Читать книгу Волчья каторга - Евгений Сухов - Страница 3

Глава 3
Графский сын, или Знаки и знамения надлежит примечать

Оглавление

На селе сказывали, что он – графский сын. Лез в драку, когда его так называли местные пацаны, даже если они были вдвое его старше. Однажды, когда ему в очередной раз разбили в кровь нос, он пришел к матери и напрямую спросил, правда ли, что он графский выблядок и, главное, что это значит?

– Выблядок – слово плохое, злое. И ни к тебе, ни ко мне оно никак не вяжется… Придет время, сам все узнаешь, милый мой, – загадочно ответила мать, и глаза ее затуманились поволокой. – А называют тебя таким словом потому, что ты – сын человека благородных кровей, и все деревенские тебе не ровня. Понимаешь меня, сынок?

Он кивнул: да, мол, понимаю. Было тогда Жорке Полянскому пять годков. С тех пор, когда его обзывали графским выблядком, он лишь усмехался в ответ, задирал кверху нос и презрительно цедил сквозь зубы:

– Зато ты – мужицкий сын, лапотник, черная кость…

Жора и правда хорошо понял материнские слова…

Не единожды за «лапотника» и «черную кость» получал Жорка по этим самым зубам, но неотступно продолжал отвечать на «графского сына» «мужицким сыном, черной костью и лапотником».

Со временем сельская пацанва от него отвязалась и «графским сыном» дразнить перестала, но слова матери, что он не чета всем деревенским, крепко засели в его голове…

Восьми лет от роду Жорка был отдан в земскую школу с трехгодичным обучением, где научился писать, читать, считать и громко распевать церковные псалмы. Ибо всех детей в количестве двадцати восьми душ, в числе которых были и четыре девочки, обучали в школе лишь русскому языку, чистописанию, арифметике, церковному песнопению и Закону Божьему. Впрочем, для русского человека из глухого села такое образование считалось вполне достаточным, чтобы со временем иметь возможность «выйти в люди».

Жорка стал «выходить в люди», начиная с четырнадцати лет, когда стараниями матери был принят на службу в волостную контору переписчиком бумаг. Однако большую часть времени он бездельничал и валялся на лавке, поскольку служба в волостной конторе была, в чем Георгий Полянский ничуть не сомневался, не для его «белой кости» и «голубых» дворянских кровей. Вначале волостной староста сделал ему внушение, которое не возымело никакого результата, затем последовал разнос и распеканция, после чего его уволили со службы, попросту говоря, выгнали взашей.

Год Жорка проваландался без дела, покудова, опять-таки чаяниями матери, не устроился сидельцем в кабак. Вот эта работа пришлась ему по нраву. Не шибко обременительно, не скучно, никакой писанины, а главное, тут были деньги, нескончаемым ручьем оседавшие в карманах хозяина, приказчика, полотеров. Особенно обильно, едва ли не цельной рекой, деньги текли по церковным праздникам….

Конечно, быть у воды и не пригубить совсем не в характере Жорки, а потому кое-что от кабацкой выручки прилипало к его рукам. Он и так был хорош собой: высокий, статный, с правильными и тонкими чертами лица, лишь подтверждающими его барскую породу, с курчавыми волосами и уже намечавшейся русой бородкой, так же кудрявившейся, он привлекал внимание многих сельских красавиц. Ну, а когда обзавелся красной шелковой рубахой, плисовыми штанами, картузом с лакированным козырьком и сапогами гармошкой и стал разъезжать по селу в собственном двухколесном шарабане, запряженном гнедой красавицей с развевающимися лентами да бантами, сельские прелестницы складывались штабелями у его ног совершенно самостоятельно, без каких-либо усилий с его стороны. Жора только выбирал, с кем он будет нынче «гулять», а когда наскучивала одна прелестница, ей на смену тут же заступала другая. Парни в шестнадцать лет только мечтают о девичьей ласке и красе и в истоме ворочаются ночами, а Жора Полянский имел уже такой внушительный любовный опыт, каким редко может похвастаться иной мужик в возрасте.

К восемнадцати годам стали его на селе величать не иначе, как Георгием Николаевичем, поскольку записан он был в метрической книге Никольской церкви Николаевичем. Тогда же, в восемнадцать лет, он узнал от матери, что отцом его является граф Николай Григорьевич Хвощинский из славного дворянского рода, родоначальником которого был боярин Матвей Васильевич Софроновский, по прозванию Хвощ. Ровно через десять лет после царского манифеста, дарующего крестьянам вольность и свободу, приезжал погостить в имение Полянки, коим владел полковник и многих орденов кавалер Виктор Иванович Лихачев, его старый товарищ и сослуживец по лейб-гвардии Измайловскому Его Величества полку отставной генерал-майор граф Григорий Николаевич Хвощинский. Приезжал не один, а с сыном, поручиком лейб-гвардии Егерского Его Величества полка графом Николаем Григорьевичем Хвощинским. Самсония Полянская тогда была взята в дом прислужницей и подавала гостям кушанье на стол. Молодой Хвощинский явно скучал со стариками и быстро увлекся пригожей и статной девушкой, после чего пребывание в имении друга отца уже не казалось ему в тягость.

После обеда, когда старики отдыхали в своих комнатах, поручик ни на шаг не отступал от Самсонии и к вечеру настолько завоевал ее расположение, что она согласилась выйти ночью в сад. Это было ее первое свидание, на котором случился и ее первый в жизни поцелуй, да такой сладкий, что закружилась голова, в животе запорхали бабочки, и она пошла вместе с поручиком в его комнату. А вышла, уже когда стало рассветать…

Всю неделю пребывания Хвощинских в имении полковника Лихачева она была несказанно счастлива. Николенька, как звала его мысленно Самсония (ни в коей мере не позволяя называть его так вслух), был обходителен и ласков, говорил такие ласковые слова, от которых туманилось в голове, и касался ее столь нежно и трепетно, что напрочь подкашивались ноги. Каждую ночь пребывания господ Хвощинских в Полянках Самсония приходила в комнату поручика, и они предавались любви страстно, томно и ненасытно. А утром уходила, светясь от счастья.

Это чувство еще продолжало теплиться в душе, согреваемое воспоминаниями, когда отец и сын Хвощинские уехали. И закончилось, когда Самсония понесла. Почти полгода она, как могла, скрывала свою нежданную беременность, но бабы на селе все заприметили. А вскоре все селяне Полянок уже знали, что Самсония Полянская ждет ребенка от молодого графа Хвощинского. Бабы, когда она проходила мимо, щурились и ядовито шептались, старухи плевали ей вслед, мужики провожали долгими взглядами и негромко обменивались между собой едкими словечками, а бойкие пацаны пускали в спину Самсонии и вовсе не хорошие и поносные слова. Но Самсония Полянская не рвала на себе волосы, не посыпала голову пеплом и не пыталась кусать локти: все ее помыслы были сосредоточены на будущем ребенке. К тому же, кто еще на селе, да и во всей волости, если не в уезде, мог похвастать тем, что носит во чреве графское дитя?

Самсония на сельчан не сердилась: что ж, дело известное, злы люди, слабостей не прощают, хотя и надо бы, ибо слабость не подлость и зла никому не чинит. Полянская – а в Полянках полсела были Полянские, а остатняя часть села носила фамилию Никольские, – не скрываясь, ходила по селу с животом, зная материнским чутьем, что будет сын, разговаривала с ним, пела песни, когда они оставались одни, и он, казалось, слушал ее.

– Ты с ним, Сима, говори, говори, – учила ее повитуха бабка Параскева, – ребятенки в утробе все слышат и все чуют, и голос матери различают и признают, он их завсегда успокаивает…

Родила Самсония в бане. Бабка Параскева, принявшая роды, почитай, без малого, у сотни селянок, то гоняла ее на полог, то велела спускаться, а когда начались схватки, велела стать на карачки и выгибать спину, потягиваясь, как потягиваются, проснувшись, кошки.

– Дыши медленно покудова, – поучала повитуха. – На счет один-два-три-четыре вдыхай, на счет от одного до шести – выдыхай. Да вдыхай носом, а выдыхай ртом.

Когда вот-вот должно было родиться дитя, бабка Параскева заставила Самсонию лечь на лавку, раздвинуть ноги «поширше» и дышать мелко и часто. А потом показался ребенок. Вышел он легко, без трудностей; бабка приняла его в чистое полотенце, и дитя заорало на всю мыленку благим матом.

– Скажи ему что-нибудь, – немедленно потребовала повитуха.

– Георгий, сыночек мой, – тихо проговорила молодая мать. И ребенок, услышав и узнав голос матери, мгновенно успокоился. Так появился на свет Георгий Николаевич Полянский, первый парень на селе…


Так уж в жизни заведено, что все, имеющее начало, имеет и конец. Кончилось беззаботное счастие и разгульное житие Жоры Полянского. Кабатчик как-то в одночасье разорился, питейное заведение прикрыли, и остался графский сынок снова не у дел. А безделие, как известно, к добру не ведет. Появились дружки-приятели, такие же неприкаянные, как Жорка, пахать-сеять не приученные и промышлявшие делами отнюдь не благовидными. А тут еще стала обхаживать его солдатская вдова Шура Никольская, бабешка в любовных делах опытная и умелая, при сдобном теле и сладкая донельзя! Есть такие на селе: и красавицы не первые, да столь ладненькие и аппетитные, что коли вышел бы указ царский, что православным, одинаково, как и басурманам, можно по четыре жены иметь, то выстроилась бы к Шурке Никольской из мужиков да сватов очередь до самой Соломки-реки, не иначе. Есть такие бабы, супротив которых устоять нет никакой возможности, будь ты хоть юноша прыщавый, хоть мужик степенный да семейный… А к бедовой Шурке так еще и уездный исправник Степан Иванович Полубатько время от времени захаживал, чайку попить, покалякать о делах праведных да телесную надобность мужикову справить. Ну, как такому большому начальству откажешь? А Жорка сильно привязался к вдовице. И хоть она его годков на десять постарше была, так ведь любви не прикажешь. Особенно, когда шибко охота…

Однажды приехал Степан Иванович в неурочное время. А у Шуры в гостях пребывал Жора, и не просто гостем, а прямо-таки в постеле прохлаждался, любовные ласки с большим удовольствием принимая. Исправник, как увидел такое непотребство, в ярость неописуемую пришел и давай стегать обоих плетью по голым телесам. Жорка хоть и молод был, но спуску никому не давал и подраться совсем не промах. Когда на Масленицу или по уговору сходились Полянские с Введенскими на льду Соломки на кулачках драться стенка на стенку, так Жорка в запасных был, то есть придерживался до поры. Но как только Введенские начинали ломить Полянских – выпускался. Удар у него был тяжелый – никакой гирьки в кулак зажимать не надобно: валил супротивника с ног сразу. Вот и сейчас, не успел Полубатько в очередной раз замахнуться, чтоб его плетью огреть, Жорка руку его ловко перехватил, назад завернул, а с левой так исправнику вдарил, что выбил четыре передних зуба и лишил природных чувств.

С полчаса провалялся Степан Иванович в Шуркиной избе бесчувственным поленом. Когда же в себя пришел, выплевывая зубы с кровью, то Жоркин след уже давно простыл. И тогда пообещал уездный исправник за невиданное непотребство и поднятие руки на полицейского при исправлении обязанностей служебных самую страшную земную кару – каторгу! Перепуганной Шурке пообещал, но, в действительности, самому себе. Тотчас арестовывать Жорку за выбитые зубы Полубатько не стал: неловко как-то перед подчиненными и сослуживцами, да и слишком много чести будет оказано этому сопляку, чтобы из-за бабы мстить! Поступил он иначе и значительно хитрее. Организовал слежку за Полянским, мотивируя ее тем, что находится, мол, житель села Полянки Георгий Полянский под подозрением в участии в краже коней. В тот год уж шибко процветало в их волости конокрадство. То ли цыгане где табором встали, то ли конокрады попались умные и опытные и место тайное имели, где лошадей прятать, а только как ни шныряли урядники и стражники по деревням, становищам и оврагам, а лошадей краденых нигде сыскать не могли. А тут приятель Полянского, Колька Штырь, собрался к шурину в деревню Панкратовку, что за полста верст от Полянок расположена, самогону попить. Поехал не верхом, а по «железке», чтобы лошадь спьяну не потерять. Мерина же гнедого Жорке оставил под присмотр. Вот он, долгожданный шанс для уездного исправника, неотрывно следившего через своих людишек за Жоркой! На следующий день нагрянул Полубатько с обыском. Все чин по чину, с бумагой от прокурора, разрешавшей досмотр жилища и при необходимости арестование подозреваемого. Ну и нашли мерина гнедого.

– Чей мерин? – стал учинять допрос уездный исправник.

– Кольки Полянского, – ничего не подозревая, ответил Жорка. – Под присмотр он мне его оставил.

– А сам он где?

– К шурину уехал…

Осмотрели мерина и по клейму признали, что он из тех, что пропал еще полгода назад у одного коновода из Введенной слободы. Взяли тогда Георгия под белы рученьки да и повели в уездную тюрьму. Суд, что состоялся через три месяца, вину Жорки, как укрывателя краденого, признал и направил парня отбывать полуторагодичный срок в арестантское отделение: конечно, оно не тюрьма-крытка, а все равно неволя тяжкая. Много чему научился Георгий за эти полтора года, в этой второй школе, благо хорошие учителя попались. А главное – узнал, что верить людям нельзя, и коли пошел по воровской дорожке, то ни к кому привязываться не следует и не нужно держать подле себя никого: ни баб, ни детишек, ни дома своего, потому как привязанность для вора – самое уязвимое место, через которое можно на него повлиять. И будешь, как рыба на крючке: и вроде бы трепыхаться получается, да не соскочить… А еще научили Жорку матерые сидельцы никаких обид не прощать и всегда оставлять последнее слово за собой. Иначе всю жизнь можно в «шестерках» да «парашниках» проходить, и уважения у фартовых никогда не заполучишь…

Воровскую науку Георгий постиг хорошо. Как возвернулся с отсидки, первым делом наведался к Шуре-солдатке, чтобы узнать, ходит ли еще к ней уездный исправник Полубатько.

– Ходит, – обреченно ответила вдовица. – Куда ж ему, кобелине, еще ходить, не к супружнице же законной.

Георгий кивнул и прочь потопал.

– Вечером придешь? – с надеждой спросила ему в спину Шура.

Но ответа не дождалась…

В ближайшую субботу уездный исправник пожаловал в Полянки. На тройке прикатил, с лентами и колокольцами. Чтоб все знали – сам уездный исправник Степан Иванович катит…

Узнал об этом и Жорка Полянский. Подождал, покуда село накроет вечер, вышел незамеченным из дома, пробрался огородами к дому Шуры… Заглянул в окно и увидел, что разговоры между любовниками заканчиваются, недалеко уже и до любовных утех.

Стараясь не топать сапогами, Жорка прошел в горницу.

Оба замерли: смешная картина, но всем троим было далеко не до смеха…

– Ты кто таков? – не сумел поначалу разглядеть в непрошеном госте Жорку уездный исправник Полубатько. – А ну, пошел вон, покуда цел!

– Ага, щас, – усмехнулся Полянский. – Только сперва стрелки на подштанниках наведу…

– Да знаешь ли ты, кто я таков? – продолжал пыжиться уездный исправник. – Да я…

– Головка ты от… – Жорка четко выговорил последнее короткое ёмкое слово и приблизился к постели. Шура видела, как Жора надел что-то на руку и спрятал ее за спину. – Узнаешь меня, хмырь болотный? – еще ближе подошел Полянский.

– Ты! – Даже в темноте было видно, как побагровел Полубатько. – Хочешь снова за решетку? Так я тебе это устрою!

Степан Иванович присел на кровати. Шура отодвинулась к стене и замерла. Исправник потянулся за штанами, что висели на спинке стула возле кровати, и тут страшный удар в висок повалил его на бок. Последнее, что он слышал и чувствовал, – как хрустнула, ломаясь и крошась, височная кость.

Шура открыла было рот, но Жорка приложил палец к губам:

– Тихо…

Где-то поблизости завыла собака, протяжно и тоскливо. Сказывают, так собаки по покойнику воют. Выходит, правду говорят… Степан Иванович Полубатько еще дергался и хрипел: жизнь не хотела покидать тело совсем не старого еще человека. Полянский левой рукой с силой сжал горло, чтобы не было слышно хрипа, а когда тело уездного исправника обмякло и затихло, посмотрел на Шуру:

– Скажешь кому – убью. Поняла?

– Ага, – сморгнула Шура. Теперь старшим был он, а она перед ним была просто маленькой и растерянной девочкой.

Через четверть часа вдовица, уже одетая, помогала тащить тело уездного исправника на зады огородов. Жора вырыл яму на месте картошки, благо земля была рыхлая, потом спихнул в нее тело уездного исправника и скомандовал женщине:

– Закапывай!

Шура послушно приняла лопату и стала суетно закапывать бывшего своего полюбовника. Глаза ее были сухими, а в мозгу попавшей в силок птицей билась одна-единственная мысль:

«Что же теперь будет?»

Когда работа была закончена, Жора посмотрел на Шуру и вполне серьезно произнес:

– Теперь ты – соучастница убийства. И теперь ты, голуба, ничего не расскажешь…

Возвращались до избы молча. Шура думала, что сейчас Георгий станет к ней приставать и потребует ласки, против чего она бы не стала возражать: хотелось забыться хотя бы на полчасика, ну, хоть на четверть часа, поскольку то, что произошло, было ужасным, и не верилось, что это все случилось наяву. Но парень молчал. Когда дошли до избы, Георгий велел ей замыть кровь, а испачканную простынь сжечь в печи. И ушел. Вернее, укатил на тройке, нарочно не снимая колокольцев: ежели кто еще не спит, так пусть слышит, что исправник уехал из села…

Ехал Жора почти всю ночь. Коней с бричкой сбагрил знакомому лошадиному барышнику из дальнего села, что стояло уже за границей их уезда, за треть цены, не торгуясь. И сгинул невесть куда…

Исправника хватились на третий день. В село приехал помощник исправника Ковалев, человек педантический и дотошный. А поскольку в уездной полиции всем была известна слабость Полубатько к вдовице Шуре, то к ней, в первую очередь, помощник исправника и заявился. Верно, носом почуял он неладное, поскольку чинил допрос вдове более часу. Причем задавал одни и те же вопросы, малость их изменяя и пытаясь подловить Шуру на лжи. Но та сказывала одно: да, мол, был у нее Степан Иванович, да ночью уехал.

– А куда уехал? – продолжал допытываться помощник уездного исправника, недоверчиво поглядывая на женщину и чуя, что она говорит меньше, нежели знает.

– Да почем же мне знать-то? – восклицала та, стараясь выглядеть искренней. – Оне начальство и мне не докладываются…

Выдавали Шуру руки да глаза. Ладони дрожали, а глаза бегали: явный признак, указывающий на ложь, о чем помощник исправника Ковалев знал не понаслышке, а по опыту и знакомству с инструкциями допросов, что выдаются строго для служебного пользования. Уехал помощник исправника к вечеру, а через два дня вернулся уже с судебным следователем. Молодым и тоже дотошным, по фамилии Воловцов. Вдвоем они повели правильный розыск по делу об исчезновении уездного исправника Степана Ивановича Полубатько, арестовали как подозреваемую солдатскую вдову Шуру и принудили-таки ее все рассказать.

Труп исправника откопали, провели медицинское освидетельствование по факту насильственной смерти Полубатько и пришли к заключению, что смерть наступила в результате нанесения «ушибленной раны и проломления левой височной кости с нарушением существа мозга». Последующее вслед за смертельным ударом удушение, признаки которого также были обнаружены на теле Степана Ивановича, причиной смерти уже не являлось…

По городам и весям губерний и уездов были разосланы приметы подозреваемого в убийстве преступника Георгия Николаевича Полянского, двадцати трех лет от роду, православного, уроженца села Полянки, Полянской волости, Зарайского уезду. Росту два аршина и девять вершков с половиною, лицо овальное, глаза серые, нос прямой, волосы, борода и усы русые. Особые приметы: таковых не имеется…

Полянский попался, можно сказать, по глупости. И причиной таковой глупости была опять баба. Не зря говорят, что все беды мужиковы – от баб. В самое яблочко сказано…

Девушку звали Глашей. Познакомились они в Подосинках, деревне старообрядцев-поповцев. Глаша с родителями и малой сестренкой приехала туда на празднование Недели Всех Святых, а Георгий жил у дружка по арестантскому отделению Севки Воропаева, дожидаясь, когда справят ему умельцы фальшивый пашпорт. У старообрядцев завсегда скрывались беглые, а поскольку и те, и другие со властью не в ладах, стало быть, между собою они были в сговоре. Ну, а если и не в дружбе, то, по крайней мере, не во вражде…

Ох, как шибко тогда приглянулся Глаше парень, что гостил у их сродственника Севы Воропаева. Сам из себя видный, если не сказать – красавец писаный; взор острый, до самого нутра достающий, и сила в нем чувствуется недюжинная. С таким, коль позовет, можно и на край света бежать! Но он не звал и, кажется, вовсе не обращал на нее внимания. Это и мучило Глашу, и злило до крайности. Ведь все кругом говорили, что она – чудо, как хороша, а этот и бровью даже не поведет в её сторону. А самой подойти – воспитание не позволяет да гордость девичья. У старообрядцев с любовными вольностями строго…

Уж как только не старалась Глаша почаще попадаться Георгию на глаза, дабы заметил и оценил, – все безрезультатно! Ну, что за пень такой стоеросовый! Неужели не видит, что сохнет по нему красная девица! Конечно, такие парни завсегда девичьим вниманием и привечанием избалованы, но глаза-то есть же у человека. Ведь девушка сама ему в руки идет, так почему ж не принять такой дар?! Тем более что никаких усилий с его стороны и не надобно, кроме как благосклонностью девицу одарить…

Глаза у Георгия Полянского, конечно же, имелись.

Нравилась ему эта девушка по имени Глафира. Но что-то тревожное, находящееся внутри, там, где прячется душа, удерживало его от отчаянного шага. Есть на свете нечто такое, к чему следует прислушиваться обязательно, имеются различные знаки и знамения, на которые следует обращать внимание всенепременно и делать из этого правильные выводы. Потому что они посылаются свыше не случайно и являются предупреждением о возможной беде или большом несчастии. Главное – заметить подаваемые сигналы и суметь понять их. Однако удается это далеко не всегда. К тому же надобно проявить недюжинную волю, чтобы, даже приметив такие знаки, поступить вопреки своему хотению. Вот этой воли Георгию Полянскому и не хватило…

Трудно устоять мужчине, когда он видит, что нравится хорошенькой женщине и что она готова ради него на многое… Не устоял и Жора. Знаки внимания, источаемые со стороны Глаши, он по исходу недели ее пребывания на богомолье все-таки принял, и в последнюю ночь перед ее отъездом у них состоялось свидание: Глаша тайком выбралась из дома и пришла в орешник на берегу речки Гуслянки. Разговору было чуть. А может, и вовсе не было, поскольку менее чем через четверть часа они, усталые, лежали на траве, смотрели на звезды, и лицо Глаши матово светилось в темноте…

– У тебя лицо светится, – заметил Георгий.

– Это от счастья, – уверенно прознесла Глаша. – Я завтра уезжаю. Поехали со мной? Мне ничего от тебя не надо, только бы знать, что ты рядом. И иногда встречаться. Вот так, как сегодня.

– Я не могу, – честно ответил Жора. – У меня здесь дела.

– Ну, поехали. Хоть на несколько денечков, – взмолилась Глаша. И подпустила бабьей хитрости: – Ведь сладко же тебе было со мной, верно? И мне было сладко. Ох, как сладенько-о-о…..

И Георгий согласился. Покуда делается пашпорт, почему бы и не съездить в городок Дмитров? Ну, приехал купеческий сын на ярмарку, что тут такого особенного? Севка Воропаев пытался было его отговорить, да куда там! Красивая баба, готовая на все, завсегда возымеет верх над любыми предостережениями друга-товарища…

Жору взяли прямо на «железке». Один из полицейских стражников, которым надлежало пребывать на любой железнодорожной станции, долго разглядывал его, резко отворачиваясь всякий раз, когда Полянский смотрел в его сторону. Очевидно, это он позвал на помощь еще двоих стражников. И когда Георгий уже намеревался сесть в вагон третьего класса, они втроем накинулись на него разом…

Одного стражника Полянский с ходу свалил с ног, да так, что он остался лежать. Второму заехал под дых столь сильно, что тот, сложившись пополам, задохнулся и тоже выбыл из драки. Но третий цепным псом повис на плечах, и его никак не удавалось скинуть. Конечно, Жорка смог бы скинуть и его, но тут подбежали еще двое стражей, и, повалив его на землю, завернули ему руки за спину, и надели ручные кандалы. Глаша видела все это из окошка вагона, но что она могла поделать? Эх, жисть окаянная…

А далее было скорое следствие, которое перевело его из разряда подозреваемых в категорию обвиняемых, пересыльная и следственная тюрьмы и суд. Из семи степеней каторжного наказания он получил высшую – первую. Бессрочная каторга – таков был вердикт суда…

Волчья каторга

Подняться наверх