Читать книгу Идолы театра. Долгое прощание - Евгения Бильченко - Страница 3
Глава 1
Рождение идолов
1.1. «Они всё знают»
ОглавлениеДолгое прощание с миром западного капитализма – процесс, растянувшийся на десятилетия. Нарастание кризисных процессов в экономике, политике и культуре глобального цифрового мультикультурного мира наблюдается с 1990-х годов, когда начали говорить об исчерпании ресурсов постмодерна и начале новой эры глобализации, завершившейся кровавыми гибридными войнами. Всё это время глобальный мир существовал и воспроизводился не только за счет ядерного оружия, свободного рынка и секретных биолабораторий, но и за счет колоссальной пропаганды, за счёт блистательной идеологической машины, которая была гораздо изощреннее и хитрее советской и всех иных форм традиционной пропаганды, потому что она, по сути, ничего не запрещала. Сегодня западная идеология находится в непосредственной военной опасности, поэтому она максимально сконцентрировала все свои силы для удара.
Отсутствие запрета – главный козырь западной информационной войны означающих, которые фиксируют не ложь, но определённым образом символически преломленную правду. Именно правда, которую знают все и ничего с этим не делают, превращает современное сознание в формулу чудовищного компромисса с абсолютными формами социального зла – с нацизмом и фашизмом. Нельзя сказать, что мы не знаем, что происходит в обстреливаемых вооруженными формированиями, курируемыми ручными режимами западных элит, регионах и странах, в пыточных эстремистов двадцать первого века. Мы всё знаем, но ведем себя так, словно это осуществляется не с нами, а где-то «там», в пространстве без-местности – атопии.
Давно подмеченная в культурной антропологии привычка онтологизировать историю, воспринимая отдаленное место как отдаленное время («там, как тогда»), превращает любые события в локациях, не имеющих к нам непосредственной близости, в события, происходящие в мифологическом времени далёкого прошлого: в хаосе или в космосе, в Золотом Веке или в «войные всех против всех», – но обязательно не сейчас, не здесь, не с нашими современниками, не с ближними в историческом контексте co-бытия. Отсюда – идеализация или демонизация реальных несчастий и катастроф, отсюда – гипертрофия сочувствия или полное его отсутствие, как будто человеку всё равно, что погибают живые люди, потому что они – вовсе не живые люди, а «демоны», мифологические сущности, «божества» тьмы или света («террористы», «сепаратисты», «экстремисты», «герои» и так далее: без осознания, что именно ты можешь стать этим «героем» или этим «террористом»).
При этом следует сказать, что чрезмерное сочувствие к жертвам, растущее из некого виктимного комплекса, свойственного для политики толерантности, как и полное отсутствия сочувствия, – с точки зрения психологических механизмов и алгоритмов мышления это одно и то же. Гипертрофия жалости, искусственно раздутая и навязываемая мировыми СМИ с соответствующими картинками гуманитарной катастрофы, эстетизированной в рамках семантики зла для глянцевого экрана, нужна для того, чтобы оправдать гегемонию, показав «преступные действия» контргегемонии. Невротическая активность, вызываемая у публики с экрана, – это состояние очарованности чужой бедой, или фасцинации, которое возникает, когда человек переносит на кого-то другого свою способность сосредоточенно и дисциплинированно воспринимать чужое горе, молиться, созерцать, искупать, прорабатывать экзистенциальную вину и принимать за происходящее личную ответственность. Все эти, условно говоря, «пассивные» качества нашей души, связанные с сакральным опытом переживания, представляют собой порождения самых глубоких слоев бессознательного, самых интимных пластов нашей самости. Будучи отнятой, она передается кому-то чужому, а человек превращается в расколотое, нервное, пустое, обсессивное, злорадствующее, хихикающее и непрерывно суетящееся по мелочам существо, имитирующее бурную деятельность в фантазмическом пространстве личных травм и фантазмов. Созерцая сцены «вычищенных» до нужного градуса приемлемости гуманитарных катастроф на экране, такое существо рискует стать медиа-роботом – истерящим, плачущим, впадающим в скорбь и сопереживающим не по «велению души», а по манипулятивному жесту заказчика информационной войны.
Нехватка сочувствия вызвана синдромом добровольной самоцензуры, симптомом действия транснациональной власти не извне, а внутри самого человека, который добровольно отдает гротескному Отцу искусственного интеллекта, машине желаний, означающие своей личности, выраженные в праве что-то решать, действовать, делать выбор, сопротивляться, быть действенным субъектом истории. Образуются пустота, вакуум, разрыв, которые сшиваются символическими швами пропаганды. В её основе лежит своеобразное знание-незнание: человеку на самом деле доподлинно известно, что происходит и как страдает его ближний, но человек знает, что он не может сделать ничего конкретного и полезного, он не может даже высказаться в защиту страдающего, потому что он – безволен, напуган и лишен способности к артикуляции позиции, более того, он приспособлен к неолиберальной гегемонии и по-своему вписан в неё, и это конформистское решение вполне его устраивает, делая его жизнь вполне комфортной и сносной. В этом состоит глубочайший обман, заложенный в современный «военный» пацифизм: миротворчество больше не является взвешенной «мета-позицией гуманиста» посреди кипящего многоообразия беснующихся лагерей, а является результатом страха потерять комфорт, продуктом фантазма. Именно комфорт обещает машина желаний, общество потребления. Боязнь санкций руководит пацифистами, а не категорический моральный императив Канта. Абсолютное альтруистическое добро подменяется гипотетическим императивом – добром ради выгоды и удобства.
Желание жить комфортно и есть базовый фантазм, фундаментальный символический код Реального, который руководит действиями пассивного конформиста. Отдавая свою активность Другому, он соглашается на потерю личности ради комфорта, но горечь от нехватки самости остается, и ее необходимо «сшить» неким идеологическим объяснением. Поскольку конформисту катастрофа известна, потому что мир информационной прозрачности не позволяет просто закрыть на нее глаза, её надо каким-то образом объяснить, вписать в спайку означающих. Для этого следует представить, что все эти жертвы приносятся ради «высших целей» демократии, или, что они являются «неизбежной потерей» в рамках достижения этих целей (независимо от наличия или отсутствия таковых целей). Идеология, которая не скрывает своих тайн, а таковой является идеология коллективного Запада, почти не применяющая методов командно-административных запретов, всегда действует по принципу гиперболического выпячивания болезненного. Не-сокрытие непристойного, становящегося предметом смакования, – это эффект «Цветов зла» Шарля Бодлера, ставших достоянием масовой культуры обывателя в результате отделения эстетики от этики, когда эстетика, Воображаемое, не только обрела автономию, но и посягнула на Символическое – на этические смыслы, уничтожая их и одновременно выдавая себя за них.
Метафора чувственности, уничтожив мораль, оказалась беззащитной перед собственным чувственным и осуществила бегство от свободы в новую диктатуру. Воображаемое, уничтожив Символическое, растерялось перед Реальным и было поглощено им в новое Символическое. Убить дракона – это родить нового дракона. Репрессивный смех над трагедией обернулся карнавалом, а карнавал – это тоталитарная зачистка. Избавиться от отцовского покровительства – это впасть в зависимость от отчима. Спасти индивидуальность, избавив её от тисков структуры, – это уничтожить индивидуальность, родив новую глобальную структуру. Мы движемся от диктатуры через революцию к диктатуре. Катастрофа доводится до абсурда и презентуется на экране как гротеск и китч. Катастрофа выставляется напоказ со всеми непристойностью и цинизмом, на которые только способна «толерантная» власть. В катастрофе меняются означающие и переставляются акценты, в результате чего зло становится домашним и приемлемым, лес превращается в прилизанный садик, а ситуативное мышление заслоняется от правды комфортными алгоритмами «креативности».
Чтобы выдержать катастрофу, стерпеть нетерпимое, не потеряв при этом предварительного соглашения с властью относительно личного комфорта, необходимо представить виновниками нарушения этого комфорта самих жертв катастрофы. Ведь эти жертвы – барьер, препятствие, вопиющая и зияющая пустота Реального, топорщащаяся неловкость избытка, о который «спотыкается» удобно сшитое идеологией удобства сознание обывателя. Жертвы мешают, говоря сленговым языком, они «триггерят», раздражают, то и дело вызывая мигания и короткие замыкания принудительно и добровольно согласованных нарративов. Они действительно виноваты в нарушении моего комфорта!
Отсюда – стигматизация жертвы как преступника и полная подмена понятия обороны на понятие атаки. Нападение и защита, агрессия и противостояние агрессии, насилие над жертвой и сопротивление жертв насилию, не просто уравниваются и смешиваются в непрерывно релятивирующем сущности и размыващем раницы трансгрессивном сознании постмодерна: происходит нечто более страшное. Релятивизм как принцип идентификации, позволяющей множить позиции и каждому наслаждаться по-своему выходит из принципа чистого наслаждения. Именно культ наслаждения в релятивизме постмодерна делает реальные желания бесстыдно открытыми, нагими, выпуклыми, непристойно любующимися самими собой. Нет ничего по ту сторону наслаждения, никакой этики, никакой морали, нет ничего Символического: следственно, есть только разные формы перверзий, извращенных в разной степени отклонения от нормы наслаждений. Более того: нормы тоже нет, её размывает трансгрессия, потому что субъективное суждение вкуса в рамках контекстуальной культурно-антропологической постколониальной морали не предполагает никаких универсализаций. Всеобщее пассивное приятие, в основе которого лежит толстовская идея непротивления злу насилием, понятая как искажение Нового Завета, и гандистская идея ненасилия, понятая как искажение буддизма и Вед, – это фактически полное приятие зла. В основе всеобщего и полного приятия лежит страх: ведь сопротивляться злу нельзя, следовательно, самый большой страх, который испытывает человек, – это страх перед самим злом, перед возможным конфликтом со злом. Страх перед злом заставляет выбирать зло. Страх перед конфликтом побуждает подчиняться агрессивной стороне конфликта. Трангрессия породает идентификацию с Тенью. Мета-позиция больше не является формулой мудрости золотой середины в условиях противостояния равноценных мнений. Когда реальность радикально дуализируется по ценности и качеству сфер, мета-позиция становится трусливой маской для поддержки одной из сторон, – той, которая репрессивнее, которая пугает больше.
Чтобы выжить рядом со злом и в договоренности с ним о личном комфорте, необходимо приспособиться к этому злу, назвав его «не таким уж злом». Номинация зла, легализация зла, эстетизация зла, апроприация зла – всё это способы его выдержать, символически присвоить, приспособиться к нему в обмен на комфорт, одомашнить лес. В результате нарастания инерции идеологии, поддерживаемой злом, «не такое уж зло» становится и вовсе «не злом». Еще немного нагнетания потока означающих: и «не зло» становится самим «добром». От отрицательного знака через нейтрализацию мы приходим к позитивному знаку. Так, уравнение нацизма и коммунизма как одинаковых форм социального зла в русофобских резолюциях Европарламента, поставившего атаку и защиту в один ряд, агрессора и жертву в один ряд, победителя и побежденного в один ряд, террор и личину в один ряд, вообще, всё – в релятивирующий один ряд, – это по сути оправдание нацизма как «не такого уж зла», «не зла», «добра». Именно для этого и было сделано подобное уравнение, а вовсе не из гуманных побуждений борьбы с «тоталитарными режимами прошлого».
Если зло больше не является злом, его жертва – виновник. Начинается демонизация жертвы, которая сама объявляется злом. Это не просто «неизбежная потеря» на пути к высшей цели, трагическая случайность. Это и есть причина якобы всех бед, Воображаемое Реальное, «Тень». Идентификация с аутентичной, подлинной, Тенью и проекция Тени на себя приводит к повторению поведения носителей зла со стороны всех, кто к нему приспособился. Приспособленец не просто выбирает агрессивную сторону конфликта, он начинает копировать ее действия в доступном ему масштабе. Так происходит радикальное извращение морального императива: предпочтение зла перед добром и демонизация добра, противостоящего злу, как зла.
В результате мы сталкиваемся с ситуацией, когда людям действительно всё известно, но они уже приспособились жить так. И ничего не может изменить их Реального, ибо бессознательное отлито в твердый камень Символического – идеологии. Катастрофа, происходящая «где-то там», не просто происходит «где-то там», но происходит с врагами рода человеческого. Значит, данная катастрофа – священна. Формируется крипторелигиозное чувство извращенной жертвенности, искупления зла злом. Так, пассивная толерантность постепенно смягчает отношение к катастрофе: от отдаленного её восприятия как «где-то там» и «не со мной» совершающейся несправедливости через понимание катастрофы как «неизбежной потери» на пути к высшей цели до оправдания катастрофы как самой, что ни на есть, справедливости. Так, мы начинаем называть фашизм антифашизмом, а антифашизм – фашизмом. Так, изначально уничтожившие этику эстетические смыслы рождают искалеченное, смещённое этическое. Если добро и зло как базовые универсалии культуры меняются местами, культуры более не существует, а этика принимает форму извращенных моральных кодексов. Допустимо любое изменение имен на противоположные, потому что, согласно деконструкциям Жака Деррида, в постмодерне всякий Другой есть Другой, Иное по отношению к Иному, бесконечное отличие[1].
Закрытое сознание, тщательно заслоненное от бессознательного начала символической толерантностью, потакающей злу, не готово ни к торгу, ни к приятию. Даже, когда носитель репрессивной пассивности испытывает невротическую встряску, потому что оказывается в той же ситуации, что и его жертва или жертва зла, которое он оправдывает, чувства вины и покаяния у него не наступает: полная идентификация с Тенью и взаимная проекция в отношениях с ней приводит к перениманию на себя качеств Тени. Конформист полагает себя избранным: избранным, потому что он – само зло, избранным, потому что избранно зло. Достаточно сказать, что трагически попавшие под взаимные обстрелы в результате проведения Российской Федерацией специальной военной операции на Украине украинские города, – такие, как Киев, Харьков, Чернигов и другие, – породили огромное количество действительно пострадавших людей. Эти люди оказались практически в той же ситуации, что и жертвы их украинской армии на Донбассе, на которых они долгое время закрывали глаза, барахтаясь в тисках постправды и самоцензуры. Но это не вызвало в большинстве киевлян, харьковчан, черниговцев, которые ранее знали всё и теперь пережили то же самое, ни сочувствия к донбасским жертвам, ни чувства вины по отношению к ним, ни понимания подлинной причины событий. Наоборот: возросли ксенофобия, злоба, реваншизм и ненависть. Потому что одним «можно» страдать, а другим «нельзя», одних «можно» обстреливать, а других «нельзя»: одни – побочны, другие – избраны. Фантазм оказался сильнее не только знания, но и жизненного опыта, непосрественного здравого смысла эмпирики. Постмодерный релятивизм, кроме всего прочего, рождает чудовищный двойной стандарт, двойную кодировку морали. Отсюда произрастают корни современного фашизма и нацизма как трагических, мнящих себе «пострадавшей стороной», сшивок приспособившегося сознания.
Глобальный мир, символом которого является безжалостный гротескный Отец транснационального контроля, который и есть в нашем понимании «Тень», самым, что ни на есть, изощренно дьявольским и по-своему талантливым (ибо зло может быть одухотворено) способом осуществляет селекцию катастроф: он отбирает для себя «правильные» и «неправильные», «удобные» и «неудобные», «нужные» и «ненужные» катастрофы, подобно тому, как отбираются режимы, идентичности и общественные движения. Жертв «нужных» катастроф надобно жалеть, даже если они – не такие уж жертвы, а сами катастрофы – гиперболизировать. Жертв «ненужных» катастроф можно не замечать, отменять, винить во всём, а сами катастрофы – затушевывать.
В любом случае несокрытие правды приводит к тому, что, выражаясь языком Жака Лакана, Реальное трансформируется в Воображаемое при помощи Символического[2]: событие превращается в реалити-шоу посредством экрана. Но происходит это по-разному. Нужное для глобализма событие преувеличивается. Ему придаются красочность и пестрота в подробностях. Смерть начинает играть роль перформанса, она сама становится перформансом. Её разыгрывают воистину с садистским вкусом, чтобы вызвать приступы ярости, ненависти, мстительности, истерии и паники у зрителей. Так рождается обсессивная невротическая активность – следствие глубокого расстройства психики, возникшего благодаря интерпассивному взаимодействию, передаче Другому своей способности критически мыслить и переживать самостоятельно. Гиперболизации события противостоит его маргинализация. Ненужное, неправильное событие не скрывается, но представляется чем-то побочным, неинтересным, далеким, незначительным, а также таким, в осуществлении которого, безусловно, виновата сама жертва как вызвавшая на себя огонь. К таким событиям у зрителей и слушателей воспитывается невротическая пассивность – также следствие нервного расстройства, но вызванного уже интерактивностью: передачей Другому своей способности действовать инициативно и самостоятельно.
В результате в мире современной информационной войны мы не имеем ничего общего с правдой и ничего общего с ложью. Никто ничего не скрывает, но скрыто всё. Нет более никакого спектакля, никаких отражений и метафор, исчезли все дистанции и иносказания, все зеркала и сцены. Но нет ничего подлинного, истинного, правдивого. Нет ничего Воображаемого, иллюзорного, вымышленного, его роль выполняет сама травматическая реальность, обрастающая новыми и новыми символическими кодами. Катастрофы тасуются в нишевом маркетинге, предаются селекции, ретушируются. Отношение к ним формируется при помощи «мягкой силы» общества переживания, экономики переживания, культа бренда и тренда. Для примера приведем катастрофу в Мариупольском роддоме в 2022 году, отчасти постановочную, эстетизированную, заигравшую на экране «новыми красками», и того же года катастрофу в Донецке, удаленную со всех сайтов Фейсбука, сохранившую реалистичную бытовую неприглядность и потому стигматизированную как hate speech.
Традиционное общество Эдипа, для которого верной является формула У. Шекспира: «Весь мир – театр», – будучи господствующим во времена классического модерна, никуда не делось с приходом постмодерна, неклассического общества анти-Эдипа. Оно просто извращенным образом трансформировалось. Действительно, никто же не говорит, что маски спали, что более нет никакого театрального занавеса. Просто, если раньше в театре заключался целый мир, неискусно подражавший своему идеальному образцу, то теперь театр завершился, но театром стал весь мир. Именно так: не весь мир – театр, когда правда повсеместно скрывается под спудом табу на желания. А театр – весь мир, когда правда играет роль лжи или, что еще хуже, искаженную роль самой себя, будучи освобожденная от всех табу, но навеки плененная самим актом освобождения. Классическая, командно-административная, директивная цензура дисциплинарного общества сменилась на изощренную, манипулятивную цензуру либеральную общества риска. Закрытые швы табу (границы дозволенного и недозволенного) стали открытыми швами трансгрессии – бесконечного перехода границы. Паноптикон превратился в Синоптикон, вертикальный контроль принял горизонтальные формы.
Есть такое удобное для либерал-демократии слово «тоталитаризм», напоминающее нам о знаменитой критике режимов прошлого века от X. Арендт, Э. Фромма и многих других. Это слово сейчас модно употреблять по отношению к репрессивным режимам прошлого, чтобы отвлечь население от репрессивных режимов настоящего. При этом прошлое искусственно реанимируется в воображении пользователя глобальным экраном: имеем обратный эффект – не овременения пространства, а опространствования времени: не «там, как тогда», а «тогда, как там». Локацией «там», на которую переносятся качества «тогда», становится любая неугодная глобализму страна, например, Россия.
Глобальная система играет не только с различными пространствами, придавая им черты мифологического времени, хаоса или космоса. Чтобы утвердить себя, она играет со временем, перенося его хаотические и космические мифологические черты на разные пространства. Так «воскресает» традиционный тоталитаризм XX века, чтобы не мешать новому тоталитаризму века XXI-го. Если в прошлом источником тоталитаризма было дисциплинарное командно-административное общество, то в настоящем источником тоталитаризма является манипулятивное либерал-демократическое общество. Однако последнее тщательно скрывает свою имплицитную тоталитарность и в качестве выбора предлагает пользователю вариант из её существующей и несуществующей версии, так что выбор приходится делать между единственным (демократия, какая бы она не была) и отсутствующем («тоталитаризм коммунизма» и т. д.).
«Они всё знают», потому что постправда в обществе информационной навязчивой прозрачности исключает любую ложь, тем самым, исключая и надежду спасения от лжи. Больше никто ничего не скрывает, но всё потеряло смысл. Всезнание и симуляция знания делают наивной, беспомощной и бездейственной мечту Сократа о Просвещении. Не нужно рассказывать заблудшей душе, что есть добро, а что зло. Она и так всё знает, но всё равно будет поступать по-своему, потому что её желание испытывать комфорт и приспосабливаться оказывается сильнее её знания. Больше не надо разрывать закрытые швы запретов. Швы – открыты. Рана зияет и становится предметом смакования. Наверное, если библейский конец света когда-нибудь наступит, если ещё не наступил, он будет называться чем-то трангрессивным и миловидным вроде «конца истории», «начала начал», «дивного нового мира», где «всё впереди», стоит только захотеть «позитива» и не обращать внимания «негатив», то есть, на то, что ближний смертен от твоих рук.
1
Деррида Ж. Письмо и отличие / Жак Деррида; пер. с франц. В. Лапицкого. – СПб.: Академисеский проспект, 2000. – 428 с.
2
Жижек С. Возвышенный объект идеологии / Славой Жижек; пер. с англ. В. Софронова. – М.: Художественный журнал, 1999. – 114 с.