Читать книгу Намаскар: здравствуй и прощай (заметки путевые о приключениях и мыслях, в Индии случившихся) - Евгений Рудашевский - Страница 12

Путевой дневник
14.07. Джайпур

Оглавление

Ты вечным счастьем счастлива, страна:

ты кормишь досыта, ты поишь допьяна

и водами из Ганга и Джамуны,

как материнским молоком, сильна{5}.

Рабиндранат Тагор

Гостиницу мы нашли простую. 400 рублей за номер с вентилятором.

Облака в Джайпуре были густо-серыми, тяжёлыми. Ночь началась здесь в половине восьмого. Тени прохожих слились в темноту общую; облака расслабились дождём. Хлынуло сразу и так обильно, что, стоя перед открытым окошком, мы с Олей не могли друг друга услышать.

Дождь ослабевал. Возвращал грохочущий напор. Вновь ослабевал. К утру изошёл весь – нам был уготован жаркий день чистого неба.

В десять часов мы уже стояли возле нижних стен форта Амбер. Наверх – к дворцу – туристов возят тихие, не способные к резкости слоны. Мы от подобного транспорта отказались. Местные торговцы, должно быть, уверены в скупости пеших туристов – не смущают их тихой прогулки и бегут вслед тем, кто едет на слоне: припрыгивают, тянут на палках сувениры (чудесной ловкостью не сваливаясь под мягкие, но смертельно тяжёлые подошвы слонов). Каждые сто метров торговцы отказываются в цене от 5–10 рублей; ко дворцу товар приводят в нужной им стоимости, а туристов – в нужной утомлённости. Так, под воротами тряпка или поделка, наконец, переходит к покупателю. Продавец, довольный не только деньгами, но и множество раз оправданной тактикой, бредёт неспешно вниз – отирает со лба испарину, дышит для нового забега.

Дворец махараджей скучен; не осталось в нём отблесков царской жизни. Грязные камни, однообразные стены, запахи туалета, солдаты, туристы и – ничего более. Один только вид на лощину, от стен дворцовых получившийся, оправдал вполне приезд наш в форт Амбер.

Оле дворец приглянулся – улочками путаными (по которым некогда расставлены были царские палаты), переходами сокрытыми из комнат маленьких в ещё меньшие, крохотными оконцами, мраморными решётками (мягкая резьба), узкими и пологими лесенками, высокими ступенями. В этом – сказочность, вкус арабских преданий, архитектурные напевы раджпутов и моголов.

На одном из многочисленных балкончиков меня остановил солдат. Улыбается, кланяется. Гостеприимство показать хочет – так мне подумалось. Указывает на себя, на меня. Я киваю ему. Солдат начал пальцем к фотоаппарату моему лезть и тут же себя по носу похлопывать. Хочет позировать мне – для пущего гостеприимства. Хорошо. Но только не здесь! Солдат противился тусклому виду за спиной; увёл меня в комнату пустую (где махараджа наложниц принимал), встал к стенке и – позирует. Я фотографирую. Киваю в благодарность, пусть снимки здесь неинтересные получаются. Хочу уйти, но солдат меня останавливает. Тянет свой берет – предлагает мне надеть его и сфотографироваться. Я наконец заподозрил, к чему объявилась такая приветливость. Вздохнув, отвечаю: «Нет». Солдат забрасывает берет на голову и спрашивает: «Money?» Можно было догадаться… Ощупью нашёл в кармане монетку. Протягиваю. Две рупии. Нет, такая плата ему неприятна. «Пятьдесят», – говорит он. Шлёпнув по карманам, я признал себя малообеспеченным, ещё раз предложил монетку; молча ушёл прочь.

В этот день я по́дал только одному – заклинателю змей; не за умелое его обращение с ветхой, облупившейся и беззубой коброй, но за приятную (классическую для заклинателей) мелодию. Это – работа. Но платить солдату национальной армии за исподволь навязанное позирование… К вечеру я привык, что добросердечие тут неизбежно оканчивается попрошайничеством.

Во дворце Амбера повстречали мы торговца «пятигорскими обрывами» – уборщика, который шёпотом сталкерским проводить обещал меня «на самый верх». Я уже знал, что лестница на крышу – в дальней комнатке, и от сопровождения отказался. Очевидно без сомнений, что помощь его завершилась бы протянутой рукой.

Психологически я дезориентирован – не знаю, чем считать здесь взгляды, приветствия, улыбки. Молодой индиец возле магазина показал мне зубы, поздоровался за руку, после чего сказал: «Сэр, у вас замечательно подстрижена борода. Очень красиво». Подумалось, что борода моя, которую перед отъездом состриг я в длинную щетину, на самом деле чем-то потревожена и выглядит неуклюже. Индиец сам был чистой одежды и заботливо уложенных волос; я счёл его восхищение насмешкой. Позже нашёл отражение своё в одном из стекол, разглядывал усердно и – нет, лицо моё ни в чём не изменилось. Зачем он это сказал?

К часу мы возвратились в центр старого Джайпура. Отпустили водителя.

Оглядев базарную площадь, внырнули в один из переулков. Очутились на торговой улочке; жизнь здесь, сдавленная в три метра, была утлой, притом – бурливой. Вот он – Раджастан; вот они – первые для нас индийские трущобы.

Улицы длинные, конца не углядеть. Дома – в три, четыре этажа, но из-за тесноты кажутся высокими – нависают множеством пёстрых тряпок. Между домами – расщелины в 30–40 сантиметров; пространство это смрадное, гнилостное – помоями заполнено, а к ним чёрными червями всосались десятки водосточных труб. Если расщелина случается широкой, то и свалка в ней умещает вещи бо́льших размеров, заодно – пасущихся в отхожей вольности коз, свиней, коров.

По обе стороны улиц открыты мастерские, пекарни, табачные, скобяные и галантерейные лавки. Здесь, в углу сером притулившись, сидит под вентилятором индиец с тканями – шьёт, режет, штопает; над ним, в той же комнатушке, на полке притолочной, в ещё большей тесноте зажат счетовод – перебрасывает бумажки, что-то пишет, что-то вычёркивает. Дальше по улице – торговец чаем, стряпуха, мастер по чинке велосипедов. Торговец соков выкручивает ржавые колёса, в которые подпихивает сахарный тростник – и пенистая белая жидкость льётся для очередного покупателя. Каждый дом выставлен на улочку конторкой, где можно поесть, починиться, постричься, обновить посуду, одежду. Здесь – на корточках сидит индиец, шьёт из резины шлёпки; за ним – торговец книжками лубочными устроился…

Пешеходов много, но ещё больше – мопедов, мотоциклов, мотороллеров и велосипедов. Непрестанные гудки, окрики, музыка – из разламывающихся от дребезжания колонок. Проехать, кажется, невозможно, не повредив прохожего и не повредившись самому, но все едут и вроде, – без травм. Здесь же плетутся коровы. Движение останавливается редко; между двух рядов припаркованных мотороллеров иногда застревает моторикша с широким фургоном, но и такие паузы не случаются долгими.

С балконов свешиваются ноги – апельсиновая кожура стоптанных пяток. Из окон выглядывают женщины, прикрытые до глаз платком. Повсюду – вывески (выцветшие, надорванные). Дорога засыпана мусором; приходится идти по гнилой мягкости. Мужчины, встав к одной из домовых расщелин, лишают себя жидкостей; после этого, довольные, подходят к торговцу лимонадом (он жмёт мелкие зелёные лимоны, разбавляет их сок водой) или к торговцу чаем (он напиток свой кипятит постоянно в широких чёрных котлах). Поблизости стряпают (загибают, выпекают), чистят фрукты, ягоды, выпаривают рис; и всему в сопровождение поставлены толстые сигары благовоний – запах крепкий, всё заглушающий.

Гул, лязг, скрипы, удары, крики.

Встречаются проходы в жилые дворы – там тише и просторнее. На стульях – старухи сидят. Один из проходов оказался неисчерпаемо сумрачным (темнота усиливалась дымом); по любопытству мы вошли в него. Растрескавшиеся стены, корзины. Пахнет гарью, хлебом. Шагаем настороженно вперёд. По обе стороны начавшегося зала открылись красные горнила печей. Над ними сидят мужчины. В сковородах кипит масло. Здесь выпекают хлебные лепёшки. Во мраке углов виднелись другие люди, но их занятие мы разглядеть не сумели. Нашему приходу никто не противился – каждый по-прежнему занимался печкой, лишь изредка поглядывал на меня, на Олю – без улыбки, без внимания. Грудь здесь стяжелилась. Когда мы вернулись на улочку, жара её была отдыхом от тесной духоты хлебопекарни.

Солнце, вызревшее на песочном небе, иссушало, утомляло. Нам не было ни жажды, ни аппетита. В найденном балансе тепла мы забыли об уложенной в рюкзачок бутылке; вода поднимет на кожу пот и тем баланс ослабит – нужно будет вновь сохнуть, слабеть.

Улочка не заканчивалась и была неизменно пёстрой, шумной. Через каждые 30–50 метров случался перекрёсток с такой же долгой и тесной улочкой. Жаркая, тысячеголосая сеть. Смрад едва передавлен курением трав, благовоний. Так пахнет Индия.

Мы плутали – в произвольных решениях сворачивали то налево, то направо и не замечали перемен от сотен пройденных метров. Те же индийцы – в брюках или дхоти[3], в сандалиях или босые. Те же индианки – в сари[4] (с плотно закутанной грудью, но с неизменно открытым и неизменно обвисшим животом), в камизе[5] с шельваром[6]. Чертенята-девочки и мальчики – чёрные от солнца и грязи, вихрастые. Негде присесть, отдохнуть.

Дома здесь выстроены под арабские мелодии. Они будто собраны из множества разноразмерных цветастых коробок. По таким балкончикам должен лазать Аладдин; по этим бельевым верёвкам Абу спускаться должен в тесноту базарных переулков.

Торгуют крупой, орехами, пряностями, горелыми початками кукурузы. На тротуаре один мужчина поднял руку, а другой сковыривает у него из подмышки большую папиллому – оттягивает пальцами и пробивает в основании иголкой. Юноша мылится над сточной канавой, переговаривается весело с продавцом хлеба, окачивает себя, и пенный поток спешит под ноги прохожим. На другой улочке работает брадобрей – без стен и столиков; в близости от мотороллеров проезжающих ходит его локоть, и боязно смотреть на лезвие, приложенное к шее клиента.

К трём часам вышли мы к широкой дороге. Теснота кварталов закончилась.

Купили батон – для обезьян, гулявших по бетонной изгороди. Оля задумала их кормить; крошила хлеб, бросала. Всё было ладно и смешно, пока не примчался вожак – старый, обозлённый; начал он шипеть на Олю, бросаться к ней, запрыгивал на столбы, лавки – гнал прочь, и страшно было, что схватить он может за волосы. Пришлось отступить, куски последние от батона в стороне оставив.

По карте навигатора обнаружил я, что мы стоим в пятнадцати минутах от Центрального музея. Туда мы и направились.

Широкие лавки и тень были нам лучше всех экспонатов. Однако вышло так, что мы, в отдыхе своём, сами оказались музейной достопримечательностью. Я уже слышал, что индийцам белая кожа видится благословенной, благодарующей, но только сейчас увидел силу этого суеверия. Они шли к нам – поздороваться за руку (коснуться на счастье белой кожи). Нас трогали исподволь за плечо, за шею. Наконец, женщина в пёстром, пайетками украшенном сари привела детей – фотографироваться. Замерев для мужа, державшего фотоаппарат, индианка без вопросов рукой своей прислонила ладошку сына малолетнего к Олиной шее, а после, улыбаясь и благодаря, притянула уже Олину руку – вынудив Олю гладить мальчика по холке. Тем обряд для детей был исполнен; теперь женщина позаботилась о своей судьбе – поцеловала Олю в щёку. Оля кожным суевериям не противилась, но после непременно протиралась от всех прикосновений влажной салфеткой.

Как от виденного в Джайпуре не вспомнить записи Афанасия Никитина, оставленные ещё в XV веке? «И тут Индийская страна, и люди ходят нагие, а голова не покрыта, а груди голы, а волосы в одну косу заплетены, все ходят брюхаты, а дети родятся каждый год, а детей у них много. И мужчины, и женщины все нагие да все чёрные. Куда я ни иду, за мной людей много – дивятся белому человеку. <…> А у слуг княжеских и боярских одна фата на бёдрах обёрнута, да щит, да меч в руках, иные с дротиками, другие с кинжалами, а иные с саблями, а другие с луками и стрелами; да все наги, да босы, да крепки, а волосы не бреют. А женщины ходят – голова не покрыта, а груди голы, а мальчики и девочки нагие ходят до семи лет, срам не прикрыт»{6}.

Туристов-неиндийцев в городе мало.

В дальнейшем прогулки были неспешные. Отмечу посещение выжженного парка для бедняков. Не бродягами, под деревьями лежавшими, парк хочу упомянуть, но разговором весёлым. Началось всё от нищего. Грязный, лохматый, он сидел на земле: шикал скачущему поблизости ворону, ел из миски. Я разглядывал его. Внимание моё индиец приметил, но подошёл не сразу; выел варево оранжевое из миски, руки обтёр о землю, поднялся, ко мне приблизился и проговорил:

– У моего брата не лучшее время. Болен он сильно. Помогите чем-нибудь.

Одежда его (дхоти, рубашка) не так изодрана, не так дрянна, как у прочих.

– Твой брат, быть может, болен. Но ты, кажется, здоров, – ответил я в малой улыбке.

– Да, поэтому он лежит дома, а я зарабатываю ему на лекарства.

– По-твоему, это – работа?

– Тебе не понять.

– Почему же?

– Ты другой, – нищий показал на лице недовольство. Взглянул назад – к миске, будто возвратиться хотел, но пока что медлил.

– В чём же это я другой?

– Посмотри… в каком я тряпье. И посмотри на себя, – нехотя ответил он.

– Разница только в одежде? – настаивал я.

– Не только.

– В чём же ещё?

– Мой брат болен. Дай денег. Сколько можешь.

– Ты не ответил.

– А если отвечу, дашь сто рупий?

Я промолчал. Индиец был нищ, но английский знал хорошо. Стоявший неподалёку торговец лимонадом, кажется, прислушивался к нашим словам.

Молчим. Стоим, едва раскачиваясь, друг против друга.

Индиец поглядывал по сторонам, наконец ответил:

– Много разницы… И одежда другая и… душа. Такие, как ты, слишком любят вещи. Живёте для них, и печалитесь и радуетесь им, как людям. Для вас вещь ценнее человеческой жизни; тут люди умирают без еды и лекарств, а вы в игрушки играетесь.

– Не все.

– Что?

– Не все мы такие.

– Разве ты другой?

– Да.

– И можешь без жалости расстаться с вещью?

– Да.

– Пусть бы с этим фотоаппаратом?

– Конечно.

– О, ну так отдай его мне. Я продам его. Куплю брату лекарства. И не только ему…

Я не сдержал усмешки; потрогал фотоаппарат и ответил:

– Он мне дорог не сам по себе. Дорога цель, которой он служит.

– Это только… вывёртывающиеся слова. Слова, помогающие жить, – нищий поморщился.

– Не больше, чем слова о больном брате, не так ли?

Молчание. Смотрю на индийца; удерживаю от губ улыбку.

– Ну так… не дашь ничего?

– Нет.

– Жадный?

Молчу.

– Или скажешь, что деньги у тебя тоже служат цели, а так бы их – хоть в пропасть?

– В точку! – я рассмеялся.

Нищий вздёрнулся. Махнул рукой. Развернулся. Ушёл, ругаясь о чём-то на хинди.

Подошла Оля (завидев наш разговор, она осталась в стороне, не мешала). Пересказал ей случившийся диалог, после чего подошёл к торговцу лимонадом – заказал один стакан (с водой из моей бутылки) и спросил, о чём была ругань нищего.

– О… – торговец улыбнулся. – Он сказал, что не поскупился бы оплатить вам дорогу в ад.

– Это всё?

– Нет, но остальное я переводить не стану.

Слова, которых постеснялся торговец, я мог представить по ругани, слышанной Кимом на Большой дороге: «Сын свиньи, разве мягкая дорога предназначена для того, чтобы ты мог чесать о неё свою спину? Отец всех бесстыдных дочерей и муж десяти тысяч лишенных добродетели, твоя мать была предана дьяволу под влиянием своей матери, у твоих тёток в продолжение семи поколений не было носов. Твоя сестра…»{7}

Лимонад был приятным; я купил ещё один стакан. Оля пить «с улицы» отказалась.

К восьми часам мы возвратились в номер. Нужно было заняться Дневником и лечь спать – для раннего отъезда в Агру, но случилась близость. Не знаю, какой причиной, но была она особенно чувственной. Быть может, всё – от специй или от самого климата. Так или иначе, Оля теперь спит, а я в ночи, под шёпот нового дождя заканчиваю фразу последнюю об этих сутках.

Намаскар: здравствуй и прощай (заметки путевые о приключениях и мыслях, в Индии случившихся)

Подняться наверх