ответил нувориш. – Закидывал удочку насчёт участка, который спускается к озеру за моим огородом.

– Неужели этого мало?! – удивился я.

– Сейчас, Мишенька, цены на недвижимость упали, но скоро, вот увидишь, начнётся бум. Тогда я верну своё и ещё добавлю.

Пока я переваривал услышанное, Сёмка внёс вторую перемену – горошницу с копчёной грудинкой

Я решительно отказался:

– Вчера её сам готовил и чуть не взорвался. Еле поспел на горшок: полчаса трясло, как на вибростенде, порой взлетал в невесомость и парил у потолка со спущенными штанами.

– Космонавт!.. – ухмыльнулся Прохор. – Все у тебя не как у людей. Вчера понос, сегодня насморк! От безделья, Миша. Бери пример с меня, честного труженика. Вечного! Оттого и здоровье отменное.

– Значит, хватит силёнок взвалить на могутные плечи и худсалон? – снова ввернул я наболевший вопрос.

– Салон… – он помялся, наполнил опустевшие посудины и выдал резюме. – Это тебе не писсуары! С ними проще. Люди не перестанут фурить ни при какой погоде, если не хотят ловить карасей. Салон придётся отложить. Я почему покупаю участок?

– Сам же сказал, хочешь нажиться.

– Во-во! Имея дальний прицел. Возник некий фактор, – пояснил он. – Некто предложил… за соответствующую мзду, само собой, бизнес-уик под Калининградом. Слышал про Куршскую косу? Этот некто изловчился отхватить там землицы под строительство коттеджей. И уже начал. Один предложил мне. Буду сдавать. Есть риск, понятно, но трус в карты не играет. И здесь отстроюсь. Будет нехватка средств, перепродам или тот, или этот. Кстати, ты всё мне намалевал?

– Конечно. А ты стратег!..

– А ты думал! Не собираюсь парить со спущенными штанами – хохотнул он. – Завтра приму товар. Если бизнес-уик получится, картинки твои увезу на Балтику, в тот коттедж. Морские видики должны висеть возле моря. Может, и распродажу устрою, а ты мне новых накрасишь. Тебе ж не привыкать.

– Проша, Прохор Прохорыч, отец-благодетель, господин Дрискин! Сколь хошь? Ты – Зевс, оплодотворяющий мою кисть золотым дождём! – возопил я, обомлев от такой перспективы, которая могла пустить мою жизнь по новым рельсам.

Зевс оплодотворил коньячным дождём фужеры и предложил выпить за деловую удачу, которая, как жар-птица, норовит угодить в руки Ивана-дурака, а не солидного предпринимателя. Я охотно поднял свою ёмкость и, тронув её краем Прошкину хрусталину, озвучил тост валдайским звоном.

– Отстроюсь у моря, – размечтался Прохор, вкусив от даров Бахуса, – и приглашу тебя в гости вместе с женой. Бывал, Миша, в Калининграде?

Я чуть не подавился маслиной. Продавил её добрым глотком и – захлебнулся восторгами:

– Ды-ык это же ж мой родной город! Я же там… Я же в нем… Я, благодетель, хватил в нём и сладкого, и горького! Я бы хоть щас туда по велению сердца! У меня ж, Прохор Прохорыч, там кореша остались, я и в Диксон… помнишь разговор?.. оттуда отплыл! Голубая мечта – увидеть Кёльн и помереть.

Теперь и он вытаращил глаза:

– Вот те на! А я, понимаешь, забыл, что ты из трескоедов! Ну-ка, Миша, повествуй о местах, в которых я ещё не был.

Как-нибудь за рюмкой я вам расскажу несколько фактов из моей биографии, вы обхохочетесь!

Михаил Булгаков

Были сборы недолги… Суриковский, теперь уже навсегда, остался за кормой. Пройденный этап. Только версты полосаты… только бутылки и отработанный пар… Трудно расставаться с друзьями и особенно трудно, когда покидаешь их молча, втихаря, словно режешь по живому. В конце концов, если Бахус воздвигал «верстовой столб» и мы, ничтоже сумняшеся, торопились к следующему, то делали это не от нищеты духа, а от полноты чувств и ощущения братства. И вот… они не подозревали, что вчерашний «столб» был прощальным.

Сидя в аэроплане, я мог стенать, уподобляясь «русскому путешественнику»: «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце моё привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!»

Новые времена – новые песни: когда самолёт за какой-то час покрывает расстояние, немыслимое для Карамзина, тащившегося в карете по раскисшим просёлкам, наши чувства так же стремительно меняют тональность и окраску.

Карамзина ждала Европа, музеи и вороха впечатлений, его не заботила мысль о хлебе насущном, а он плакался: «Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые? Есть ли бы человеку самому благополучному вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса, язык бы его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя щастливейшим из смертных!»

Каково, а?!

Что до меня, то печали мои отлетали по мере приближения к Балтике, уступая место предстоящим заботам. Сердце моё не трепетало от ужаса, но замирало порой от неизвестности. Сколько понадобится усилий, чтобы начать все сызнова? Нужно обойти массу препон и рогаток, умело расставленных государством на пути каждого «строителя коммунизма», возжелавшего по личной прихоти откликнуться на призыв партийного гимна: «Мы наш, мы новый мир построим!» Вот и построй его, п-паюмать! Сорвёшь с пупа, никто не виноват. Сам того пожелал, хотя тебе настоятельно рекомендовалось сидеть в предписанном углу, сопеть в две отвёртки и – боже упаси стать «всем» по своему усмотрение. И потому я не «русский» – «советский путешественник», а это чревато ба-альшими неприятностями, как для птички, ступившей на тропинку бедствий, не предвидевшей, по наивности, хреновых последствий.

Н-да, естественный отбор. Закон эволюции. Рассчитывать приходилось только на свои силы и зубы, на хватку и когти. Эдька Давыдов слишком далеко. Аж в Норвежском море, на РМС 15—15 «Сопочный», на крохотном рефрижераторе-морозильщике, которому в общем и целом заказана дорога в океан. Эдькино письмо пришло неделю назад, а отправлено накануне выхода в море. Пока друг кувыркается у Фарер, мне, сорвавшемуся с якоря, надо бысть умненьким-благоразумненьким, как… Нет, я не считал, что моя башка вовсе деревянная, как у Буратино, однако же… однако вот лечу в неизвестность, как воздушный шарик, готовый лопнуть, напоровшись на первый сучок.

– Товарищи пассажиры, пристегните ремни, – объявила стюардесса, – идём на посадку!

Идём. Пришли. А в крохотном зальчике аэровокзала негде упасть яблоку! Народы, как римляне на пиру у Лукулла, возлежат… Черт те где возлежат, даже на ступенях и подоконниках.

Ну, что ж, жребий брошен: этюдник и чемодан скрылись в недрах камеры хранения, а я покрутился в скверике, опоясанном трамвайной колеёй, и вскоре, орошаемый мелким дождиком, зашагал в сторону кирпично-готических ворот, над которыми светилось полное оптимизма утверждение: «Мы придём к победе коммунистического труда!» Придём или же не придём, меня не заботило. Проза жизни подсказывала другие лозунги, а поэзия бытия напоминала, что новые песни придумала жизнь. Особенно теперь, когда «Севилья справа отошла назад, осталась слева перед этим Сетта», надо чаще смотреть не вперёд, а под ноги.

А что впереди?.. Все-таки впереди? Впереди – Литовский вал. Улица. Сам вал, просторный и могутный, густо поросший деревьями, под корнями которых скрывались тоннели и казематы, простирался по обе стороны от старинных ворот, за валом, слева, склады Морагентства. Доводилось бывать, когда Валька Мокеев получал для ««Бдительного» разнообразное шкиперское шмотье. Он квитки подписывал, а мы, Ванька Смертин, Витька Алексеев и я, таскали мешки и кидали в машину. Где сейчас эти хлопцы? Да уж, конечно, не коптят небо на бережку! В море они, как Эдька. А коптят его… Я приободрился. Коптят его Хваля, Жека и Шацкий. Колчак и Толька Мисюра тоже коптят.

Ах, Мисюра… Красавец! Бывало, расшаркивался на Дерибасовской перед смазливой девицей и обращался непременно по-немецки. И тут же переводил вопросительно поднятым бровкам: «Очень рад с вами познакомиться!» Очарованная краля тотчас отправлялась с ним под свои кущи или в укромную сень каких-нибудь кустиков. М-ммм-м… Н-да! Возле меня притормозил армейский «козел». Матрос-шоферюга высунул оболваненную под «нуль» голову и попросил прикурить. Я его испугал, сунув под нос пистолет-зажигалку и выщелкнув из ствола язычок пламени. Но флот есть флот. Матрос отпрянул, но не обхезался: разглядел, прикурил и выдохнул:

– Ну, т-ты даёшь!

Я расшаркался и приподнял кепон, он хихикнул и врезал по газам.

Дождь усилился. Я поднял воротник кожаной куртки, сдвинул «молнию» к подбородку и зашагал дальше, ещё не ведая, куда меня заведёт ночная прогулка.

Как ни странно, глупая шутка улучшила настроение. Даже выдавила из меня что-то вроде куплетца: «Бродяга я, а-а-а-а-а! Никто нигде не ждёт меня, бродяга я, а-а-а-а-а!» На большее меня не хватило. Да и не пелось, по правде говоря: плохие песни соловью в когтях у обстоятельств. Достал сигарету и присмолил от зажигалки, сунув её потом по привычке в задний брючный карман. Сей пистолетик, а он, кстати, не отличался от настоящей «пушки», был памятью об «Онеге» и старом боцмане. Уходя с тральца, я изобразил «дракона» акварелью и цветными карандашами. Старик, узрев себя, в который раз восхитился: «Ну, ты и вертау-ус!» Я тут же преподнёс ему портрет: дарю сердечно, помни вечно. Он же отдарил меня это пукалкой. Не пожалел, хотя и сам получил зажигалку в дар от приятеля, ходившего в загранку, большую редкость по тем временам. Сашка Гурьев, наш третий штурман, пытался выцыганить её у меня, но получил железный отказ. И в Молдавии, и в Москве я берег подарок как зеницу ока, да и пользовался редко. Почти не вынимал из чемодана, а если и вынимал, то, опасаясь щипачей, всегда держал в заднем кармане брюк: подальше положишь, поближе возьмёшь.

С Гурьевым, моим годком, я не дружил, но приятельствовал. Когда возвращались с моря и торчали не в порту, а в Тюва-губе или в Трёх ручьях, то часто баловались флажным семафором. Над нами смеялись: «К чему? Наше дело – рыба!» Мы отвечали: «А вдруг пригодится, если Нептун обозлится и вздумает отправить нас или других бедолаг к рыбам?» И продолжали махать флажками. Прилично освоили, хотя скорописью не овладели. Флотских сигнальщиков натаскивают месяцами. У них – школа, у нас – самодеятельность.

На «Бдительном» возникла возможность проверить своё умение. Мы возвращались из Мурманска на Балтику и возле Рыбачьего едва не раздолбали форштевнем-ледобоем нашу субмарину. У той аварийное всплытие по нашему курсу, а мы шпарим шестнадцатиузловым ходом – догоняем караван.

Меня не было в рубке, когда сигнальщик с крутившегося поблизости «морского охотника» пытался предупредить нас, просил отработать задним или отвернуть. На руле у нас курсант. Рэм Лекинцев колдует в штурманской над картой, я услан в низа за сменой. ПЛ спасло чудо: взбурлила чуть в стороне, а мы промчались рядышком. Я был уверен, что принял бы семафор, окажись на месте. Опоздал! И нарвался на матюги мариманов, которые поливали нас, как из шланга, что называется, открытым текстом и грозили кулаками. Мы же мелькнули и исчезли. Зато добавил кеп. Он тоже умел. Лернер и Рему отвалил, и мне начистил холку «за разгильдяйство». Мы ж только внимали и утирали сопли. А что оставалось? Протабанили! А если бы! Подумать страшно, что могло бы случиться!

…Я не заметил, как дошагал до Северного вокзала.

Рядом гостиница Балтфлота, где я останавливался в прошлый раз. Сунуться и сейчас? Сунулся, но получил от ворот поворот: «Местов нет!» На вокзал идти не хотелось. Там не лучше, чем в аэропорту. Пришлось, хотя и перевалило за полночь, продолжить «экскурсию», и я побрёл вниз, мимо средней мореходки к реке, за которой чернел мрачный скелет Королевского замка.

Возле Дома моряка, на торцовой стене которого ещё белела надпись «Wir kарitu1ieriеn nicht!», меня догнал припоздавший трамвай. Раздумывать не стал – вскочил в вагон и угнездился на задней площадке. Я тоже не желал капитулировать перед ночным вынужденным бодрствованием и громыхал по рельсам туда, куда влекли меня судьба и жалкий жребий. Страсти меня не влекли. Если я бодрствовал, то они спали и не мешали определиться, куда я качу.

За площадью Победы трамвай не свернул направо, на Советский проспект, а покатил прямо, мимо рыбкина института, штаба Балтфлота, драмтеатра и зоопарка, гостиницы «Москва», мимо киношки «Заря» и парка предполагаемой культуры и возможного отдыха имени Калинина.

Прилипнув носом к чёрному стеклу, я вглядывался в проплывающие здания, узнавал их и радовался, что узнаю знакомые места, что не забыл их за год. Почти за год… За месяцы, пролетевшие после возвращения из Северного перегона, да, перегон – событие в моей жизни, событие с большой буквы уже потому, что оно спихнуло меня с насеста, который, засиженный, заляпанный красками многих неудачников, ничего не сулил мне, кроме прозябания.

Справа промелькнул кинотеатр «Победа», потом закончилась пробежка по проспекту того же названия. Трамвай свернул к Тенистой аллее. И вот – кольцо. Конечная.

– Мы – в депо! – сказала кондукторша. – Освободи вагон!

Освободил. Куда теперь?

Я размышлял, а сам уже брёл, углубляясь в улочки и держа курс на Ватутина, к дому, в котором обитало семейство Эдьки Давыдова. С мамашей и сёстрами товарища я был знаком. Если не заплутаю и доберусь к утру, хотя бы узнаю, когда возвращается «Сопочный». Повод как будто достаточный, чтобы появиться у малознакомых людей в дневное время, но не в такую рань. Это меня и смущало. Но Рубикон перейден. Цель поставлена. А постучу или нет в чужое окошко, увижу на месте. Чтобы не одолевала дремота, я бодро топал ногами и нёс всякую чушь:

– Впер-рёд, заре навстречу! Торжественно! Карета цугом, фонари и форейторы, кафтаны и кафешантаны, кринолины, фрейлины в нафталине! Гофмаршалы, тралмейстеры и церемониймейстеры, корсары унд корсеты, ботфорты и реторты, турниры и турнюры… Я всё-таки потерял направление, заблудился и оказался в запущенном парке, а может, в дикой роще, упёрся в глубокий овраг, шагнул на железный мостик и отгромыхал по нему до трансформаторной будки, белевшей на той стороне.

«Для пустой души необходим груз веры, – бывало, декламировал Жека Лаврентьев, – ночью все кошки серы, женщины все хороши». Знать бы да помнить, что ночью серы не только кошки. Лихие люди тоже серы и незаметны. Я же, «не предвидя от того никаких последствий», топал по железному настилу, как на плацу.

За будкой меня и сграбастали.

Налётчиков было двое. Первый возник передо мной и ткнул в живот стволом пистолета. Второй оказался за спиной и тоже действовал «убедительно»: скрутил жгутом левый рукав куртки и чувствительно кольнул финарём поясницу выше брючного ремня.

– Чем богат, фраер? – спросил первый.

Я «не нашёл слов», да он и не ждал ответа. Сразу ошарил грудь, рванул вниз замок молнии и запустил лапу во внутренний карман. Бумажник со всем моим достоянием и документами, а потом и часы перекочевали к нему.

– Чо-нибудь есть в лопатнике? – прохрипел задний и так нажал финарём, что в трусы побежало горячее, а по хребту моему скользнула туда же ледяная струйка.

– Должно быть. На хазе проверим, – «сказал кочегар кочегару» и быстро ощупал карманы брюк. Сигареты и носовой платок его не заинтересовали, а бирку камеры хранения он не заметил или, скорее, не обратил на неё внимания. – Ну, сучара, благодари дядю, что отпускает живым.

Задний хрюкнул, видимо рассмеялся, и снова пощекотал меня жалом ножа. Поясницу жгло и саднило, но я очнулся от столбняка и нашёл в себе силы ответить учтиво:

– Эс фройт михь зер, ирэ бэкантшафт цу махэн… – наверное, вспомнил Мисюру и его разворотливость там, в Одессе. Впрочем, здесь бы ему не дали развернуться: спереди бы угостили пулей, сзади добавили б финарём.

– Эт ты чо? По-каковски ботаешь? – прошипел задний амбал, убирая финку.

– Грамотный! – хохотнул другой. – На дойч шпрехает, – сообразил более образованный амбал. – Чо ты нам трекал?

– Это… очень рад с вами познакомиться…

– Мы тоже! – заржал, очевидно, старший в криминальном дуэте и убрал пистолет. – Жить хочешь, – добавил он, приблизив белую оладью лица, на котором блеснули пристальные кабаньи глазки, – зажмурься на полчаса, а после дуй на х… Иначе найдём способ сунуть тебя в парашу башкой!

– Постой, а кожан забыл?

Миг – и я остался в свитере.

Н-да… Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту. Простились! И было мне зябко и неуютно. С небес уже не лило, но моросило ещё порядочно. Свитер набух, с козырька кепки капало на нос.

– Эс фройт михь зер, ирэ бекантшафт цу махэн, подлюки… – прошептал я и, сняв башмаки, устремился за трансформаторную будку, в ту сторону, где скрылись бандиты: пепел Клааса стучал в моё сердце. Колотил! Без денег и документов мне нечего делать в этом городе. Что там в городе – на земле! Полный крах надежд моих и планов. Сокрушительное фиаско.

Преподобный Эррол Бартоломью отслужил заупокойную службу:

– Пёс, рождённый сукой, краткодневен и пресыщен печалями; как цветок, он выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается…

Ивлин Во

Прохор Прохорыч спал, сладко посвистывая носом.

«Прощай! Рыба и гости начинают пованивать на четвёртый день», – заметила между делом умная Урсула Ле Гуин. Я же адресовал себе эту сентенцию, хотя моему гостеванию только что откуковало три часа громоздкое сооружение в камнерезном исполнении, увенчанное золочёным Хроносом с глупой рожей и парой мясистых девок самого вульгарного пошиба. Сооружение отвечало моим представлениям о времени в его физическом воплощении, и это примирило с хабазиной, объединившей благородный уральский камень с человеческой пошлостью.

Сёмка доставил меня до ворот цитадели. За моими воротами на меня обрушились с ласками-поцелуями четвероногие почитатели моей особы, не любившие долгого отсутствия своего кумира и потому особенно агрессивные в проявлении чувств.

В избе они успокоились и поделились соображениями по поводу моего времяпровождения, которого они не одобряли, как не одобряли и соседа Прошку, а также его страхолюдного пса.

…Дощатый потолок, жёлтое полосатое небо, начал медленно опускаться. Книжные полки, что с правого борта, тоже опасно кренились. Что это? Головокружение от успехов? Откуда им взяться? Вишь, в башке-то позванивает, пыхтит и шумит. Будто жабы скользкие ворочаются в ней… А между ними-то, а между ними суетятся головастики или мелкие шустрые жучки. Плотно сбились, стиснулись, как семечки в подсолнухе, непонятные, а может, вообще ненужные мысли. А если и нужная застряла меж них? Выколупнуть бы её, да сил нет. Да и какая она, самая нужная на сей момент? Кто бы мог подсказать? Гилберт Кийтович. Честертон уже подсказывал однажды в подобных обстоятельствах. Ну-ка, припомни, как он там изъяснялся? «В то же время его охватило необъяснимое счастье. Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в нем разобраться, привёл к решению, которое ещё не поддавалось анализу. Но оно несло с собой освобождение». Гм, это шпаргалка?

Эх, мистер Гилберт-ибн-Кийт, вечно вы там, в своих туманах, все усложняете! Анализ вам подавай, вынь да положь психологический процесс. Всё есть у вас, а разобраться не можете! А я скажу без анализа, что, коли нечего выпить, надо уснуть и обрести счастье в нирване, приближение которой уже ощущается в тяжести век. Для полного счастья достаточно жить и дышать, как говорил янки, любивший поваляться на листьях травы. Жить и дышать, а иногда и… того, выпить. Это разумный подход к «освобождению», господин Гилберт. Вино веселит все сердца, так? По бочке, ребята, на брата, так или не так? Пусть радость не сходит с лица, пусть веселы все, все румяны, так? Так – все пьяны. Именно! Радость! О, радость и есть «необъяснимое счастье», а счастье есть сон. Можно было бы догадаться и раньше. Глядишь и приснится что-нибудь приличное, хотя «сны, как известно, чрезвычайно странная вещь: одно представляется с ужасающей ясностью, с ювелирски мелочною отделкой подробностей, а через другое проскакиваешь, как бы не замечая вовсе, например, через пространство и время». Но это же хорошо, Фёдор Михайлович! Лично я приветствую такое разделение труда. Одни пущай дарят нам радость, сиречь счастье, с ювелирски мелочными подробностями, другие пущай проскальзывают сквозь пространство и время, скользя по утреннему снегу, друг милый, предадимся бегу… Вот эта улица, вот этот дом, Вовка Хваленский бежит в гастроном, крутится, вертится – хочет купить, чтобы Гараеву водки налить…

Действительно, бежит! Из Самарского бежит переулка. Где гастроном? Проспект Мира, близ остановки метро «Ботанический сад». Вернулся! Бежит волна, шумит волна… на берег вал плеснул, в нем вся душа тоски полна, как будто друг шепнул: «Милый друг, наконец-то мы вместе, ты плыви, наш кораблик, плыви!» Увы, нет никого и ничего. Нет в живых Иоганна Вольфганга, нет Хвали, не с кем водрузить «верстовой столб» в доме, которого тоже нет. Снесли к Московской олимпиаде. Разобрали реликвию, одну из немногих уцелевших, когда горел-шумел пожар московский. Пронумеровали каждое бревно, пообещав восстановить в ином месте с «ювелирски мелочной отделкой подробностей», да как всегда обманули, сволочи. Выждали немного да под шумок и предали огню. Скучно на этом свете, господа! И грустно.

Конечно, дом давно превратился в коммуналку, скопище тесных курятников, однако Хвалина комната все ещё сохраняла остатки былой дворянской импозантности. Её олицетворяла и Вовкина тётушка. Её кисти принадлежали небольшие натюрморты с сиренями и пейзажики а-ля Бенуа, плотно скученные на высоких стенах. В темных рамах, сами потемневшие от времени, они отражались в чёрном лаке рояля и как бы продолжались на круглом столе, накрытом тяжёлой скатертью. В центре – круглая ваза с цветами в любое время года. Антресоль, где стояла кушетка Графули, и дворянские шпажки над изголовьем тоже олицетворяли нечто, канувшее в небытие, даже крыльцо с толстыми высокими колоннами, под которыми я часто ночевал, ныне превращённое в террасу, некогда выходило в «бабушкин сад», давало пищу уму.

Когда я смотрел с террасы сквозь стеклянную дверь и видел то, что видел, в том числе и тётушку, проходившую комнатой в своей постоянной шали, наброшенной на плечи, то «магический кристалл» стекла превращал её в блоковскую незнакомку, ушедшую раньше Графули в «туманну даль»… И ни одного замечания с её стороны по поводу наших выпивок! Она была выше этого. Однажды я, правда, слышал, как она выговаривала племяннику, но это касалось собак. То ли он их не покормил вовремя, то ли не выгулял своевременно. Последнее касалось только Мая, широкогрудого овчара. Болонка Хэппи, похожая на большой кусок свалявшейся шерсти, была старее кумранских свитков и доживала век, не подымаясь с подстилки. Здоровяк Май ненамного пережил её. Сначала отнялись задние ноги, потом… Конечно, Хваля его не «ликвидировал». Ухаживал, лечил, позволил умереть своей смертью и похоронил под террасой. «Мир праху твоему!» – говорю и тебе, Хваля. «Воскресну!» – ответил он, и я понял, что сон окончательно вцепился в меня, и безропотно смежил веки.

Ах, сны, сны… уж эти мне сны!

Все, проносившееся до сих пор «сквозь пространство и время», замедлило бег и обрело на редкость осязаемые очертания, которые в то же время какими-то вязкими формами опутали меня, погружали все глубже и глубже, где счастье и несчастье сопутствовали друг другу, где прошлое стало настоящим, и в том настоящем я, «как пёс, рождённый сукой», бежал рощей за бандитами и чувствовал, что ночь слишком уж «пресыщена печалями», а время, «как цветок»: оно действительно выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается…

Но не слишком ли во многом я себя убеждаю, и есть ли правда во всей моей болтовне? Не знаю. Просто я полагаю, что не в состоянии говорить ничего другого, кроме правды, кроме того, что случилось…

Сэмюэл Беккет

Трудно сказать, как бы я поступил, не застань они меня врасплох. Я же не знал о пистолете. Быть может, рванул бы «быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла», а может, успей я нашарить камень, принял бы бой. Э, что теперь гадать, что было бы, если бы! А то и было бы. Засандалили бы свинцом, ежели не в грудь, то в ногу или ещё куда, а после всё равно ошмонали б, как цуцика. Только в ногу едва ли. Коли выстрел грянет, пуля летит: бац! У моста Гараев неживой лежит: «к дверям ногами, элегантный, как рояль». Они же, сволочи, или пугают, или убивают. Другого им не дано. А мне дано другое: попал в ощип – спасай пух и перья. Ну, хотя бы часть их. Такую часть, чтобы чуток опериться и взлететь на шесток, с которого виден свет в конце этого… туннеля, коли я оказался в нем по своей воле.

Потому-то я, отбросив сомненья, но не страхи, крался, сняв башмаки, крался короткими пробежками и припадал к земле, как Чингачгук или Оцеола, вождь семинолов: была бы возможность, снял бы скальпы и завернул в них бумажник и часы! Я не кровожаден, но довлела надо мною злоба дня. Я следовал, аки тать в нощи, за настоящими татями, так как уже пару раз отчётливо видел черные силуэты своих обидчиков.

Вдали зажглась и погасла спичка.

Я тотчас умерил прыть и двигался теперь, почти не дыша. Услышат – несдобровать. Ладно, что под ногами мокрая слежавшаяся листва и не хрустят ветки: я в носках – лёгок мой шаг, я без куртки и лёгок, как Демон, слетевший к царице Тамаре. Мне бы ещё его мощь, чтобы тут же, в роще, свернуть шеи бармалеям, покусившимся на святая святых моего кармана. Тем временем субчики миновали рощу, покурили в кустах, затем быстро пересекли улицу и юркнули в узкий проход между двумя участками. Выждав самую малость, чтобы обуться, я шмыгнул в ту же щель и подоспел к калитке, когда тёмное окно небольшого домика, сдвинутого в глубину сада, озарил желтоватый огонёк, заставивший меня наконец выпрямить спину.

Вот она, хаза! А что дальше?

Раздумывать недосуг, времени нет. Что у них на уме? Не знаю. И все равно не спеши, успокойся, закури сигарету и хорошенько взбодри извилины, сказал я себе.

Стоп, а где зажигалка? Я лапнул карман и облегчённо вздохнул: хоть она уцелела!

Сигарета навела порядок в мозгах, это хорошо, но вопрос по-прежнему стоял, как говорится, ребром: что предпринять? А что я могу? Не лезть же в хату с зажигалкой наперевес! Но что-то же надо делать… Что?! А что мешает плохому танцору? То-то и оно. Привходящие обстоятельства. Тяжёлые, как гири. Выше их не прыгнешь, даже если очень хочется скакануть козлом или хоть сереньким козликом: останутся бабушке рожки да ножки. На холодец с чесночком и горчицей. Э-эх!..

Извилины наконец шевельнулись и взбодрили серую начинку бестолковки: «Если гора не идёт к Магомету, то Магомет идёт в ментовку. Моя милиция меня бережёт? Обязана, чтоб её! У ней и лица розовы, и револьвер жёлт – пусть применит его на практике. Только где её искать? Гм, пойду направо, оч-чень хорошо!»

И я двинул направо, запоминая и выдерживая направление. Оно, как полагал, должно вывести к проспекту Победы, где я приметил мелькнувшее за окном трамвая заведение, соответствующее «привходящим обстоятельствам». Вроде и «розовые лица» топтались у входа. Пусть они и прыгают выше бомбошек.

Направление не подкачало и вывело куда надо: вот эта улица, вот этот дом, вот эта вывеска: «14 отделение милиции». Вери велл! Я постоял на крылечке и толкнул дверь: «Мыши спят – проверим кошек. Скорее, котов».

Появление мокрого и полураздетого, потерпевшего «в ночи крушение, крушение», не вызвало взрыва энтузиазма среди блюстителей законности и порядка. Во всяком случае, я не увидел на «розовых лицах» желания сказать мне: «Ес фройт михь зер, ирэ бэкантшафт цу махэн!» Я и сам не был рад знакомству с ними, но привходящие обстоятельства заставили пуститься в объяснения. Они выслушали и скуксились. Нет, поскучнели двое – старшина и лейтенант. Третий, молодой мильтоша с погонами рядового бойца, проявил интерес, но с вопросами не лез, предоставив инициативу старшим по званию. Те переглядывались, им, котам, кажется, вообще претила мысль о мышах. Я мог их понять. На улице мерзость. Морось превратилась в ливень, а в ментовке тепло и сухо. И дремлется хорошо возле печи в синих немецких изразцах. Однако служивые выслушали меня и стали держать совет.

Впрочем, рассуждал только лейтенант, а рядовой и старшина, лопоухий парень и лысый сорокот, вдумчиво следили за умственными потугами предводителя, ковырявшего шипишки на руке красивой финкой с наборной ручкой в виде женской ножки, обутой в туфельку на высоком каблуке. Им, при случае, тоже можно припечатать. Чулок на ножке был полосатым, из цветной пластмассы.

– Словесного портрета у тебя… Гараев, говоришь? Не получилось, – вздохнул лейтенант. – Что значит «мордовороты»? К примеру, старшина Кротов – мордоворот? Или вон… Петя Осипов?

Увы, ни тот, ни другой в мордовороты не вышли. Старшина смахивал на бухгалтера из утильсырья, субтильный Петя – на Ваню Курского из «Большой жизни». Куда им до тех амбалов, которых мог бы сыграть артист Борис Андреев!

Я поднапряг память, вспомнил кабаньи глазки одного и низкий, со странной хрипотой, голос другого бандита.

– Может, Хрипатый? – предположил старшина.

– И Резаный, – добавил рядовой. – Тот с пушкой не расстаётся. И то верно, что не всегда применяет.

– Неужто снова объявились? – усомнился лейтенант, изобразив пальцами шагающих людей. – Если бы Хрипатый поковырял парня ножом…

Я задрал свитер и показал спину.

– Ого! – Лейтенант оживился и вроде как залюбовался ею. – Выходит, явились, субчики, и снова испортят нам проценты в соцсоревновании. Придётся расстараться. Кротов, пойдёшь старшим. Осипов, разбуди Ляхова. Втроём справитесь. Возьмёте гадов – премия и благодарность в кармане: Резаного – помните! – САМ пасёт.

Были сборы недолги. Как поётся, а иногда и делается.

Мне дали старенький ватник, рядовой Петя сунул в карман тэтэшник, сержант Ляхов поправил кобуру, а старшина набил патронами барабан нагана. Мы тронулись в путь, держась покамест открыто и особо не остерегаясь.

Мы с Петей шли в авангарде, Кротов и Ляхов прикрывали тыл, но когда пришли, и я сунулся в сад, старшина осадил меня и оставил у калитки: «Поперёд батьки в хазу не лезь! Позовём, когда понадобишься». Ха, не больно и надо. Мне и здесь хорошо!

Я ждал и курил. В домике ни шмона, ни выстрелов. Наконец окликнули, но, к моему разочарованию, в комнате не оказалось «мышей». «Кошки» допрашивали старую беззубую «крысу». Та лениво огрызалась, пряча усмешку.

– Твоя куртка? – старшина указал на простенок, где висел мой родненький тёплый кожан. – Вот что, парень. Мы здесь покараулим, а ты надевай своё имущество и дуй до лейтенанта Филимонова. Обрисуй обстановку. Возвращайся с ним или с разъяснениями насчёт дальнейших действий: гады смылись, ждать или не ждать? Бабулька не в курсе, куда они и на сколько подевались.

Я сбросил насквозь промокшую телогрейку и напялил куртку. Бумажник лежал на столе. Я сунулся к нему, но старшина прижал «лопатник» волосатой пятерней:

– Без них сбегаешь – быстрей обернёшься.

Тогда расшумелась старуха:

– Ты чо раскомандовался чужими вещами, мусор с помойки. Припёрся без ордеру, без понятых, меня, старую, переполошил. И это, проклятущий, советска власть!

– Чем пахнет? Али не властью? – Старшина сунул ей под нос свою волосатую кувалду. – Возьмём постояльцев, а после и тебя распатроним, старая карга! Хватит ворованным торговать. Давно до тебя добирался! Знать, время подошло.

В чуланчике при входе сидел в засаде рядовой Осипов.

– Ку-ку! – сказал он в щелку и рассмеялся.

Дождь все ещё лил как из ведра, но я взял резвый старт. Близилось утро, а мне хотелось успеть к финальному свистку. И радовался вновь обретённой куртке, документы тоже наверняка целы. А деньги и часы?.. Может, и они вернутся.

Не зря говорят, что спешка нужна только при ловле блох. Иначе… много движений, но мало достижений. Я мчался сломя голову и не углядел вовремя амбалов. Главное, подставленной ноги тоже не увидел, поэтому, приземлившись в лужу, был поднят пинком, прижат к забору и снова раздет. Они меня не узнали.– Глянь, снова кожан! – прохрипел знакомый голос. – Каждому по штуке! Вот это улов затралили! Фартовая ночка!

– Мой-то с начинкой, а твой с фраером! – хохотнул Резаный, поднял сумку, в которой звякнули бутылки, и поторопил: – Дай ему под зад – и пусть летит. Я промок, как сявка, пора согреться. Да и старая, поди, мечет икру.

– Получит долю – заткнётся! – буркнул Хрипатый и поднял вторую сумку. «Наверное, „взяли“ лавку», – успел я подумать и тут же «полетел» до ближайшего угла, где перевёл дух и повернул назад. Бежать до лейтенанта уже не имело смысла, а коли так, место моё возле мильтонов: лучше смерть, но смерть со славой, чем бесславных дней позор.

Бармалеи возвращались с тяжёлыми сумками, я трусил налегке, поэтому успел к калитке, когда архаровцы стукнули в тёмное окно и взошли на крыльцо. Я достал зажигалку и, держа её наизготовку, как настоящий пистолет, замер у дощатой дверцы. Ждать долго не пришлось. Ждать вообще не пришлось. В окошке вспыхнул свет, жахнул выстрел, зазвенело разбитое стекло, а после второго выстрела один из налётчиков выскочил наружу и помчался ко мне. Я «стрелял» в упор. Беззвучная вспышка фонарика, спрятанного в стволе, ошеломила его. Резаный, а это был он, брякнулся в грязь лицом, решив, что пуля не миновала брюха. Я прыгнул ему на спину, угодив каблуками ниже лопаток. Тело вроде как раздалось подо мной, выдавив жабье «ква-а-а-а-ах». Подоспевший старшина защёлкнул наручники. Хрипатому они не понадобились. Рядовой Петя прострелил ему бедро да сам же и оказал первую помощь. Он помог и Ляхову. Рука у сержанта висела плетью. Резаный оказался проворнее, первым пальнув из «вальтера». Угодил в плечо и рванул за дверь, но, как сказал рядовой Осипов: «Недолго барахталась старушка в злодейских опытных руках!» В моих то есть. Они меня хвалили, а я цвёл, я гордился собой и радовался, как Буратино, вдруг победивший Карабаса Барабаса в личном поединке.

Первым ушёл Осипов. Вернулся с грузовиком. Погрузились и через час или два с начала «кампании» прибыли в отделение. Нас встретил полковник из городского управления, «лучший друг Резаного», которого лейтенант Филимонов, уверенный в своих орлах, вызвонил заранее. Тут же был и майор, начальник отделения. Этот ходил гоголем и сразу потребовал у старшины вещдоки.

Кротов выложил на стол бумажник и «вальтер». Я снял с Резаного часы и положил рядом. Бандитов заперли в капэзэ. Полковник задержался до прибытия «воронка» из управления. Ему хотелось забрать с собой «лучшего друга». Это, кажется, устраивало здешних мильтонов.

– Пиши, Гараев, сочинение на тему своих ночных похождений. Подробно пиши, – сказал он, изучая мои документы. – Особо отметь заслугу лейтенанта Филимонова по части оперативности принятия решений, а также и своих «товарищей по оружию». Ты, как-никак, участник задержания, а они проявили завидную расторопность в ПОИСКЕ опасных преступников. Ты понял меня?

Понял, как не понять.

– Рыбак, значит? – спросил полковник спустя некоторое время. – А почему – к нам? Или у мурманчан хуже ловится? Кстати, а штемпелёк в паспорте почему-то московский, да и в военном билете тот же казус.

– Я по «трудовой» из Мурманска, а так – из Москвы. Учился в художественном институте. Прошлым летом от Морагентства ходил в северный перегон, вот и решил вернуться на моря. Флот у вас новый, ну и жилье, говорят, строят… Квартиры…

– Видали молодца! – Лейтенант аж вскочил. – Действительно художник! Думает, здесь только тем и занимаются, что раздают метражи всяким приезжим раздолбаям!

Полковник покосился на него и вздохнул.

– К сожалению, в городе нехватка жилья даже для заслуженных кадров, – вроде как пожаловался он. – Вот и Филимонов… Удели в писульке особое внимание лейтенанту – до сих пор безлошадник. Авось капля мёду поможет мужику.

Душа пела! Все вернулось на круги своя: куртка на плечи, бумажник в карман, часы на руку, и я не жалел елея, мёда и патоки, сахара и халвы. Что мне подсказка? Я и сам с усам.

Когда судьбоносный документ завизировал высокий чин, который почти сразу и уехал, конвоируя своей «Победой» мрачный «воронок» с Резаным и Хрипатым, лейтенант Филимонов принялся за изучение состряпанной мной бумаги. Розовый сироп и жидкие сопли, склеившие скупые факты ночной операции в героические портреты самого Филимонова и его подчинённых, произвели на него должное впечатление. Если часами раньше, когда я возник перед ним, он смотрел на меня, как солдат на вошь, то теперь я в его глазах принял очертания мессии, попавшего в райотдел не иначе как по прямому указанию Всевышнего.

Несмотря на беспокойную ночь, спать не хотелось. Сказывались возбуждение и эйфория: снова при своих козырях? Это и рождало бессонницу, вполне уместную в дневное время.

День, впрочем, только начинался. Утреннее солнышко косо освещало проспект и старшину Кротова, который манил меня из двери отделения к себе, на трамвайную остановку, самыми дружелюбными, но не лишёнными известного смысла жестами. Я подошёл к нему, и он тотчас облёк мимику в словесную форму.

– С тебя, Гараев… если по совести, полагается магарыч, – подмигнул старшина и расцвёл самой жизнерадостной улыбкой из обширного набора ей подобных. – Как, потерпевший?

Я знал, что он пытался выцыганить у лейтенанта «долю» из вещдоков, но получил твёрдый отказ, поэтому понял его состояние жаждущего и страждущего.

– Есть желание? – Я тоже расцвёл и тоже подмигнул. – Ну, если по совести…

– А разве не по совести? – удивился он. – Мне вот по кумполу врезали! – Он снял фуражку и предъявил для обозрения гладкую тыкву, украшенную старым шрамом и свежей шишкой.

– Я же чувствую, что без примочки не рассосётся.

Солнце светило ласково, день, казалось, обещал мир и покой на веки вечные. Я был настроен «по совести» и «по-боевому».

– Примочку организовать недолго… – Я помедлил, ибо, уподобясь зощенковскому персонажу, затаил в душе некоторое хамство. – Вы, конечно, крепко выручили меня этой ночью. Можно сказать, спасли, но если выручите ещё раз… Может, у вас есть на примете хозяева, которые взяли бы меня на квартиру?

Старшина напялил фуражку и сдвинул брови, изображая трудный мыслительный процесс. Приляпать бы ему бородку – и вылитый Ильич, прозревающий светлое будущее страны Советов.

– Есть такой хозяин! – вымолвил он наконец. – У него и вмажем, стало быть. Заодно и обсудим твоё дельце, а там, надеюсь, и договоримся. Мужик крутой, всё может быть, но… Ладно, судить да рядить будем потом, а сейчас – ноги в руки! Тебя, значит, Михаилом кличут? А меня Сидором Никаноровичем.

– А крутого мужика? – спросил я на всякий случай.

– Крутого… – пробормотал старшина и почему-то вздохнул да и призадумался снова. – Ладно, рыбак-художник, – махнул он рукой, – не от меня узнаешь, так другие доложат о моём суседе. К тому же тебе решать – если даст Дмитрий Васильич согласие на твоё у него прожитье – квартировать или нет. Значит, так… Фамилие его Липунов. Генерал-майор энкавэдэ в отставке. С довоенных лет был начальником лагеря где-то на севере. Лютовал, говорят, крепко. Он и сейчас ненавидит всё живое, ежели оно на двух ногах. Уволен на пенсию с почётом. С правом ношения формы, которую не носит. Предпочитает ей нижнюю бязевую рубаху и кальсоны. Что ещё? Жена и дочь работают ночными сторожами при универмаге, держат целое стадо коров, штук восемь-девять. Молоком торгуют и стиркой подрабатывают. Офицерам стирают. Рядом часть стоит – летуны. У Васильича тоже офицер проживает. Молоденький такой лейтенантик. В пристрое ютится. Сейчас он в командировке, так что, думаю, свято место пусто не будет, а? Старику постоянно деньга нужна на пропой, по-чёрному зашибает, а постоялец убыл на несколько месяцев. Твоя валюта Васильичу – в самый раз!

От пространной речи на лбу старшины выступила испарина. Я тоже смахнул со своего что-то похожее, но, естественно, по другой причине.

– Сидор Никанорович, а он меня не пришибёт случаем?

– А к кому он побежит, когда приспичит опохмелиться? – подвигал морщинами старшина. – С покойника не поживишься!

– Ладно, была не была! – решился я наконец. – Пошли к твоему вурдалаку. На бесптичье и жопа – соловей.

Старшина Кротов заржал, после чего бодрым шагом направился к магазину.

Конечно, можно было бы походить по городу и самому поискать более приемлемый угол. Но сколько это может продолжаться? Искать квартиру в чужом городе – всё равно что иголку в стоге сена. А мне хотелось поскорее воткнуться в какую-либо контору. Без прописки не примут. И не всякий хозяин решится по-настоящему оприходовать у себя незнакомого человека. А этот алкаш, казалось мне, вполне мог бы пойти на такой шаг из-за потребности в водяре.

– Что будем брать? – спросил я у прилавка. – Генерал-майор, поди, коньяк употребляет?

– Дмитрий Васильич и одеколоном не побрезгает, – ухмыльнулся старшина. – А когда у него душа горит, а нутро полыхает, согласится на керосин, а лучше – на денатурат. Бери «сучок», Миша, в самый раз будет для знакомства.

Я так и поступил, хотя уже не испытывал желания встретиться с человеком, который, на мой взгляд, был ничем не лучше ночных бармалеев. Однако водка куплена – Рубикон перейден, и, значит, за Волгой для меня земли нет: надо использовать до конца данность, предложенную старшиной.

Предвкушая халявную выпивку, он повеселел и стал говорлив. Чтобы скрасить мрачное впечатление от биографии своего соседа, он вдруг начал добавлять в откровенный эскиз первоначального портрета мягкие пастельные валеры, но чем больше старался, тем больше грязи проступало на лике заслуженного работника застенка. Я перебил его, спросив, далеко ли идти.

– Это на Штурвальной. Тут рядом, – ответил старшина.

Мы поднялись в горку, пересекли сколько-то улочек (дома, точно грибы из травы, выглядывали из голых, но ещё кое-где сохранивших бурую листу зимних садов) и пустырей, заросших дубами и каштанами, и наконец оказались у домика, прилепившегося на склоне пологой лощины, под сенью могучих клёнов.

Название улицы примирило меня с предстоящим визитом и его возможными последствиями. Рядом находились Якорная и Палубная, что придавало району морское звучание.

– Алкаш законченный! Неделями пьёт по-чёрному! Дома у него живёт сенбернар, святая душа, умница! Так он ему на ошейник флягу повесил, ну, как в Альпах, когда собаки альпинистов спасают, знаешь? Так вот утром сенбернар сам к нему прямо в постель идёт, опохмеляет его, мерзавца…

Ярослав Голованов

Короткий монолог из «Заметок вашего современника» я прочёл мимоходом, когда, разодрав газету, растапливал печь, чтобы приготовить собачкам жратву и вскипятить чай для собственного потребления. Чтобы вдохновить себя на сей трудовой подвиг, я сперва припал устами к ещё не иссякшему роднику бодрости, заключённому в стеклотаре, а потом обратился к Мушкету:

– Святая душа! Слышал? А ты, дармоед, почему не ублаготворяешь хозяина? Я тебе: «Выпьем с горя, где же фляжка?», а ты продерёшь глаза – и за тезисы к «Анти-Дюрингу» или за поэмы! Бакенбарды у тебя хороши, но Пушкина все равно не переплюнуть!

– А ты меня ублажаешь?! – окрысился Карламаркса. – Сколь раз просил прошвырнуться по улице! Авось, брата Энгельса встретим, покалякаем за «Апрельские тезисы» или поговорим о рабкрине. А ты?! Сам хорош! Тебе Дрискин милей, а не я.

– Больно нужен тебе братан Фридрих! – осадил я зарвавшегося философа. – Прошлый раз только за ворота – сразу пристал к дворняге Эле, под юбку к ней полез паспорт проверять. Я тебе по-человечески сказал: «Мон шер, что за моветон?!», а ты огрызаться вздумал: «Отстань, зануда, дай бабу понюхать!» Тебе что, Дикарки мало?

В печи загудело пламя.

Я приоткрыл дверцу и уставился на огонь. Он всегда завораживал меня: такой обыденный и такой загадочный! А за спиной продолжал ворчать бородатый Мушкет.

– От тебя, хозяин, дождёшься похвалы! Не жди и от меня опохмелки. Да ты вроде и не пьёшь по-чёрному, как этот… энкавэдэшник. Он же сам опохмелялся.

– Сам… У него не было сенбернара. У него – коровы, а с молока его тошнило.

И не просто тошнило – рвало!

С этого биологического акта и началось, собственно, наше знакомство. Будущий квартирохозяин отпер дверь гостям, держа в руке пустую кружку. Он только что выхлебал топлёного молока. Недельная небритость была покрыта пенками. Увидев нас, он выпучил глаза с каким-то утробным стоном, отрыгнул с крыльца белую струю и сразу, не проронив ни слова, ушёл в дом, шаркая галошами и волоча по полу завязки кальсон.

Его лицо поразило меня сходством то ли с инквизитором, то ли с иезуитом, какими я представлял себе подобные типажи: выцветшие глазки, несмотря на страдальческий блеск, вызванный общением с молочным продуктом, пронзительно глядели с костистого черепа, ибо он, в буграх и шишках, главенствовал над прочими составляющими скудного, но выразительного пейзажа. Запавшие щеки, острый подбородок, нос тоже – лезвие ножа. Длинные седые космы, которых давно не касались ножницы, ниспадали на огромные уши. И это при полном отсутствии бровей! Вместо них – розовые полоски над злыми буравчиками зрачков. Пугало!

– С чем пожаловал, Сидор? – спросило пугало.

– Васильич, кончай ночевать – выходи стр-р-роиться! – весело гаркнул мой сопровождающий и, тряхнув сумкой, выстроил на столе шеренгу чекушек.

Красноголовки, числом шесть штук, вызволили из груди старого пьяницы нечленораздельный рык, сходный по смыслу с командой «Заряжай!»

– Щас пропустим «фельдъегеря», а после и всю обойму раскокаем, – объявил Сидор, правильно понявший значение сих утробных звуков.

Я отказался от «фельдъегеря» без закуски, а они мигом опростали стопки, причём хозяин продемонстрировал свой способ употребления крепкого напитка. Проглоченная водка, не достигнув желудка, застревала на полдороге к нему и возвращалась в рот. Погоняв её вверх-вниз, он отрыгивал водку в стакан и только после этой, выглядевшей довольно омерзительно, процедуры загонял, наконец, беглянку в утробу.

Неслышно появилась хозяйка. Молча прошлась за нашими спинами. На столе появились хлеб и капуста, жареная картошка и консервированные огурцы. Я тоже успел выложить селёдку и колбасу. И только теперь ощутил воистину волчий аппетит. Навалился на снедь, пропустил и водочки. К этому времени старшие товарищи успели повторить и налили по третьей.

– Ты бы застегнул ширинку, бесстыжая рожа! – Старушка, прежде чем исчезнуть, в первый и последний раз отверзла уста. – Ишь, вывалил свисток. Людей бы постыдился!

– Цыц, старая кляча! – рявкнул экс-генерал, наливаясь апоплексическим румянцем. – Давно кулака не пробовала!

Обмен любезностями, видимо, обычный в этом далеко не святом семействе, но привычный для старшины, меня доконал. Сидел, будто наглотавшись помоев. В море тоже ходят не ангелы, ну, пошлёт тебя дрифмастер на три буквы – эка невидаль! Отправишь его на четыре – и вся любовь! Мирно разошлись параллельными курсами до следующего «обмена мнениями». Палуба есть палуба. Она не такое слышала – ого-го! А тут… В порядке вещей. Мимоходом. Будто плюнул в душу жене и не заметил.

Застолье продолжалось. Я пропускал. Коллеги все повторяли и повторяли. Начали, согласно ритуалу, с «малой программы векапебе», но быстро приступили к «большой». Сидор Никанорыч пил умело и ответственно. На глянцевой лысине выступили бисеринки пота, нос и щеки слегка побурели, но глаза смотрели по-прежнему трезво. Главное, старшина все время держал на прицеле мой квартирный вопрос. Наконец, сочтя момент подходящим (хозяин только что прокатал вверх-вниз очередной стопарь), он приступил к делу. Тянуть не стал, а с ходу взял быка за рога:

– Васильич, это Мишка Гараев. Рыбак с Мурманска. Во! Теперь решил к нашим прислониться. Возьмёшь на постой? Парень нынче крепко помог нам – захомутали двух урок. Теперь он вроде как имеет отношение к органам правопорядка. Ты старый зубр, матёрый волчище, он – молодой, но помехой не будет. Да и лишняя деньга всегда пригодится. Решай! Экс-генерал некоторое время таращился на меня и молчал, продолжая грызть луковицу. Я ждал. Не скажу, чтобы с замиранием сердца, но… А он согласился.

– Пусть селится на место Вальки-лейтенанта, – выдал резолюцию, дохрумкав головку. – Тот объявится месяца через два. Но уговор: Валька возвращается, а рыбак сразу освобождает нары.

– О чем разговор! – хохотнул Сидор Никанорыч и подмигнул мне. – Вылетит, как из пушки! К тому времени он и сам что-нибудь подыщет.

– Значит, рыбак, тебя Мишкой кличут? – обернулся ко мне старый алкаш. – А почему без чемоданов путешествуешь?

– Вещи остались в камере хранения. – Я поднялся. – Сейчас и сгоняю за ними. Через пару часов вернусь.

– С бутылкой возвращайся, – наказал старшина и снова подмигнул одним и другим глазом.

– Верно! – очнулся экс-генерал. – Тогда и камеру приготовим, тогда и приговор приведём в исполнение.

Меня аж передёрнуло от тюремного лексикона, который, видимо, будет сопровождать меня ежедневно. Но, может быть, действительно удастся сменить дислокацию в ближайшие дни? Хорошо бы! А пока и то хорошо, что «камера» с отдельным входом. И всё-таки я радовался даже такому жилищу. Передышка. Уже сегодня я мог слегка ослабить подпругу, а завтра оглядеться в городе и спокойно подумать о первых шагах.

Все ушли. И скоро уйдут их души.

Думай только о них – чтоб скорее забыли:

человек состоит из воды. И полоски суши.


Вадим Месяц

Чайник зафурчал, забулькал. Я снял его с плиты и помешал в кастрюле собачье варево. Потом закурил, приоткрыл дверцу и склонился к огню.

Саймак, помнится, устами Питера Максвелла утверждал, что тяга к огню – это атавизм. Воспоминание о той эпохе, когда огонь был и подателем тепла, и защитником. «В конце концов мы переросли это чувство», – добавил он. «Возможно, это первобытная черта, – возражала его собеседница, – но должно же в нас сохраниться что-то первобытное». Сохранилось! Во мне – точно. Как и тяга к воде. То и то до сих пор крепко сидит в нас. Городские калориферы – мура, а открытый огонь действительно завораживает и делает уютной любую берлогу. «Первобытный» огонь, как ничто другое, скрашивает одиночество. Полоска суши под тобой обретает устойчивость пьедестала, и ты начинаешь понимать, «что секрет спокойной старости – это не что иное, как заключение честного союза с одиночеством». Я, конечно, не полковник Аурелиано Буэндиа, но что из того? Он прав, и, соглашаясь с ним, я провозглашаю и свою правоту.

Я сунул кочергу в пышущую жаром пасть и поворошил дрова. Поленья затрещали и выбросили сноп искр: тёплая волна окатила колени и коснулась лица. Я сразу даже и не вспомню, когда был в последний раз в городе. Вот Борхес подсказывает: «Невозможно представить себе чистое настоящее. Оно было бы ничем. В настоящем всегда есть частица прошлого и частица будущего». Отталкиваясь от этого постулата, ковырну прошлое, коли надо вспомнить, когда же я там был.

Я был… я был… Да, точно, помчался, чтобы отвезти Командору его последнюю рукопись. Не терпелось поделиться находкой, обнаруженной в повести, вернее, мемуаре. Находка – это слишком. Просто я уловил сходство, сходство, конечно, относительное, эдакую параллель к тому, что случилось с нами в годы, близкие друг к другу. Командор возвращался домой из Севастополя. Я – из Ростова-на-Дону и тоже к своим пенатам. Он, как и я, волею судеб оказался без денег. Он истратил последние шиши на книжку Стругацких «Страна багровых туч», купив её в Москве, я же приобрёл на станции Лиски толстенный том Саянова «Небо и земля». Оба надеялись, что пища духовная заменит пищу телесную. Увы, как хороши, как свежи были розы!.. Только увяли они слишком быстро.

Листать на завтрак, обед и ужин книжные страницы в то время, когда соседствующие с тобой путешественники трескают варёную курицу с варёной картошкой, свежими помидорами и другой снедью, когда весь вагон пропитан ароматом южных яблок, невыносимо, если в кишках переливается гольный кипяток, и тот бурлит, как вода в унитазе.

Я располагался у самого потолка, на боковой багажной полке, но, видимо, шум приливов и отливов в моем желудке долетал до ушей обитателей купе. Пожилая пара, подвесившая у носа голодающего сетку с помидорами и наблюдавшая за его судорожными эволюциями, наконец допёрла до сути голодовки. В Перми, где стоянка была довольно продолжительной, я был приглашён в ресторан и накормлен. Отказываться не было резона, как больше не было сил взирать в ту золотую осень пятьдесят второго года на дары огородов, которые предлагались бабушками на каждой станции.

Командора от голодной смерти спас мальчик-попутчик, любитель интересных книжек, а значит, и братья Стругацкие. Произошёл обмен мнениями, а после – ненавязчивое кормление.

Мы обсудили эти коллизии, какие иной раз случаются с людьми, ещё и не подозревавшими о существовании друг друга, устроившись за журнальным столиком, на котором появилась бутылка «Перцовой», банка селёдки пряного посола и, само собой, хлеб. Много лет минуло с того времени, но прошлое оживает в памяти и обрастает деталями, если оно касается двух индивидов, сидящих тет-а-тет, а «Перцовая» греет душу и подогревает воспоминания. Командор напомнил, что дальше он пишет о Саянове и его книге. Она уцелела и по-прежнему стоит на моей полке с маминым автографом: «Эту книгу Миша купил на станции Лиски, когда…» Ещё одна параллель, сказал я ему на это – и вспомнил, как во время войны я, сопливый пацан, нашёл в лесу корку чёрного хлеба. Кто её бросил? Или оставил под сосной? Сухая и плесневелая, она показалась мне слаще бланманже!

Ну, война – особая статья. Тогда лепёшки из отрубей и лебеды почитались за пирожное, а картошка – лучшим земным фруктом.

«А не испечь ли сейчас с десяток? – подумалось вдруг. – Печь почти прогорела. Суну – выну, а после – с солью. Ых!..»

Так я и поступил, а вскоре, отстучав золу и разломив черно-золотистую корочку, дул в рыхлое нутро печёной картофелины, сыпал соль на её рану и, все равно обжигаясь поостывшей мякотью, с наслаждением глотал плоть уральского яблока.

Нет, одиночество имеет свои преимущества, возможность неспешно думать обо всём и ни о чем. И вспоминать. Никто не отвлекает, ничто не мешает тлеть сознанию, как дотлевает сейчас содержимое печи. «Мы – неосторожная либо преступная оплошность, плод взаимодействия ущербного божества и неблагодатного материала». Обо мне сказано. Молодец аргентинец! Хорошо отчехвостил русского пентюха!

Да, всё не так, через пень-колоду и не туда, куда надо. А куда мне, собственно, нужно? Все перепутья давно позади. Я давно и зола, и пепел. С испода, знамо дело, ещё не все остыло, но, боюсь, греет только меня. Почему я здесь, а не в городе? Ведь в деревне я всегда чувствовал себя не в своей тарелке, всегда стремился поскорее убраться в лоно цивилизации. А потому я здесь, что здесь – полоска суши, что соприкасается с аш-два-о в моем лице и натуральной водицей. Их единение создаёт проекцию прошлого на настоящее, а в целом – иллюзию машины времени. Здесь никто не мешает путешествовать в любом направлении по векторам времени, хоть со знаком плюс, а лучше – со знаком минус. Все ипостаси времени равнозначны для меня на «полоске суши». Они – сообщающиеся сосуды, и моя «вода» стремится перелиться в тот, который в сей миг может одарить её душевным трепыханием и сердцебиением.

На этом участке побережья покинувшие тебя не делятся на живых и мёртвых. Тут другое. Живые… они просто далеко. Мёртвые слишком далеко. Одни – ушедшие, другие – не пришедшие обратно. Я не скорблю о них. Печаль моя светла. Я разговариваю с ними так же, как и с теми, кто изредка навещает меня, и кого так же редко навещаю сам. Кажется, чего проще сесть в электричку и перенестись из пункта А в пункт Б, но не тут-то было. Поэтому и с теми, и с другими встречи происходят только во сне. И получается, что жизнь наша – только сон. Где они, Хваля, Шацкий, Терёхин и Охлупин, Володька Бубенщиков и, наконец, последняя горькая утрата, Виталька Бугров? Да здесь же, со мной! А сколько осталось поближе, в пункте К или в пункте Е? Да, и в М, конечно. Хватит пальцев одной руки, чтобы пересчитать оставшихся, да и этих пальцев будет слишком много, как говорил Питу Максвеллу умирающий баньши.

Красивую, добрую сказку создал Саймак – мою библию. Её можно открывать по утрам, заглядывать в неё перед сном, чтобы улыбнуться неандертальцу Алле-Опу, профессору Максвеллу, гоблину О’Тулу и духу Вильяма Шекспира. В этой сказке надежда. На встречу? С теми, кто уплыл и не вернулся? Наверно. Потому что всё реже случаются «верстовые столбы» и всё чаще – холмики и столбики над ними.

Да, время бежит всё быстрее, а шаги делаются медленнее. И то, что ОНИ уже ждут меня, не страшит, а приносит умиротворение. Ибо что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Вечны только море и небо, волны и ветер да Земля, которую люди постоянно пересекают с упорством перекати-поля. Ты, Мишка, и сам был им, а теперь никуда не стремишься. Ну, было, было… Как пел Вилька Гонт: «А мне всё равно, зачем и куда, лишь бы отправиться в путь!» Конца пути не видно. Пора и задержаться на «полоске суши». Рядом жена. Тоже друг. Самый близкий, в сущности, если бы… н-да… Что странно (или интересно?), одиночество не покидает и в её присутствии. Оно становится другим. Но когда её, как сейчас, нет рядом, образуется пустота. Непостижимо гулкая. До звона. Становится не по себе от её удушливости. Все время чего-то не хватает, а в голове, вместо мыслей, слизь. Но вот она снова рядом, и… можно не говорить ни слова. Она здесь – и этого достаточно. Да и разучился я разговаривать. Предпочитаю слушать других. Особенно Кавалера-и-Бакалавра. Вот кто умеет вести беседу! Но Бакалавр занят Христом и своим романом.

За что я люблю фантастов? Они дают ключ к преодолению «гулкой пустоты», душевного вакуума: долго ли протянешь при отсутствии воздуха? Чтобы спастись, достаточно напрячь извилины до упругости циркового троса, на котором пляшут канатоходцы. Сделать вид, что и ты способен на чудеса. Уверен, они последуют при закрытых глазах и ровном дыхании. Главное, лежать не шелохнувшись. Ты превращаешься в могучего джинна и творишь свой мир, в котором всё подвластно тебе и всё возможно. Чем немыслимее, чем сказочнее ситуация, в которой оказываешься, тем легче становится дышать и отпускает сердце тупая опоясывающая боль. Настоящее тоже отпускает тебя в плаванье по волнам любой высоты и протяжённости. С их гребней открывается даль, за которой видно и то, что было с тобой, и то, что могло бы быть, но не произошло. В этом мире ты хозяин. Сон разума порождает чудовищ, но если он бодрствует, исчезает весь бедлам современной жизни, грязь и кровь, подлые нравы, все издевательства над людьми, что вершатся именем демократии.

Одно плохо в этих фантазиях: реально ты спасаешь только себя. Ты как бы заключён в пентаграмму, остальные находятся вне её. Но я, увы, не борец. Это плохо, это, быть может, некрасиво, но это так. И потому вне меня всё остаётся по-прежнему.

…Я прислушался к тишине: гробовая. Только похрапывает во сне махровый марксист Карламаркса, вздыхает о чем-то сучьем Дикарка да попискивают за обшивкой мышки-вострушки.

Начертив мысленную пентаграмму, я привалился носом к стене и стал ждать, но сказки не получилось. Она вытолкнула меня в домик на Штурвальной, где поджидал меня опричник Липунов. Экс-опричник, но всё равно – мерзкий и в его нынешней ипостаси.

Тогда я повёл атаку с позиций здравого смысла, как действует любой обыватель, которого припирают к стенке…

Роберт Эксон Хайнлайн

С пропиской опричник всё-таки надул. Пообещав всё оформить, взял деньги вперёд за три месяца, но сразу начал темнить, бекать и мекать.

Я не был в отчаянии. Пока. Но уже ощущал приближение депрессии. Кадровики, не обнаружив в паспорте заветного штампика, отказывались разговаривать, а тут – и месяца не прошло – вернулся Валька-лейтенант. Возникла проблема. Дед не желал возвращать квартплату, а куда меня девать, не знал. Пришлось взять в дом, а в нём не разбежишься: кухня да комната. В кухне не повернуться: стол, печь, лавки. Здесь хозяйка стирала бельишко офицеров-летунов. В комнате просторнее. У стен, слева и справа, два перинных катафалка. В центре стол. В простенке между окон – громадный фикус в кадке, перед цветком ещё одна кадка пантагрюэлевских размеров, приспособленная для браги. Иной раз под деревянной крышкой ничего не плескалось. «Старая обезьяна», как я про себя называл экс-генерала, всегда брал резвый старт и мигом попадал в зависимость от моего кошелька.

Я спал на дамских перинах у правой стены. Мамаша и дочь ночь проводили на дежурстве, а отсыпались, видимо, днём, в моё отсутствие. Я их почти не видел, иначе б неловкость, которую я испытывал перед обездоленными бабами, стала хронической.

Пока я верил в обещанную прописку, то изредка финансировал старого алкаша для своего же спокойствия. Иначе, стервенея и матерясь, он становился невыносим. Выполнив «малую программу векапебе» (хрыч в этом случае ограничивался чекушкой и тотчас заряжал кадку), экс-чекист отступался от меня на некоторое время и третировал только домашних. Моё будущее было темно. Приходилось урезать себя во всем. Единственная роскошь, которую я позволил себе, – это книга Шанько «Под парусами через два океана», которую, как Библию, читал перед сном и с которой допоздна засиживался на кухне. Я не спешил погрузиться в перины, ибо ночь сулила бессонницу. Бесплодные блуждания по городу изматывали, нервы – на пределе, а рядом пьяный висельник, который тоже бодрствовал и кружил тигром, готовый придраться к каждому пустяку и обрушиться матершинной тирадой. Все это не могло закончиться добром. Я чувствовал: что-то назревает, и вот наступил день, когда нарыв созрел и лопнул.

…В кадушке поспела отрава, настоянная на табачном листе. Хозяин успел надраться и попёр меня с кухни: «Свет жжёшь, а я за него плати?» Он был смешон и страшен, зверь, рыкающий и алчущий! Да как его носит земля, думал я, забираясь в кровать. И как его терпят женщины, живущие с ним под одной крышей?!

Я не спал, но не спал и сосед по спальне. Как привидение в белом исподнем, он поднимался с пуховиков и шёл на приступ кадушки, возвещая об этом грозным песнопением: «По долинам и по взгорьям шла дивизия впер-ред!» Выхлебав очередной ковш зловонной браги, часто падал у ложа и громоздился на него, подбадривая себя партийной установкой: «Вставай, проклятьем заклеймённый!..» И ох как был прав!

В тот вечер я был в особенно мрачном настроении.

Некто, живший на Советском проспекте и почти согласившийся пустить меня под свой кров, вдруг передумал и отказал не только в прописке, но и просто в жилье. А тут ещё, как назло, пришлось слишком рано забраться в постель. Сна ни в одном глазу, у фикуса качаются листья, у кадки с отравой гремит крышка, у пьяного старпёра отказывают ноги, он снова, колосс родосский, чтоб его приподняло да припёрло, с грохотом падает ниц и карабкается к себе, слегка обновив репертуар: «Вставай, поднимайся, р-рабочий нар-род, иди на ба-арьбу, люд га-ал-лодный!»

Такой была обстановка на три часа ночи.

Я лежал на спине и разглядывал потолок, по которому скользила размытая тень от ели, что росла за окном. Яркий свет уличного фонаря делал её особенно беспокойной, а рядом колобродил осколок марксизма-ленинизма – и время от времени вдруг вспоминал меня:

– Чита-ака-а-а! – орал он, приблизившись к моей кровати. – Каждую ночь электричество жжёшь, заполночь задницу протираешь! Сколь раз предупреждал, а всё никак не уймёшься!

Закрыв глаза и закаменев скулами, я молча слушал психопата, а тот, как шаман, наглотавшийся мухоморов, загонял себя в истерический экстаз, который лишь усиливался от моего молчания.

Наступало затишье, и я отправлялся вместе с капитаном Шанько «Под парусами через два океана», подальше от этих мест и ополоумевшего болвана, которому было невдомёк, что есть люди, не похожие на него, что у них свои заботы и беды.

Около трёх ночи я всё-таки забылся.

Мне снилась шхуна «Коралл» и сказочный порт Гонолулу, прибой на пляже Вайкики-Бич, когда в эту чудную сказку ворвалась с кухни площадная брань, плеск воды в корыте и неразборчивая отповедь старушки своему богдыхану. Она пыталась утихомирить его и, кажется, сказала, что он разбудит жильца. Подлила масла в огонь и окончательно разъярила супруга.

– И р-разбужу! – взревел «проклятьем заклеймённый». – Вы-ы!.. Это вы-ы!!! С ним… я знаю… Бляди! Меня будто током ударило: совсем, болван, выжил из ума! Вскочил, оделся, как по тревоге, и вышел на кухню, отыскивая глазами свои башмаки.

Старик в пальто, наброшенном на бязевую обмундировку, метался у стола, наступая на завязки кальсон и размахивая руками. Я начал обуваться. Руки не тряслись, но шнурки никак не попадали в отверстия.

– Добился, злыдень, разбудил парня? – Старуха не вынула рук из мыльной пены и не обернулась. Покосилась на меня и продолжила шоркать о доску полосатый тельник. – Извинись перед Михаилом. Он, поди, всё слышал.

Злыдень просверлил меня налитыми кровью зенками.

– Извини-и-иться, курва старая?! Он ВСЁ слышал, так он щас ещё ВСЁ и получит! Пообещал, беснуясь, и выскочил в сени.

Со шнурками, наконец, удалось справиться. Я снял куртку с вешалки, но надеть не успел. Отставной выродок выскочил в кухню – прямо ко мне! И взмахнул топором. Я не дал нанести удар: шагнул под замах и, войдя в «клинч», выкрутил топорище из костистых пальцев, швырнул в сени и начал одеваться. «Злыдень» выскочил следом.

– Миша, поостерегись моего придурка! – предупредила хозяйка, стряхивая с рук мыльную пену. – Он, подлец, коли задумал что, обязательно повторит.

Действительно, придурок. Он не вернулся в кухню, а обежал дом и вышиб обухом оконную раму, завыл, заухал и сгинул во тьме.

– И куда же ты, Миша, теперь? – спросила старушка, глядя на меня жалостливо, по-матерински.

– Видно будет, – ответил ей и направился к двери, стараясь не ступать на стекольное крошево. – Присмотрите, пожалуйста, за вещичками. Зайду, когда определюсь.

Дьявольщина, снова на распутье!

До семи утра я куковал на Северном вокзале, а потом оказался на скамье возле пруда за Домом рыбака. Здесь и обнаружил рядовой милиционер Петя Осипов своего «боевого товарища».

– Мы достигли высшей точки курдля – его макушки, – торжественно провозгласил директор. – Оглянитесь вокруг. Какая величественная панорама города открывается отсюда! – воскликнул он, заметно голубея, и даже проворковал что-то вроде: «Этотам моя столица Энтеропии родной!» Я посмотрел: панорама действительно открывалась величественная.

Станислав Лем

– Ты чо такой мрачный? – спросил Петя. – Сидишь, как бука, в такую рань. С вахты, поди?

– С подвахты! – обозлился я и плюнул в пруд.

– Ну-ка, рапортуй, – потребовал рядовой Осипов.

Я не стал отнекиваться. Выложил все, как есть.

– Вот скотина! – возмутился Петя. – А в высших органах благоволят этому палачу! По торжественным датам, бывает, вывозят в президиумы, а он назюзюкается в узком кругу и с эскортом – восвояси. Что нам предпринять, а? Ко мне нельзя. Квартирка – скворечник, а народу в ней, что в Ноевом ковчеге.

– Я и не навяливаюсь…

– Ещё бы!.. – Петя задумался и вдруг возопил: – Эврика! И Ленин великий нам путь озарил! Согласно его указанию, мы пойдём своим путём. Вернее, покатим в автобусе. Тридцать вёрст – пустяк для служивых людей. Последний верстовой столб – и рабпоселок Светлый, а в нем – великий джазмен Фред Шкредов. На сцене – Шредер, а вне её – машинист тамошней ГРЭС. Клянусь портупеей и верным тэтэшником: великий человек приютит тебя в своих апартаментах.

– Мне нужен просто угол с пропиской.

– Так он тебя и пропишет! – не усомнился Петя. – Запросто! Фред – великий человек. Артист, как я. Но я служу Мельпомене, а он Евтерпе. А ты художник! Сдружимся, слюбимся, верь! В нашей компашке тоже малер имеется. Фред барабанит при Доме культуры, а Витька Бокалов при нем же задники малюет. Едем?

Я все ещё сидел. Думал.

– Сомневаешься? – не отставал рядовой Петя. – Дом, правда, ведомственный, но Фред с директором вась-вась. Тот подпишет заяву, и тебя пропишут, – хихикнул он.

И мы тронулись в путь.

Петя болтал, я молчал, а когда автобус въехал в посёлок и остановился возле хлебобулочной, всё же спросил его, где мильтон повстречался с Мельпоменой. Тоже в здешнем Доме?

– Пару раз гастролировал с милицейской труппой, – скромно признался он и заважничал, «играя на зрителя»: – Но я уже созрел не для здешних подмостков, а для столичной сцены! Мне подавай Гамлета, дядю Ваню и Ромео с Джульеткой!

Я с сомнением оглядел рядового Осипова.

Белобрысый… Оттопыренные уши иной раз шевелились, ей-ей, как у добродушной дворняги, а глаза хотя и искрились весельем, но, по-моему, не годились ни Гамлету, ни Ромео. Я вообще сомневался в его артистических талантах, и, видимо, что-то эдакое отразилось на моем лице. Он это заметил, когда я сказал, что с ролью Джульетки он бы, пожалуй, справился. Петя усмехнулся и прямо на глазах превратился в расторопного чичероне.

Да, я ошибся: он был создан для сцены!

– Вглядитесь! – предложил мне «гид», поводя в стороны и тыча перед собой обеими руками. – Перед вами чудо-юдо, восьмое чудо света, грандиозная першпектива Краснофлотского переулка! Замрите в божественном экстазе и как бы умрите! Вижу, вижу, как замерли уже ваши потрясенные души! Да-да, вы потрясены, так как видите родное захолустье великого маэстро, задворки цивилизаций, но… Но! Скромность и уединённость – вот истинная причина того, что Фред Шредер предпочёл окраину сего града его фешенебельному центру. К тому же перед ней меркнут красоты Ведадо и Елисейских полей. – Он закатил глаза и захлебнулся восторгом. Отдышавшись, затараторил: – Вглядитесь, наконец, в этот непревзойдённый шедевр шлакоблочного зодчества, вознёсший свои многочисленные… свои… один, два… свои многочисленные два этажа до уровней Колизея, Нотр-дам-де-Пари, Эмпайр-Стейт, который Билдинг… Нет-нет, можно бесконечно перечислять известнейшие строения, но ни одно не годится в подмётки шлакоблочному дворцу Фреда Шредера!

Петя забегал вперёд и обращался к «многочисленной» публике, срывая голос до крика и сажая до шёпота. Играл мильтон вдохновенно!

– А вот, дорогие товарищи, гордо покосившийся общественный нужник! Сколочен в незапамятные времена безвестным левшой, но мастером высочайшей категории, в духе добротного отечественного классицизма. Затем устремите благожелательный взор на живописные курятники а-ля рокайль, на мощные завитки местного барокко, пардон, другого сортира, на весь ландшафт, вобравший в себя, пся крев, лучшие черты прусской и русской земли!

Импровизация закончилась у входа в «шлакоблочный шедевр». Напоследок гид обратил моё внимание на «циклопическую кладку строения, достойную титанов», и предложил войти. Он распахнул дверь, но первым шмыгнул в неё… толстенный котяра, ростом с добрую болонку.

– Эта особь… зовут её Великий Моурави, собственность великого джазмена. Подпольная кличка – Велмоур. Он тоже велик и удачлив во всём, что касается жратвы, спанья и баб.

Меня разбирало любопытство.

Если этот Шредер-Шкредов так же прост и дружелюбен, как рядовой Осипов, так же, как и он, отнесётся к моему появлению в его обиталище и моей просьбе, то… думал я, похоже, я нашёл в Светлом эквивалентную замену Хвале и Жеке Лаврентьеву. Ну, почти эквивалентную.

– Похоже, – сказал я, входя вслед за Петей в подъезд, – в доме живут одни «великие»?

– Во всяком случае, на втором этаже, – улыбнулся Петя. – В угловой комнате обитает Маленькая Бабка, маленькая, но активно вредная. Но и она великий человек по части мелких пакостей. Будь джентльменом при общении на кухне. Бабка любит лесть, услужливость и галантное обхождение.

Следом за котом мы поднялись на площадку второго этажа. Петя отпер дверь собственным ключом. В полутёмную прихожую свет падал из дверей кухни. Велмоур сразу шмыгнул в неё и словно бы мигом вернулся в образе тщедушной старушки, с лицом, как бы обработанном резцом гравёра, а то и иглой офортиста: столько было на нем глубоких и мелких штришков и линий. Но бабкины глазки пробуравили меня взором захребетника Липунова.

Рядовой Осипов расшаркался перед ней, сотворил книксен и припал к цыплячьей ручке.

– Мадам, это, – он обернулся ко мне и украдкой вытер губы, – Миша Гараев, художник… Великий! – и великий мореплаватель. Прошу любить и особенно жаловать своей милостью. Будет жить у Фреда. Временно, – добавил он, ибо бабка сморщилась, будто глотнула уксуса. – Он джентльмен и не доставит вам хлопот. А это, Миша, баба Феня. Она здешний главнокомандующий и хранительница очага, на котором тебе придётся готовить шамовку. Люби её, выноси помои, и воздастся тебе от бабы Фени за кротость и почтение к её сединам.

Бабка фыркнула и скрылась на кухне, зато вернулся кот. Он облизал усы, провёл по ним лапой и повёл нас к двери с табличкой: «Пещера Лейхтвейса. Зав. уж. Ф. Шкредов».

– Заведующий ужасами, – пояснил Петя, не дожидаясь вопроса с моей стороны, и, толкнув дверь, сказал: – Замка нет, а значит, нет и ключей. Учти. Ну, проникнем в Пещеру?

Я придержал мильтона.

– А ты уверен, что маэстро не вытолкает меня в шею?

– Ты уже живёшь, – заверил Петя. – Великий человек велик и в любви к ближнему. А если учесть, что вскоре он убывает к белорусам что-то монтировать по части энергетики, то появление твоё буквально в жилу. Кто будет хранить бесценные сокровища Пещеры? Кто будет кормить Великого Моурави? Ты! Это и будет платой за постой. Услуга за услугу.

Я вздохнул. Не верилось, что все решилось так просто. Ещё и суток не прошло, как меня лишили крова и хотели зарубить, а проблема, казавшаяся неразрешимой, уже потеряла остроту. Неужели я действительно обрёл желаемое?!

– Прошу в апартамент, – сказал Петя Осипов, и мы оказались в крохотном тамбуре с печью-голландкой и одним окном.

Справа я узрел странное сооружение, отделявшее тамбур от остальной части единой некогда комнаты. Оно высилось до потолка и было сложено из всевозможных ящиков технического назначения. В некоторых, несомненно, когда-то хранились оружие и патроны.

– Великая Китайская Стена. ВКС, – пояснил Петя. – А это – Кракатау. – Он погладил печь и ровнёхонько шмыгнул в узкий проход у стены, и оттуда донеслись звуки побудки:

– Вставайте, Фред, вас ждут великие дела на ниве вспомоществования бездомному малютке, а также покровительства, укрывательства, воспитательства, обучательства музыке и протчая, и протчая.

Во даёт! Я не выдержал и протиснулся в спальный отсек, который ненамного превышал размеры тамбура.

Слуга Мельпомены сидел в колченогом креслице возле круглого, сомнительной крепости, столика. Слуга Евтерпы успел отбросить одеяло и опустить ногу на пол, но, что несомненно, всё ещё досматривал сон и похрапывал весьма ощутимо.

Я отступил в щель и ждал дальнейших речей и телодвижений.

– Гутен морген, Петька! – вдруг произнёс великий джазмен.

– Гутен таг, Фред! – поправил мильтон и обернулся ко мне: – Ты понял, рыбак-художник, к кому я тебя привёл? Не человек – чело-ве-чище! Дрыхнет натуральным образом, форменным образом ничего не соображает, весь, так сказать, в себе, а подкорка молотит, как… сама собой!

– Язык твой молотит, балабол… – зевнул джазмен.

Рядовой Петя вскочил и приставил ухо к его темени.

– Бурлит! Так и пульсирует! – радостно возвестил он. – А ниже, в безмозглом пространстве, пых-пых-та-та-та! Началось просыпание умственного процесса. Не голова – котёл! Чайник! Тульский самовар! Кофеварка и пароход!

«Евтерпа» села и саданула «Мельпомену» в бок кулаком.

– Словоблудие не украшает работника сыска, – заявил Фред.

– В неслужебное время я трагик Кин, а не Шерлок Холмс

– Тогда почему в форме? – спросил Фред, влезая в штаны. – К тому же явился с задержанным по подозрению… в чем?

– В бродяжничестве, господин мировой судья, – доложил рядовой Осипов. – Прошу учесть, что он – подкидыш. Известный вам дегенерат Липунов выбросил малютку на лютый мороз. Сначала хотел нарубить из него шашлыков. Уже и топор, злодей, приготовил, да не на такого напал! Кроха мал, да удал: рубило отобрал. Людоед совсем взбесился и отказал в жилье. Главное, не вернул квартплату, уплаченную вперёд. Маленького обидел, малыша ограбил!

Я выступил вперёд:

– Ты ври, ври, да не завирайся!

– Эге! – воскликнул Фред и покосился на меня. – Предлагаешь усыновить бездомного и?..

– Вот именно! – подтвердил Петя. – Малютка… Помнишь, я рассказывал, как мы приняли боевое крещение и пролили кровь общего врага. Это он. Своими ручонками захомутал гада!

– Ушлый паренёк, – кивнул Фред и двинулся в проход.

Я попятился и пропустил его к умывальнику. Из тамбура он обратился ко мне:

– Дитё поддаётся дрессировке? Оно, быть может, дер мусикант? У нас в оркестре нашлось бы местечко.

– Нихт, – ответил я. – Их бин малер унд фишмен.

Великий джазмен бросил зубочистку в стакан и заговорил, видимо, все обдумав и все решив:

– Малеры у нас тоже водятся. Снюхаетесь! – пообещал он. – А каковы взаимоотношения с братьями нашими меньшими? На моем иждивении находится существо по имени Великий Моурави…

– Мы знакомы.

– Тем лучше. Мне предстоит командировка на довольно длительный срок. Учти, малер, тебе придётся с ним подружиться. Обожает скумбрию, колбасные обрезки и чесание пуза до и после еды. Сумму на прокорм я оставлю. Любовниц его гони в шею… Что ещё? На правах оприходованного жильца иди на кухню и ставь чайник. Мой зелёный, но с крышкой от синего. Если встретишь Маленькую Бабку, существо ехидное и зловредное, не пугайся.

– Мы знакомы…

– Со всеми успел? Тем лучше. Действуй!

Потом мы пили чай, ублажали кота и чесали не только пузо Великого Моурави, но и свои языки. Трепались обо всем. Петя мечтал покорить Москву в роли Несчастливцева, Шкредов сетовал на то, что неизвестный мне Аркашка Вшивцев снова закеросинил и пропустил уже две репетиции, а он, увы, один из основных ингредиентов оркестра.

– Надо сыскать господина полковника и надрать уши, – сказал Фред.

– Полковника?! – удивился я. – У вас в оркестре есть полковники?

– Ярморочные шуты. Ряженые, – засмеялся Петя. – Помнишь, я тебе говорил о здешнем художнике Витьке Бокалове? Он и Аркашка – не разлей вода. Поддадут сверх нормы и превращаются в господ офицеров. Витька – поручик, Аркашка – полковник. Ты, Миша, с ними ещё познакомишься, но будь осторожен в винопитии: заразны, как дизентерия, – предостерёг он на всякий случай.

– Учту. Я, конечно, могу заложить за галстук, но сейчас веду абсолютно трезвый образ жизни. Сами понимаете, на первом месте – вопрос трудоустройства. Тебе, Фред, спасибо за гостеприимство, но я не собираюсь тебя стеснять долгое время. Однако мне нужна прописка. Без неё мне зарез.

– На работу не принимают? – сообразил он. – Устрою. Лишь бы начальник вернулся из Москвы до моего отъезда. Вернётся – проблем не будет.

В конце чаепития Фред попросил рассказать, что произошло между мной и «каннибалом Митькой». Вспоминать не хотелось, но и отказать я не мог, поэтому добросовестно изложил все перипетии ночного сражения.

– Этот прохвост ещё не скоро сдохнет, – вздохнул Петя, – но раньше загонит в гроб жену и дочку. Они горбатятся, бедные, а он купоны стрижёт да пьянствует. Главное, ест их поедом днём и ночью.

Я подивился тому, что, по всей видимости, и Петя Осипов, и Шкредов были хорошо осведомлены о семейном быте экс-генерала. О том и спросил. Хо, оказывается, я забыл о старшине Кротове. Сидор Никанорыч, как старая баба, любил посплетничать о своём знакомце. И дело не только в старшине. В Светлом, в опасной близости от Краснофлотского переулка, «держал хазу» племяш Липунова Влас Липунов, первейший враг «господина полковника» Вшивцева.

– Тесен мир? – констатировал я, выслушав артиста и музыканта. – Но лучше бы ему быть пошире, чтобы никогда не встречаться ни с тем, ни с другим.

– Вряд ли ты встретишься ещё раз со старым барбосом, а с молодым – тем более, – сказал Фред и стал собираться на вахту. – Влас, если не ошибаюсь, работает где-то мясником, а ты спец по рыбе.

– Буду надеяться… – пробормотал я, но из-за стола поднялся с ощущением, что, кажется, акклиматизация прошла успешно. Я не чувствовал себя чужим в посёлке: невидимые нити, успевшие связать меня со многими людьми, здесь окрепли, а бремя ожидания – ведь я все время только и делал, что ждал, ждал, ждал чего-то определённого, – стало значительно легче.

Фред вручил мне ключ от наружной двери. Мы проводили его на работу, Петя Осипов вернулся в город, я же начал детально изучать «першпективу» и её окрестности. Зажил нормально. В город прокатился только однажды. Вещи забрал у людоеда. А так, что там делать без штампика паспортистки? Вот и жил, как свободный художник. Спал на раскладушке в тени Кракатау, воспитывал кота и, хотя по-прежнему экономил копейку, хозяйство вёл вместе с Фредом. Побывал в доме культуры. Видел Бокалова (он красил плакаты ко Дню Красной Армии), но подходить не стал. Знакомиться ещё с кем-то не было желания. А познакомиться пришлось в новогодние дни.

Первый день января начался, как, впрочем, и канун его, с дождя и оттепели. Я отметил его вылазкой на этюды. Однако Бахус не зевал и подкараулил меня, когда я тащил свой ящик по Краснофлотской улице и уже готовился свернуть в одноименный переулок, чтобы прикнопить в Пещере сработанное за день. Красноносый схитрил, приняв облик великого джазмена.

– Миша, ком цу мир! – окликнул он из распахнутой форточки второго этажа. В этом доме, я знал, жил лже-полковник Вшивцев. – Окажи честь компании!

Пришлось оказать.

Увидев Петю, я размяк, ибо питал к мильтону братские чувства. Был тут и Бокалов, верзила со шрамом на щеке, присутствовали курсант мореходки с подругой и хозяин квартиры – Аркадий, механик судоремонтного завода.

– Сегодня праздник, а ты, как леший, бродишь по лесам и болотам! – упрекнул меня Фред. – Знакомься, это…

– Па-алковник Вшивцев! – козырнул, оторвав зад от стула, крепко, слишком крепко поддавший амфитрион.

– Пар-р-р-ручик Бокалов! – назвался пребывавший в том же состоянии местный живописец.

Петя засмеялся и подмигнул мне. Мол, что с них взять? Чудачат мужики. Он, как и Фред, пребывал в лёгком праздничном подпитии. Я решил брать с них пример, не добирать даже тех градусов, которые оглупляли лица курсанта и девицы. Если курсант старался держаться, блюсти форму, то дева сия уже повизгивала, строила глазки, вела себя как пуп земли, на который только и взирают сидящие за столом мужики. А мужики были сами по себе. И при своих мыслях.

– Камрад, – посунулся ко мне Вшивцев. – Владеешь клинком? Р-руби врага… и-ик! в конном строю? И… х-хэ – шаблюкой!

Вопросик! Хоть стой, хоть падай. Что ответить болвану?

– Ни в конном, ни в пешем. – Я засмеялся и пропел: – Капрал орёт: «Рубай, коли!», а мы хотим рубать компот!

– Пр-равильно! – тотчас откликнулся «полковник». – Личное оружие офицера незаменимо в любой стычке! Щас я прочту вам лекцию и продемонстри… ик! …ирую!

Он выскочил из комнаты, но быстро вернулся, держа в одной руке небольшой потемневший наган, а в другой – плоскую никелированную пукалку. Девчонка взвизгнула и протянула руку: «Дайте мне, дайте мне!» И получила! Её кавалер, по-моему, был в отрубе, но Фред ударил её по руке и, отобрав пистолет, выдернул обойму с малокалиберными патронами. В это время красный милиционер выкручивал из рук Аркашки наган.

– Тебе, балда, мало пятилетней отсидки? – рычал Фред, засовывая в карманы обе пушки. – Ещё захотелось баланды?!

«Полковник» не протрезвел от выволочки, но смотрел жалобно. Видимо, понял, что «демонстрация» сорвалась, и оружие ему не вернут. Застолье сразу скисло. Поднялся Петя Осипов, с ним вышли и мы с Фредом.

– Как думаешь, Фред, у него ещё остались такие игрушки? – спросил Петя, в то время как Фред вышелушивал из барабана пять автоматных патронов. Он опустил патроны и пушки в очко сортира, возвышавшегося с края улицы, и лишь тогда ответил:

– Кто его знает… Сейчас, может, нет, так завтра появится. Свинья грязь найдёт. Ты же знаешь Аркашку!

Он ушёл проводить друга на автобус, а я потащил этюдник в Пещеру. В приёмный покой вошёл одновременно с парнем, который внёс в комнату Маленькой Бабки кошёлку с праздничным припасом: бутылки-то позвякивали! Значит, и баба Феня не чуждается Бахуса! Да ещё в обществе кавалера чуть постарше меня.

Однако личико у него! Круглое, как луна, а нос узкий и длинный. Ну, точно ятаган! А глазки свиные. Волосы под кепкой я не разглядел, но бакенбарды, спускавшиеся ниже ушей, не вились, а торчали той же свиной щетиной.

Фред вернулся через полчаса.

– Знаешь, кто гостюет у бабки? – спросил он, снимая с ВКС книжку. – Слушай цитатку из Салтыкова-Щедрина: «Голос густой и зычный, глаза, как водится, свиные. Лицо у него было довольно странное; несмотря на то, что его нельзя было назвать дурным, оно как-то напоминало об обезьяне».

– Ну… обезьянего в нем мало. Полная луна – да. И носик! А насчёт голоса… не слышал. Он зыркнул на меня и молча просек к бабке.

– Может, услышишь ещё, Миша. Это ж и есть Влас Липунов, племяш твоего людоеда.

– О-о!..

– Во-во! Врага нужно знать в лицо, но… – он сунул книжку на полку и закончил: – Но связываться не советую. Мразь, не лучше дяди. И грязь. Только испачкаешься.

– Ну, и хрен с ним, – ответил я на это.– Меня больше интересует арсенал «полковника». Неужели менты не знают о нем?

– Если ты Петю имеешь в виду, то он постоянно ведёт с Аркадием воспитательную работу, но… тщетно. О клептомании слышал? Человек ворует все подряд и знает, что это плохо, а остановиться не может – болезнь! Вот и у нашего друга одна, но пламенная страсть: личное оружие. Не ворует, понятно. Здесь по лесам много ещё валяется этого добра. Пацаны таскают Аркашке, а он каждую ржавульку до ума доводит. У него и другие каналы имеются. Он же механик. Золотые руки! Знают чины о его страстишке, потому как приглашают для срочного и сложного ремонта. Но смотрят как на причуду.

Я подивился странности человеческих увлечений и больше расспрашивать не стал. Да и Фред, которого я не видел три дня из-за заварушки на его станции, спохватился и вынул бумагу, подписанную директором.

– Сам и отнесу твои документы в паспортный стол, – добавил он, – но ты пойдёшь со мной, чтобы заполнить «листок прибытия». А после девятого мая, Миша, я исчезну. Авария на грэсе была не столько серьёзной, сколько изматывающей. В местах, куда трудно добраться. Устал как собака, так что надеюсь отдохнуть у белорусов.

Сбылось! Темницы рухнут, и – свобода!..

Это было так долгожданно и неожиданно, что я потерял дар речи. Серое наполнение черепушки сделало «оверкиль», а когда снова приняло устойчивое положение, я больше не думал ни о Власе Липунове, ни о Вшивцеве с его арсеналом. Этюды, накрашенные днём, тоже показались пустой забавой. Так оно и было в те дни. Словом, показался, как нынче говорят, свет в конце туннеля, и дух мой воспарил в поднебесье.

С пропиской, к счастью, проблем не возникло.

Паспортистка тиснула в документ вожделенный штампик, военкомат тоже оприходовал мигом, и я почувствовал себя лёгким пузырьком, взмывшим из глубин бюрократической тьмы на поверхность жизни, к свету.

Да, свершилось! А тут и Фред собрал чемодан. Он пожелал мне удачи, а вольный казак, оседлав коня, бросился на приступ новых твердынь, которые тоже окружали рвы, надолбы, препоны и рогатки. Запрыбхолодфлот я выбрал по двум причинам. Во-первых, Эдька Давыдов после северного перегона перебрался в эту контору, во-вторых, её мне посоветовал Рэм Лекинцев, которого я встретил в городе. Он в должности второго помощника подвизался на рефрижераторном пароходе «Калининград».

– Оформишься, – предложил мне Лекинцев, – просись к нам.

Я сказал, что оформление – дело канительное, а там… куда пошлют.

Так я оказался в «холодильнике».

Формальности, что встретились на первой стадии, не заняли много времени. Заявление о приёме на работу, автобиография, анкета с многочисленными вопросами (ответы давать в развёрнутом виде!), прочая дребедень заняли полдня. День ушёл на медкомиссию, неделя – на ожидание решения о моей дальнейшей судьбе. Она бросила кости, и мне выпала «четвертая подменная команда», а это значит – метла, совок, лопата, носилки, то есть уборка территории холодильника, или куда пошлют. Вплоть до стадиона «Балтика», где мусора тоже хватало.

А ещё в команде оказался… Влас Липунов. Мясник решил поменять профессию и подзаработать на рыбе.

Дух человека, точно так же как его плоть, не может существовать без постоянной пищи.

Люк де Клапье де Вовенарг

«Избранные мысли Лабрюйера с прибавлением избранных афоризмов Ларошфуко, Вовенарга и Монтескье» я отыскал на ВКС. Соблазнило предисловие Льва Толстого: книжка была издана аж в 1908 году. Дух я поддерживал чтением и тем, что время от времени доставал этюдник. Плоть же ублажал за счёт господачек. В «подменке» платили семьдесят процентов матросского оклада, а тот, у матроса первого класса, равнялся восьмистам и двадцати пяти рублям. Но я-то был «второклассником» и, значит, получал сущие слезы. К тому же, сдаётся мне, эти цифры более поздние. Не помню. Помню лишь то, что ремень я затягивал на последнюю дырку. Талии моей могла бы позавидовать институтка, а сам я был стройным, как кипарис.

Бахус ворчал, а что ему оставалось? Не мог же я лишить Велмоура его доли жратвы?! Деньги, оставленные Шкредовым, растаяли, как сон, как утренний туман. Приходилось тратить на скумбрию толику своих капиталов, и я надеялся, что по возвращении хозяина его не встретит облезлый «шкилет». Самого же поддерживало сознание, что я наконец при деле, что tегга fiгmа – лишь временное прибежище для моего грешного тела. Душа все равно парила в небесах, качалась на волнах вместе с чайками и ждала, ждала, ждала своего часа, когда и тело последует за ней, от терний к звёздам.

Я вёл скучную жизнь затворника, но как-то вечером Пещеру посетили господа офицеры. За их спинами незримо, но ощутимо маячил Бахус, от которого несло не молодым вином, а сивухой.

Не вовремя явились. Я пребывал в миноре. В моё отсутствие кот спёр на кухне курицу Маленькой Бабки и успел отгрызть ногу, прежде чем получил по загривку. Бабка сделала мне выволочку и пригрозила Велмоуру. Есть, мол, у неё человек, который в случае новой диверсии быстро освежует скотинку. Она конечно же говорила о Липуне, и если Вовенарг утверждал, что «от людей и от времени можно ожидать любых сюрпризов и любых козней», то я подспудно чувствовал, что от Власа можно ожидать чего угодно. Но все же рассчитывал, что до казни дело не дойдёт. Не решится покуситься на собственность Великого Джазмена.

Незваные гости сразу расположились за колченогим столиком, пошвыряв плащи и береты на Ложе Прокруста (все в Пещере имело имя собственное) и вывалив на отраду Лукулла бутылку «московской» и кое-какую рыбную снедь.

Стаканы, вилки и хлеб я выдал безропотно, однако от выпивки отказался, что вызвало приступ искреннего веселья: домой принесли, ко рту поднесли – угощайся! А он кобенится! Да где ж это видано, где это слыхано, чтобы рыбак, да к тому же мазила, отказался вздрогнуть?! А вот отказался! Вынес их одёжки на вешалку, брякнулся на Ложе и, взгромоздив на пузо Велмоура, принялся мрачно созерцать распоясавшееся офицерьё.

Остаканившись и закусив, гг. офицеры забыли обо мне и заспорили о джазе. Бокалов, имевший отношение не только к оформиловке, но и к живописи, а может, в отсутствие достойного оппонента, каким был Фред, пытался доказать Вшивцеву, что джаз – говно, что лишь Чайковский достоин стоять на пьедестале, а вы, а эти!.. Он выковырнул с ВКС небольшой словарик и прочёл, брызгая слюной и хватая Аркашку за плечи:

– Во! Максим Горький! Во как расчехвостил в статейке вашу братию! «Точно кусок грязи в чистейшую прозрачную воду, падает дикий визг, свист, грохот, вой, рёв, треск; врываются нечеловеческие голоса, напоминая лошадиное ржание, раздаётся… „Ха-ха-ха!“ …хрюканье медной свиньи, вопли ослов, любовное кваканье огромной лягушки; весь этот оскорбительный…» Оскорбительный, понял, балда? «…хаос бешеных звуков подчиняется ритму едва уловимому, и, послушав эти вопли минуту, две, начинаешь невольно воображать, что это играет оркестр безумных». Это же сказал великий пролетарский писатель! Это же ж мнение Буревестника революции!

– А я слышу мнение робкого Пингвина! – парировал Вшивцев. – Ну, чего ты?! На, заглотай водяры и угомонись. Тоже мне, нашёлся блюститель нравов!

– Га-аспадин па-алковник! – взревел Бокалов.

– Га-аспадин па-аррручик! Не зарывайтесь! – осадил «полковник» младшего по званию. – Не трогайте святое вашей… вашей поганой кистью!

– Ма-ааа-аей па-аганой ки-ииистью?!! – прошипел оскорблённый до печёнок-селезёнок «поручик». – На что посягаешь?! Да моей кисти нет равных в этом городе!

– Первый парень на деревне! – ухмыльнулся «полковник» и плеснул в стаканы. – Да возьми хоть Мишку. Будешь тягаться?

– Мишка не наш! – «Поручик» глотнул водки, поперхнулся и выпучил глаза. – Он… кхе!.. он завтра уплывёт к своим селёдкам, и поминай, как звали, а я, а я… Оскорбление смывают кровью! К бар-рррьеру!

– Стреляемся, и немедленно! – вскочил «полковник». – Всякая мазила будет оскорблять джазбанд! А… а из чего? Мне что, домой прикажешь бежать?

Я бросил на стол пистолет-зажигалку:

– Стреляйтесь и проваливайте. Надоели!

Аркашкины глаза сверкнули «адским огнём». Как у Эллочки-людоедки при виде ситечка. Он тут же сграбастал её и сунул в карман.

– Адмирал, подари мне её! – взмолился и упал на колени.

Я упёрся: подарок, память – не могу! Бокалов принял мою сторону. Посоветовал Аркашке обратиться к морагентщикам. У них-де с валютой всяко богаче, чем у рыбаков, – привезут. Аркашка начал объяснять, что эти сквалыги пообещают, как обещали не раз, а привезут шиш. Дорвутся до лавок и забывают о заказе. Помнят только о тряпках: как бы набрать побольше да толкнуть их здесь подороже.

– Да зачем она тебе?! Можешь объяснить? – взбеленился я, потеряв терпение. – Или на ней свет клином сошёлся?!

– Военная тайна, а тайну не открывают, – заупрямился «господин полковник». – Ну, хошь, я тебе за твоё кресало дам настоящую пушку?

И я сдался. И не потому, что знал: не отступится. Что на меня нашло? На кой ляд мне личное оружие?! Ведь недавно удивлялся странности подобного увлечения, а предложили – ухватился. Ухватился, ещё не зная, что за этим последует цепная реакция: с этого дня стали мне сопутствовать разнообразные неприятности. Что до «военной тайны», то Вшивцев всё-таки поделился ею.

Он забежал ко мне вечером дня через два. Пистоль не принёс, сославшись на то, что нынче пуст: Фред экспроприировал всю наличность. Вот появится что-нибудь, тогда и… А пока пришёл объясняться, чтобы развеять мои сомнения по поводу его каприза. Мол, каприз – это не каприз, а жизненная необходимость. И снова я услышал о генерале Липунове и его племяше.

…Аркашка увлёкся оружием, будучи ещё мальчишкой. Жил, где родился, а родился на Брянщине. После войны там валялось много военного железа. Потом семья перебралась в Калининградскую область, а он поступил в Рижскую мореходку. Учился на механика. Только диплом в зубы – его и зацапали. Кто-то капнул, а у него нашли пистолет, да ещё с разрывными пулями. В общем, загремел Аркашенька и оказался в «хозяйстве» генерала Липунова. Сколько ему навесили, Вшивцев не сказал, но сообщил, что плана на лесоповале не давал, поэтому свёл однажды личное знакомство с генералом и натерпелся от его мордоворотов. Освободился через год после того, как Липунова определили на пенсию.

– До того он генералом не был, – уточнил Аркашка. – Чином ему пенсию подсластили, а деньгу кинули республиканскую. Я вернулся в Светлый и узнал, что и бармалей обитает по соседству. Представляешь, рядышком!

Но рядышком, в буквальном смысле, оказался Влас, о существовании которого Вшивцев в ту пору, естественно, не знал. Устроился механиком в колхоз «За Родину», где Влас околачивал палкой груши то ли при клубе, то ли ещё где. Нет, кажется, был приёмщиком рыбы, вспомнил Аркашка.

– Родители мои к тому времени вернулись на Брянщину, а я женился. Сейчас моя баба в Ростове, на курсах бухгалтеров, – упомянул он. – Однажды в компании… К слову пришлось, я возьми и вякни про Липуна. Власу доброхоты сообщили моё мнение о его дядюшке, а тот и спроси у дяди, кто такой Вшивцев и за что тянул срок. И началось у нас с Власом великое противостояние.

– Я с ним в одной подменной команде…

– Вот даже как? Ну, эта глиста в ней долго не задержится. Тебя, Миша, будут морить и квасить, а он извернётся, получит первую визу и уйдёт в Африку за коврами.

– За какими коврами? – не понял я.

– Салага ты, Мишка! – засмеялся Вшивцев. – Идут наши рыбачки в Гвинейский залив или ещё куда, ну, те, у кого рейс «валютный», а отовариваются в Гибралтаре. Хватают «ковровые изделия»: ковры, скатерти, покрывала. Даже песенка есть: «Шёл „Лермонтов“, форштевнем резал воду, к далёкой Африке, стране ковров, спешил».

– Молодой – исправлюсь, – заявил я. – Мне бы попасть в загранрейс, уж я найду, на что потратить стерлинги-фунты.

– Сначала попади, – покачал головой Вшивцев. – Это, Миша, шибко канительная история, коли тебе не приходилось иметь дело с парткомиссией и органами.

– Ладно, повествуй дальше.

А дальше Влас разнюхал, видимо, от пацанов узнал, что Вшивцев по-прежнему не оставил старого увлечения. Начал строчить кляузы. Однако у Аркаши появились покровители в компетентных органах. Основной защитник – влиятельный чин, имевший аналогичное хобби, и, хотя настоящей страстью его были именно зажигалки, а вот «моей» у него не имелось. Чин тот регулярно изымал Власовы телеги, но советовал Аркашке не увлекаться, ибо придёт день, когда он не будет в состоянии помочь талантливому механику, который, впрочем, ремонтировал не только оружие, но и всякую другую технику сложного устройства.

Я проводил Вшивцева, а вернувшись, застал у двери Пещеры… Власа Липунова. Возможно, он не собирался входить, но, по-моему, знал, что дверь не запирается на ключ, а я отсутствую.

– Что такое «зав. уж.» – спросил Влас. – Заведующий ужами, что ли?

– Ужасами… – буркнул я. При ярком свете электрической лампочки я окончательно убедился, что глаза у него «как водится, свиные». – Если к Фреду, так он в командировке.

– Да нет, на хрена он мне сдался! – ответил. Влас. – Вывеску вот решил посмотреть. Давно интересовался, хотя у бабы Фени бываю довольно часто. Она мне дальняя, но всё же родственница. А ты, значит, у Фреда квартируешь? Я-то тебя давно заприметил, да повода не было подойти, хотя мы и в одной команде. Давай-ка вмажем за знакомство? Может, и в рейс отчалим вместе!

И тут меня осенило: почему не сделать рейд в тыл противника и не пошарить по штабам?

– Идея неплохая, – одобрил я, – только поздно уже. Все лавки закрыты.

– Не бери в голову! – успокоил Влас. – У меня всегда имеется в заначке великомученица-полбутылья. А понадобится, и две найдутся!

Что ж, это меняло дело, и мы выкатились на улицу.

– Мишка, а почему Шкредов не запирает дверь? – поинтересовался Влас, когда мы миновали и переулок, и Краснофлотскую улицу, а за домом Вщивцева оказались на узком пустыре, тянувшемся до стены судоремонтного завода.

– Слышал, поди, бородатый анекдот, – ответил я любопытному, хотя в этот момент и сам очень хотел взглянуть на берлогу Власа. – Один мужик спрашивает другого, почему тот дверь на сортир не навесит. А тот ему в ответ: «Так ведь в нём воровать нечего!» Фред тоже считает, что, коли не владеет бриллиантами, достаточно замка на общей двери. А за ней бабка Феня следит лучше всякого сторожа.

– А-а… – И грудь выпятил: – В общем, да. Фред – шушера, а я человек солидный. Мне без замков никак нельзя. У меня есть что тырить. Спасибо дяде, помог справить новоселье, а то бы я до сих пор ошивался в Пайзе на восемнадцати метрах.

Да, здесь не восемнадцать, подумал я, оглядывая кирпичный особнячок с решётками на окнах. Могутные каштаны своими кронами, точно шатром, накрывали его.

– И ты один в этих хоромах?! – удивился я.

– Ещё нет, – последовал бодрый ответ. – Сидят, понимаешь, три старые морковки, и никак их не выковырнешь с грядки. Здесь планировались детясли, но власти поставили дяде Мите условие, чтоб развалин этих – ни-ни-ни! Пожалели расходов на новые квартиры. Чиновники, что с них взять. Но я взял дохлятинок в оборот, муштрую по всем правилам социалистического общежития! – расхохотался Липун и доверительно склонился ко мне: – Дядя Митя умел доводить их до кондиции, а сейчас не справляется и со своими бабами. Я своих доведу! Отбросят копыта – оприходую всю жилплошадь и заживу, как фон-барон.

Я окончательно убедился, что два сапога – пара, и Влас по натуре настоящий кровосос.

Он распахнул дверь просторной комнаты. Я вошёл и осмотрелся. Если судить только ней, Влас лишил пацанву прекрасного помещения. Неужели никто не взбунтовался? Наверняка были жалобы и попытки приструнить захватчиков, но, как водится, сверху рявкнули, и Липуны одержали викторию. Таковы «правила социалистического общежития», которые и мне встали поперёк горла. А «дохлятинок», без сомнения, быстро хватит кондратий…

В убранстве комнаты преобладала, как сказали бы оба профессора – и Алпатов, и Чегодаев – эклектика. Лавка немецких давностей! Спальный саркофаг с пыльным балдахином, громадный письменный стол, резные кресла из разных гарнитуров, похожие на прусских офицеров своими прямыми спинками. Самой фигуристой оказалась высокая этажерка, заставленная фарфоровыми безделушками, стаканами и стаканчиками, пузатым графином дымчатого стекла. На нижней полке, как мастодонты, покоились увесистые фотоальбомы, затянутые в кожу и окованные тусклой медью. Любопытства ради заглянул в один из них и обнаружил, как и ожидал, выцветшие снимки бюргеров, сделанные, несомненно, ещё в прошлом веке. Зачем они Власу? Имелся просторный диван, прошитый квадратами, как ватное одеяло, ломберный столик и… Нет, всего не перечислить. Разве что тома классиков марксизма-ленинизма? Их стопы пылились под столом рядышком со связками «Известий» и «Правды». Занятно…

Влас вернулся, когда я разглядывал картину в широкой золочёной раме. Морской пейзаж, выписанный очень тщательно, мне понравился. Наверное, из-за обилия парусных кораблей. Судя по названию на латунной табличке, это был гамбургский порт середины прошлого столетия: частокол мачт, перекрестья рей, сложная и такая заманчивая паутина оснастки, паруса, приспущенные для просушки. Я не мог оторвать глаз. Разбередило душу! Все детские мечты вылезли наружу. Даже рассказ, написанный, кажется, в пятом классе, в котором бесстрашные Джек и Гарри убирали паруса во время шторма, а ветер непременно ревел, а волны были обязательно свинцовые. Мой второй дядя по отцу, Михаил Трофимович, будущий спец по Чернышевскому, не оставил от рассказа камня на камне. Особенно досталось «бесстрашным Джеку и Гарри». Откуда они взялись, спрашивал он, когда в России полно «бесстрашных Иванов»?!

– Что, нравится? – спросил Влас, увидев, что я пялюсь на марину. – Подарок дядюшки. Он в сорок пятом выселял фрицев в их фатерлянд, ну и прихватил где-то на память. А мне преподнёс на новоселье.

Я ничего не ответил – и без того ясно, откуда она взялась: из особняков Кёнигсберга, что уцелели после штурма. Да и к чему дискутировать, когда в руках у Власа большая сковорода, а на ней, с горкой, куски жареного мяса! У меня аж слюни закапали от запаха этой вкуснятины, осыпанной золотыми дольками лука и пылью перца. Царское угощение скрашивало визит: с паршивой овцы хоть шерсти клок. Угрызения совести не мучили меня: хрен с ём, что с дитём, лишь бы целка была!

– Фрицам разрешалось взять, что в руках унесут, – просвещал меня Влас, наливая водку в поместительные рюмки. – Все и побросали. Ну, а… всё равно бы растащили. Не дядюшка, так другие. Охочих до чужого добра было много.

И снова я ничего не сказал. К чему? Горбатого могила исправит, а очевидность всегда очевидность: конечно, разграбили б! У советского народа «экспроприация экспроприаторов» – наследственная болезнь. Грабь награбленное, тащи всё подряд, откуда угодно и сколько угодно. Лишь бы плохо лежало. Ведь и я вёл себя за столом, исходя из тех же принципов: подцепил вилкой самый большой кусмень и ждал окончания Власова тоста «за знакомство».

Мировецкий закусон! Не заметили, как прикончили бутылку и очистили сковороду. Появилось холодное мясо. С горчичкой – объеденье! А огурчики, а грибочки? А ещё то и сё! Влас, хотя и людоед, как и дядя, но гурман. Я ему поддакивал и нажимал на жратву.

Когда ополовинили вторую бутылку, Влас, будто вскользь, спросил о Вшивцеве. Мол, не встречался ли? Знаком, а как же! Ответил дипломатично, но, в общем, душой не покривил. Виделся с ним всего два раза и разговоров не вёл, знакомы шапочно. На Новый год сидели у него с Фредом, но ушли, не досидев вечера. А недавно я сам выставил его, пьяного, из Пещеры. Было ясно: Власа по-прежнему интересует подноготная Аркашки. Значит… гм, нужно не расслабляться, держать ухо востро, ибо Влас начал перекрёстный допрос, касавшийся теперь меня самого. Умело вёл. Под кожу лез осторожно, со смешочками. Всякий раз давал понять, что мы теперь не разлей вода, что скорешимся и на одном пароходе отправимся в моря.

Возле полуночи Влас предложил остаться у него. Диван, мол, в твоём распоряжении, а утром вместе почапаем на работу. Я прикинул: Моурави накормлен и сейчас ударяет по бабам. Утром можно проложить курс мимо Пещеры, встретить гуляку, выдать паек и сесть на автобус не у «хлебного», а у «мяса-рыбы». Прикинул все это и согласился: разморило, и не было желания на ночь глядя тащиться домой пустырями-переулками.

Влас постелил мне какие-то тряпки. Я прилёг, но уснуть не мог. Было ощущение, что я заночевал у экс-генерала Липунова. С кухни доносились грозные рыки его племянничка, который муштровал «дохлятинок». Они решили, что он уже угомонился, и завладели кухней для собственных нужд. Разогнав стариков, он так и не смог остановиться. Видимо, косел не сразу, а постепенно. Забирался в саркофаг, вылезал из него, звенел бутылкой, жевал и снова забирался в кровать.

В конце концов я уснул, а проснувшись, не обнаружил Власа ни в постели, ни в ванной, ни в сортире. Куда же подевалась гостеприимная сволота?! За ночь к натюрморту добавилась чекуха… Гм, побежал в лавку?

Взгляд мой ненароком скользнул под стол-аэродром и… Потрясная картина! Зад Власа, в приспущенных штанах, смотрел на меня грозным зрачком пулемёта «максим», изготовленного к стрельбе. Рубаха валялась рядом. Одна нога была в башмаке, другая разута. Влас спал почти как лошадь, стоя на четвереньках и положив башку, возможно, на «Вопросы ленинизма»…

Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая

Подняться наверх