Читать книгу Весело – но грустно - Евгений Владимирович Жироухов - Страница 1

Оглавление

ПРОСТАЯ как бублик ЖИЗНЬ


Степь. Ночь. Луна, как ошалевшая в своём полнолунии, шпарит ультрафиолетом, волшебно превращая степное озеро в расплавленную свинцовую поверхность, из массы которой можно вылить сто миллионов охотничьих пулек; а две мотоциклетки, приставленные друг к другу рулями, делаются похожими на двух оленей, сцепившихся в схватке рогами.


Костёр догорел, и Серёжка, разворошив прутиком золу, достал запечённого в глине карася, потом спросил у брата:

– А ты, Костя, в лунатиков веришь?

И он показал прутиком на яркую луну.

– На Луне жизни нет. Уже точно доказано, – без всякого интереса к вопросу вяло ответил старший брат.

– Нет, я вообще… Вот если бы прилетели к нам инопланетяне – вот бы здорово было. Правда?.. Инопланетяне раньше к нам уже прилетали. Я читал в «Вокруг света»…


Многогодовую подшивку журнала «Вокруг света» Серёжка обнаружил, шныряя по посёлку, в помещении бывшей библиотеки. Перетащил в мешках журналы домой, в свою с братом саманную избушку. Читал с упоением, щёлкая семечки и сплёвывая на земляной пол семечную лузгу. Журнал с красочными картинками поразил Серёжку огромностью и разнообразием окружающего мира на планете.

А до знакомства с «Вокруг света» Серёжка представлял мир – это их степной посёлок на берегу речки Орь и где-то далеко – огромный город Оренбург. По фильмам и по телевизору он, конечно, получал представление, что много где ещё живут люди, но те люди были для него, как инопланетяне, в которых, хочешь верь – хочешь, не верь.


Когда Серёжке было двенадцать лет, а Косте пятнадцать, их мать с отцом замёрзли в степи в сломавшемся автобусе. Братьев сначала забрали в интернат, потом отпустили под опеку тётки и сестры Катерины, которой исполнилось как раз восемнадцать. Перед своей смертью тётка уговорила Катерину выйти замуж за немца Федьку Шмидта – уже старого местного мужика, которому было чуть ли не под сорок, но очень рукастого, мастерового, хозяйственного, с обширным подворьем. А Катька, в посёлке говорили, ужасно красивая девка: глаза, как у коровы – и волосы в косах – двухцветные, тёмные и светлые, как у ведьмы.


У Кости и Серёжки также получились по-родственному двухцветные волосы, и они оба по родственной ревности недолюбливали этого, ставшего родственником Федьку-Фердинанда.

«Натуральный фашист», – шипел Костя, когда муж сестры навещал их домишко, стоявший без всякой изгороди на окраине посёлка, и нудными словами заставлял наводить порядок и во дворе и в доме. Младший брат поддакивал старшему: «Чистый фашист, как в кино показывают…». Оба они чувствовали себя пленниками злого разбойника, когда родственник нудил над душой, заставляя тщательней перемывать в солярке детали двигателя машины кого-нибудь из местных жителей, ремонтируемой им в своей домашней мастерской.


Федька-Фердинанд состоял в должности механика на местной автобазе и дома не сидел без дела, в постоянных заботах то с живностью на приусадебном участке, то в своей сарайке, оборудованной всем необходимым для некрупного автомобильного сервиса. Имел он необычную способность ремонтировать всё, что под руку подвернётся: от мясорубки, коровьей доилки – до холодильника и телевизора. «Вот, гад, всё ему денег мало, – шипели братья за спиной своего угнетателя. – Всё гребёт и гребёт под себя…»


Нудный родственник и братьев своей жены пытался приучить к своему ремеслу – но те терпеть не могли скрупулёзных занятий и, как кутята-щенки, которых ткнули мордочкой в скисшее молоко, фыркали недовольно и моментально искали возможность куда-нибудь улизнуть. Пристроил братьев немец в свободное от школьных занятий время в подсобники на своей автобазе – но братья, выдержав с неделю, а потом, не сказав никому ни слова, укатили на мотоциклетках на несколько дней в степное безлюдье. Как в знак протеста к дисциплине и нравоучениям всяких-разных-разнообразных начальников на этой автобазе.


Они верхом на своих железных конягах, настреляв перелётных уток, остановились на вершине песчаного холма, подставив под охлаждающий ветерок вспотевшие лица.

– Вот придумал фашист пытку. Да, Костя? Тут в школе учителя продыху не дают, задолбали своей учёбой. И Федька ещё к себе на работу притащил. Видишь ли, надо учиться деньги зарабатывать… Сам-то только и делает целыми днями что эти деньги заколачивает… Денег ему всё мало. Всё чинит-чинит, крутит-крутит-крутит, строит-строит… Он ничего в жизни настоящей не понимает. Да, Костя? – спрашивал младший Серёжка старшего брата. – Зря мы разрешили Катерине за него замуж выходить.

– А он обещал нам моцоциклетки сделать – вот выполнил свадебное обещание. Ладно уж. Хоть и вредный рыжий фриц, но обещание своё сдержал, – сказал Костя, похлопав по бензобаку своего мотоцикла с трудноопределяемой заводской маркой.


Степь вокруг расстилалась жёлтым бесконечным однообразием. Но братьям смотрели на степное пространство, точно орлы с высоты полёта на свои охотничьи угодья.

– Жить надо так, – сказал значительно старший брат, – чтобы всё было просто и понятно. А всё остальное… – Костя задумался, подбирая подходящее слово, потом выразился так: – А всё остальное – мура. Жизнь должна быть простая, как бублик. А не мура со всякими там пирожными из крема.


Помолчали. По-орлиному обводя взором по степному пространству. Затем Серёжка произнёс с сожалением:

– И как я без тебя буду тут… Когда тебя в армию на тот год заберут? – и вздохнул с надрывом.

– Пойдёшь к Катерине жить. – Костя ответил сразу, будто уже задумывался над этим моментом жизни. – И нашего Джека с собой заберёшь. Правда, у них там курей и индюков полно… Но наш Джек собака умная. С пяток кур передушит, а потом усечёт, что так делать нельзя. А Федька поначалу поругается – а потом привыкнет. Он – хоть и вредный, но в душе собак любит.

– А вот, если… – Серёжка задумался и посмотрел мечтательно в небо. – Вот если тебе в армию не ходить, а сбежать в пираты. Я читал в «Вокруг света», что в пиратах, как в армии, только жизнь у них – как хошь живи. Сам по себе – и никаких командиров. Чуть что кто командовать начинает, враз на мачте вздёрнут. Чтобы, значит, не командовал тут…

– Это ты глупостей начитался, – хмыкнул Костя. – Нет уже давно никаких пиратов. Потому что наступила циви-ли-зация. Мы об этом ещё в восьмом классе проходили. На следующий год и тебе об этом в школе скажут.

– Вот же сволочная эта цивилизация. – Серёжка со злостью вдарил кулаком по рулю своей мотоциклетки. – Зачем она наступила – жили бы нормальной жизнью. Всё просто было бы и понятно. Была бы свобода. – Он ткнул пальцем в подходящее к зениту солнце. – Вон солнце живёт – и нет над ним начальников и командиров. Солнце никому не подчиняется… Но, конечно, если прилетят к нам инопланетяне… я им подчиняться буду. Они же умные и всё умеют.

– Ну, завёл свою пластинку…

Костя недовольно рыкнул на младшего брата. Сплюнул на землю, включил зажигание и резко рванул на мотоцикле по склону холма. За ним в хвосте пыли, сильно прижмурившись, помчался и младший.


Прибыли домой, сильно проголодавшись – и первым делом, сами голодные, накормили подбитой уткой Джека. Джек при встрече вернувшихся хозяев даже не вилял хвостом. Загремел цепью, как в укор: мол, сами на охоте три дня веселились, а тут сиди на цепи, не жравши. Серёжка полез целовать собаку в морду, отстегнул от ошейника цепь – и Джек заулыбался открытой пастью, перемазанной кровью и перьями птицы, потом начал носиться по двору кругами, вертя хвостом, как пропеллером. Слепым овчарочным кутёнком нашёл Серёжка Джека в кустах на берегу речки. Видимо, несли топить, но пожалели в последний момент и оставили на произвол собачьей судьбы.


В домике из еды нашли лишь трёхлитровую банку какой-то крупы. А в животе у братьев урчало, будто перекликаясь, две майских лягушки. На эту охоту забыли прихватить с собой соль и три дня питались несолёными запечёнными в золе дичью и выловленной в степных озёрах рыбой. Уминая через силу несолёное, Серёжка с упрёком смотрел на Костю, отвечающего за продовольственный припас, и старший брат, чувствуя свою промашку, в ответ критиковал снаряжённые младшим братом патроны, которые, якобы, рассыпались ещё в патронташе. «А если бы сейчас был сезон сайгачьей охоты – я бы тебя убил за такие патроны. Это дерьмо – а не патроны…»


* * *


Охота на сайгаков была главным праздником для братьев. По осени, когда отдельные семьи этих древних антилоп собираются в огромные косяки, для мигрирации в более тёплые края, и наступал для Кости и Серёжки звёздный час текущего года жизни.

Какая там школа, да пусть хоть до обморока исстонается Катька, пусть её доннер-веттер, рыжий Федька, изнудится потом на целую неделю своими поучениями – как жить надо. Пришёл сезон большой охоты – и пошли все куда подальше. Охота на сайгаков это дело настоящих мужчин, рисковое, опасное дело. И на это дело братья собирались, как на войну. И возвращались с охоты, как с войны победители… Если выжили и настреляли, насолили, навялили на степном солнце и ветру сайгачьего мяса, что хватит питаться до следующего лета. Без всякого холодильника – а просто вынул из мешка в сарае, помочил в воде и готовь любые «фрикадельки».


Но, конечно, с такой охоты, которую затевали братья на своих помоечной сборки драндулетах, шансов «вернуться с войны» было намного меньше, чем вероятностей с обратными последствиями. И какая там охотничья добыча, когда сами, свернув шею в бешеной гонке по бездорожью, вполне вероятно сделаешься добычей для степных хищников. И кому нужно будет искать в степной бескрайности человеческие трупы? А никому не нужно – у всех свои заботы, невзгоды и своя простая, как бублик, жизнь. Ну и упёрлись в степь какие-то недоумки – и не вернулись обратно уже много дней. А всю степь не обшаришь. Степь – это, как океан в сухопутном пространстве.

– Костя, а правда мы с тобой, как индейцы в Америке? – спрашивал Серёжка старшего брата, дожидаясь в распадке между двух холмов приближающийся сайгачий косяк голов в тысячу. – Я читал в журнале…

– Цыц, – тихо пресекал неуместную болтовню напрягшийся, как тигр перед прыжком, Костя. И напоминал как обычно: – Держи крепче руль и ружьё на руке… Идут… Погнали, братишка…

Сначала – на тихих, малых оборотах мотоциклетных движков двигались навстречу вошедшему в распадок стаду. В испуге сайгаки по своему инстинкту разделяются на два потока и расходятся вправо и влево, взбираясь, скользя копытами, теряя скорость, на склонах холмов. Назад головным повернуть невозможно из-за энергии несущегося стада, и братья, сговорившись, что преследуют косяк, уходящий на правый холм, выжав ручку газа до предела, взревев моторами без глушителей, выбрасывая из-под колёс землю и гравий, несутся в гущу сайгачьих тел. Бабахали из ветхих одноствольных ружей и тут же, чуть сбавив скорость, разламывали стволы, вставляли быстрыми, отлаженными движениями новый патрон – опять, бабах – и опять другой патрон, заряженный картечным зарядом. Бабах!.. Бабах…


При удачной охоте до двух десятков тушек самцов-рогачей, безрогих самок и молодняка с нежным мысом, попавших под неприцельный выстрел. Братья, опустив на землю свои мотоциклы с раскалившимися движками, вынимали ножи и спускались вниз по склону. Уже не спеша, размеренными движениями задирали головы бьющихся в конвульсиях антилоп, чиркали одним движением по горлу. Кровь брызгала фонтанчиками, перемазывая и руки, и лицо, и одежду. Подбегал запыхавшийся Джек и, глядя на хозяев с собачьим восторгом, принимался лакать из кровавого ручейка.


* * *


Костя щелчком открыл клапан газового баллона, зажёг плитку, налил в кастрюлю воды и поставил на огонь. Подождав с минуту, высыпал в воду крупу из банки. Помешал ложкой и скептически покачал головой.

– Солить сразу или потом? – сказал он размышляюще.

– Надо дождаться, когда кипяток забулькает, – наставительно подсказал Серёжка, – а потом уже соль сыпать. В прошлый раз твоя каша на зубах скрипела и поносом пронесло.

– Ну, и ходи голодный, – буркнул старший брат. – Или давай топай до Катерины, унижайся там перед Федькой.

Младший вздохнул, шмыгнул носом.

– Пошли вместе. Унижаться не будем, лебедя им подстреленного в подарок отнесём. Федька ещё и доволен будет… И вообще надо побольше макаронов закупать – макароны ты варить умеешь.


Взяв с собой два солдатских плоских котелка, закинув через плечо тушку лебедя, Серёжка вышел из дома. А Костя, потушив огонь, пошёл сажать на цепь сопротивляющегося Джека. Братья двинулись прямо по дороге, а не по пыльной тропинке. Мимо протарахтел одинокий грузовик – и опять сплошная, обволакивающая знойная тишина. Лишь отдалённо с военного аэродрома доносился невнятный гул.

Серёжка шагал с важным видом, гремя котелками, придерживая лебедя за шею на плече, и хвост лебедя шаркал по асфальту. А Костя налегке, со скучающим видом, руки в карманах.


Подошли к дому в два этажа из белого кирпича, с острой высокой крышей, отличаемой от других крыш у домов в посёлке. Забор фигуристый, тоже из белого кирпича. Серёжка вдарил ногой по металлическим воротам с электронным замком, потом нажал на кнопку звонка у калитки сбоку.

– Сегодня, какой день недели? – спросил он у Кости. – Может, на работе они?

Костя подумал чуть-чуть и ответил «не знаю даже».


Из дома на крыльцо вышла сестра и что-то крикнула в глубину двора. Из полукруглого ангара показался Фердинанд и, вытирая руки ветошью, направился в сторону ворот.

– Явились, орёлики залётные, – произнёс он с упрёком, открыв калитку и покачав головой.

– А вот вам. Подарок, – переступив через порожек, Серёжка кинул под ноги родственнику охотничью добычу.

Фердинанд – по паспорту, а по народному Фёдор – поднял двумя руками тушку в белом оперении и опять осуждающе покачал головой:

– Это как же так? Прямо так и по улице пёрлись? А милиция увидела бы?.. Это же голимое браконьерство?.. Ну, вы и нахалята…

– Обойдётся, – хмыкнул Костя. – Вот через месяц рванём на сайгаков. Вот вам и будет настоящее браконьерство.

И он, приобняв за плечи младшего брата, вместе пошли по дорожке к дому в демонстративной неспешности.


Минут десять на кухне, пока Катерина разогревала на плите кастрюли, а потом перекладывала из кастрюль в котелки, братья вяло отгавкивались от упрёков, что так жить нельзя, что надо чувствовать ответственность, что нужно учиться, получать образование, думать о дальнейшей жизни и, вообще, ремонтировать их мотоциклетки больше никто не будет.

– И что примечательно получается, – добавил Федька-Фердинанд своим занудным голосом, – как проголодаются, так к родне идут, чтобы от своей разнузданной жизни с голоду не помереть.

– Чего это! – уже озлобленно вскинулся Серёжка. – Попрекать будете? Едой, да?! Развели тут у себя цивилизацию… – он обвёл рукой кухонное пространство: занавески на окне, картинки на стенах, цветы в горшочках. – Это всё – тьфу, туфта, мура. У пришельцев с других миров, знаете какая цивилизация?.. Вам и не снилось. У них такие штуки имеются, что нажмёшь на кнопку и, бац – по твоему желанию, например, тарелка блинов и миска со шкварками…

– Молчи уж со своими пришельцами! – Костя ладонью вскользь шлёпнул брата по отросшим двухцветным вихрам на затылке. – Бери котелки и пошли отсюда.

Катерина у плиты, мелко подрагивая от смеха тоже двухцветной чёлкой, вытирала кончиком пальца текущие из глаз слёзы.

– А костей для Джека нет? – направляясь уже к выходу, спросил Серёжка. – Или тоже в упрёк поставите?

Продолжая беззвучно смеяться, Катерина достала из холодильника приготовленный пакет с костями, протянула братьям. Федька, тоже с коротким смехом, в незаметном движении сунул в карман Косте свёрнутую денежную бумажку.

– Это вам, чтобы хлеба купили. И чего-нибудь из детского, вкусненького. Ну, там – мороженого, шоколадку…


По пути в свою саманную избушку Костя, хмыкнув «мороженное, шоколадку…», повернул с улицы в сторону дома своего знакомца, старого охотника, у которого братья и пробавлялись охотничьими припасами, главное – порохом и капсулями. Заряды для патронов: всякие там жаканы, картечь, дробь Костя намастырился изготавливать и сам, выплавляя свинец из выброшенных на свалку аккумуляторов. Серёжка, шагая позади брата, тоже презрительно похихикал над пожеланиями родственников насчёт «шоколадок».

– Мы просто живём. Да, Костя? Нам всякие там шоколадки, фрикадельки и в упор не нужны.


Вернулись в своё жилище уже в вечерних сумерках. Костя ввернул лампочку в висящем над спальным топчаном электрическом патроне – и сразу в возникшем свете замелькали бабочки-мотыльки. На гвоздях, вбитых в стены, зловеще обрисовались навешанные шкуры и мотоциклетные детали. Хлеба к ужину действительно не обнаружилось, но нашли запасливо нажаренные сухари в полотняном мешочке за печью. За большой, когда-то беленой известью печью, расположенной почти в центре единственной в домишке комнаты и хранилась вся хозяйственная утварь, а на полке, прикреплённой к противоположной стене, все школьные учебники братьев. Тут же в двух кучах, поделённых Серёжкой на прочитанные и непрочитанные, валялись и журналы «Вокруг света».

Серёжка выбрал из кучки ещё не прочитанных один журнал и уселся за стол рядом с топчаном, служившим братьям общей постелью.

– Ты что будешь, – спросил Костя, открывая крышки котелков и принюхиваясь к их содержимому, – густое или жидкое?

– Жидкое, – без раздумий ответил младший, листая страницы журнала.


Хлебали громко ложками каждый из своего котелка. Серёжка, увлечённо уткнувшись в журнал и часто капая из ложки на страницу. А старший брат – о чём-то размышляя, глядя на широкий деревянный топчан, застеленный двумя стёганными лоскутными одеялами уже заметно изношенного вида.

– Надо будет к зиме, как заработаем на сайгаках прикупить пару спальных мешков. В них удобно спать будет, – выразил Костя свои мысли. – И новые тюфяки тоже надо, если получится. А то эти совсем истёрлись – спишь на них, как на досках пустых.

– Угу, – буркнул младший, замерев с поднесённой ко рту ложкой.

– Ты, что ли, там опять про инопланетян что-то вычитал? – поинтересовался Костя с усмешкой.

– Нет. Тут про древних людей пишут, – отозвался Серёжка, не отрывая глаз от журнала. – Назывались они, – и зачитал по слогам: – не-ан-дер-тальцы . Вот… Совсем древние люди были. И тоже, как и мы с тобой, охотой занимались. Но вымерли потом загадочно по неизвестной научной причине. Я так думаю, что их эта самая ци-ви-ли-зация и погубила.

– Ага, – согласился Костя. – Обозвали их браконьерами, запретили на охоту ходить… Они и перемёрли, горемыки, со временем.

Серёжка вытащил из своего котелка залетевшего туда мотылька и допил остатки прямо через край. Потом спросил:

– А чай пить будем? Там за печкой попадались в коробке ещё остатки заварки.

Костя на газовой горелке зажёг огонь, поставил на плитку массивный чайник с отсутствующей крышкой. Молча хлебали чай и, выпив по две кружки в прикуску с сухарями, Костя сказал:

– Давай мой посуду, а я ружья почищу. И подмести надо в дому, что-то вон мусору много насыпалось.

Занятый журналом Серёжка отмахнулся.

– А давай завтра, Костя… Что-то я притомился сегодня.

– Ну да, – согласился старший брат, потягиваясь и широко зевая. – Сам тоже притомился. Давай завтра.


Он разделся, взбил обеими руками две подушки в цветастых наволочках и улёгся на топчане у стенки.

– Всё, братишка, гаси свет. Спать.

Услышав команду «спать», в дверь протиснулся Джек. С вопросительным выражением морды взглянул на хозяев, потом прокрался к топчану, запрыгнул и пристроился комочком в ногах у Кости. Серёжка страницами журнала выкрутил из патрона горячую лампочку и лёг, расстроенно вздыхая:

– Что же им жить не давали? Жили себе эти дикие дертальцы простой нормальной жизнью. И никому не мешали…

Подтянув к подбородку ноги, подложив ладонь под щёку, Серёжка тут же засопел, проваливаясь в сон младенца, живущего в счастливый период простой, как бублик, жизни.


По пути, проездом


Согласно заранее намеченному плану, для пущего куражу, требовалось подкатить на машине к самой калитке, давануть сигнал, потом медленно вылезти из машины, снять шляпу и усталым, но радостным взглядом окинуть родимый дом. А уж после этого вздохнуть глубоко, всей грудью.

Александр Мутовкин видел подобное в каком-то кино, в котором главный герой, ставший каким-то важным человеком – министром, артистом или разведчиком – после долгой отлучки приезжает в родную деревню навестить сородичей.

Однако водитель «Волги», подрядившийся за сотню подкинуть до Сосновки от аэропорта, барыга пузатый, довёз до съезда с шоссе и ехать по проселочной дороге заупрямился, собьёт, мол, на просёлке амортизаторы, которые ни за какие деньги в магазинах не найдёшь. Заглушил двигатель прямо у столба с указателем «с. Сосновка», прикрыл глаза кепочкой и ждёт, что ему предложат.

– Есть вопросы – нет вопросов. – Мутовкин полез в карман, выложил на панель, кроме ранее выданной сотни, ещё одну красную купюру. Скомандовал: – Лево руля, полный вперёд!

Машина нырнула с насыпи на пыльный ухабистый просёлок, окаймлённый по обочине ярко-синими васильками. «Небось, считает, раз с Севера, значит, денег – хоть селёдку в них заворачивай. Хмырь… Будто на северах деньги просто так с неба падают, как выигрыши в лотереях, – подумал о водителе-частнике Мутовкин и оглянулся на жену, сидевшую на заднем сиденье с двумя сыновьями. – Опять разворчится, скажет, брехать меньше надо с каждым встречным… Так-то так. Но не тащиться же пешкодралом полтора километра в пыли, с детишками, с чемоданами и в галстуке… А мечта. А где кураж…».

– А ну-ка, нажми клаксон, – приказно повелел Мутовкин, когда в точности с его замыслом легковушка затормозила у калитки рубленного дома с зелёными наличниками.

Понимая момент, шеф три раза бесплатно просигналил.. Из дома никто не показывался. Старший сын в нетерпении приоткрыл дверцу, собираясь выбраться наружу. Мутовкин-отец растроенно посмотрел по сторонам: соседние дворы, как назло, тоже были безлюдны – и он, со шляпой в руках, вылез из машины. И в соответствии со своей задумкой глубоко вздохнул несколько раз.

– Чемоданы бери! Чего стоишь, вздыхаешь, как та рыба! – крикнула жена.

«Волга», так и оставшаяся незапечатлённой, отъехала. Мутовкин подёргал знакомую с детства калитку, откинул щеколду и внёс в палисадник чемоданы. Из глубины двора, вытирая о передник руки, вышла пожилая женщина с загорелым до

кирпичной красноты лицом. Щуря глаза, принялась всматриваться в гостей. «Есть дома кто?» – хотел строго спросить Мутовкин – но вместо этого широко разулыбался, оставил чемоданы и пошёл навстречу.


– Ой, глянь ты! Шурик! – женщина всплеснула руками и, крепко обхватив подошедшего Мутовкина за шею, принялась его расцеловывать. Отпустив главу семьи, переключилась на его сыновей, особо тиская младшего, четырёхлетнего Максимку. – Ой, ты! Внучонки-то, внучонки-то – мужичонки… Господи, хоть руками вас пощупать. А то всё фотографии… Бабка-то вас живьём первый раз и видит-то, миленькие, родненькие… Отец ваш беспутный…– Последней она обняла и дважды расцеловала жену Мутовкина, приговаривая: – Совсем не изменилась, как сто лет назад тебя видела невестой. Всё такая же красавица…

– Тёть, Шур, а где Сашка с Шуркой? – спросил глава семьи продолжавшую причитать и всхлипывать женщину.

– Я те вот дам «тёть Шур»! Матерью зови, гулящий корень… Или что – не заслужила?.. А Шурка с нами не живёт уже. Замуж вышла за одного приезжего паренька. Они в новых домах живут, своей квартирой. Дитё себе уже замесили. А Сашка на мехдворе своём. Где ж ему быть…


По материнской линии шёл Мутовкин от фамилии Бондаревых, по-уличному прозванных «Сашкиными». Какой-то далёкий предок так повелел, или ещё по какой причине, но в каждом поколении Бондаревых, а также в женских ответвлениях этой фамилии, существовала незыблемая традиция крестить детей независимо от их пола Александрами. Мать Мутовкина и её младшая сестра, теперешняя тётя Шура, этой вековой привычке не изменили. Чтобы не было путаниц в повседневном обращении, на каждого Александра заводилась своя интерпретация официального имени: Санька, Шура, Шурик, Алик и тому подобное.

С десяти лет, после смерти матери, рос Шурик Мутовкин в семье тётки с её детьми Шуркой и Сашкой. Отец его в то время ездил по зиме на лесозаготовки в далёкие места. Раз съездил, два съездил, а на третий – в Сосновку не вернулся. От сына не отказывался: деньги присылал, костюмчики-ботиночки на именины. Но по достижении сыном шестнадцати лет пропал неизвестно куда. Может быть, и живёт где по сей день в полном здравии, однако вестей о нём никаких не было, и как-то привыкли считать, что отец Шурика умер в дальних сторонах.

Таким образом, получилось, что по семейному положению Шурик стал считаться круглым сиротой.

По доброте своей и по обещанию покойной сестре тётя Шура считала за тяжкий грех не то чтобы делом – в мыслях отделить своих детей от сиротки-племянника, ущемить, обделить его лаской или подарком. Тот кусок, который на трое не делился, шёл целиком Шурику. Если глаза у Шурика на мокром месте, тётка ночь не спит и племеннику покоя не даёт, допытываясь до причины обиды. Кровные её Сашка и Шурка были на два-четыре года младше племянника, но послабления по своему малолетству не имели, и сами они себе никаких привилегий не требовали, да даже и представить не могли, что может быть иначе.

В сознательном возрасте авторитет старшего брата сделался для них непререкаемым, иногда приводившим к результатам, именуемым плачевными. И всё благодаря непоседливому характеру Шурика или, как объясняла тётя Шура, – «мутовкинской породе». С одной стороны отношение к Шурику было как к старшему брату, с другой – передавшееся с детства чувство жалости к сироте и определили его место в семье тёти Шуры: одновременно место и первенца, и последыша. А, кроме того, поскольку Шурик после своей солдатской службы дома почти не живёт, мыкается, где попало по свету – ему принадлежало, вдобавок, и та доля любви, что предназначается непутёвым детям.


«… Вторая курица за меня с жизнью рассталась… Ого, третья, – слушая доносившееся со двора куриное паническое кудахтанье, размышлял Мутовкин. – Компания, значит, солидная собирается».

Встав с горячей перины, он вышел из спальни в большую комнату. Увидел висевшие на спинке стула отглаженные брюки и поискал носки. Но не нашёл и вернулся обратно в спальню. Уставшие от долгой дороги жена и детишки сладко посапывали. Носков не было и в спальне. «Тётя Шура уже – быстрей стирать», -догадался Мутовкин и босиком по прохладным крашеным половицам пошагал в кухню.

Хлопнула входная дверь в сенях. Кто-то, крадучись, тихими шагами подошёл к порогу кухни и затаился за полотняными занавесками. Мутовкин только собрался заглянуть, кто там, как на него с радостными воплями выскочил пахнущий соляркой, чумазый, с выгоревшим светлым чубом, костлявый парень в лоснящемся комбинезоне.

– Ого! Братан! – парень обхватил Мутовкина, уцепился за его брючной ремень и попытался приподнять.

– Сашка! – тоже обрадовано завопил Мутовкин, потом заохал от крепких объятий. – Легче, легче… ох ты, могучий зверюга… Пусти, ремень порвешь!

– А, сдал? – неудержимо растягивая в улыбке губы, спросил младший Сашка и попытался ладонью стереть с живота Мутовкина масляно-грязное пятно, но только большего размазал по телу. – Когда-то ты меня, как кутёнка… А теперь попробуй. Я подсчитал пока сюда бежал, шесть лет не виделись, Шурик!..

– Я тебе так попробую. Иди, отмойся сначала от грязи, а потом я тебя опять как кутёнка…

– Куда ворвался, оглашенный от радости! Что ты людям с дороги отдохнуть не даёшь! – закричала вошедшая тётя Шура. – Выдь отсель!

Братья, точно булькая от радости встречи, вышли во двор. Мутовкин намылил себе живот над умывальником под яблоней, а Сашка окунулся головой в бочку с дождевой водой. Но через каждую секунду Сашка подбегал к брату и восторженно

орал: «Шурик!».

Тётя Шура принесла новое полотенце, самолично обтёрла

племянника, а Сашку прогнала переодеваться и бежать с приглашениями по деревне.


От крутившихся на проигрывателе пластинок, празднично раздвинутого и накрытого белой скатертью стола, от всеобщего внимания собирающихся гостей Мутовкин чувствовал себя, будто на собственной свадьбе. И он гордо, как орёл на скале, посматривал на свою жену.

Мужская часть гостей, поздоровавшись с семейством Мутовкиных, наделив их сыновей шоколадками и пряниками, выходила на веранду «покурить пока». В густевших сумерках свиристели сверчки, мигали огоньки светлячков, за садом на пруду недружным коллективом вопили лягушки. С каждым вновь подходившим гостем разговор начинался по-новому, с вопроса: «Ну, как?»

– Да, вот, – отвечал Мутовкин, – решил навестить родину. Взял на шесть месяцев отпуск. Первым делом, конечно, решил по пути в родные места. А потом к морю махнём, в Сочи или ещё куда.

– Вот это отпуск! – восхищался кто-то на веранде. – Полгода! Это ж работать отвыкнешь – полгода ничего не делать.

– Да, – кивал Мутовкин. – красота. Как какой-нибудь лорд…

– Эй, лорд! – вышла на веранду жена Шурика. – А ну, иди сюда. На, оденься по-человечески, – и она кинула свёрнутые клубочком носки. – Галстук нацепил, а босиком… Лорд.

– На севере у нас самогон не пьют, – снимая галстук после второй рюмки, сказал Мутовкин. – Там – спирт. Тут мы вот сидим, по рюмочке цедим. А там – стакан спирта – хлоп. Снегом закусил – и в норме.

– Поди хмелеешь быстро с такой-то дозы? – удивлённо спросил крёстный Шурика, дядя Степан.

– Кто, я?!

– Не-е, все ваши там, – пояснил крёстный. – Без закуски-то оно, наверное, по мозгам шибко бьёт?

– Десть минут на морозе – и ни в одном глазу…

– Во-о, братан! – Сашка восхищённо дёрнул головой и подтолкнул локтём мужа сестры, сидевшего рядом за столом. – Это тебе не на гармошке в клубе с девками песни разучивать. Герой у меня братишка.

– Ту хоть тут, Шурик, поешь, – заботливо посоветовала тётя Шура на пути с кухни с блюдом жареного гуся. – А то выпиваешь наравне со всеми, все закусывают, а ты – за болтовню.

– Мать, для моряков это пыль, – хорохорился на общем внимании Шурик.


Женщины по группкам в разных концах стола затянули песни. Поначалу каждая группа сама по себе, затем набрели на обще любимую песню и соединились в хор. Голосили с залихватской удалью, до испарины в висках, любуясь собственной

причастностью к раскрывающейся в песне красоте. Мужчины, ещё не дошедшие до соловьиной стадии, помалкивали. Пока лишь один сестрин муж, кудрявый парень лет двадцати пяти, присоединился к женщинам профессионально отлаженным тенором.

Мутовкин на почётном месте, в дальнем конце стола, с сияющим благодушием на лице размахивал в такт мелодии вилкой. В необходимых, по его мнению, местах, где требовалось взять голоса выше или ниже, дирижёрскими жестами левой руки

пытался направить хор в нужном, по его мнению, направлении.

– Вот, дядя Степан, – наклонился он к сидящему справа крёстному, – слух есть, а с голосом никак жизнь не удалась. Страдаю я за это очень.

Сестра Шурка, самая трезвая из гостей по причине нахождения в беременном положении, подошла сзади к брату, облокотилась ему на плечо. Достала с блюда зажаристую гусиную гузку и подсунула её брату под нос.

– Съешь, Шурик. Ну, съешь, я тебя прошу. За меня… – ласково попросила она, другой рукой поправляя воротник на его рубашке.

Мутовкин отложил в сторону дирижёрскую вилку, взял гусиный деликатес и произнёс торжественно:

– Поступило предложение от моей любимой сестры Шуры выпить за неё!

Его услышали лишь сидевшие рядом и с готовностью потянулись чокаться. Пока одни пели, другие кромсали закуски, Шурик, обдумывал очередной тост. Потом скомандовал дяде Степану:

– Наливай. – Мутовкин поднялся с высоко поднятой рюмкой и, откашлявшись, с суровой торжественностью громко сказал: – Предлагаю выпить за героев Севера!..

– Весь вечер за них и пьём. Проснулся… – засмеялась его жена. – Садись уж, клоун.

Брат Сашка и крёстный тоже привстали со стульев и потянулись своими рюмками к рюмке Шурика.

– Погодь, погодь… – Мутовкин повыше поднял свою рюмку. – Я вам тут говорил… Оно, конечно, так, но всё не так-то просто и легко, как я вам рассказывал. Потому что… потому… Что так требуется для этих, как их, целей. Для привлечения притока рабочей силы в необжитые края нашей страны… На самом деле, товарищи, деньги нигде зря не платят. На самом деле мужественные покорителя Крайнего Севера каждый день, каждый час ведут героическую борьбу с суровыми природными условиями. Во имя процветания и счастья всех людей!

– Ура! – закричал крёстный, доведённый красивыми фразами до восторженного состояния и, дотянувшись наконец-то до рюмки Шурика, чокнулся.Кто-то из гостей тоже прокричал «ура!».


Все выпили – и жизнь за столом пошла своим ходом. Мутовкин, хотевший ещё что-то сказать, понял, что внимание коллектива ему больше не удержать, стоя опрокинул рюмку и сел на своё место.

– Я, Шурик, догадывался, что не всё там у вас прекрасно, как ты расписывал, – шёпотом посочувствовал Сашка. – Понятно. Приезжал бы ты домой, братишка, жили бы вместе. А не хочешь вместе, дом бы тебе отгрохали свой, кирпичный, а? С садиком бы?..

– В том-то и дело, Сашок, что я, если бы не эти трудности, возможно, и уехал бы с Севера. Но если там трудности, то я просто так не уеду. Бороться буду… Ещё года три, а потом вернусь, может быть.

– Семь лет, братишка, ты нас не видел, я подсчитал. Так ведь, считай, вся жизнь врозь и пройдёт… Понимаешь, Шурик, скучаем мы по тебе. Возвращайся, а?

Растроганный словами брата, Мутовкин почувствовал нарастающий в горле плаксивый комок. Поскрёб ногтём пятнышко на скатерти и сказал:

– А хочешь, Сашок, я тебе машину куплю?

– Зачем? – спросил всё также шёпотом Сашка.

– Ну, как, зачем? Кататься будешь.

– Покататься я в любой момент могу. Я, главный механик в нашем машинно-тракторном парке, всё-таки. Хочешь – на самосвале катайся, хочешь – на комбайне или тракторе… Приезжай домой, Шурик. А? – Сашка заглянул просительно снизу в глаза брата и положил свою ладонь на его запястье.


К Мутовкину, таща за собой табуретку, пробрался Пётр Александрович Бондарев, тоже из рода Сашкиных, работающий учителем истории в Сосновской школе.

– Расскажи-ка, Шурик, поподробнее, – попросил он, присаживаясь на принесённую табуретку.

– Про что, дядь Петь? – меланхолично спросил Мутовкин.

– Ну, про это, о чём говорил… Как там у вас на краю земли люди обитают.

– Обыкновенно обитают. Как здесь, так и там: работают, в кино ходят, в бане моются, детей рожают…

– Не-е, – поморщился Пётр Александрович. – О трудностях. Какая там борьба с ними идёт. Вообще, что там у вас не как у нас?

– А-а, – оживился Мутовкин. – У нас там всё по-другому. На крылечке просто так не посидишь – комары до костей зажрать могут. Комарья – тьма. Накидываешь, обычно, накомарник из тонкой сетки и идёшь гулять по посёлку. Все в этих накомарниках, так что и не разглядишь, с кем уже здоровался, а с кем – нет. Зимой

наоборот. Мороз как даванёт, актированные дни называются – из дома носа не высунешь, на работу даже не пускают… Железо – и то не выдерживает. Полста градусов ещё терпимо, но металл уже не выдерживает… Раз на своём бульдозере что-то делал, вдруг – хрясь и нож пополам, будто кто молотом шибанул. Звук такой: дзи-и-инь… Из-за большого напряжения металла. Вот так. А люди любое

напряжение выдерживают.

– Иди ты, – не поверил Пётр Александрович. – Болтаешь, как бывало мальчишкой.

– Я в газетах читал, что у вас там мамонты встречаются, – сказал кучерявый муж сестры Шуры.

– Чего нет – того нет. Врать не буду. Вымерзли все мамонты ещё до нашей эры.

– Да я не о живых, – пояснил шурин, – в земле, слышал, их остатки находят.

– А – а, – согласился Мутовкин. – Дохлых-то мамонтов у нас полно. Это точно. Как раз на нашем прииске мы одного откопали… Пошли-ка, мужики, на веранду, покурим, – предложил он, заметив направляющуюся к ним свою жену.


– Вот медведей живых у нас действительно много, – продолжил Шурик, когда его слушатели расселись по ступенькам крыльца. – Летом как-то работал на дальнем полигоне. И заметил, что в тайге неподалёку медвежья лёжка. Совсем свежая. Такой

медведь, видать, чудной, что шума двигателя не боялся. На другую свою смену захватил я с собой ружьё. Бульдозер свой оставил на малых оборотах – а сам осторожненько, с оглядкой пошёл к тому месту. Лёжка пустая, значит, но следов вокруг полно. Медведя не видать. Минут десять с ружьём, притаившись, просидел -

тут слышу, вроде бы мой бульдозер загудел как-то с натугой. Удивился, что такое?.. Возвращаюсь назад, гляжу: а бульдозер мой на одном фрикционе крутится кругами, точно фигуристка какая… Подошёл поближе, ба-а!.. В кабине мишка сидит. Ну, не сидит – а туда-сюда ворочается, ищет, в какую сторону сигануть…

– Белый? – спросил дядя Степан.

– Чего?

– Белый-то медведь?

– С чего ему белым быть? Обыкновенный бурый мишка.

– Ага, – успокоился крёстный.

Шурик продолжил:

– Ну, и шандарахнул я из ружья в воздух. Медведь от этого, видать, решился. Выпрыгнул из кабины и в тайгу. Аж лапы по-заячьи подкидывал. Тоже мне – сменщик нашёлся.


Из комнаты позвали всех к столу. Мутовкин придержал брата, предложил ещё посидеть на воздухе.

– Не лезет мне что-то с отвычки этот ваш самогон. Привык, наверное, к спирту и коньяку марочному, – морщась, пожаловался он.

– Так давай я тебе завтра коньяка куплю. У нас есть в магазинке. Дорогой, зараза.

– Ты что, сдурел? Ты мне покупать будешь… Я сам тебе что угодно куплю. Я тыщ сорок в месяц чистыми на руки имею. Ты, Сашок, меня прямо обижаешь…

– Что, вправду сорок тыщ? – ахнул Сашка и беззвучно зашевелил губами. – Это в десять с половиной раза больше, чем я?

– А ты что – министр?

– Министр не министр… а главный механик ремонтной службы. По счёту должностей – пятое лицо в нашем совхозе. А ты – просто машинист бульдозера.

– Не просто, – обидчиво возразил Мутовкин, – а в северном исполнении… Мне начхать на должность. Сколько хочу, столько и заработаю… Мне сколько раз предлагали бригадиром стать…

– Кому это предлагали бригадиром стать? – спросила вышедшая на веранду жена Шурика. – Пошлите к столу.

Сашка засмеялся:

– Супруг твой вот обижается, что мало получает. Видишь ли, ему сорок тысяч в месяц мало. А я… – Сашка заткнулся от толчка в бок и непонимающе посмотрел на брата.

– Кто это сорок тысяч получает? Этот бедолага? Он хоть раз в жизни такие деньги в руках держал? – Покачав головой, жена Мутовкина вернулась в дом.

Шурик укоризненно, тихим голосом сказал:

– Эх, Сашок – Сашок, чуть под трибунал меня не подвёл. Надо же так проболтаться!.. Эх, ты…

Сашка захлопал глазами, виновато пригладил чубчик и спросил с открытой простотой:

– А чо?

– Чо, чо… – я ей этих денег никогда и не приносил. Она о моём фактическом заработке и не догадывается. Я ей половину отдаю, а на остальные – у меня в соседнем посёлке баба живёт.

– Какая баба? – опять не понял Сашка.

– Красивая, до ужаса. Я ей деньги отвожу и раза-два три месяц в гости наведываюсь. На эти деньги имею все сто восемь волшебных удовольствий…

Сашка охнул и больше ничего не спрашивал. Из окна дома вырывалась мощно исполняемая дружным хором грустная песня о бродяге.

– Знаешь, брат, – уверенно заявил Сашка, – всё-таки надо тебе в Сосновку возвращаться. На кой леший тебе эта баба… У нас тоже тут удовольствий полно. Будем вместе на рыбалку на монастырские озёра ездить…


Утром Мутовкин, ещё не проснувшись полностью, ещё не открывая глаз, почувствовал, какая тяжёлая у него голова. Такая тяжёлая, что, наверное, и встать невозможно с постели: шея просто не удержит этой чугунной болванки.

В доме – тишина. От вчерашнего застолья не осталось и следа. Всё было чисто, расставлено по своим местам. Во дворе тётя Шура замешивала поросятам приторно пахнущее варево. Вокруг неё шмыгали куры, нагло запрыгивая в бадейку с поросячьим обедом.

– Ма-а, дай чего-нибудь кисленького, – не подходя близко к бадейке, попросил Мутовкин безжизненным голосом.

Тётя Шура отогнала курей, отряхнула руки, вытерла их о передник и повела племянника в летнюю пристройку. В летнике, как и раньше, в детские годы, пахло укропом, сухими травами, подгнившими яблоками.

– Где все орёлики? – спросил Шурик, утолив первую жажду, но не выпуская из рук ковшика с квасом.

– Лена твоя с ребятишками на пруд пошли. Сашка на работе. Я, вишь, тут кручусь… Вот и все орёлики. Может, опохмелиться хочешь? – сострадательно поглядела на племянника тётя Шура.

– А чего?

– Нашего, домашнего…

– Не-е, – категорически отказался Шурик. Вспомнил самогонный запах, сморщил нос и опять приложился к ковшику.

– Нагородил ты вчера… Столько нагородил – семь вёрст до небес и всё лесом, – тётя Шура осуждающе покачала головой.

– Да наврал я всё, – не спрашивая, что именно он «нагородил», угрюмо ответил Шурик.

– Я уж так и поняла. А то давай тут пыль в глаза пущать… Эх, Шурик, возвращался бы ты со своих северов. Всех денег, как известно, не заработаешь. Жили бы тут… Вон всего хватает…

Мутовкин вслух поддакнул, а в душе чертыхнулся, наслушавшись за вчерашний вечер подобных увещеваний. Он вернулся в дом, нашёл в чемодане свою любимую рубашку розового цвета. Умылся, побрился и вышел на крыльцо.

– Ма-а, а Сашка в какой стороне работает?


Мутовкин шагал по селу, постанывая от отдававшихся в больной голове шагов. В деревне, изменившейся за годы его отсутствия, теперь располагалась центральная усадьба совхоза. На улицах прибавилось много новых домов: казённых и личных. Копошились в пыли куры, дисциплинированным строем шагали гуси. За заборами блеяла, чавкала, гавкала, кудахтала разнородная живность.

Прохожие попадались редко, да и то всё незнакомые. На брёвнах у ворот крайнего по улице дома Мутовкин заметил одиноко сидящего старичка.

Поравнявшись с ним, узнал деда-сторожа, работавшего когда-то в Сосновскойшколе. Дед был инвалидом, без одной ноги. По ночам сторожил, днём был за воспитателя: давал звонки на уроки, следил за дисциплиной, шугая костылём озорующую публику. Под костыль частенько попадал и сам Мутовкин.

– Здорово, дедушка! – громко поздоровался Мутовкин.

Старик поднял глаза, основательно осмотрел Мутовкина и добро прошамкал:

– Шдорово, шдорово… Штой-то не припомню – штей будешь?..

Мутовкин назвался полностью, по фамилии, имени, отчеству. Но деду это ничего не напомнило.

– Я племянник тёти Шуры Бондаревой, – уточнил Мутовкин. – Шурик – я. А?

– А-а, Шурик… Шурика помню. Шрашу бы так и шкашал… – Дед прислушался к чему-то внутри себя. Раскрыл широко рот, потрогал двумя пальцами жёлтый зуб, одиноко торчащий из белых бескровных дёсен. – В гошти, шначит? Или шовшем?

– По пути, дедушка. В Сочи вот еду, на курорт. Ну и решил проездом поднаведаться в родные места. Всё равно по пути ведь…

– А раш так – то нехорошо.

– Почему ж это нехорошо-то? – не понял Мутовкин. – Сейчас все на курорты ездят. Что тут такого плохого?

– Домо по пути, эх-хе… Вот и нехорошо. Даже плохо. Ищь ты – проештом…

«То ли я, с похмелья, никак не врублюсь, то ли дед от старости из ума выжил», – усмехнулся Мутовкин, отходя от старика. Направился в местное «сельпо», в котором по его детской памяти всегда пахло смешанными запахами селёдки и керосина.


Брата он нашёл в бывшем коровнике, переоборудованном под ремонтный цех. На старых бревенчатых стенах с невыветрившимся запахом навоза крепилась новая ажурная крыша. На залитом солярой полу стояли два размонтированных гусеничных трактора. Сашка, в грязном комбинезоне на голое тело, увидев Мутовкина, указал на него своим двум напарникам.

– Вон и сам, лёгок на помине.

Мутовкин с солидностью поздоровался за руку со слесарями. Один из ремонтников, парень в солдатской замасленной тужурке, подавая руку, засмущался своей испачканной ладони.

– Ничего – ничего, – сказал Шурик, – я – свой.

Второй ремонтник, ровесник Мутовкина, поздоровавшись, продолжал копаться в двигателе трактора. Мутовкин осторожно, чтобы не испачкаться, взобрался на гусеницу трактора, посмотрел, что он там крутит, и посоветовал:

– Полегче надо. Не так туго. Чтобы ходила, как по-живому. Туда-сюда, туда-сюда.

Слесарь послушно сделал несколько обратных движений ключом, ослабляя гайку.

–Вот теперь нормально, – удовлетворился Мутовкин.

Он спрыгнул с гусеницы, достал из карманов брюк две бутылки коньяка и обратился к брату:

– Угостить товарищей надо бы, товарищ начальник. Как думаешь? Да и нам подлечиться не мешало бы. Стаканы в этом учреждении имеются?

Сашка нерешительно пригладил торчащий шалашиком чубчик и, видимо, переборов что-то внутри себя, махнул рукой.

– А ладно. Пошли в мой кабинет.


Через час «с хвостиком» оба брата шли от ремонтной мастерской по направлению к своему дому. Сашка, умытый и переодетый, излагал Шурику свой план увеселительного мероприятия – ночной рыбалки на далёком лесном озере.

Поправивший своё здоровье старший брат одобрительно поддакивал, внося кое-какие дополнения .По дороге со стороны поля, на гребне пылевой волны, несся обшарпанный

«москвичонок», который из-за высоко поднятых колёсных мостов походил на голенастого, задиристого лосёнка.

– Черти его несут, – помрачнев, сказал Сашка и пояснил. – директора нашего оглашенного.


Директорская машина, поравнявшись с ними, резко тормознула, присела на передние колёса и окуталась обогнавшим его облаком пыли. Братья зажмурили глаза, крепко сжали губы. Мутовкин чихнул.

– Куда? – донеслось из пылевой завесы. – Куда, спрашиваю, ты направился, Бондарев?

– Да на полчаса я… Брат вот приехал с Севера, – отозвался Сашка с

зажмуренными глазами.

Пыль улеглась. Молодой директор в солнцезащитных очках, в студенческой зелёной штормовке, приоткрыв дверцу, подозрительно смотрел на Сашку.

– Почему в чистом? – спросил директор требовательно.

– Да надоело грязным ходить, – подумав, с независимым видом ответил Сашка.

– Силосник отремонтировали?!

– Так его ж только пригнали…

– Если к завтрашнему дню силосник не будет в работе…

– Брат же приехал, – перебил директора Сашка. – Что ж мне и отлучиться нельзя?

– Я тебе говорю, если трактор завтра не будет в работе – будешь у меня всю жизнь в грязном ходить! Родственники приедут и уедут, а время взаймы не возьмёшь! Понял?!

Сашка раздумчиво замолчал. Мутовкин решил вступиться за брата.

– Я, между прочим, местный. Я семь лет дома не был…

– А какой тебе чёрт виноват! – директор хлопнул дверцей, резко рванул машину.

Пылевая волна опять поднялась на дороге и погналась за голенастым «москвичонком».

– Есть вопросы – нет вопросов. Ишь ты какой шустрый. Молодой такой, а уже такой строгий. Может, Сашок, на него в район пожаловаться? – предложил Мутовкин. – Что он так не по-человечески обращается с людьми подчинёнными.

Сашка шёл молча. Пройдя несколько метров, виновато спросил:

– Может, я, и вправду, вернусь? Срочный ремонт всё-таки…

– Ну, я же говорил: обижусь, – пригрозил Мутовкин. – И на рыбалку не поеду.

Чтобы отвлечь Сашку от одолевших сомнений, он обнял брата за плечи и вслух стал вспоминать, как они с ним много лет назад подсматривали за купающимися на руду девчатами с птицефермы. Шурик тогда, выждав момент, выбежал из кустов на противоположном берегу, держа в руках метрового ужа и

крича: «Змея! Гадюка!». Девчата с визгом выскочили голые из пруда – а тут из кустов, с их стороны появляется Сашка с напяленной на себя старой бочки, на верхушке которой была приделана тыква с вырезанными отверстиями, и внутри тыквы

светился карманный фонарик. Голая толпа была на грани обморока. От их визга даже листья с деревьев начали осыпаться. Но в этот миг Сашка споткнулся, растянулся на траве, бочка с него слетела, тыква раскололась. Девчонки схватили Сашку, нарвали матёрой, самой стрекучей крапивы – и захлестали бы его до

полусмерти, если бы Шурик не ухитрился переплыть пруд с ужом в руке. Хлеща ужом, как кнутом, по спинам разгневанных птичниц, спас перепуганного младшего брата от расправы.

– Это я тогда эту комедию придумал, – с удовольствием вспоминал Мутовкин.

– Да, – криво улыбнулся Сашка. – А у меня с тех пор, как в кино голых баб увижу, по всему телу чесотка начинается. Наверное, от радикулитов всяких на всю жизнь застрахован. Слегка покачиваясь, в обнимку друг дружку за плечи, братья вспомнили песню, распеваемую ими в детстве:

По военной дороге шёл козёл кривоногий,

а за ним восемнадцать козлят.

Он зашёл в ресторанчик, чикандукнул стаканчик,

а козляткам купил лимонад…

На восьмом разе исполнения куплета про козла кривоного их встретила во дворе смеющаяся тётя Шура.


В вечерних сумерках Шурика разбудили зудящие над головой комары. Заспанный, с прилипшей к щеке травинкой, он свернул расстеленное под яблоней одеяло и пошёл из сада в дом. Услышал из летнего домика голоса своих сыновей и зашёл в летник. В дощатой пристройке было жарко, сладко пахло малиной. Тётя Шура и жена разливали по банкам свежесваренное варенье. Оба младшие Мутовкины макали куски хлеба в блюдце с пенками. Мутовкин чертыхнулся, задев лицом о подвешенную к лампочке липкую мухоловку.

– Мать, а Сашка куда делся? – Услышав, что брат вернулся на свою «механику», Шурик ещё раз чертыхнулся, сказал раздражённо: – Испугался, значит, своего директора. Пропала, значит, рыбалка.

– Какая рыбалка, – усмехнулась жена. – Завтра улетаем.

– Как это завтра, – почти обомлел Мутовкин. – Я думал, ещё три дня погостим.

– Он думал. Ох, господи, билеты глянь.

– А на обратном пути не заедете? – грустно спросила тётя Шура.

– Обратно нам не по пути будет. К Ленкиным родителям заедем, потом в столицу. А к вам не по пути обратный маршрут складывается.

Тётя Шура опять запричитала насчёт того, чтобы Шурик возвращался на родину. Мутовкин привычно обещал вернуться, как только ещё деньжат в мошну насобирает.

– А зачем денег много? – грустно сказала тётя Шура. – За деньги другую жизню не купишь.


Утром, после завтрака, тётя Шура и Елена ушли укладывать чемоданы, одевать в дорогу сыновей. Мутовкин, оставшись один на кухне, неторопливо выскребал со сковороды остатки яичницы с салом и прихлёбывал из большой кружки чай. Со двора донеслись голоса «сопровождающих лиц» – крёстного и Шуркиного мужа. Дядя Степан напевал приблизительную мелодию той или иной

своей любимой песни, а шурин подбирал эту песню на прихваченном с собой баяне.

– Эй, встречай, с победой поздравляй, чарочку хмельную полнее наливай, – чуть-чуть не в лад распевал крёстный.

Ожидали Сашку с работы и обещанный транспорт до аэропорта.

Через окно кухни Мутовкин увидел входящего во двор брата. Сашкино лицо от усталости выглядело так, точно он вот-вот заплачет. «Ишь, деятель, – подумал Мутовкин, – со своими тракторами и о братухе забыл».

– Ну как там, нормалёк? – с чувством ответственности спросил он вошедшего Сашку. – Починили ту колымагу?

Сашка, часто моргая, в свою очередь спросил:

– Это ты, значит, специально уезжаешь? Из-за меня? Обиделся?

– Ничего я не обиделся. Билеты у нас на самолёт, оказывается, на сегодняшнее число… Я и сам не знал.

Пригладив чубчик, Сашка посмотрел на часы и подошёл к кухонному шкафчику. Достал графин из толстого зеленоватого стекла, какие обычно ставят на собраниях на стол президиума.

– Договорился насчёт автобуса. Минут через двадцать будет. Еле успел, – вздохнул Сашка, разливая из графина самогонку. Налил Шурику в его чайную кружку и себе – в стакан.

– Обиделся, значит, Шурик?

– Вот заладил. Не обиделся я ничего…

– На обратном пути заедете?

Мутовкин промолчал, глядя на плавующие в его кружке чаинки.

– Знаешь, Сашок, – потом со вздохом сказал он, – что-то у меня такое… какое-то шершавое чувство почувствовалось. Как в детстве, когда подумаешь, что должен обязательно когда-то помереть и никуда от этого не спрячешься, ни на чердаке, ни

на сеновале, и никто тебе в этом не поможет – и думаешь, для чего ж тогда жить… Если всё равно помирать. Вот и теперь сделалось так же гру-у-у-стно.

Он легонько коснулся своей кружкой стакана брата, выпил, забыв испугаться самогонной вони.

У ворот длинно просигналил автобус. В доме зашумели, задвигали стулья. Сашка заткнул графин пробкой, и поставил на согнутую в локте руку, придерживая за горлышко, будто карабин по команде «на караул».


За время пути в графине осталось на самом донышке. Мутовкину и сопровождающим его лицам из-за этого здорово доставалось от Елены. Особенно она раскричалась, когда выгрузились из автобуса на площади у аэровокзала.

С устатку захмелевший больше других, Сашка жалко улыбался, моргал воспалёнными от ночной сварки глазами и, держась за руку старшего брата, икал через равные промежутки времени. Елена в сердцах плюнула, схватила за руки ребятишек и быстрой походкой пошла в вокзал. За ней пошагал нагруженный чемоданами шурин. Следом – Мутовкин, страхующий Сашкино равновесие. Последним весело хромал крёстный: «Эй, встречай, с победой поздравляй…».


Уселись на мягких сиденьях в зале ожидания, и крёстный настойчиво предлагал «добить графин на посошок». Елена специально расположилась с детьми вдалеке от веселёньких мужчин, потом не вытерпев, подошла и ткнула мужа в бок.

– Деревня, смотрят на вас все. Шли б тогда уж на улицу со своим графином.

Мутовкин понимающе закивал и обратился к крёстному и шурину:

– Мужики, вся деревня на нас смотрит, – сказал он торжественно. – Давай графин на улицу вынесем…

Устроились на скамейке в скверике неподалёку. Сашке, по общему решению, больше не наливали. Купили ему стакан газировки и Сашка, борясь с икотой, смирно сидел на лавке, отхлёбывая газировку мелкими глотками. Иногда, не

к месту в общем разговоре, обращался к Мутовкину: « Шурик, ты не обиделся?».

– Я на минутку, – предупредил Мутовкин сородичей и рысцой побежал к аэровокзалу, вспоминая, где он видел дверь с табличкой, изображающей мужской ботинок.

У входа в вокзал его перехватила раскрасневшаяся от волнения жена.

– Идиотина, – прошипела она. – Где тебя черти носят?.. Уже регистрация заканчивается.


Сашка поставил стакан с газировкой на асфальт, поднял голову, прислушался.

– Слышите… На Сочи посадку объявили… Где Шурик?

Сопровождающие лица кинулись к зданию вокзала. Дядя Степан, со своей негнущейся ногой, сразу отстал. В толпе народа куда-то потерялся шурин. Сашке объяснили, что пассажиры сочинского рейса уже в самолёте. Он заметался в поисках выхода на лётное поле, наткнулся на открытые ворота багажного

отделения. Перелез через разгружаемую тележку с чемоданами, увернулся от тётки с красной повязкой на рукаве и припустился бегом по бетонке к ближайшему лайнеру, от которого уже откатывали трап.

Рабочие, катившие трап, увидели бегущего сломя голову гражданина и вернули трап к борту самолёта. Соскальзывая на металлически ступеньках, Сашка вскарабкался наверх, пригнув голову, нырнул через овальный проём в нутро самолёта.

– Шурик! – закричал Сашка, не переводя дух и вертя головой направо и налево.

В задней половине салона, стало ясно – брата нет: пассажиры там сидели лицом к нему, некоторые привстали со своих мест, а девушка в пилотке и синей юбке даже пошла навстречу Сашке.

– Шурик! – закричал Сашка в переднюю часть салона. – Шурик! Прости!..

– Гражданин, как вы сюда попали?! Где ваш билет?.. У вас есть билет? – дёргала Сашку за рукав девушка в пилотке.

– Понимаете, брат на Север уезжает…

– Какой север? Самолёт на Сочи!..

– Понимаете, столько лет не виделись – а он обиделся… Даже не попрощался. Обиделся на меня…

– Пить меньше надо, – решительно изрекла та великую мудрость. – Володя! Володя! – призывно закричала она.

– Шурик! – тоже крикнул и Сашка.

– Сиди, идиотина… – шипела жена Мутовкина, схватив его, порывающегося встать, за галстук. – Сиди! Стыда с тобой не оберёшься…

– Шурик! Шурик!

– Володя!


Из кабины пилотов показался, видимо, призываемый Володя. По своему телосложению способный продвигаться по салону только боком, он медленно подошёл, поблёскивая шевронами, схватил пятёрней воротник Сашкиного пиджака и выпихнул его на площадку трапа.

– Шурик, прости! – надрывно прокричал упирающийся Сашка.

Жестом Володя показал рабочим внизу, что можно отъезжать. Те исполнительно покатили от самолёта своё сооружение на скрипучих колёсиках. Сашка уцепился за поручни раскачивающегося трапа, посмотрел на закрывающийся

люк, на белый и гладкий, как лягушачье брюхо, борт самолёта – и совсем негромко, с робостью в голосе позвал:

– Шурик…

Несмазанные колёсики трапа на бетонной самолётной рулёжке весело посвистывали по пути.


Наследство прошлого


«Корыстолюбие, стремление к лёгкому обогащению – одно из родимых пятен капитализма, наследство прошлого, мешающее строительству коммунистического общества»

(Из моральных лозунгов Советской власти)


Эта маленькая улица относилась к заповедной части города. Здесь ничего не строили нового, ничего не облагораживали и даже не ремонтировали.

На улице тесно липли друг к другу двух- и трёх-этажные дома из красного или желтого кирпича, когда-то, наверное, шикарные в своем помпезном модерне и вызывавшие чванливую гордость владельцев: хлебных купцов-миллионщиков, провинциального дворянства и более-менее состоятельного мещанства. Теперь эти дома с осевшими углами, обвалившимися балкончиками, выщербленными фасадами щурились подслеповато окнами в тени таких же старых, искореженных временем кленов и тополей.


В восемнадцатом году в доме с гипсовыми львиными мордами у парадных дверей поселилась бежавшая из смутной Москвы двадцатилетняя Поля Казанцева. Она заняла весь второй этаж и открыла там салон под названием «Для любителей прекрасного». Имелись в виду, вероятно, музыка, поэзия, живопись.

У обитателей улицы такая самостоятельность и предприимчивость в сочетании с юным возрастом и броской красотой, что по тревожным временам так же опасно, как и блеск бриллиантов, вызвали сильное возбуждение по провинциальному недоразвитой фантазии.

Первые дни разговоры о Казанцевой по актуальности затмили все революционные события и даже слухи о скорой победе генерала Юденича. Непонятно, с каких предпосылок у заинтригованных обывателей сложилось твердое убеждение, что Казанцева по отцу имеет фамилию Распутина и что она ни много ни мало была пассией самого государя- императора, который в пику надменной государыне-императрице закрутил любовь с Поленькой, оттого и запустил все государственные дела, а потом и вовсе отрекся от престола.


Полю Казанцеву нисколько не интересовало, что о ней судачат истинные христиане и монархисты. В организованный ею или, как тогда говорили, учрежденный салон зачастили шумные компании военных на извозчиках, на блестящих автомобилях, за рулем которых сидели важно очкастые солдаты в кожаных пиджаках. Окна ее квартиры светились до утра, и оттуда разносились то граммофонные романсы, то выбиваемая на рояльных клавишах мелодия «Пупсика».

Близживущие обитатели тужили свою фантазию, силясь представить, чем же занимаются в салоне на втором этаже. Но в голову им приходили только одни нехорошие мысли про всех любителей прекрасного.


Через месяц-другой шумных компаний не стало. Чинно подъезжала и отъезжала машина, оставляя у парадных дверей с львиными мордами пожилого военного или штатского, одетого с дореволюционным лоском… Но преданный монарху обыватель по-прежнему осуждал за вечерним чаем вероломную подругу Его Величества.


Гремели грозы и артиллерийские канонады. По ночам хлопали выстрелы, к которым уже привыкли, как раньше к свисткам городовых. Входили одни войска, отступали другие, устраивались обыски и облавы – но салон Поли Казанцевой, неистребимый, как сама природа, был гостеприимно открыт для всех, кто понимает толк в прекрасном.

Видела улица и подъезжающего сюда под охраной броневика полковника капелевской армии, и главаря местных анархистов Сеньку- Буревестника с неизменным амбалом-телохранителем в засаленной черкеске, который и расковырял кинжалом львиную морду у дверей, поджидая до полуночи своего идейного вождя.


Зимой двадцатого года в городе разразилась эпидемия бегства. Бежали кому надо и кому не надо, лишь бы убежать. Поля тоже собралась, упаковав в чемоданы и баулы самое ценное, что могла унести. И переполненный поезд повез ее в не известном ей направлении. В начале лета притащилась она обратно без баулов и чемоданов, с одним узелком в руках, истерзанная, как мартовская кошка, с синими кругами под глазами и по-тифозному остриженной головой.

Ее салон на втором этаже был уже разделен перегородками на комнатушки и заселен выходцами с городских окраин. Трудными путями Поля выбила и себе уголок на этой жилплощади, перетащила туда остатки своей обстановки, выцарапанной с боем у не признающих буржуазной собственности переселенцев. Начала новую, трудовую жизнь. Однако ж, поработав с полгода на канатной фабрике, решила отравиться фосфорными спичками. Но то ли фосфор не такой сильный яд, то ли организм у нее был выносливый – короче, помучившись, выжила. Научилась печатать на машинке, подыскала работу, более подходящую для своих тоненьких пальчиков, и, постепенно войдя в русло новой жизни, стала даже выступать на собраниях, критиковать задолжников по профсоюзным взносам.


В настоящее время на втором этаже дома с наглухо забитой гвоздями парадной дверью и торчащими из стены гипсовыми образинами проживают три одинокие женщины, пенсионерки. Две из них совсем не старые, всего год-два как на пенсии. Третья – уже в таком возрасте, что двух первых называет «барышнями» и командует ими, как пионерками из тимуровского отряда.


Когда – сначала Нина Петровна и чуть позже Клавдия Ивановна – вселились в коммунальную квартиру, древняя бабка с маленькой высохшей головкой, покрытой редким седым пухом, с черными, глубоко запавшими в глазницы зрачками, крючковатым истончившимся носом, ну, в общем, с какой-то прямо-таки загробной внешностью, встретила новых жилиц с высокомерной враждебностью.

Нина Петровна, сама не из робкого десятка, работала мастером на макаронной фабрике, испытала под бабкиным взглядом полную подавленность воли. И сразу решила, что бабка – явная ведьма, поэтому и умереть своевременно не может, душа-то сатане запродана, а у тех свои порядки, свои сроки.

Ведьма есть ведьма, хочешь не хочешь, а с такой соседкой надо жить мирно. Правда, с приездом Клавдии Ивановны, женщины тихой, работавшей портнихой в трикотажном ателье, Нина Петровна стала все же позволять себе «психологические разгрузки», впрочем, тоже не от всей души, как того хотелось бы одинокой женщине. Опасалась ведьму побеспокоить, да и Клавдия Ивановна оказалась в скандальном жанре весьма пассивной, быстро выдыхалась.


– Полина Елисеевна, – сообщила Нина Петровна прошаркавшей в кухню старухе, – я вашей кошечке водички в блюдечко налила. Смотрю, так ей, бедненькой, жарко.

Старуха скользнула змеиным взглядом, ничего не ответила. На кухне Клавдия Ивановна жарила котлеты. Полина Елисеевна строго прошамкала провалившимися вовнутрь губами:

– Ты, милая, фортку бы пошире открыла. Сколько чаду, гляди, наделала. – Клавдия Ивановна сказала «ой-ей-ей», замахала над сковородой полотенцем. – Мне, любезная, нельзя таким воздухом дышать, сразу мигренью захвораю.


Время шло… Вернее, по мнению трех жилиц, оно бежало и бежало слишком стремительно. Слишком быстро лето сменялось зимой, слишком быстро на смену еще совсем нового года приходил другой новый год, выщелкивая, как на счетчике такси, цифры круглых и не- круглых дат.

Полина Елисеевна, давно оставившая позади линию средней продолжительности жизни, к смерти относилась с философским бесстрашием. И, когда при хорошем настроении соседки собирались на кухне перекинуться в дурачка за чаем с печеньями, любила она попугать своих партнерш коварством смерти. А напугав, принималась успокаивать, словно эта улыбчивая леди с косою в руках была ее закадычной подругой с досконально изученными особенностями характера.


– …Не стоните, девки, не стоните. Вам еще жить-поживать. Самая жизнь у вас сейчас: пенсию получаете, забот никаких. Наслаждайтесь прелестями заходящего солнца, – рассудительно шамкала Полина Елисеевна, разглядывая свои карты. – Это что у меня – валет или король?.. Трефовой масти?.. Так. – Положив карты, она осторожненько брала трясущимися руками чашку и подносила к губам, морщинистым и сухим, будто мятая бумага. – У нас, помню, валет назывался корнетом, а король – полковником… Кажется, совсем недавно я была молодой и красивой. Кажется, совсем недавно, барышни, словно вчера.

– А как раньше было, расскажите, – просила Клавдия Ивановна, обожающая сентиментальные откровения даже больше, чем конфеты с ликерной начинкой.

– Раньше… по-другому было. Все по-другому, милые барышни, – и глаза старухи затягивались веками, как у засыпающей курицы.

– Любовь, наверное, раньше, ух, какая была?

– И любовь, – прокряхтела Полина Елисеевна. – Любили раньше душой. А сейчас уж не знаю чем, если все возвышенное и душу тоже признали мистикой… Вот этот твой монтер к тебе ходит, – Полина Елисеевна колюче посмотрела на Клавдию Ивановну, которая зарделась, как согрешившая школьница. – Монтер твой хоть раз цветы или какой-никакой пустяковый презентец тебе преподнес? Нет. Руки тебе целовал?.. А мне ноги целовали. Что ноги, из туфельки шампанское пили.

– Вы уж скажете, – засмущалась Клавдия Ивановна. – Владимир Пахомыч просто так заходит, по-дружески. Что ж ему мне руки целовать и из туфлей пить. Я ему и в рюмочку хрустальную налью, чай, не так бедно живем, как до революции… И никакой он не монтер, а инженер по снабжению.

– Ну уж, по-дружески, – в свою очередь хмыкнула Нина Петровна. – Поди ж ты. А двери зачем тогда на щеколду запираете?

Старуха, заклинившись на воспоминаниях, продолжала шелестеть слабым голосом. «Барышни» уже не слушали Полину Елисеевну, с возрастающей агрессивностью переругивались между собой. А Полина Елисеевна все рассказывала и рассказывала.


Поздней осенью в ветреную ночь старуха умерла счастливой смертью, во сне. Родственников никаких у нее не имелось и все свое имущество она завещала Нине Петровне и Клавдии Ивановне. При условии, что те похоронят ее достойным образом на старом городском кладбище.

– Какое уж тут имущество, – раздраженно выговаривала Нина Петровна, громыхая ящиками комода в комнате покойной. – Какое уж тут наследство – одно барахло древнее. И свои-то затраты на похороны не возместим. Связались только.

Клавдия Ивановна успокаивала:

– Кто ее знает, Петровна, может, у бабки и запрятано где-нибудь в тайничке. Надо поискать повнимательней.


– У-у, чертова ведьма. Не могла до смерти предупредить.


Они дотошно осмотрели все ящики комода, высокий, под потолок черный шкаф, ощупали до сантиметра подушки и перину, сняли со стен картины, обстучали ножки стола и подоконник, даже высыпали землю из горшочков с геранью.


– А что если эта баба – золотая? – посоветовалась с напарницей Клавдия Ивановна, держа в руках большую бронзовую статуэтку. – Тут вот написано что-то по-старинному… «Ангелу блаженства от бу- бу-буревестника революции на вечную память». А?

Нина Петровна взяла статуэтку испачканными в пыли руками, покачала ее на весу и вернула обратно.


– Нет, не похоже… Если только картинки ценные. Они, говорят, очень даже бывают дорогие.


Осмотрели две картины в темных резных рамках, но, сколько ни силились, не могли представить, что в них может быть такого дорогого. Решили разделить наследство поштучно, по совести.

Картины разделились легко: каждой по одной. Потом – мебель. Нина Петровна выбрала себе шкаф и кровать, а Клавдии Ивановне выделила комод, стол и два витых стула.

– Стулья, между прочим, очень ценные, венские, – заметила Нина Петровна и для баланса отложила на свою сторону побитую молью шаль и меховую муфточку.

Двенадцать ложек, похожих на серебряные, разделили пополам. Бронзовую статуэтку и подсвечник Нина Петровна всучила Клавдии Ивановне уже с уговорами, потому что их эквивалентом она взяла себе пышную перину и две подушки. Клавдия Ивановна обиженно заскулила «ой-ей-ей», и Нина Петровна с крепким выражением а подавись" швырнула на ее сторону одну подушку.

Через несколько дней Клавдия Ивановна благодаря помощи своего дружка Владимира Пахомовича нашла покупателей старинной мебели. Продала доставшиеся ей комод, стол и стулья за такую сумму, что поначалу сама растерялась. По простоте душевной поделилась новостью с соседкой – и Нину Петровну от таких известий чуть не хватил инфаркт, она опять недобро помянула покойную и вместе с ней Клавдию Ивановну, которой, по ее мнению, так повезло потому, что она приняла от ведьмы ее колдовство и теперь вовсю жульничает на манер иллюзиониста в цирке.


– За гнилые деревяшки пятьсот рублей!.. Да я на тебя в милицию пожалуюсь, кикимора коммунальная! – кричала, топала ногами легко возбудимая Нина Петровна.

Потом она поутихла, вытерла глаза и проворковала: – Я ж тебе, Клав, сразу сказала, что твои стулья очень ценные. Правда, ведь? Я ж тебя не обманула?.. Давай-ка и мою мебелю толкнем, хоть сколько-нибудь да выручим. Купим пирожных, конфет, вина и устроим нашей бабке шикарные поминки. Что нам над деньгами трястись на старости лет, а?


Прежние покупатели больше ничего из древностей покупать не захотели, но указали на одного любителя антиквариата, который мог бы заинтересоваться. Нина Петровна самостоятельно разыскала этого «старьевщика», притащила его к себе показывать древности.

Интеллигентный, с седенькой бородкой мужчина отказался наотрез от шкафа под потолок и широченной кровати, хотя Нина Петровна ругалась и плакала. Однако заинтересовался унаследованной картиной, но и ее не купил, а только пообещал зайти попозже со специалистом.

Поджидая специалиста, соседки заранее подготовились к его приходу: разложили, как на базарном прилавке, все наследство, вплоть до потертой муфточки и чугунного утюга. Купили в складчину и поставили на столе бутылку портвейна. В назначенный срок пришел тот дяденька с седой бороденкой и с собой привел еще одного бородатого. Ни на утюг, ни на муфту они не захотели обращать внимания и пор- твейн пить не стали. Сразу занялись картиной, чуть ли не обнюхали ее, скребли ногтем краску и долго шушукались между собой. И в конце концов собрались уходить совсем без единой покупки.

Тут Нина Петровна с Клавдией Ивановной так занудно завыли в унисон, что мужчины чертыхнулись и согласились осмотреть «ярмарку». И опять повезло добродушной Клавдии Ивановне – тот, который специалист, выложил за подсвечник и статуэтку целых двести рублей.

После ухода покупателей натруженные нервы Нины Петровны не выдержали, и она вошла в затяжной скандальный раж.


– Обманули!.. Обмишурили! – с рыданием кричала она через дверь запершейся в своей комнате, от греха подальше, Клавдии Ивановне. – Как жить-то на свете, господи! Одни ведьмы кругом!

Клавдия Ивановна справила себе новое пальто, купила меховую шапку. По вечерам, накрасив губы, ходила с зачастившим к ней Владимиром Пахомовичем в кино. Нина Петровна же мучилась злобой и еще больше, чем раньше, одиночеством.

Однажды вечером возвратившиеся из кино Клавдия Ивановна и ее Пахомыч изумленно застыли у порога, увидев как напугавшаяся их прихода Нина Петровна лихорадочно-быстро сгребает с кухонного стола в охапку огромное количество денежных знаков. В руках они у нее не умещались, разлетелись по полу. И тогда Нина Петровна схватила с полки молочный бидончик и принялась впихивать в него разноцветные купюры. Прижав бидончик к груди, убежала, оглядываясь, в свою комнатенку. Спрятав там деньги под периной, опять вышла в коридор, встала руки в боки.


– Что, думаете, банк ограбила? Нет. Есть еще на свете справедливость. Есть… Купили-таки мою картину. За четыре тысячи рублей, вот. И квитанцию дали, чтобы всякие дураки не приставали.

– Не может быть! – ахнула Клавдия Ивановна и схватилась за сердце. – Такие бешеные деньги?


– Да. Сказали, что картинка эта какого-то раннего художника. Был бы поздний – еще больше, наверное, заплатили бы…


– А моя картина? – побледнев, Клавдия Ивановна стянула с головы новую шапку и в упор посмотрела на своего Пахомыча.


– Насчет твоей не знаю, нужды не было интересоваться, – равнодушно ответила Нина Петровна. Вдосталь насладившись произведенным эффектом, она удалилась к себе. Проверить бидончик под периной.


– Где моя картина?! – Клавдия Ивановна впилась глазами в маленькие, вдруг зашмыгавшие, как таракашки, глазки Владимира Пахомовича. – Я ее тебе дала.


– Не дала, – поправил Владимир Пахомович, – а подарила. Сама же говорила, что она у тебя только место занимает.


– А вдруг она – позднего художника? А?


– Ну-у, навряд ли. Непохоже, – замотал головой Пахомыч.


– Отдавай-ка, друг любезный, картину обратно. Я тебе лучше что- нибудь другое подарю.


Владимир Пахомович, кося глазами и бормоча что-то невразумительное насчет подарков, сантиметр за сантиметром продвигался к выходу. Клавдия Ивановна вцепилась в его рукав. Пахомыч сделал вид, что ужасно на это обиделся, отлепил от своего пальто ее пальцы, вздернул подбородок и ушел, не попрощавшись.

Деньги, всем известно, не пахнут. Но после того, как Нину Петровну посетили не отличающиеся особым вниманием сын и сноха, а затем ни с того ни с сего приехала из деревни сестра, она убежденно решила, что деньги все-таки имеют какой-то запах.

– Ишь, гости косяком повалили. Как учуяли. И откуда только разузнали? – Хотя ни сын, ни сноха, ни деревенская сестра прямо о деньгах не заговаривали, в каждой их жалобе на трудность жизни Нине Петровне чудился намек на ее богатство. – Деньги – вода, вода,– кивала она с удрученным видом. – Текут между пальцами. Сколько их ни имей – все нехватка.

Если в прошлые посещения она всегда выделяла сыну немножко денег, а сестре дарила что-нибудь из вещей, на этот раз никому ничего не досталось, и угощала она их, из соображений бдительности, исключительно картошкой с копченой скумбрией. Деньги из молочного бидончика Нина Петровна переложила на срочный вклад в сберкассу и теперь тютюшкалась со сберкнижкой, как с поздним ребенком, вдруг почувствовав до сих пор неведомую ей привязанность и любовь.


Как-то в метельный день февраля Клавдия Ивановна, вернувшаяся с мокрыми глазами из очередного судебного заседания по отчуждению своей картины из владения алчного Владимира Пахомовича, спросила на кухне Нину Петровну:

– Слышь, Петровна… – Нина Петровна подняла от кастрюли глаза, удивленная каким-то чересчур жалким голоском соседки, но Клавдия Ивановна, недосказав, махнула рукой и повернулась спиной.

– Что такое? – настороженно поинтересовалась Нина Петровна.

– Да хотела у тебя рублей двадцать взаймы попросить… Так что-то, не подумавши, ляпнула.

– А-а, – протянула Нина Петровна. – Конечно, конечно. Откуда я такие деньги возьму.

– Мой адвокат говорит, что теперь суду уже все ясно и в следующем заседании, как пить дать, мой иск будет удовлетворен. Надо вот последний раз заплатить адвокату. Вдруг, правда? – Клавдия Ивановна расстроенно шмыгнула носом.

Нина Петровна развела руками: мол, рада бы, да сама понимаешь.

– Эх-хе-хе. Жили же спокойно – так нет, свалилось на нашу голову это наследство, – сокрушенно сказала Клавдия Ивановна. – Я по судам вся избегалась, матерой склочницей заделалась, с Володей вот теперь полный разрыв. Ты тоже – совсем скрягой стала, даже с пенсии деньги на сберкнижку несешь. А сама суп из мороженой рыбы неделями хлебаешь. Проклятое наследство, проклятая старуха!

Нина Петровна непонимающе посмотрела на соседку, покачала головой:

– Ты брось-ка о покойниках к ночи плохо говорить… И вообще, я тебе скажу: не нравится – не судись. Ну?


– Не могу-у, – хлюпая, заныла Клавдия Ивановна. – Не могу. Как представлю, а вдруг эта картина таких денег стоит… Как же, выкуси, дорогой Володичка!

– И я не могу, – подумав, серьезно сказала Нина Петровна и в сердцах швырнула на стол ложку. – Вот будто что-то внутри сдвинулось, хоть убей – а не могу от этих денег ведьминых оторваться. Как пьяница все деньги в магазин волокет, так и я каждый рубль для сберкнижки сберегаю… Уже четыре тысячи триста семьдесят восемь рублей накопила… Вот старуха-то нам подкузьмила, прямоколдовала, да и только. Чтоб ее там черти в аду по частям разорвали.

Клавдия Ивановна для успокоения нервов выпила пять бокалов чая. Смахнув со стола крошки и собираясь уходить с кухни, нерешительно спросила:

– Так, может, займешь двадцаточку?.. Вдруг адвокат не соврал, и вправду мое дело выгорит.


– Откуда? – развела руками Нина Петровна.

Утомленно позевывая на ходу, Клавдия Ивановна пошла к себе в комнату. Вскоре и Нина Петровна, погасив на кухне свет, проверив запоры на дверях, улеглась на мягкой перине еще дореволюционной набивки.

В наступившей тишине слышалось мышиное попискивание и скрип половиц.

А ночью по коммунальной квартире бродил призрак красивой молодой женщины. Или это только снилось двум усталым одиноким пенсионеркам.

===== «» =====

Евгений Жироухов


КЛУБОК ЖЕЛАНИЙ – или моменты личной жизни

(маленькая повесть)


И в сорок лет она, конечно, была женщиной красивой. Красивая сама по себе, от природы, потому что одеваться со вкусом и шиком, наводить макияж на лице и причёску себе сделать она не могла, да и просто – не умела. А накрасится иной раз так, что ей секретарша директора прямо говорила: «У тебя, Танюха, или руки не тем концом вставлены, или ты специально, как папуасы, для устрашения врагов».

К ней все запросто обращались: Танька, Танюха. И она ни на кого не обижалась, не поправляла на «Татьяна Васильевна» и даже, казалось, ей самой по душе такая форма обращения, мол, все её считают ещё молодой девчонкой.


– О-ох, – с надрывом, что аж сердце сжало спазмом, вздохнула Татьяна. Накатила на неё печальная минутка.


Татьяна смотрела на видимый из окна уголок по-осеннему невзрачного сквера с какими-то безжизненными, точно вырезанными из фанеры, деревцами, с мокрыми, облепленными павшими листьями скамейками – и все предметы перед её глазами двоились и туманились. То ли от запотевшего стекла – или от повисшей на ресницах слезинки.


С чего-то вдруг представилась перед Татьяной вся её жизнь в виде мохерового, клубочка, смотанного из нитей разного размера, одни более-менее длинные, другие – совсем коротенькие. Если размотать этот клубочек, разложить рядышком эти нитки, то и получится её жизнь к сорокалетнему возрасту.

Первая ниточка – это Саша, комсомольский секретарь их школы. Татьяне тогда было шестнадцать лет – а в семнадцать лет у неё родился Серёжка. Глупая была, вспомнить смешно. И ради какой-такой сладости столько позора перенесла – глупая и есть глупая. А Сашка стал потом директором таксопарка, а сейчас – толстый, старый – видела недавно – совсем некрасивый…

Потом был прапорщик Глотов, которого мама называла офицером и очень его обхаживала, думала, что он Таню возьмёт замуж. Но замуж прапорщик не предлагал, да и самой не хотелось, потому что Глотов был рыжий и злой, когда пьяный.

Затем, когда мамы уже не стало и оказалось, что в жизни столько много трудностей всяких, о которых она и не подозревала, ей самой захотелось замуж, хоть за кого. Она даже стала сниться сама себе в белом платье и фате.

В это время появились у неё два друга, Гарик и Слава. Они знали кучу анекдотов и пели вдвоём под гитару хриплыми голосами, постоянно хохотали не поймёшь о чём, и всегда приносили пятилетнему Серёжке кулёк карамелек. Между собой Гарик и Славик никогда не ссорились из-за Татьяны. Раскидывали на картах, кому с ней оставаться, а кому уходить. По картам чаще всего выпадало Гарику, хотя ей самой больше нравился Слава: он был с хулиганистыми голубыми глазами и очень похож на Есенина…


– Та-а-ань! – громко, как в лесу, позвал Татьяну из-за соседнего стола Павел Петрович, её непосредственный начальник. – Не витай в облаках. Займись делом. И убирай своё вязанье. Нельзя же так явно в рабочее время. Вдруг, кто зайдёт.


Рассеянно, с улыбкой, замершей на губах, как след воспоминаний, Татьяна выдвинула ящик стола. Сгребла в ящик широким замахом разноцветные клубки шерсти, пластмассовые крючки и недовязанную шапочку. Села, будто примерная ученица, сложив руки на чистом столе.

– А что мне делать, Па-ал Петрович?


Весь в мохнатом волосе, круглый, похожий на постаревшего Чебурашку, Павел Петрович сердито дёрнул головой и, отставив мизинец, поскрёб ногтём поросшее чёрным мхом ухо.


– Баба ты, Танюха – первый сорт. – Павел Петрович добавил даже молодецкое «у-ух». – Но какая-то мелахольная. И ни для чего другого не приспособленная, кроме того самого… Чем должен сейчас заниматься инженер диспетчерской службы?

– Ах, да, – ахнула Татьяна, – Надо сводки собирать.

– Не сводки, не сводки! – Павел Петрович сердито заёрзал на стуле. – Сегодня сре-е-да. Надо – что? Гра-а-фик составлять.


Смущённо пожав плечами и жалко улыбнувшись оттого, что захихикали Вероника Фёдоровна и Света – тоже инженеры производственного отдела, Татьяна достала из шкафа рулон ватмана, развернула его на столе, придавив чугунными кругляшами. Устроившись поудобней на стуле, встав на него коленками, Татьяна принялась чертить большие и малые квадраты, высунув от усердия кончик языка.

Квадраты у неё получались аккуратные, и её гибкое, худощавое тело в облегающем фигуру тёмно-коричневом платье красиво, даже эффектно смотрелось с любой точки комнаты. Татьяна напоминала большую сиамскую кошку, изящно выгнувшую спину в приятной, сытой истоме.

– Подол одёрни, краля, – с усмешкой сказала Вероника Фёдоровна, женщина пятидесяти трёх лет, имевшая мужа и двоих сыновей и поэтому считавшая себя человеком строгой морали. – Всё твоё приданое наружу.

Татьяна, не отрывая карандаша от ватмана, левой рукой одёрнула платье. Павел Петрович снял с кончика носа очки, посмотрел на Татьяну, вернее, на линии её фигуры, крякнул своё молодецкое «у-ух» и отвернулся, будто через силу. Вероника Фёдоровна и Света переглянулись между собой и захихикали с солидарным пониманием.

Вероника Фёдоровна как старый кадр этого производственного объединения, а из её рук, вернее, уст – и молодой специалист Света, знали то, отчего их начальник так от души произнёс своё «у-ух».


* * *


Было это давно, лет десять-двенадцать назад, когда Павел Петрович ещё не был таким мохнатым «чебурашкой», пропахшим дымом дешёвых сигарет. А Татьяна тогда, естественно, имела ещё больший потенциал привлекательности, магнетически действовавший даже на вышедших в тираж конторских мафусаилов, у которых при виде Татьяны появлялась в глазах туманность, словно у котов в начале марта.

Чудодейственно оживляясь в ущерб своей авторитетной осанке, эти былые творцы порывов энтузиазма, млели в присутствии «Танюшечки» от собственных сальных комплиментов. Не обращая внимания на участившиеся сердцебиения, хруст ревматических суставов и шамканье вставных челюстей.

«Какую, дурёха, могла подыскать себе партию, – иногда вздыхала Вероника Фёдоровна с таким сожалением, точно речь шла о её собственных просчётах. – Ведь могла жизнь себе устроить, да ещё какую жизнь. От нашей Таньки даже у генерального директора слюнки текли. Одним словом, бог для неё красоты не пожалел – а насчёт мозгов решил, что она и без них с голоду не умрёт».

Однако, не тая истину, именно в те благоприятные для неё времена, Татьяна и получила должность инженера при своём общем среднем образовании.


Павел Петрович ни в коей мере не относился к категории донжуанов или просто влюбчивых мужчин. Наоборот, он был исключительно примерным семьянином. Ни внешностью, ни должностью, никакими другими особенностями, фокусирующими на себе внимание женского пола, он не обладал. Но вот же, тем не менее, тоже полез в эту толкучку у Танькиной юбки. Непонятно – чем руководствуясь и на что надеясь. Бес в ребро ему, что ли, или общее чувство коллективизма проявилось.


О коллективизме, если вспоминать – в Танюхину молодость коллектив был дружный и сплочённый. Частенько и после работы задерживались, чтобы отпраздновать день рождения в кругу сослуживцев. И на пикники, и по грибы, и на рыбалки всякие дружно, коллективно выезжали. За пустую бутылку из-под коньяка, обнаруженную в кабинете, не вызывали на партком-профком и не грозили, если не признаешься добровольно, снять отпечатки пальцев. Всё как-то проще было, душевнее, без номенклатурного шовинизма.

Руководители коллектива, их замы и другие нижестоящие начальники не чурались общаться с подчинёнными в неслужебной обстановке. Подчинённые, в свою очередь, очень по – человечески понимали слабости начальства, когда оно, остограмившись, захочет вдруг спеть немузыкальным голосом, какой-нибудь романс, или положить руку на чью-нибудь круглую коленку.


Так что у тогдашнего Павла Петровича была возможность встретиться с Татьяной в неслужебной обстановке и объяснить ей, как он сам выражался, буйство чувств.

Они сидели у догорающего костерка. Уставший отдыхать коллектив храпел в палатках. Татьяна отгоняла веткой комаров и не очень вслушивалась, что ей, заикаясь, пытается объяснить Павел Петрович. Вернее, по опыту ей уже с первых всхлипов голоса стало ясно, о чём пойдёт речь. Ни о чём другом с ней мужчины никогда не разговаривали. Другая бы на месте Татьяны начала бы кокетничать, жеманиться, вертеть хвостом, по всячески злоупотреблять своим положением. А Татьяна очень просто и даже чуть с жалостью сказала:

– Да что вы, Па-ал Петрович, я же сейчас с Мишкой из снабжения… Не могу же я сразу с двумя. Я всё-таки порядочная женщина… Вы, наверное, обо мне плохо думаете? Да?

– Н-нет, н-нет, – Павел Петрович отчаянно замотал головой. От собственного волнения и от Татьяниной откровенности он ещё больше зазаикался. – Я н-не-не как все… Я в-в самм-мом серьёзном смысле… Семью брошу… Мы поженимся… Давай, а?

– У вас на лбу комар, – спокойно сообщила Татьяна и легонько хлопнула Павла Петровича веткой по голове.

– Я… я, знаешь, как тебя любить буду… Я… знаешь, какой хозяйственный…

Татьяна поднялась и жестом подозвала к себе Павла Петровича. Тот, мелко подрагивая, прижимая к сердцу обе руки, подошёл к ней и попытался чмокнуть в губы.

– Ну вот, – как бы разъясняя, сказала Татьяна, положив на макушку Павла Петровича ладонь, а потом чиркнув ею себя на уровне бровей. – Вы ниже меня на целых восемь сантиметров. Разве у нас получится счастливая семья?

– Танечка, в принципе, это не имеет никакого значения.

– Как же не имеет? – удивлённо возразила Татьяна. – В настоящей семье всё имеет значение… Идите, идите, Па-ал Петрович, спать. Ну-у, Па-ал Петрович… Ой, что вы, Па-ал Петрович!.. Прямо здесь? На траве…

В дружном коллективе, где по-настоящему развито общение между членами коллектива, совершенно невозможно что-либо скрыть. Это, наверное, единственное отрицательное качество дружных коллективов. Так впоследствии думал Павел Петрович.

* * *

Татьяна пришла на работу с печальным лицом. Она уселась на своё место и сидела, вздыхая, будто специально ждала, чтобы её спросили: «Что такое, Тань, случилось?».

– У тебя платье подмышкой разорвалось, – сказала Вероника Фёдоровна, обсасывая измазанный вишнёвым вареньем палец.

– Ой, где! – Татьяна всполошено, по-птичьи заглянула себе под мышку, обнаружила распоровшийся шов, из которого выглядывала розовая комбинация. Сконфуженно прикрыла дырочку ладонью. – Надо же, совсем новое платье. Толстею, что ли.

– Наверное, – кивнула Вероника Фёдоровна, аккуратно переливая горячий чай из чашки в блюдечко. – От хорошей такой жизни.

– Какой, уж там хорошей, – сказала Татьяна с глубоким вздохом и низко опустила голову. На шее у неё проступили острые позвонки, и шея казалась тонкой, беззащитной, как у ощипанной заживо курицы. – Вот Серёжку моего опять с работы выгнали. Опять пьёт, стервец. Опять со своей крыской из меня все соки тянуть станут.

– А сколько же его крыска получает? – заинтересованно спросила Света.

– А сколько же может получать уборщица в гастрономе… А у них – два спиногрыза. Ладно бы – родные внуки. Так один-то прижитой, ещё до моего Серёжки. Вот корми их всех, четверых… А у меня и своя личная жизнь.

С плаксивым выражением на своей симпатичной мордашке Татьяна прикусила нижнюю губу. Света сочувственно, но по-женски, с внутренним, всё-таки, злорадством пару раз поохала и три раза повздыхала.

– Вот и будут теперь с Серёжкой каждый день лаяться до мордобоя. То – ничего, дружные, в карты вместе играют, самогонку вместе гонят… А то, сцепятся, как собаки, из-за какой-нибудь чепухи… Может, Витька мой к его крыске без меня пристаёт? – спросила сама себя Татьяна в раздумье.

– Витька? Кто такой – Витька?

– Витька… так просто, один хороший человек, – Татьяна смущённо повела плечом. – Со мной живёт.

– Да хахаль её новый, – в открытую пояснила более информированная Вероника Фёдоровна.

– Так был же этот… Валерка? – опять не поняла Света.

– Был – да сплыл, – опять объяснила вместо Татьяны Вероника Фёдоровна. – Теперь – Витька.

– Уж больше месяца прошло, – добавила Татьяна. – Я же вам рассказывала. Вы, что ли, не помните?.. Валерка, конечно, как мужик – лучше Витьки. Хоть и Витька на шесть лет старше меня, но зато денег мне даёт иногда. Всё – помощь какая-то… А то как бы я на сто двадцать три рублей такую ораву кормила… Вот, если бы Серёжка не пил. Да ушли бы они куда-нибудь со своей крыской – тогда бы всё было ничего… – Татьяна глубоко вздохнула. – А так – одно мучение. Я со своей зарплаты даже за детский садик плачу…

– А Витька твой, кем работает? – спросила небрежно Света.

– Ой, – сказала Татьяна и возвела глаза к потолку. – Мне кажется, что он вором-карманником работает в автобусе.

– Ой, мама моя! – тоже ойкнула Света и засмеялась, будто заплакала. – Мама, я

жю-ю-ю-лика люблю…

Вероника Фёдоровна, покончив с чаепитием и убирая в стол чашку с блюдцем, сказала авторитетно:

– Эх, Танюха, это тебе твоя беспутная жизнь боком выходит. Бог, как говорится, шельму метит.

– Кто шельма – я ? – с покорной интонацией, без возражения спросила Татьяна.

– Ну, не я же. Сама ты, Таньк, и виновата. Помнишь, небось, как я тебе мужика сватала? Крепенький такой мужичок был, – Вероника Фёдоровна опять лизнула свой липкий после варенья палец. – Пенсия приличная, научная. Квартира отдельная, в квартире всё, что надо… Так ты ж, хлебнула коньяку – и давай перед его сыном своим задом вертеть… Разве какому приличному человеку такая женщина понравится, пусть даже и на мордашку смазливая?

Татьяна тихонько хихикнула, видимо вспомнив то сватовство.

– Ох! – сказала она, отмахиваясь своей ладошкой от тех воспоминаний. – Если кровь играет, что же мне со стариком себя заживо хоронить… Ещё успеется. Вон в газете сколько объявлений, где пожилые мужчины ищут молодых жён. Успеется ещё.

– Шалава ты, Танюх, – Вероника Фёдоровна плюнула в сердцах. – Слаба на передок, поэтому и женского счастья не имеешь. Вот.

– А может, женское счастье и есть в этом смысле. – Татьяна игриво повела головой, поправила локон над бровями и прищёлкнула языком. – Чтобы мужчины по тебе обмирали и чтобы всякий раз по-разному, по-другому… Так всё интересно-о… Я вот как начну вспоминать – и то интересно-о…

– Тьфу! – сказала Вероника Фёдоровна. А Света засмеялась и захлопала в ладоши. Вероника Фёдоровна посмотрела на Свету и ещё раз сказала: – Тьфу!

В кабинет вошёл Павел Петрович, вернувшись с оперативного совещания. Ему, судя по его виду, там здорово досталось. Он был молчалив и мрачен. Подлаживаясь под настроение начальника, замолчали и помрачнели его подчинённые. Но через минуту, начав с протяжного «о-ох!» , Татьяна проговорила:

– Нет, ну почему я такая несчастная!

На её «о-ох» никто не обратил внимания. Машинально водя авторучкой по журналу сводных отчётов, Татьяна смотрела на разложенные под настольным стеклом картинки и размышляла над своими горестями. «Может, попросить прибавку к зарплате? Так скажут – у тебя, подруга, и так должность выше образования… Устроиться по совместительству уборщицей? Рублей сорок прибавки – это было бы здорово… Но будешь приходить домой вся измочаленная – и Витька будет недоволен. А за Витьку надо держаться. Витька – мужик, настоящий трактор. Руки у него золотые, такие ловкие… А ещё говорят, что неполноценный, в школе учился для умственно-отсталых… Сами вы, неполноценные. С Витькой жить можно… Вот если бы Серёжка со своей крыской куда-нибудь уехали. Соседка рассказывала, что люди на Сахалин вербуются. Там, как-будто, большие деньги платят. Так, разве его спихнёшь. Присосался к матери. У матери, получается, никакой личной жизни… Уехал бы, в самом деле, в этот Сахалин, и всё бы наладилось. Не надо было бы в уборщицы проситься. Нормальная бы пошла личная жизнь…».

– Ой! – Татьяна громко пискнула, увидев, что страницы служебного журнала она непроизвольно искалякала жирными треугольниками и продолговатыми кругами, будто графически изобразив движение своих размышлений.

– Что такое? – сурово спросил Павел Петрович.

– Ничего, ничего, – Татьяна замотала стриженной причёской, как виноватая школьница. Посмотрела на Павла Петровича широко раскрытыми светло-зелёными глазами.

– Что ты всё айкаешь и ойкаешь?

– Просто так вырывается.

– Это она всё свои любови в памяти перебирает, – улыбнулась Света. – Даже завидно – есть что вспомнить человеку.

Вероника Фёдоровна подняла голову и произнесла как проквакала: «Да уж, да уж». Павел Петрович поёрзал на стуле, почмокал губами, похмыкал и сказал осуждающе:

– Ты у нас, Тань, прямо, как Клеопатра какая. До старости лет один секс на уме.

После этих слов щёки у Татьяны густо покраснели, глаза потемнели и сузились. Она порывисто вскочила и, стукнувшись по пути бедром об угол стола, выбежала в коридор.

Оставшиеся в кабинете молчаливо переглянулись.

– Ну зачем вы так, Павел Петрович?– с упрёком сказала Света.

– А что я? – начальник растерянно пожал плечами. – Что я такого обидного сказал? Никак в толк не возьму.

– Клеопатрой обозвали, – объяснила Вероника Фёдоровна, надевая очки, как всегда она делала в критических ситуациях.

– Ну и правильно. Клеопатра – она и есть Клеопатра.

– Вы сказали, что она – старуха. Жалостливым голосом вступилась Света. – Для женщины её лет – это ужасное оскорбление. Вы поступили очень жестоко, Павел Петрович… Тем более, что у вас с ней… то есть у вас к ней… – Света замялась. – Ну, короче, у вас с Татьяной были… интимные отношения.

– Что-о! – взревел Павел Петрович, превратившись из «чебурашки» в разбуженного в берлоге медведя. Он хлопнул ладонью по крышке стола. – Ты понимаешь! Обо мне такое говорить? Ах, ты подлая какая!..

Света, залившись пунцовым цветом, демонстративно зажала пальцами уши. Павел Петрович орал, а Света хладнокровно делала вид, что ничего не слышит. Но тут она поймала на себе упрекающий взгляд Вероники Фёдоровны, поняла, что означает этот взгляд, поняла, что начальник есть начальник, работа есть работа и другой пока не предвидится.

Придавая голосу извиняющиеся интонации, сказала:

– Вы не думайте, Павел Петрович, что я об этом от кого-то что-то слышала. Дело не в сплетнях, просто это выразительно светится в ваших глазах.

– Что светиться! – рыкнул Павел Петрович. – Сплетни это!

– Ну, просто видно по вашим глазам, что вы неравнодушны к Татьяне. К её нескладной женской судьбе. Просто у вас, наверное, такая добрая душа. А я такой человек прямой – что на уме, то и на языке.

– Больше надо на уме держать, – с затухающим бухтеньем проговорил Павел Петрович. – А то можно до такого договориться… Я ко всем – с добрым сердцем. Что ж, значит, у меня со всеми интимные отношения? Даёшь ты…

В кабинет быстрым шагом вошла Татьяна, будто она специально дожидалась за дверью минуты примирения.

– Ой, что вы сидите, – с радостью на лице воскликнула она. – В буфет сардельки завезли. Я очередь заняла, пойдёмте быстрее. Хорошие сардельки.

–Ну вот, что я вам говорила, – хмыкнула Вероника Фёдоровна. – С нашей Танюхи всё – как с гуся вода… Какие сардельки – то, говяжьи?

* * *

Под Новый год Татьяна заболела. Что-то там внутри, по женской части. Её положили в больницу и она ежедневно звонила оттуда, хныкающим голосом упрекала сослуживцев, что «ко всем ходят, а к ней никто не ходит».

– Что, и Серёжка не ходит? – удивлялась Вероника Фёдоровна. – И Витька твой?.. Ну, дорогуша, а нам некогда. У нас дети, мужья, семья. Сама виновата – вот она, твоя кошачья жизнь сказывается… Да, кошачья! Сама знаешь, почему… Ну, ладно, ладно, заглянем как-нибудь, не все же свои добрые чувства по очередям растрепали. Что тебе принести?.. Какого пива, дура! Тебе витамины нужны, сколько кровищи потеряла. Вон голосок стал-то, как у полудохлой овечки… Эх, Танька, Танька. – Вероника Фёдоровна положила трубку и покачала головой. – Как живёт, дурища. Совершенно без ума, на одних чувствах.

– Да, да, – высказался Павел Петрович. – В Татьяне ярко выражено женское начало. И дальше этого начала её психология не развивается. Её развитие замерло на примитивно-чувственном уровне.

– По вашему получается, – фыркнула Света, – что Татьяна наша – просто симпатичная человекообразная обезьянка?

– В общем-то так, где-то на этом уровне… – Павел Петрович, когда начинал говорить умно, имел привычку надувать щёки и выпячивать грудь, будто выступая с трибуны торжественного собрания. – У простой обезьяны есть брачный период, а у Татьяны этот период круглогодичный и сплошь всю жизнь. И никаких обязательств, никакого супружеского долга, никакого материнского инстинкта. Вся суч-щность нашей Татьяны заключается в одном – единственном, – Павел Петрович поднял указательный палец, поросший короткой чёрной щетинкой, – но гипертрофированном качестве женской натуры.

– Да уж, это точно – поддакнула Вероника Фёдоровна.

– А-а, глупости, – не согласилась Света. – Обыкновенная женщина, добрая, ласковая, чувственная… Ну, и немножко глупая. И несчастная в своей судьбе, как и многие другие.

– Ну уж, – несогласно буркнул Вероник Фёдоровна. – Танька себя несчастной не считает. Куда там. Скорее, она тебя невезухой назовёт, потому что до двадцати шести лет всё пры- ы-нца дожидаешься. У Таньки к этим годам пры-ы-нцы шли, как через заводскую проходную к началу смены.

Павел Петрович крякнул и заёрзал на стуле.

– Вот ведь морока с женским контингентом. Опять все сроки отчёта пропустим. Давайте, товарищи женщины, не отвлекаться на посторонние вопросы.

За двадцать лет Татьяна так вписалась в интерьер и атмосферу производственного отдела, что без её коротко стриженной головы, простодушной болтовни по любому поводу, её айканья и ойканья ощущалась какая-то непривычная пустота. Во всех разговорах, будь то по служебной тематике или просто в общем житейском, не хватало её мнения – самого наивного, неквалифицированного, по сравнению с которым остальные чувствовали себя мудрецами и специалистами.

Что там говорить, скучал коллектив без Татьяны и, когда она после больницы явилась на работу, ей душевно обрадовались. Стали расспрашивать: что – и как?

Татьяна сказала, что «ужас», у неё теперь кошмарный шрам на животе и «мужикам теперь это не понравиться».

– Какие мужики! – возмущённо ахнула Вероника Фёдоровна. – Таньк, ты посмотри на себя, на кого ты стала похожая. Худющая, вся синяя, волосишки – торчком… А всё про мужиков.

– С ума сошла! – тоже ахнула Света, прижав ладони к щекам. – Тебе полгода нельзя никого к себе не подпускать. Ты что – такая операция. Не вздумай!

Павел Петрович закрякал и закачал головой.

– Да-а, – сказала Татьяна грустно. – Меня врачи уже предупредили. А всё равно – Витька-гад куда-то смылся, пока я в больничке валялась. Всё своё забрал. Наверное – с концами…

– Ну и… – Вероника Фёдоровна выразилась неприлично, но в своём кругу это позволялось, – с твоим Витькой. Найдешь потом кого другого.

– Да-а, – надув губы, Татьяна сделала лицо, как у обиженного ребёнка. – Уже возраст не тот, чувствую. Раньше на меня никогда мужики не кричали, а сегодня в автобусе один дурак накричал. Старею, что ли, вправду.

– Что ж ты хочешь, подруга, вечно молодой оставаться? Это ж за какие святые поступки тебе такое благоденствие? – вдруг вскипела Вероника Фёдоровна, словно Татьянина молодость приближала её собственную старость. – Теперь всё! – сказала она категорично, – начнёшь стареть прямо на глазах. Свечкой таять… Каждое утро, глядя на себя в зеркало, рыдать будешь. Есть такой закон в женской природе – кому это постепенно, а кому – всё, бац, и сразу. Расплата за личную жизнь, называется. И в один миг, блямс-с – и ты чистая старуха: волосы седые, лицо в красных прожилках, на ногах вены вздулись, руки трясутся…

– Ой! Что вы такое говорите! – Татьяна в панике замахала на Веронику Фёдоровну. – Совсем меня запугать хотите сегодня.

– В самом деле, – заступилась Света, у которой тоже от таких предсказаний муражки побежали по коже. – Человек из больницы, ослабленный – а вы ему ещё больше состояние усугубляете. Вот уж, воистину – женская солидарность.

– Может быть, и нет, – повлажневшим голосом проговорила Татьяна. – Вот оклемаюсь после больницы, накоплю денег на новое платье, схожу в парикмахерскую – вы ещё сами скажите: посмотрите, какая у нас Танька хорошенькая.


– Ду-у-ра! – Вероника Фёдоровна аж подскочила на стуле. – Когда я тебе такие слова говорила? Десять лет тому назад?

* * *

Короче говоря, коллектив отдела снова заработал в полном комплекте. В чём-то и как-то это сказалось, наверное, на общей производительности труда, потому что через месяц управление вдруг выполнило план, который всем всегда казался недостижимым, как линия горизонта. И, разумеется, сотрудникам управления выдали премию пропорционально должностному окладу.

Отойдя от зарешёченного окошка кассы, Татьяна в радостно порыве поцеловала тоненькую пачечку трояков, потом свернула их в рулончик и спрятала на груди, куда обычно женщины прячут самое ценное и не очень габаритное.

– Ой, сколько я всего накуплю, – уже вернувшись в отдел, Татьяна размахнула в мечтательном восторге руки и сладко прижмурила глаза. – Магнитофон мне надо – раз, новое платье – два, зимнее пальто – три.

– Сколько ж тебе премии выдали? Сорок два рубля? А то уж мне показалось, что две тысячи… Столько всего накупить собралась.

– Ну, не всё сразу. Хоть что-нибудь одно, – не теряя ощущения счастья, объяснила Татьяна. – И то как хорошо.

– В первую очередь платье купи, – посоветовала Света.

– Ты думаешь? – Татьяна погладила рукава своего коричневого платьишка, потеребила материал, истёршийся на локтях до просвечиванья, и вздохнула. – А я хотела магнитофон.

– Вот теперь и я готова на тебя заорать, – с жалостным видом сказала Света. – Какой магнитофон! Та-а-нь!

– Ну, как же без магнитофона? Вам хорошо, у вас есть. А мне, знаете, как без музыки скучно. Так по вечерам одиноко бывает. Даже плакать хочется, – шёпотом, как тайну, произнесла Татьяна.

* * *

Прямо на глазах, как по колдовскому наговору, как забытый без полива комнатный цветок, Татьяна и в самом деле начала блекнуть, дурнеть, спала с тела и сделалась беспричинно плаксивой. На висках у неё гусиными лапками собрались морщинки, кожа на лице сально блестела, волосы, наоборот, потускнели и свалялись, как вата.

И хотя наступил апрель, расцветала весна, так любимое Татьяной время года, сама она напоминала ноябрьский скверик за её окном – грустный и жалкий под холодным дождём.

Мужчины управления уже не приставали к ней в коридоре с шуточками и не лезли оказывать знаки внимания, входя в технический отдел. Напротив, грубили, когда Татьяна по общественной нагрузке просила приобретать марки общества охраны памятников старины.

И Павел Петрович – начальник строгий, но заботливый – вдруг перестал принимать близко к сердцу её панические междометия, раздражался злобно на малейшие Татьяны промашки и даже пригрозил один раз поставить вопрос на аттестационной комиссии о профессиональной пригодности Татьяны занимаемой должности. Как будто занимаемая ею должность необходимо требовала смазливой мордашки.

Конечно, в такой обстановке душа, привыкшая к любви и вниманию, сжималась в клубок от резкой смены сезона жизни.

– Я всё думаю, думаю, думаю – почему я такая несчастная, – как-то начала жаловаться Татьяна Светлане, единственному человеку, кто ещё внимал с сочувствием её охам и ахам. – И решила потом, что во всё виноват комсомол.

– Почему? – ахнула Света от такой логики.

– Потому что, если бы я не пошла вступать в комсомол, я бы не встретилась С Сашкой. – Татьяна загнула один палей на руке. – А не встреться я с Сашкой, может быть, никто другой меня бы не уговорил, – Татьяна загнула второй палец. – Сашка здорово умел уговаривать. Такой был болтун, прямо кошмар.

Все причины несчастной личной жизни уместились на пальцах двух рук. Однако фаталистически настроенная Света сказала, что судьбу не обманешь. И, не будь Сашки, был бы Яшка, или какой-нибудь Леопольд.

– Да-а? – надломленным голосом протянула Татьяна, всё ещё держа перед собой девять загнутых пальцев. – Помню, мама-покойница тоже что-то про судьбу говорила. Когда у меня пузо расти начало. А я дурочка была, ничего не понимала. Думала, вот подожду немного – и придёт ко мне моё счастье.

– Ждёшь, ждёшь… – с глубоким вздохом, точно заразившись от Татьяны, сказала Света, перебирая листки настольного календаря. – Будто стоишь в очереди за счастьем и не знаешь уверенно, хватит ли на твою долю кусочек.

– А что у нас без очередей достанешь. А во всем очередь, – хлюпнула носом Татьяна, сложила лодочкой ладони, ткнулась в ладони лицом и беззвучно заплакала.

* * *

На улицах города стаял снег, но деревья ещё не распускались. Было жарко и пыльно. Мобилизовав все свои материальные ресурсы, Татьяна прибарахлилась на весенний сезон и теперь приходила на работу в тёмно-зелёной шляпке с залихватски торчащим пёрышком, в жёлтом пальто-распашонке и белых кроссовках отечественного производства. Она старалась держать прямо спину, смотреть весело – но всё равно взгляд у неё получался какой-то виновато-заискивающий.

На субботник все служащие управления явились, как и было объявлено накуне, одетыми по-рабочему и полные трудового задора. Шум и гомон в коридорах, сквозняки от распахнутых настежь окон, гимны энтузиастов из настенных репродукторов создавали праздничную атмосферу коллективного труда.

Руководящий «треугольник» в костюмах, при галстуках, как крестным ходом, обходили отделы и сектора, поздравляли коллективы торжественно – но, непонятно, с чем. Исключая руководящий «треугольник», только Татьяна выделялась нерабочей формой одежды и, даже, с пришпиленным к платью «бантиком для особо важных случаев».

– У меня сегодня очень важный день – объясняла Татьяна, поблёскивая глазами, чего за ней давно не замечалось.

– Сегодня у всех важный день, – бурчал Павел Петрович. – Но все пришли без бантиков.

Глаза Вероники Фёдоровны и Светы намагниченными стрелками следили за чрезмерно возбуждёнными телодвижениями Татьяны. Та хотела казаться таинственной и почти целый час ничего не объясняла, а потом выпалила, точно новость международного значения:

– Глотов вернулся. Вчера пришёл вечером и очень-очень просил остаться. Чуть ли не на коленях стоял. – Объясняя, кто такой этот Глотов, Татьяна скороговоркой протараторила: – Был у меня в юности один офицерик, бегал за мной ещё при маме. Так вот, он теперь приехал из-за границы… Ну, и очень умолял оставить его на ночь… А я сказала «нет» – и всё.

– А потом всё-таки оставила, – твёрдо сказала Света, сузив глаза.

– Ага, – смущаясь, кивнула Татьяна. – Что-то жалко его стало.

Павел Петрович крякнул, Вероника Фёдоровна засмеялась каким-то нервным смехом, потом спросила:

– Правда, что ли, мужик из-за границы?.. Ну, так хватай его за воротник и тащи в загс, пока у него на тебя охотка не пропала. Чего ушами хлопаешь?

– Я не хлопаю. Сегодня и пойдём. – Татьяна разгладила бантик на груди, а затем вытащила из своей сумки мужскую сорочку и бутылку водки. Оказала всем как главное доказательство. – Вот, подарок, по такому случаю.

– Загс сегодня не работает, – капризно сказала Света и швырнула тряпку, которую держала в руках, в ведро с грязной водой.

– Глотов сказал, работает. Сегодня у всех субботник.


Подвязавшись фартуком, Татьяна плавными, вальсирующими движениями принялась намывать стенные панели. Погрузившись в свои мысли, сладостно жмурясь, точно котёнок у тёплой батареи, она водила направо-налево намыленной губкой и вдруг замурлыкала весёлый мотивчик. Остальной коллектив выглядел почему-то расстроенным.

– Ну, мне пора, – ровно в полдень объявила Татьяна, решительно снимая фартук. – сейчас Глотов пришлёпает.

– Ох, ты, – громко хмыкнул Павел Петрович, сметавший шваброй паутинки на углах кабинета. – Ну, что ж, иди с богом, – и он в задумчивости почесал волосатое ухо о черенок швабры.

– Счастливо тебе, – по-матерински серьёзно напутствовала Вероника Фёдоровна. – Может, и сладится у вас. Мужик-то обеспеченный.

– Не забудь на свадьбу пригласить! – с неестественной весёлостью крикнул Света вдогонку Татьяне.

Татьянины сослуживцы, развернувшись на сто восемьдесят градусов, руководствуясь единым желанием, выстроились у окна наблюдать Татьяну, спешащую навстречу своему счастью.

– Вон-вон, вон тот, в скверике, на скамейке. Видите, в серой шляпе? – шипящим голосом сказала Света. – Вот повезло шалавушке нашей, какого шикарного мужчину подцепила… А тут, не знаешь для кого себя хранишь.

– Не-е, – замотал головой Павел Петрович. – У неё же офицер. Должен быть в форме, в парадной.

– Ой чёрт! Умру от зависти, – пискнула Света.

– И не говори, – поддакнула Вероника Фёдоровна. – Военный. Из-за границы… Завалит теперь Танюху фирменными тряпками.

– Вон, вон… побежала. Ишь, как скачет, – грустно заметил Павел Петрович.

Женщины примолкли. Все почувствовали себя, будто перед окошком кассы, когда вдруг в ведомости на премию оказалась лишь одна фамилия Татьяны.

– Ну-у, и офицер, – протянул Павел Петрович, вытянув шею и всматриваясь под другим углом через оконное стекло. – Сразу видно – из-за границы… И захихикал как-то злорадно.

– Фу-у, – поморщилась Света, – какой мерзкий тип. Нам таких и задаром не нужно. – И она с надменным лицом отошла от окна.

Смущаясь, точно уже в зале регистрации браков, Татьяна чмокнула в щёку подошедшего навстречу ей мужчину в мятом клетчатом пиджаке, с причёской «полубокс», с рыжей щёточкой усов на лошадиной физиономии кирпичного колера. Татьянин жених заглянул в её сумочку, ощерился малосимпатичной улыбкой, после чего подхватил Татьяну под руку и они быстро пошли в ногу по песчаной дорожке скверика.

– Да уж, – сказала своё слово Вероника Фёдоровна. – Как была дурой, так дура и осталась.

– А мы губы раскатали: свадьба, свадьба… – Света, усмехнувшись, развела руками. – А всё-таки мне её жалко. Чисто по-женски жалко.

В скверике на ветках тощих чёрных деревьев лопались почки, и на белый свет проклёвывались дождавшиеся новой весны наивно-удивлённые листочки зелёного цвета надежды.


Квадратность мира, или пожарная лестница


1.


С психикой творилось что-то ненормальное. Во-первых, преследовал запах грязных солдатских портянок. Во-вторых, всё вокруг раздражало.

И раньше у Радькина случалось плохое настроение. Бывали депрессии, меланхолии, как и у всех нормальных людей, на почве нарушения пищеварения или не комфортной погоды. Но сейчас, в последнюю неделю, преследовало ощущение какой-то надвигающейся катастрофы, ощущение притаившегося за спиной ужаса.


Радькин глотал седуксены и нозепамы, пил отвар пустырника и просто пил… для эмоционального расслабления. Расслабление приходило – но ненадолго, а потом делалось ещё хуже: хотелось, как таракану, забиться в щелку или, как трусливому щенку, спрятаться под диван. Радькин об этих своих ощущениях никому не рассказывал, потому что был уверен, что выразить творящееся у него на душе просто не хватит красноречия. Никак не объяснишь, и никто не поймёт.

Или отвернутся, не дослушав, или дадут равнодушный совет, вроде: займись бегом по утрам – всё как рукой снимет. Вот если стать посреди коридора в своей конторе да заорать благим матом: «Ой, господи, как мне плохо!» – тогда, может и поймут. Вернее, не поймут – а сделают конкретное предположение – и вызовут психбригаду.


Раньше он сдерживался, но сегодня почувствовал, что уже не сможет сдерживаться. Он уже не мог уговорить себя тем, как он будет выглядеть в глазах окружающих. Это стало для него глубоко безразлично. Окружающий мир колебался вокруг серым туманом и вонял противным запахом грязных солдатских портянок.


2.


Утром, собираясь на работу в своё офисное болото, Радькин и почувствовал критический надлом в организме. Когда чистил зубы в ванной, от ожесточения к чему-то непонятному, аж согнул ручку зубной щётки. Когда посмотрел из окна кухни на городской пейзаж снаружи, все здания приобрели резко-контрастный абрис, точно зрение подскочило на все сто десять процентов. Жена, наливая чай, обыденно напомнила, что за квартиру хозяйке не плачено уже два месяца. По телевизору радостно сообщали, что «ещё чуть-чуть – и всё будет хорошо». По радио на кухне одновременно сказали, что «уже всё – и мир на грани катастрофы».


Жена уже собралась на работу и бурчала в прихожей перед зеркалом насчёт своей потёртой шубы. Всё обычно – и обыденно. Жена часто, одеваясь перед зеркалом, вздыхала по этому поводу. Но тут, в этот пасмурный утренний час, Радькина больно, по самому сердцу, задело скрытым упрёком и он, швырнув на пол чашку, из которой отхлёбывал чай, заорал до хрипоты в голосовых связках:

– Что-о?! Что, мне воровать пойти, чтобы купить тебе новую шубу? Воровать, да! – Чашки ему показалось мало и он смёл на пол чайник с заваркой. Чайник силой удара рассыпало на мелкие черепки, чёрные брызги залепили стены и даже потолок. – Что! – орал Редькин. – Как!.. Где!…


Хлопнула входная дверь. Закашлявшись, Радькин опустился на табуретку, обхватил голову руками. Ему стало жалко себя и противно от самого себя. Стало жалко жену, которая идёт сейчас неуверенным шагом по скользкому тротуару, беззвучно плачет и размытые тени по лицу текут чёрными струйками, как чайная заварка по кухонной стенке.

«Я – виноват?.. Разве, я виноват?.. Я живу, вроде бы, как и полагается жить?..» – угнетённо размышлял Радькин. Голова у него кружилась, давило в висках, в ушах звучала, будто наяву, тревожная музыка, предвещающая пиликаньем скрипичной струны какие-то близкие ужасные события. «Что же за жизнь такая? Всё однообразно, уныло, беспросветно и – главное, что обидно, так будет долго, если не всегда. И вчера так было, и завтра также будет… Коридор какой-то… Выход есть?.. Выход какой-нибудь есть?..»

– Мы передавали фантазию Мусоргского «Ночь на Лысой горе», – сообщило кухонное радио.


3.


Радькин опоздал на работу на целых сорок минут. Рубашка на его спине взмокла, несмотря на промозглую погоду. Сердце колотилось, как только что пойманная в клетку птица. Бледное лицо с прикушенной нижней губой выражало скрытую боль и отрешённость, как у лётчика-камикадзе перед вылетом.

В сумеречном коридоре, без окон и со слеповато мигающими люминесцентными лампами, Радькин столкнулся с начальником своего рабочего места.

– Арсений Петрович… – начальник показал мимикой, что он очень удивлён, и остановился, сложив на большом животе руки.

– Что «Арсений Петрович»!.. Что вам надо от меня?! – с истеричной враждебностью вскинулся Радькин – и на какое-то мгновение почувствовал себя собакой, укусившей своего хозяина.

– Как «что»? – начальник глянул на часы. – Сорок две минуты опоздания. А как же трудовая дисциплина? Это вам не тогда… когда, – начальник махнул рукой себе за спину. – Теперь уже – не то. И в условиях рынка рынок труда жесток и безжалостен, заставляет думать ежеминутно о сохранении своего рабочего места…

– Слышал я об этом много раз, – огрызнулся тихо Радькин. – Ну и плевать.

Он крутанулся на каблуках и пошёл дальше по коридору. Начальник долго смотрел ему в спину, выпятив губы и сдвинув к переносице брови.


Радькин вошёл в свой отдел, большущий, как ангар для воздушного лайнера средних размеров. Какой-то гараж для канцелярских столов, разделенных по новой моде ячейками из прозрачного плексигласа. «Арсик, привет», – со скучной весёлостью поздоровалась Светочка, соседка слева. Сосед справа, Толя Салов, читал газету, сложенную вчетверо, чтобы в случае тревоги её можно было быстро спрятать в ворохе чертежей.

Тошнотно знакомый запах клея и бумажной пыли. «Какой кошмар убогости. Какое болотное царство – и мы все, как болотная ряска, уныло плавающая на поверхности этого болота», – подумал Радькин, с отвращением глядя на свой стул, который он занимал уже восемь лет и, возможно, будет занимать до конца своей трудовой биографии. «Как же я всё это терплю». Взгляд его скользнул по квадратной крышке стола, обтянутой коричневым дерматином с тиснённым рисунком маленьких квадратиков. Будто утомив зрение на этом квадратном однообразии, он отвёл глаза в сторону, посмотрел вокруг. И всё вокруг, оказалось, состоит тоже из одних квадратов. Квадратные окна, квадратные стены, двери, лампы на потолке и даже лица сотрудников, вблизи и вдалеке квадратного помещения казались одинаково уныло-квадратными.

– Нет, я так больше не могу, – сказал Радькин вслух. – Я пойду покурю. Так можно и взбеситься.

Доставая на ходу сигарету, он отметил про себя, что и сигаретная пачка всё той же квадратной формы.

Приткнувшись в курительном углу, ломая спички трясущимися пальцами, он пытался уловить закономерность, которая только вот лишь померещилась ему в квадратности окружающего мира. Обнаруживалась какая-то закономерность, имелась какая-то

психологическая связь, чувствовалась душевным подсознательным наитием – но пока не поддавалась формулировке. Можно, например, обозначить так, что примитивное окружение, примитивность формы и вырабатывает примитивное содержание-существование. Происходит определённое кем-то программирование сознания под общий шаблон. Как спички в квадратном коробке. Обструганные спички живут в квадратных домах, в квадратных квартирах – и всё по принципу усреднённости, общего стандарта, типичности и дешевизны…

Радькину стало интересно это направление его мысли. Он похмыкал, постучал подошвой по линолеуму, переменил позу и закурил вторую сигарету. «Квадратность мира можно рассмотреть ещё в одном аспекте…», – но ему не дали додумать. Толя Салов хлопнул по плечу и потряс перед носом Радькина конспиративно сложенной газеткой.

– Ты читал?.. Что пишут, что пишут! – Салов щёлкнул ногтём по газете. – Сплошная катастрофа…

Радькин непонимающе смотрел на быстро шевелящиеся губы сослуживца и никак не мог вынырнуть из своих мыслей.

– А вот это читал? – и Салов вынул из кармана свёрнутый трубкой журнал. – С ума сойти…– Салов, вдруг замолчав, заглянул сбоку в лицо Радькина и спросил уже тихим голосом: – Ты что, больной сегодня? Вон глаза какие-то замороженные, пот на лбу. И вообще – смурной до странности.

– Я думаю, – сосредоточенно ответил Радькин.

– О чём? – недоверчиво улыбнулся Салов.

– Ты слышал что-нибудь о квадратности мира?

– О чём? – опять переспросил Салов, сморщив лицо.

– Как ни странно, у нас преобладающей формой линейного многообразия является квадрат. Фигура, имеющая четыре равнозначных стороны, или приблизительно к равнозначности. Такие как прямоугольник, паралепипед. Они – ещё не полноценные квадраты, но стремятся к этому идеалу. Квадрат – это символ, это идеал, это венец простоты… Для кого-то там, – Радькин показал пальцем в потолок. – Нас программируют. Я об этом сегодня догадался. Но я не хочу жить так просто и убого…

– Постой-постой, – перебил азартно Салов. – Я где-то читал об этом. Это инопланетяне, гады…

– Я это сам рассчитал, – твёрдо сказал Радькин и спрятал в карманы дрожащие руки.

– А-а, сам, – Салов разочарованно отмахнулся, потускнев лицом. – Я думал, читал где-то. – Он поплевал на окурок, кинул его в урну и поплёлся на своё рабочее место.


4.


Квадратный кабинет-ангар жужжал пчелиным озабоченным ульем. Кто-то покорно жужжал в своей плексигласовой ячейке, кто-то скучающе переползал от одной к другой ячейке, тоже что-то жужжа при этом.

Жужжание мигом прекратилось как только в кабинет вошёл начальник отдела, громко топая ботинками сорок шестого размера. За ним телепался в синем халате развязной походкой циркового клоуна бригадир местных слесарей-электриков.

– Прошу минуточку внимания, – сказал начальник.

Его сразу же перебили радостно:

– Неужто зарплату дадут?

– Всему своё время, – начальник поднял руку, потом улыбнулся загадочно. – Мы получили от наших зарубежных партнёров в качестве гранта и вообще, как аванс за будущие успехи в работе, пять компьютеров новейшей марки, правда, чуть-чуть бывших в употреблении…

– А зарплату? – уже разочаровано спросили несколько голосов.

– Несмотря на мировой кризис… Несмотря на то, что…

– Не надо компьютеров – зарплату давай!

– Уже три месяца без зарплаты!


Начальник отдел опять поднял вверх ладонь. А бригадир слесарей за его спиной сморщил лицо в улыбке чёрта-шалунишки.

– Не надо вот этого. Сейчас вам не тогда-когда… Когда мы назывались НИИ «Промпродторг». Сейчас мы – совместный российско-итальянский холдинг «Промторгсервис».И это ко многому обязывает. И наше руководство, в частности. И президент страны, вообще… Напрягают все усилия…

– Чтобы выглядеть трезвым! – крикнул кто-то из глубин кабинета.

Начальник сделал строгое, как у милиционера, лицо. А бригадир слесарей за его спиной, сунув руки в карманы своего халата, завилял его полами, как в танце «канкан».

– А это у меня первая новость, – тихо и загадочно произнёс начальник отдела. – Слесаря сейчас займутся проводкой для подключения компьютерной оснастки. – Начальник обернулся и показал на бригадира. Тот шагнул вперёд и сделал книксен. – А вторая у меня новость… Так-так, – начальник опять строгим взглядом милиционера осмотрел притихшее пространство плексигласовых ячеек.

Ему, видимо, понравилось такое внимание, и он тянул паузу. В наступившей тишине уже было слышно как бежит вода по батареям отопления. Начальник усмехнулся – и продолжил:

– Сегодня уважаемая дирекция выделила нашему отделу значительный премиальный фонд. Так называемый бонус за плодотворную работу. – Начальник ещё порассуждал пару минут газетными словами о повышении производительности труда, о нарушителях трудовой дисциплины и сказал конкретно: – Что же мы будем разбрасываться стимулами повышения производительности, если такие люди, как Радькин, опаздывают на работу на целый час. Весь коллектив испепеляет, так сказать, в творческих муках свой интеллектуальный потенциал, а Радькин в это время гуляет по улицам, любуется, мягко говоря, городскими пейзажами… И теперь вот, можете убедиться, сидит за пустым столом юношей бледным со взором горящим…

Радькин очнулся при упоминании своей фамилии. Прислушался к концовке начальнической речи – и понял, что его кандидатура исключается из дележа премии. Сплочённый в горе коллектив отдела, в радости и предвкушении «бонуса» исторгнет его из своих рядов, надеясь получить за счёт этого на копейку больше. Радькин вспомнил о жене в потёртой шубе, о долге за съёмную квартиру, о не родившемся ребёнке – рождению коего мешали то перестройка, то вхождение в рыночные отношения, то чёрте откуда взявшийся кризис мировой экономики.

«Всё верно, – хладнокровно подумал Радькин. – Закон равнозначности сторон квадрата. Если уменьшается одна сторона квадрата, логично и закономерно сокращаются и остальные стороны…»


Он поднялся из-за стола, кашлянул и произнёс тихим, но срывающимся голосом:

– Универсальный системный принцип квадратности угнетает нашу жизнь. Неживая материя внедряет этот принцип в нашу жизнь, чтобы минимизировать человеческие потребности, унифицировать всё и вся, примитизировать закон эволюции… И в конечной своей задаче повернуть развитие разума человека в обратную сторону. Мы должны осознать…

У кого-то упал с треножника кульман. Соседка Светочка громко ахнула. Начальник отдела посмотрел, откинув назад голову и сложив на груди руки. Улыбнулся и сказал:

– Радькин, ах, Радькин. Вы избрали не лучший способ оправдания. Не морочьте голову мне и коллективу.

Бригадир слесарей за его спиной перестал кривляться и стоял с вытянутой физиономией.


5.


Зазвонил звонок, по звуку которого у сотрудников «холдинга» рефлексивно выделялась слюна, бросались дела и длинные коридор гудели под строевым шагом сотрудников, направляющихся в ведомственную столовую.

Радькин, обособленный случившимся от коллектива, вышел последним из кабинета и тоже побрёл в столовую, хотя и не испытывал чувств голода, просто следовал многолетней привычке.

На обед давали сосиски.


– Не больше двух в одну тарелку, а то всем не хватит! – кричали задние ряды. – А если человек не ел со вчерашнего дня по уважительной причине! – громко возражали впередистоящие.

– Чтоб ты подавился!..

– Ну и заткнись, если ты с прошлого года закормленный…

Радькин в конце очереди болезненно простонал. Пульсирующее колебание ажиотажно настроенной очереди давило его, плющило, засасывало в себя, точно медузоподобный

организм, переваривающий добычу. «Люди! Люди, – хотелось крикнуть Радькину. – Мы одинаково убоги и зависимы. Мы все – пленники квадратного мышления. Вдумайтесь как я – и вы поймёте, что не в сосисках суть… Это отвлекающий манёвр от взгляда в сущность…»

Поручень турникета у раздаточной стойки вдавился Радькину под ребро. Его замутило от смешанного запаха женских духов, табачного перегара, сырой штукатурки, подгорелого молока.

– Мне не надо сосисек, – замотав головой, сказал он распаренной поварихе с носом-картошкой. – Положите одного гарнира, что ли.

– На-а, бери, – рыкнула та и швырнула на стойку одну из трёх зажатых в пятерне тарелок с порциями сосисок и вермишели. – Буду я тут ради тебя одного суетиться. Всем, значит, давай сосиски – а он один, псих, нашёлся… Двигай дальше.

У Радькина сдавило в висках и весь белый свет, как в уменьшаемой диафрагме, сошёлся на потном лице поварихе с носом-картофелиной. Он не осознавал, что он хочет сделать, ему просто до смерти захотелось, чтобы глазки цвета какашки этой женщины сменили своё нагло- уверенное, презрительно-смелое выражение. Пусть эти глазки испугаются,, удивятся, заплачут. Что угодно – лишь бы изменились.

Держа в фокусе лицо поварихи, он медленно отвёл назад руку, собираясь как можно сильнее шандарахнуть кулаком по раздаточному прилавку, по расставленным на нём тарелкам с кислой капустой, селёдочными кусками, яичными половинками.

В очереди зашумели: «Давай-давай, проходи», на Радькина надавили и пропихнули его дальше в сторону кассы.

– Что у вас? – спросила девушка на кассе, глядя на пустой поднос Радькина.

Радькин посмотрел на неё, не понимая куда делся носик картофелиной, потом сказал сдавленным голосом:

– Три компота, – и двумя руками в пригоршню поставил на поднос три стакана.


6.


В ангаре отдела было пусто и пахло солёными огурцами. В укромном уголке за дверью мышкой притаилась нормировщица Анна Петровна и с аппетитом уминала картошку в мундире с домашними соленьями.

– Что, Арсюш, уже пообедал? – спросила она с набитым ртом.

Радькин ничего не ответил. С лицом безвыразительным, как оплывшая свечка, стоял у окна и смотрел на улицу.

– Ты чего такое говорил о вражеской организации? Это про кого, про Америку, что ли?– Пошутил или в самом деле такие страсти творятся?

– Ням-ням-ням, – повернув голову к Анне Петровне, серьёзно проговорил Радькин.

Замерев с поднесённым ко рту половинкой огурца, Анна Петровна обиженно захлопала глазами.

– Арсюша, ба-а… Уж от тебя такого воспитанного молодого человека я не ожидала такого хамства… Из-за премии расстроился, да? Я понимаю и сочувствую тебе. Но ты же сам виноват…

– Я виноват?.. Кто виноват?! – обернувшись, со злой гримасой на лице, рявкнул Радькин. Он сжал кулаки и забегал глазами по сторонам, словно отыскивая выход для бегства. – Давитесь тут сосисками. Все вы тут, как свиньи у корыта. Голову поднять не хотите от своего корыта… Вам объясняют, глаза открывают, что вокруг творится… А вы – смеётесь!.. Нет! Пусть!.. Я один убегу из квадратного мира! – Крик Радькина перешёл на визг и он затопал ногами, точно капризный карапуз. – Ну и задыхайтесь тут в квадратной душегубке! Чёрт с вами!..


У Анны Петровны выпал из рук солёный огурец, отвисла челюсть. Она хотела что-то сказать, но поперхнулась недожёванным куском, закашлялась до слёз.

Радькин подбежал к двери, дёрнул её на себя – дверь не поддавалась. Радькин, по-дикому ощерив зубы, отскочил назад и с разбегу вдарил ногой в дверную половинку – та распахнулась, и Радькин, взмахнув, как крыльями, фалдами пиджака, выскочил из кабинета.


Непонятно откуда взявшейся энергией, точно перегретым паром, сорвавшим аварийные клапаны, Радькина пронесло по коридору, по лестничным пролётам и вынесло аж на девятый, последний этаж этого здания. Дальше бежать было некуда – лишь щелястая дверь аварийного пожарного выхода скрипела под сквозняком. А злая энергия продолжала клокотать в клетках Радькинского организма.

Рывком Радькин распахнул присыпанную снегом дверь и ступил на покрашенную красной краской металлическую площадку. Затем, цепко перехватывая пальцами круглые прутья, полез наверх.

Облизанные зимним ветром ступеньки выскальзывали под подошвами и жгли ладони морозным железом. По спине Радькина ледяными муравьишками пробегал щекочущий страх – но Радькину хотелось дальше, туда – наверх, точно там – наверху, на самой крыше, сидит какой-то буддистский монах и тем, кто до него доберётся, даёт мудрый совет на любой вопрос.

С упрямым пыхтеньем Радькин переполз на животе через парапет ограждения плоской крыши и обессилено свалился на жёсткий, пропитанный сажей снег. Утирая рукавом струящийся по лицу пот, он почувствовал себя устало счастливым, как бывает счастлив человек, вложивший все силы в достижение своей цели. До чего же прост, оказывается, рецепт счастья: делай то, что тебе нравится, и добивайся того, чего тебе хочется.

Втыкая коленки в жёсткий наст, Радькин на карачках добрался до парапета над парадным фасадом. Сел на бетонный откос, свесив по-удалому, как мальчишка-голубятник, ноги наружу, в девятиэтажную пропасть.


Внизу, в сизых сумерках февральского вечера, меж выставленных в линию домов-коробков бегали с тоненьким перезвоном оранжевые трамваи-гусеницы, суетливыми кучками шныряли туда-сюда козявки-машины, ползала, пульсируя по сигналу светофора, слипшаяся в кучки людская биомасса.

Радькин сидел, скрестив на груди руки, и смотрел задумчиво куда-то на линию горизонта в размышляющей позе фигурки-уродца на портике Собора Парижской богоматери.

Пахнущий заводскими дымами ветер шевелил его волосы – и он тихонько выговаривал обрывки своих мыслей:

– Квадратность губит непокорство… Одинаковость – разнообразие. Взаимно уничтожающие силы. В этом корень смысла, алгоритм решения вопроса… Надо ломать одинаковые стороны… Ломать противоположностью…


Сумерки быстро густели, зажигались созвездия городских огней. Радькин мыслил. Его, до этого потные волосы встопорщились теперь ледяными колючками и в ознобе тела звенели, точно ёлочные игрушки. Губы приобрели синюшний цвет и тряслись, как кусочки желе на блюдце. Радькин чувствовал близость открытия, близость границы квадратного мира, из которого он вот-вот вырвется. Быть может, осталось совсем чуть-чуть, всего одна мысль, всего один шаг.


7.


– Вы слышали: Радькин наш с ума сошёл! – обращалась ко всем входящим в отдел Светочка в восторженном возбуждении. – Ну, вот так. Премию ему не дали… У него мозги и набекрень… Сошёл с ума и куда-то убежал. Уже полдня где-то бегает…


Подробности объясняла Анна Петровна, повторяя, наверное, в двадцатый раз произошедшую на её глазах картину умопомрачнения Радькина:


– … А он как зарычит. Зубы оскалил, вдарил в дверь головой – и убежал…

– А я это первым заметил, – добавлял Салов. – Ещё утром. Он мне что-то такое объяснял – ни одного слова не понял. Ну, думаю, замкнуло схему у кореша. Я сразу догадался…

За столом пропавшего Радькина сидел начальник отдела и растерянно листал настольный календарь. Он не пресекал общего возбуждения, мешавшего производительности труда. Иногда, когда удавалось вставить слово, высказывал, почему-то робким голосом, свои предположения:

– Ну, если коллектив так решил – значит, нужно признать свои ошибки. Покаяться, пообещать что-нибудь… Зачем же так сразу, с ума сходить… Странная какая-то форма протеста. Можно было и компромисс, в конце концов, найти… Эх, Радькин, Радькин…

– А он как закричит: «Дай сосиску!». Ну, думаю, сейчас он мне в горло вцепится…

– И ведь ничего ему не будет. Дураков не судят…

– Ещё когда он мне стал объяснять, что земной шар квадратной формы – я сразу всё понял. Просто промолчал. Зачем, думаю, я буду лезть в чужую душу…


Зазвенел звонок, извещающий о конце рабочего дня. Взбудораженный коллектив подчинился многолетнему рефлексу и с чувством уже душевного уютства потянулся к вешалке.

Быстро расхватали пальто и шубы, лишь чёрного драпа демисезонное пальто Радькина осталось одиноко висеть на обмахрившейся пуговичной петельке.


Людская масса вытекла пульсирующе, как в пищеварительном процессе, из стеклянных дверей офисной девятиэтажки. Никто даже не посмотрел вверх, на крышу. Не было у них такой привычки – задирать голову в небо. Погасли окна, ночной вахтёр закрыл на засов стеклянные двери.


Угрюмый «Француз»


– Не спорь со мной!.. Сам нюхал!

– Трезвый я был…

– Тебе говорят, не спорь! – Начальник цеха стукнул ладонью по лежащему на столе журналу распоряжений. – Совести у тебя, Королёв, ни грамма не осталось. Если бы не я, давно бы ты с работы вылетел и вообще бы уже… это самое. – Начальник, не найдя подходящего выражения, помахал в воздухе рукой, что можно было понять по-разному: или же Королёв взлетел бы к небесам, как птичка, либо понесло бы его, горемычного, неизвестно куда, как сорванный ветром осенний листок. – Сколько раз я тебя на смене пьяным лов… заставал? А-а?

– Один раз, – пробурчал Королев.

– Не один, а три раза, – раздражённо поморщился начальник цеха и залистал журнал распоряжений. – Могу точно сказать, какого числа.

– Один раз, – упорно возразил Королёв, отвернувшись от начальника к стене кабинета.

– Ты не отворачивайся, ты слушай. От тут записано: раз, два, три… Три раза! А наказал я тебя сколько раз? Один раз…

– Три раза, – буркнул Королёв в стену.

– Как это – три? – начальник цеха пролистал журнал в обратном направлении. – Вот. Отстранён от работы. Лишён премии. И это в одном приказе, значит, наказан один раз.

– А в карикатуру всунули? – с обидой уточнил Королёв.

– Ну-у, карикатура – это не наказание. Это так, воспитательная мера.

– Ага, «воспитательная»! У меня сыну семь лет. Он уже всё понимает. А если ему кто-нибудь расскажет, каким крокодилом с поллитрой в зубах меня в стенгазете изобразили? Воспитательная мера…

Королёв насупился и поправил на голове свой неизменный берет с хвостиком.

– Ага, о сыне вспомнил! Проняло, значит? – обрадовался начальник цеха, припоминая, что действительно месяца два назад была такая картинка в цеховой стенгазете: зелёный крокодил с рыжими, как у Королёва бровями, в беретике коричневого цвета, заглатывающий одну за другой бутылки, а под картинкой пояснительная надпись – «Есть в нашем цехе крокодил – он море водки проглотил». – О сыне, Королёв, раньше надо было думать. Порушил семью-то… Солидного возраста мужчина, не мальчишка какой-то шалопаистый, специальность у тебя умственная, работа ответственная… А ты?.. Эх, ты, Королёв Вася… Жена твоя бывшая на тебя жалуется, забросала директора жалобами. Мешаешь ей жить нормально, с квартиры сгоняешь, скандалишь постоянно и всякое тому подобное. Теперь вот на работе хулиганство настоящее сотворил. Директор меня вызвал и сказал, что пьяниц и дебоширов он у себя не потерпит. И я ему сказал, что полностью с ним согласен. Хватит с тобой нянчится. По-хорошему не понимаешь – найдём другие меры.

Королёв медленно поднялся со стула, выражая своей невысокой, согнутой вопросительным знаком фигурой и глубоко засунутыми в каманы руками полное безразличие к любым мерам. Посмотрел на потолок, спросил:

– Можно идти?

Начальник цеха немного задумался: что бы ещё сказать в напутствие, но ничего не придумал и коротко разрешил:

– Иди.


В котельном цехе электростанции Васю Королёва за его берет с задорно торчащим посерёдке хвостиком прозвали «французом». Это прозвище, как и веселёнький хвостик на берете, вовсе не вязалось с сердитым, угрюмым, сутулым обличьем Королева. Однако, вероятно, именно по этой причине оно показалось смешным и удачным, несколько лет не отлипает от Васи и тот, хотя и неохотно, но иногда откликается на него.

Свой беретик Королёв носил потому, что голова у него была абсолютно безволосая, гладкая, как яйцо, аж блестящая. В цехе шутили: мол, не прикрывать на людях такую лысину так же неприлично, как и прогуливаться по улице без штанов.

Королёва вообще часто и разнообразно подначивали, и он, на свою беду, переносил шутки чрезмерно болезненно. Сначала молчал, потом огрызался, затем начинал топать ногами, сжимать кулаки. Потом – замолкал, отворачивался от гыкающих физиономий и ещё больше сгибал свою сутулую спину. По причине полной Васиной беззлобности шутить над ним было очень удобно. Сразу видна реакция на шутку и не надо опасаться, что он когда-нибудь отомстит за обиду.


Работал Королёв машинистом котлоагрегата. Работа квалифицированная, сидячая, главное в ней – наблюдать за показаниями приборов и регулировать тумблерами на приборном щите параметры работы котлов. Особенных каких-нибудь геройских качеств здесь не требовалось. Основное усидчивость и внимание.

Обычно, приходя на смену, Королёв усаживался за стол перед своим пультом управления, поглядывал насуплено из-под бровей на стрелки приборов. Когда надо – вставал и переводил стрелки на нужное деление. За восемь часов смены он не уставал от одиночества, очень редко подходил к столам соседних машинистов, а если кто-нибудь из сменного персонала направлялся к нему, Королёв краем глаза наблюдал за подходившим, пытаясь определить: идут ли к нему по делу или так, похохмить и покоротать те самы рабочее время. Почувствовав, идут от безделья, а значит, с каким-нибудь коварством, Вася тут же вставал, шёл к пульту, принимался сосредоточенно всматриваться в приборы, хвататься озабоченно за тумблеры и кнопки, будто работа котла вошла в аварийный режим.

В коллективе к Королёву относились по-разному. Те, кто проработал с «французом» год-два – насмешливо и неуважительно. Кто знал его давно – покровительственно, со скрытой заботой, как к обиженному судьбой родственнику. Собираясь на отвальную по случаю отпуска или просто так, в складчину на природе после смены, Васю приглашали редко. Интереса в нём было мало: выпьет – и молчит. А потом уснёт прямо там, где сидел, и веди его домой, чтобы не замёрз или в милицию не забрали.

Те, кто знал Королёва давно, говорили, что раньше он таким не был. То есть лысым Вася был всегда, вернее, не всегда, а почти сразу после солдатской службы. А вот угрюмым его сделали исключительно семейные обстоятельства и Тонька – его бывшая жена.

По ночным спокойным сменам, тщательно разбираясь в хитросплетениях своих и чужих жизней, дежурный персонал цеха категорически решил, что довести человека до такого состояния, когда он, можно сказать, даже лицо своё потерял, семейные неприятности могут в том случае, если сам из себя этот человек никудышный, слабохарактерный. Бывают, конечно, в жизни такие моменты, от которых и за десять лет не оправишься, с ума сдвинешься или сердце разорвётся. Но чтобы из-за обычного развода спиваться?.. Была бы хоть баба путная… Плюнул бы – и уехал.

Когда Королёв официально подарил Тоньке свою фамилию, ему было немногим за тридцать, а ей – восемнадцать лет. Через три месяца после этого события Тонька отблагодарила супруга сыном. С годами семейной жизни разница в их возрасте не уменьшилась, а, наоборот, увеличивалась до противоположности. Как говорится, связал бог верёвочку с бечёвочкой.

Досталась Васе жена весёлая, бойкая, непоседливая, приятно посмотреть. Да и посмотреть было на что. Тонька об этом знала и старалась, чтобы на неё смотрели. Запирать себя в четырёх стенах она не собиралась. Вася подневольно таскался за ней по вечеринкам, по гостям, по всевозможным пикникам на природе, нагрузившись сменными ползунками, бутылочками с кипячёной водой, толкая перед собой детскую коляску. Тонька всей душой отдавалась веселью: голосила песни, хохотала до слёз, безбоязненно заигрывала с чужими мужиками, дурачилась, как котёнок на травке, щипая своего Королёва. Тот терпел, терпел – но потом ему это надоело. Он с сыном оставался дома, готовил, мыл, стирал – и ждал, когда весёлая круговерть надоест наконец-то и самой Тоньке. Тоньке, однако ж, нисколько не надоедало.

Работала она стрелком ведомственной военизированной охраны. Дежурила то в день, то в ночь. Заскочив с дежурства домой, она тут же уносилась куда-то опять, быстренько перекусив, накрасив губы и ресницы, промокнув излишне накрашенные места сушившейся на кухне рубашонкой сына. Королёв пробовал вставать на Тонькином пути, пробовал повернуть её лицом к семейной жизни и домашним заботам, иногда, для пущей убедительности, разбивал о пол тарелку. Тоньку это не останавливало. Орать и бить посуду она умела и сама.

Искренне плача, кусая губы, Тонька кричала, что лысый чёрт сгубил ей молодость, если бы не он, то быть бы ей стюардессой или манекенщицей. Королёв как мужчина замолкал первым. Немногим погодя затихала и его жёнушка. Всхлипывая, Тонька шла в ванную, умывалась, по-новому наводила красоту и с поникшим видом, будто направляясь в монастырь, выходила из квартиры. Хлопала входная дверь, и с лестницы доносилось быстрое цоконье Тонькиных каблучков.


Как-то Тонька дежурила ночью на своём посту в проходной электростанции, и к ней ночью для перемирия заявился слегка выпивший один её знакомый. Близкий. Этот близкий знакомый незадолго до этого, будучи с Тонькой на именинах у подружки, как показалось Тоньке, излишне много уделял внимания имениннице. Личные интересы совпали со служебными, и на пост своего знакомого Тонька не пустила. Но изменник, видимо, хорошо ведавший женские сердца, не поверил её словесным угрозам и полез через форточку в помещение проходной. Действуя в точности с караульным уставом, Тонька применила табельное оружие: саданула настырного хахаля рукояткой револьвера по лбу, а когда тот, опешив, сорвался с подоконника на землю, выстрелила через форточный проём в воздух.

Близкий знакомый, здорово перетрусив, побежал зигзагами прочь. Тонька выставила револьвер в форточку, прицелилась и решительно, по дуэльному, бабахнула. Не выбирая сухого места, точно убитый наповал, тот шлёпнулся в лужу и замер в неподвижности. Тонька выронила оружие, завывая от плача, доложила начальнику караула «об убийстве нарушителя».


Не успел ещё вылинять синяк на лбу хахаля-нарушителя, как Тонька с двумя чемоданами вещей перебралась к нему в общежитие, оставив Королёву записку: «Жизнь свою сломать не дам. Всё своё забрала. Претензий не имею».

Две недели после этого о Тоньке не было и слуха, ни духа, будто сквозь землю провалилась или резко изменила образ жизни. На третью неделю комендантша общежития притащила Королёву чемоданы и сообщила, что его беглая жена выехала в неизвестном направлении: то ли с новым мужем, то ли в погоне за ним.

Комендантша, глядя на лысую голову Васи, склонённую над кастрюлькой с варившимся борщом, дала парочку советов, как вести себя с гулящими бабами, погладила, очно сиротку, пятилетнего Королёва, потом попросила написать расписку о возврате чемоданов и ушла, вздыхая.


Ещё через неделю заявилась собственной персоной Тонька. На усталом от дороги лице не было ни капельки раскаяния, ни грамма унижения. В квартиру её Вася не пустил. Придерживая ногой в тапочке приоткрытую дверь, он разговаривал с Тонькой через порог. И скитания всё-таки повлияли на Тонькин характер: поубавилось весёлости, прибавилось настырности. Она упорно лезла в покинутое семейное гнёздышко, пихалась, грозила милицией.

Вася держался твёрдо. Сохраняя достоинство, молча отпихивал Тоньку, на её оскорбления не отвечал и а все требования угрюмо бурчал:

– Всё своё забрала?.. Претензий нет?.. Вот и катись отсюдова…

Тонька, тяжело дыша, продолжала прорываться в квартиру. Королёв, отпихнув наконец-то Тоньку подальше от порога, захлопнул дверь, защёлкнул замок. Тонька вдавила пальцем кнопку звонка, ругалась за дверью, грозила, что заберёт сына по суду.

– Пап, кто там? – спросил с кровати сонным голосом сын.

– Мать твоя возвратилась, – ответил Королёв, выдёргивая идущий к звонку электрошнур. – Спи, спи…

– А-а, – разочарованно протянул сынишка, пряча под подушку игрушечный пистолет. – А я думал, что нас разбойники напали.


По решению суда ребёнка оставили матери. Вася Королёв, не обладая способностями к обобщениям, пытался убедить суд многочисленными примерами, что сыну будет лучше с ним, чем с матерью. Однако суд особых аморальностей в поведении Тоньки не усмотрел. Характеристика с работы у неё была замечательная, ребёнок малолетний, следовательно, нуждается в материнской заботе – и присудил сына Тоньке вместе с четвертинкой заработка Королёва.

Королёвых развели, имущество и квартиру разделили. Но жить они продолжали под одной крышей, поскольку все варианты размена жилплощади Тоньку не устраивали. Она считала, что из всего пространства двухкомнатной квартиры её супруг имеет право на метраж не более кухни. Дураков же менять кухню на комнату не находилось, и Вася продолжал жить вместе с Тонькой, ожидая неизвестно чего. По-прежнему сынок оставался под его полной заботой. И игрушки, и одежду, и кино по воскресеньям в поселковом доме культуры – всё это было из Королёвской зарплаты, ущемлённой исполнительным листом.

С последней зимы его заработок, правда, неожиданно вырос: за причинённое ему увечье головы с Тонькиной, теперь, зарплаты удерживали десять процентов в его пользу. Виновата, в действительности, была не сама Тонька, а навещавший её в ту пору молодой хулиганистый парень. Парень этот в пьяном раздражении, беспричинно, или по Тонькиной указке шибанул Васину голову о дверной косяк. Дальше Королёв уже не помнил – била ли его ещё и Тонька: в голове от удара помутилось и помнился лишь голос зашедшегося криком сына.

Холодной порою Тонька частенько собирала у себя на квартире шумные гулянки и почти всегда один из гостей, одарённый особым радушием хозяйки, оставался с ночёвкой. А Вася не обладал достаточными физическими возможностями, чтобы нужным образом отвечать на пьяный юмор гостей, когда они, то донимали его вопросами: «Что тут делает посторонний мужчина?», то под женское хихиканье щёлкали ногтём Васю по гладкой макушке. Он угрюмо огрызался, втягивал голову в плечи и отворачивался, чтобы не нервировать злым взглядом агрессивного гостя.


Посмотреть со стороны – жизнь у «Француза» была сплошной неопределённостью. Что думал и как относился к этому сам Королёв – по нему нельзя было догадаться. Наверное, всё-таки мучился от такого тягостного существования, безрадостного, тусклого, как длинный коридор без окон и дверей. Наверное, всё-таки мучился. Потому что нашёл Француз тот самый выход, который нередко находят в мучительно-безвыходных ситуациях. Выход, кончающийся глухим тупиком. Вася Королёв начал выпивать, отгораживаясь от своей безнадёги тяжёлым дурманом «бормотухи» . Всё близкое, злое, обидное – отдалялось, делалось не замечаемым. Всё хорошее – но туманно-сказочное, вдруг приближалось и снимало злость и боль. Сквозь успокоительный временный дурман пробивался лишь удивлённый взгляд круглых глазёнок сынишки. Он мешал сосредоточиться на мираже, делалось мерзко и совестно, будто глаза ребёнка спрашивали: «Ты куда, пап, а как же я?»

И Королёв стал пить на смене. Пить в одиночку, под размеренный гул цехового оборудования и понимающее киванье приборных стрелок.

Бывшая жена Тонька, по своему артистическому характеру, терпеть не могла неопределённости. Королёв, каким бы тихим и незаметным он ни был, мешал вальсу её жизни, как торчащий из половицы гвоздь, о который то и дело спотыкаешься, кружась в упоительном танце. Надеется на то, что Вася уедет к своей матери во Владимирскую область, Тонька уже перестала. Выгнать его из квартиры она не могла по закону, а просто выжить – никак не получалось. Оставалось ждать, когда Француз окончательно сопьётся, а там уже с фантазией и решимостью действовать по обстановке. В ожидании Тонька, не теряя времени даром, подготавливала почву, периодически отправляя начальству Королёва жалобы на поведение «своего соседа» и заявления участковому с просьбой принять меры к «пьянице и дебоширу» и даже «вору», имея в виду ополовиненную без спроса четверть бражки.

Тонькины планы почти сбывались. Утром к директору электростанции пришла возмущённая заведующая ведомственной столовой и расписала в ярких красках, как какой-то рабочий из котельного цеха, пьяный в дымину, оскорбил работавших в ночную смену поварих, разбил сто сорок восемь тарелок, а одна повариха от страха даже убежала домой.

Когда в цехе узнали, что этим хулиганом оказался Вася Королёв, каждый в меру своего воображения представил затюканного, вечно смурного Француза в образе громилы, громящего столовую: получилось столько смеха, что хватило бы на три хороших кинокомедии. За глаза пока нарекли Королёва «лысым гангстером» и назойливо приставали: «Давай подробности». Ни в подробностях, ни в общем Вася своего хулиганства не описывал, только бубнил упрямо, что он был трезвым, а повариха сама первой и начала.

Был он и вправду трезвым в ту ночную смену. Как обычно, к пяти часам утра, подменившись у щита управления, снял спецовку и пошёл в столовую. Заспанная, с

помятым лицом повариха спросила лениво:

– Чего тебе?

– Гуляш и стакан сметаны.

– Нету сметаны, – зевнула повариха и принялась накладывать в тарелку гуляш.

– Как же так нету?.. А вон же в кастрюле, сзади, – неуверенно пояснил Королёв.

– Нету сметаны, сказали тебе! – рявкнула раздатчица и шмякнула Васе на поднос тарелку с гуляшом, отчего несколько капель подливки струйкой брызнули на его рубашку.

Королёв посмотрел долгим взглядом на расплывшееся пятно и через неохоту спросил обычным бурчливым голосом:

– Ты чего швыряешь-то?.. Ты, что ли, мне стирать одежду будешь… Могу ведь и жалобу накатать…

– Жалобу! – взвизгнула повариху. – Жалобу хочешь!.. Залил глаза! Вон бельма красные таращишь. Пьянь! Работать не даёшь! – она, жестикулируя, развела руками и задела стопку тарелок на прилавке. Высокая стопка разделилась надвое и верхняя половинка полетела на пол.

Повариха глянула на рассыпавшиеся осколки, на секунду задумалась, потом опять взвизгнула, заверещала ругательски на Королёва – и сгребла на пол оставшуюся половину тарелок.

Королёв заморгал, втянул голову в плечи и, оставив свой поднос с гуляшом, пошёл к выходу. С учётом всех обстоятельств, имея в виду, что Королёв принципиальным трезвенником не являлся, а наоборот, фиксировался начальством в нетрезвом виде на рабочем месте, в его трезвость на момент разбора происшествия не поверили. А раз человек был пьяным – значит он во всём и виноват.


Сначала в цехе говорили, что Француза собираются уволить по статье. Потом кто-то даже пустил слушок, Васю будут судить за хулиганство в общественном месте. Сам Королёв о своей участи ничего не знал и от расспросов равнодушно отмахивался: «Что будет – то и будет» – и шёл к пульту щелкать тумблерами и нажимать кнопки. Ясность внёс вывешенный на доске приказ директора: Королёва увольняли по собственному желанию, на основании поданного заявления. Коллективный разум цеха единогласно решил, что Француз ещё легко отделался. Пожалели, предложили «по собственному». Гуманизм начальства достоин уважения.

– Теперь Француз потеряет все северные надбавки и горячий стаж…

– Уедет, наверное…

– А оно и к лучшему для него. Иначе совсем сопьётся от своей Тоньки.

– Я бы на его месте куда-нибудь рванул. Страна большая…

– Да никуда он не уедет, – твёрдо сказал пожилой начальник смены, хорошо знавший Королёва много лет. – Вася от сына своего ни в жизнь не уедет. Вот увидите.


Королёв уехал. Но не прошло и месяца – вернулся обратно. Устроился истопником в маленькую угольную кочегарку. Там и живёт, спит на дощатом топчане за кучей угля. Иногда вечером в очереди к винному магазину мелькнёт его отекшее лицо в неизменном беретике с хвостиком. Спереди на берете появилась рыжая пропалина. Видимо, как-то, горькой минутой, отяжелев от выпитого и своих мыслей, уснул Француз в опасной близости от раскалённой топки.


Плохая память


Грязный пудель с перебитой ногой пробежал по дороге, то и дело оглядываясь назад. Около водонапорной колонки пудель остановился, повернув кудрявую морду, грустно посмотрел на свой хвост, клацнул зубами. Потом полакал водички из растекающейся по улице лужи и, уже не спеша, затрусил на трех ногах в обратную сторону.

– Все, уехали, – напряженно выдохнул Женька. – Пошли.

Он дернул за рукав кофты притаившуюся за его спиной подругу и вышел из-за угла пожарного гаража.

Женькиной подруге было на вид лет тридцать пять, хотя по паспорту, может быть, она значилась на десять лет моложе: выглядела она такой худой и измученной, словно только что совершила лыжный переход через пустыню Каракумы. Подружка робким шагом пошла за Женькой, укоризненно шепча ему в спину:

– Ну вот куда ты меня притащил? Чуть-чуть не замели… Этого мне только не хватало.

– А куда ж я тебя еще поведу. У меня своей квартиры пока не имеется, – беззлобно ответил Женька.

– Ну, тогда и нечего было меня с места снимать.

– Ну и торчала бы всю ночь на вокзале. Там бы тебя уж точно замели бы.

– Прямо уж…


Женька Аушев был человеком добродушным и долго спорить не любил. В его широком лице с раскосыми желто-карими глазами соединились все те портретные черты, по которым в русском и казахском народе определяют простофилю и рубаху-парня. И сам себя Женька считает чересчур уж добрым, за что и терпит постоянные жизненные неудобства, а всякие неурядицы, неприятности вьются над ним, как мухи над куском лепешки с медом.

Перед воротами неказистого домика с насыпными, побеленными известью стенами бдительным стражем сидел хромоногий пудель. На Аушева пудель не обратил внимания, а на подружку попытался было тявкнуть.


– Что, нюх потерял? – упрекнул его Женька и хлопнул ладонью по собачьему затылку. – Она тебе не участковый, чтобы на нее гавкать. Брысь отсюда!

В темных сенях под ногами заскрипели бутылочные стекла, тошнотно запахло квашеной капустой и кошачьим пометом. Женька приоткрыл скрипучую дверь, оббитую рваной мешковиной, заглянул вовнутрь и весело поздоровался:

– Привет, баб-Кать!.. Чо, облава прошла?.. Чуть мы не влопались. Надо ж, первый раз в жизни повезло.

Щупленькая старушка с волосами, заплетенными по-девчачьи в жиденькую косичку, вытерла фартуком то ли заплаканное, то ли такое сморщенное лицо.

– Ну чего все ходють. Все ходють-ходють, дьяволы. Покоя перед смертью не дают…

– Кого забрали-то? – спросил Женька сквозь бабкины причитания.

– А усех, кто был, забрали… И Сережку этого конопатого, и того дядьку, что на костылях. Он на костылях, а его усе равно потащили, изверги… И эта деваха была, что у тебя тады червонец слямзила, – и ее тоже. Усех, усех,..

– Какая деваха-то? – не понял Женька, но тут же, махнув рукой, сказал: – Ну, ясно… Зато сегодня больше не приедут, камеры, наверное, все заняты. Можно спать спокойно. – Женька провел свою подружку в комнату, где, кроме старой диван-кровати, поставленной вместо ножек на кирпичи, двух ящиков из-под мыла и залапанного до черноты круглого стола, ничего не было. – Я вот с деньгами, баб-Кать. Может, найдешь бутылку-то?

– Какую, казачок? Усе, дьяволы, консисковали… тьфу, побили усе-усе, казачок. Ей-богу. – Старушка собралась было перекреститься, но передумала и высморкалась в фартук. – Уся пенсия пропала. Ах, ироды…

– Да мне одну всего. На вот, – Женька протянул бабке две бумажки. – Я сегодня богатый, вагон разгрузили.

Бабка посмотрела на деньги долгим взглядом. Кряхтя, поднялась с табуретки и пошла на кухню. Там чем-то гремела и стукала, потом вернулась, неся в руках бутылку водки, завернутую в рваный чулок.


Посреди ночи Женька, сам не зная отчего, проснулся. То ли клопы вылезли на охоту из баб-Катиного дивана, то ли подружка, свернувшаяся котенком у его бока, дернулась во сне, а может, еще что-то. На всякий случай Женька проверил лежавший в головах пиджак. Нащупал в кармане деньги, пересчитал их в темноте. Из трехсот рублей, полученных за разгрузку вагона с цементом, оставалось сто с мелочью. Куда подевались остальные – он никак не мог вспомнить, запутался в вычислениях и плюнул на это дело, решив, что всему виной провалы в его памяти.

«Старею, что ли, уже, или чего? – подумал Женька и в расстройстве и заерзал на месте. -Через год четвертый десяток пойдет… Наверное, так полагается, чтобы уже и бессонница начиналась, и память проваливалась… А скоро и зубы начнут выпадать… Вот жизнь летит-то, зараза».


После того как два года назад Женьку Аушева лишили водительских прав, он так растерялся, что первые несколько недель ходил с испуганно-удивленным выражением лица, точно сильно близорукий человек, потерявший свои очки, и был не способен ни к какой работе. Потом растерянное состояние сменилось злостью на весь окружающий мир и полным неверием в справедливость. «Не спросили даже, как вы, товарищ Аушев, дальше жить собираетесь, отобрали права – и гуляй, Вася. А как же теперь, что, и профессию менять? А если не хочется? То, что можно через год пересдать, – это все брехня. Завалят на экзамене, как пить дать, потому что был пьяный за рулем… Ну и что с того, что был пьяный – он же ничего не нарушил, ни на кого не наехал. Эх, сломали жизнь человеку, как сгоревшую спичку…».

И обозленный на всех и на все Женька Аушев принципиально забичевал.

Раньше он работал в геологических партиях, жил в полевых лагерях – а тут вдруг оказался, как какой-то Алладин, прямо волшебным образом, в большом городе, без работы – без жилья и вообще без прописки. Это сейчас он уже привык и освоился, а первое время, стоило только ему появиться со своим очумелым выражением лица на более-менее видном месте, его тут же, без лишних вопросов, хватала милиция, отправляла в спецприемник для бродяг, где Женьку мыли, чистили, проверяли, кто есть кто, потом штрафовали и выпускали на свободу до следующего раза.

Конечно, Женька периодически устраивался на работу. Работал с душой неделю-другую где-нибудь на свалке вторчермета или овощной базе. Но затем вспоминал о своей обиде и в одночасье рвал все связи с производством, игнорируя всякие там отделы кадров.

Два года Женька не был дома. Мать, отец, младшие братья, которые уже поженились и жили семьями рядышком с родителями – все считали, что Женька колесит на своем грузовике по степям, по каким- то далеким месторождениям и никак не выберет время навестить родных, подыскать себе невесту, жениться, в конце концов, и зажить, как полагается нормальным людям, спокойной оседлой жизнью. Так думал Женька, когда смотрел на себя глазами матери, братьев, которых очень любил, глазами строгого отца, которого он хоть и побаивался, по мальчишеской памяти, но тоже любил – и ему становилось жалко себя, что на самом-то деле у него все не так, что нет никакой почетности в тех мыканьях и лишениях, которые терпит он вот уже два года, что никто не знает, как ему тяжело и безысходно, и никто не поймет, если даже начнешь объяснять.


Проснулся Женька от шума голосов, доносившихся со двора. Визгливые протесты баб-Кати скандально перемешивались с мужским басом и собачьим лаем. Женька мигом вскочил с дивана и за окном, выходящим на улицу, увидел серый фургон хорошо знакомого ему «воронка».

– Вставай быстро! – Женька толкнул все еще спавшую подружку. – Милиция. Влопались!

Он, как затравленный кошкой воробей, заметался по дому, с перепугу не понимая, что спрятаться негде, а бежать некуда. Подружка с опухшим лицом встревоженно наблюдала за Женькой и никак не могла попасть в рукава своей зеленой кофты.

Хлопнула дверь в сенях. Баб-Катя продолжала клясться своей утробой, что никого у нее нет и милиция ходит – только полы пачкает.

Заскрипели половицы под тяжелыми шагами – и Женька с раскрытым от страха ртом, приложив палец к губам, сказал своей подружке «цыц», плюхнулся животом на пол и колбаской закатился под диван. Лежа в толстом слое пыли, он усиленно тер переносицу, боясь чихнуть. На лицо налипла паутина с засохшими мухами, тополи- ными пушинками, Женька на это не обращал внимания, сдерживая дыхание, следил за двумя парами ног в начищенных сапогах, которые остановились перед самым его носом и словесно пытали «кто-откуда-зачем» брошенную на произвол судьбы подружку.

Через минуту одна пара сапог повела пару стоптанных босоножек к выходу, а вместо второй пары сапог неожиданно возникло круглое усатое лицо. Женька чуть не сказал «здрасте», узнав знакомого милицейского шофера, которому в последнюю отсидку помогал ремонтировать служебную машину. Усатый удивленно чмокнул губами и, не сказав ни слова, выпрямился.

– Больше никого? – спросил вернувшийся милиционер.

– Больше никого, – ответил Женькин знакомый.


С утра до обеда Женька в муторном настроении слонялся по городу.

– Салам, Жексен! – окликнули его из зарослей чапыжника у пивного ларька. – Ты чего такой протухший?

Женька посидел немного с приятелями за банкой пива, рассказал им, как его уважает милиция, и потом совершенно непоследовательно перешел к жалобам на свою жизнь. Его не дослушали, потому что кончилось пиво и потому что такие разговоры никто не любил. Женька, вдруг разозлившись, сказал, что за вином он с ними не пойдет и денег им взаймы не даст, и что вообще кончает с бичевской жизнью, уезжает домой к отцу-матери. Приятели немного подивились Женькиной злости, однако отговаривать не стали. Даже наоборот, сердечно попрощались, поочередно пожав руку, как будто Женька собрался вступать в отряд космонавтов.

Весело – но грустно

Подняться наверх