Читать книгу Графиня Гизела - Евгения Марлитт - Страница 3
Часть первая
Глава 2
ОглавлениеОн пошел по той же дороге, по которой чуть раньше отправилась пасторша, в селение Нейнфельд, отстоящее от завода на расстоянии ружейного выстрела. Несмотря на малое расстояние, путь был нелегок. Целые сугробы были нанесены бурей; из-за хлопьев снега, вихрем крутившихся в воздухе, не видно было даже рябин, которые росли по обе стороны дороги.
Старый солдат с презрением к этому препятствию быстро шагал вперед. Придерживаемую платком фуражку он сдвинул на затылок, чтобы освежить разгоряченное неприятными воспоминаниями лицо. Хрустевший под ногами снег пробуждал в нем чувство какого-то детского задора. Шаги стали бодрее, а в мыслях представлялась теперешняя его жизнь, постылая и ненавистная, но покориться которой он считал своим долгом. И вот, таким образом уплачивая свои старые долги, он поседел, ожесточился и стал ненавидеть людей.
Нейнфельд, одно из тех убогих селений, которые во множестве гнездятся на хребте Тюрингенского леса, лежал перед ним в безмолвии в небольшой лощине.
При тусклом свете эти бедные, беспорядочно разбросанные по долине домики с запущенными огородами сейчас смотрелись довольно привлекательно. Снег и ночь скрывали глиняные стены и серые заплаты крыш; матовый свет, падавший из небольших окошек, среди этой непогоды мерцал приветливо и гостеприимно. Окна не нуждались в ставнях или занавесках: их функцию выполняла нагретая печь, которая, к счастью, встречалась даже в беднейших жилищах в этой суровой местности: она своим теплым дыханием затуманивала стекла. Но не настолько, чтобы каждый не мог видеть соседа, как он ужинает, макая в солонку картофель и лишь изредка позволяя себе роскошь прибавить крошечный кусочек масла к своей трапезе.
Ускоренным шагом Зиверт миновал селение. Освещенные окна напомнили ему, что дома в подсвечнике догорает последний огарок. Он слышал, как пробило семь; оставалось пройти еще немного, а между тем хлеб, что он нес в корзине, предназначался обитательницам Лесного дома на ужин. В конце селения, свернув к шоссе, которое прямой лентой тянулось в глубине долины, он взял левее и пошел по заброшенной пустынной дороге. Размытая осенними дождями, сейчас, замерзнув, она была едва проходимой.
Лесной дом носил свое название по праву. Столетие назад построенный для охоты одним из Цвейфлингенов, он стоял, точно заблудившийся, посреди леса. Владельцы его никогда в нем не жили. Дом состоял, собственно, из одной огромной галереи и двух довольно просторных башен, которыми по обе стороны и ограничивался фасад. В них были устроены помещения, в прежние времена служившие для ночлега гостей, принимавших участие в больших охотах. После смерти майора фон Цвейфлингена его вдова поселилась в небольшом тюрингенском городке. Все ее состояние заключалось в крошечном доходе, получаемом ею с одного вклада, сделанного в незапамятные времена Цвейфлингенами, – от небольшого пансиона, выхлопотанного ей министром, бароном Флери, у князя А., она отказалась. Роскошь держать прислугу, само собой разумеется, была исключена. Стало быть, Зиверту приходилось самому заботиться о своем существовании. Оставшееся после отца небольшое крестьянское хозяйство он продал, и процентов с вырученных от продажи средств ему вполне было достаточно для удовлетворения скромных потребностей. Уже два года госпожа фон Цвейфлинген страдала болезнью спинного мозга. Вначале, когда болезнь только обнаружилась, она с лихорадочной поспешностью стала готовиться к смерти и пламенно желала ее, надеясь закрыть свои глаза в родном гнезде. После невероятных усилий ей удалось наконец выкупить Лесной дом, этот остаток прежнего блеска и величия ее фамилии, и здесь она с покорностью стала ожидать часа своего избавления от страданий.
По мере приближения к дому дорога слегка поднималась в гору и становилась все более непроходимой. Ноги старика по щиколотку вязли в снегу, наполнявшем рытвины, а ветер дул навстречу, замедляя продвижение его по открытому безлесому склону. Буре был здесь полный простор. Она с каким-то особенным свистом набегала на ветхое жилище. Звук этот был столь же пронзителен, как если бы ветер свистел между деревьями, раскачивая их вершины с ожившей листвой и заставляя каждый лист тянуть с ним жалобную песню о прошлом: о весенней любви, о летнем зное и о былом величии старого леса, когда среди тишины вдруг раздавался в нем звук охотничьего рога, а в дубовой чаще мелькал золотистый локон благородной красавицы. Зиверту же слышалось иное в этом завывании над его головой: то были гневные голоса суровых предков его бывшего господина. Здесь, в своем феодальном могуществе и праве, они чинили жестокую, нередко кровавую расправу над каким-нибудь жалким лесорубом или браконьером, захваченным в их владениях. А ныне старый солдат вынужден был на чужой земле пускаться на хитрость, чтобы иметь возможность протопить комнату последнего отпрыска блестящего рода Цвейфлингенов. Совсем недавно, среди косо посматривающих на него голодных деревенских ребятишек, он ползал под кустарником, собирая бруснику, и притащил домой две корзины ягод для десерта последней представительнице этой древней фамилии.
Старик начал тихо посвистывать, сдерживая горькую усмешку. Вдруг он остановился и гневное восклицание сорвалось с его губ: вдали показалась светлая точка, мерцавшая сквозь хлопья падающего снега, который в эту минуту несколько поредел.
– Ну вот, опять окна не завешены! При этаком-то ветре! – проворчал он сердито. – Комната совсем выстынет! Еще не хватает, чтобы она забыла о печке…
Зиверт торопливо зашагал вперед. На губах его появилось недовольное выражение – ветер донес фортепианные аккорды.
– Так я и знал! Она опять бренчит! – ворчал он, ускоряя ход.
Все его размышления рассеялись гневом, который им овладел. Какое ему теперь было дело до воющих и стенающих теней давно умерших господ Цвейфлингенов! В его ушах раздавались лишь эти звуки, доносившиеся из комнаты, глаза его видели лишь этот тусклый, мерцающий огонек, светившийся в окне башни, и тень от железной решетки на окне, которая, колеблясь, стелилась по снегу.
Фасад Лесного дома выступал между двумя башнями; галерея, возвышавшаяся над землей на несколько ступеней, соединяла их. Каменная балюстрада вдоль галереи на самой середине прерывалась лестницей, наверху которой была огромная двустворчатая дверь, открывавшаяся непосредственно с лесной поляны в галерею. Когда Зиверт поднимался по ступенькам, свет от фонаря упал на две высеченные из камня фигуры в человеческий рост, стоявшие по обе стороны лестницы на парапете. Это были грациозные изображения юношей во всей прелести отрочества: кудрявая голова откинута назад, высоко поднятая рука держит у рта каменный рог; и вот в таком положении уже столетие стоят они и трубят свой охотничий призыв… Какое сонмище людей явилось бы на этот зов, если бы все усопшие, пировавшие и охотившиеся когда-то здесь, проснулись и, восстав в надменной гордости, окинули взором свое лесное владение! Это были бы представители многих поколений, различные по внешнему виду, правам и взглядам, но объединенные одной идеей: во что бы то ни стало удержать в своих руках власть, ни на йоту не отступая от дарованных прав, наоборот, увеличивая и расширяя их при любом удобном случае.
Неумолкаемый шорох слышался по старому дому, когда Зиверт отворил одну половину двери. Галерея, точно бездонная пропасть, разверзлась перед ним. Прежде всего он подошел к печке и открыл заслонку.
– Так и есть! Ни искорки! Ведь это просто грех и стыд! – проворчал старик.
В одну минуту он освободился от принесенных вещей, и вскоре в печке запылал яркий огонь.
В трубе гудел ветер, и пламя огненными языками рвалось в комнату. Золотисто-красный свет его падал на противоположную стену, освещая ряд висевших плотно одна к одной картин. На полотнах в источенных временем рамах были изображены, как правило, сцены охоты. Избранный момент – поединок с исполинским вепрем или медведем – был общим для них сюжетом и, вероятно, должен был служить доказательством мужества и аристократической крови Цвейфлингенов. Различие было только в костюмах охотников. Над этим строем фамильных изображений был ряд оленьих голов, гордо несущих свои ветвистые рога, а черные надписи на белых табличках под ними гласили, когда и кем было убито каждое из благородных животных. Некоторые надписи уходили в такую седую старину, что истое дворянское сердце должно было трепетать от восторга. А вот и следы оркестра; здесь когда-то раздавались звуки труб, старавшихся веселой мелодией «потешить» дворянские сердца среди роскоши охотничьего пира. Теперь же оттуда слышалось тихое блеянье: место под мостками было превращено в козье стойло.
Зиверт поставил на огонь таган, а на него чугун со свежей водой – способ, мало чем отличающийся от первобытного; затем из принесенной связки сальных свечей вынул одну и поставил ее в медный подсвечник. Все время горькая усмешка ни на мгновение не покидала лица старика. Фортепианная игра становилась все быстрее и быстрее. Старый солдат не был музыкантом, иначе он непременно подивился бы невероятной быстроте пальцев и уверенности игры. Такие трели и рулады могли удовлетворить самую строгую публику. И все-таки старый «недоброжелатель» был не совсем не прав со своим наивным определением «бешеная». Тарантелла была исполнена блестяще и в таком быстром темпе, что просто кружилась голова. Звуки так и рвались один за другим, но все же это были, так сказать, холодные искры, не воспламенявшие слушателя, оставлявшие его в недоумении, кто извлекает эти быстрые звуки: ловко устроенный автомат или действительно пальцы, в которых пульсирует живая кровь.
Старый солдат взял свечу и отворил дверь, ведущую в нижний этаж южной башни. Что за противоположности разделялись дверью! По одну сторону – пустое, необитаемое пространство, где звук шагов по каменному полу наводил какой-то суеверный ужас, по другую – комната, загроможденная мебелью, можно сказать, драгоценной. Загроможденная, ибо комната была невелика, но заключала в себе полную меблировку большого старинного салона. Это был остаток прежнего великолепия, который вдова постаралась удержать за собой. В первый момент роскошь ослепляла, затем появлялось чувство грусти и глубокого сострадания. Резные, дорогого палисандрового дерева столы и этажерки, кресла и козетки, обтянутые шелковым штофом абрикосового цвета, стояли вдоль стен. Старинные кожаные дырявые шпалеры с тиснением и позолоченными арабесками, которые давно уже были грязно-бурого цвета и становились все темнее, соприкасаясь с блестящей оправой доходящего до потолка зеркала или позолоченной рамой писанной маслом картины. Окна с незатейливыми ситцевыми занавесками и высокая темная печь, грубо и неуклюже выступавшая среди этой изящной обстановки, вконец разрушали гармонию.
Зиверт загасил пальцами чадивший огарок и заменил его принесенной свечой.
Женщина, одиноко сидевшая в кресле и погруженная в задумчивость, не могла заметить этой перемены, так как была слепа. «Ослепла, бедная, от слез», – говорили люди и были правы. Присутствие ее усиливало грустное впечатление, производимое дисгармонией комнаты. Одежда женщины, более чем простая – темное полушерстяное платье, – была как бы насмешкой над штофными подушками кресла.
– Наконец-то вы вернулись, Зиверт, – сказала она с досадой слабым, но в то же время резким голосом. – Вы всегда ходите бог знает сколько времени! Дочь занимается музыкой и не может слышать моего зова, я почти охрипла… Здесь ужасно холодно. Прежде чем уйти, вы не позаботились надлежащим образом о печке, а Ютта забыла завесить окно. Вы тоже могли бы об этом подумать… И что за ужасные свечи вы стали приносить в комнату: от них чад и запах! В прежнее время я не позволила бы жечь такие даже в лакейской!
Старый служитель не отвечал на эти выговоры. Восковые и стеариновые свечи были не по карману его госпоже, а уж тем более масло, которое требовалось для прекрасной карсельской лампы, сбереженной ею от прежнего великолепия. Он молча отворил шкаф, вынул оттуда линялое красное шелковое стеганое одеяло и завесил им окно, вблизи которого сидела больная.
Госпожа фон Цвейфлинген теребила своими тонкими желтыми, как воск, пальцами одну из длинных лент чепчика. В ее движениях проглядывала нервозность.
– Вы приносите с собой, Зиверт, такой неприятный запах копоти! – начала она опять, обратив свои незрячие глаза к окну. – Я подозреваю, что вы топите сырыми дровами, и не понимаю почему… Без сомнения – вы так практичны, – дрова на зиму были заготовлены и привезены вами летом, в надлежащее время, так отчего же они отсырели? Или, может быть, сложены вами не в сухом месте?
При слове «привезены» едкая усмешка мелькнула на губах Зиверта. Да, сегодня на своей собственной спине «привез» он топливо для своей почтенной госпожи, и, само собой разумеется, не один зеленый побег трещал в печке и дымился, оскорбляя барское обоняние. При поступлении Зиверта на работу в Лесной дом вся касса госпожи фон Цвейфлинген перешла в его руки. Раньше, хоть и с большим трудом, ему удавалось поддерживать их скудное хозяйство, придавая ему внешний вид достатка, теперь же на лечение уходило много денег. Но это не приходило в голову его госпоже. Точно так же она не подозревала, что за хлеб, который она сегодня будет есть, и за эту противную сальную свечу заплачено было из собственного кармана Зиверта, ибо в доме не было ни гроша.
Между тем старый служитель уверил старую даму, что заготовленные дрова сложены в северной башне, и свалил всю вину на бурю, которая дым из трубы гнала в галерею. Затем он спокойно достал из шкафа салфетку, две чашки, медный чайник и поставил все это на чайный столик перед софой.
В эту минуту фортепианная игра в соседней комнате завершилась громким аккордом. Госпожа фон Цвейфлинген облегченно вздохнула и на мгновение сжала виски руками – для ее расстроенной нервной системы громкая музыка должна была быть истинным страданием. Дверь в соседнюю комнату отворилась. Если бы гардины в глубоких оконных нишах мгновенно заменились пыльной паутиной, элегантная меблировка и чайный столик внезапно исчезли бы и рядом с этой женской фигурой в кресле появилась прялка, то это было бы великолепной иллюстрацией к волшебной сказке, где прелестная принцесса является к злой колдунье. Рядом с громоздкой печью в дверном проеме появилась молодая девушка. Глядя на эти маленькие, почти детские ручки, спокойно поправляющие спустившиеся на грудь локоны, никто не подумал бы, что это те самые руки, которые с такой необыкновенной силой минуту назад ударяли по клавишам. Насколько подобное трудное упражнение было легким для исполнения юной музыкантше, можно было заключить из того, что ни малейшей тени возбуждения не отмечалось на ее лице. Бледное, оно в то же время было свежо, как нежный цветок вишневого дерева, и не имело ничего общего с тем болезненным женским профилем, который своей неподвижностью и цветом напоминал мумию, лежащую на желтых шелковых подушках кресла. Его изящные линии, полные античной прелести, скорее напоминали фамильные черты на портретах в галерее. Черные глаза, сверкавшие там в диком веселье на охоте или холодно и равнодушно, в сознании своего аристократизма, смотревшие на мир, здесь так же блестели на белом девичьем лице, представляя их обладательницу истинным отпрыском Цвейфлингенов, которые все сплошь красовались на полотнах в покрытых золотым шитьем одеждах. Тонкий стан девушки облегало бледно-голубое шелковое платье, прямоугольный вырез которого был отделан настоящими, пожелтевшими от времени кружевами.
– Ну, Зиверт, – произнесла девушка, входя в комнату, – кипяток готов? – Взгляд ее упал на чайный столик. – Как, только две чашки? – вскинулась она. – Разве вы забыли, что мы ждем гостей?
– Гости не придут, потому что студент заболел, – коротко ответил Зиверт, поднося чайник к свету и высматривая, нет ли на нем пятен.
Словно все надежды молодой девушки рухнули в воду – такое действие произвело на нее это известие. Тень самого горького разочарования появилась на ее лице.
– Ах, как грустно, – пожаловалась она. – Неужели и этого удовольствия я не могу себе позволить? Так что, младший Эргардт заболел? Интересно узнать, что там с ним случилось.
Смесь иронии и недоверия неприятным образом нарушали детскую звучность голоса молодой девушки.
– Гм… Студент простудился дорогой, – сухо сказал Зиверт, направляясь к двери.
– Положим, но я не вижу причины оставаться дома его брату. Или, может быть, он боится схватить насморк? – спросила она.
– Перестань ребячиться, Ютта! – раздраженно произнесла госпожа фон Цвейфлинген. – Как можешь ты требовать, чтобы он бросил больного брата, с которым не виделся два года и которого теперь в первый раз принимает в собственном доме!
– О, мама, неужели ты оправдываешь это?! – Ютта в невольном удивлении всплеснула руками. – Неужели тебя не огорчило бы, если бы папа ради других стал пренебрегать тобой и…
– Замолчи, дитя! – закричала мать с такой яростью, что дочь онемела от испуга. Голова больной бессильно запрокинулась на спинку кресла, а рука потянулась к лишенным возможности видеть глазам.
– Не сердись, мама, – снова заговорила молодая девушка, – я не могу думать иначе – подобное неуважение со стороны Теобальда делает меня очень несчастной! У меня есть собственные высокие идеалы, и я знаю, что всем женщинам нашей фамилии во все времена отдавалась дань самого глубокого уважения. Прочитай нашу семейную хронику, увидишь, что благородные кавалеры шли на смерть за даму своего сердца, и какое значение имели для них их родственники, когда дело шло об удовольствии и радости возлюбленной! Да, конечно, то были чувства дворянские!
– Глупая! – с неудовольствием произнесла больная. – Неужели этот бессмысленный вздор есть результат моего воспитания? – Она остановилась, ибо Зиверт снова вошел в комнату. В одной руке он держал стакан со свежей водой, в другой – сверток белой бумаги, который и подал Ютте. Она развернула бумагу. Ни единая черточка не дрогнула в ее лице при взгляде на это благоухающее послание любви, боязливо поднимающее свои красивые головки. Цветы среди зимы нередко и бедному грубому люду доставляют истинное наслаждение. Восхитительное зрелище представляет молодая девушка, украдкой подносящая к своим губам букет от любимого. Но, возможно, эта невеста была глубоко оскорблена: она даже не наклонила головы, чтобы насладиться их ароматом. Положив на стол бумагу, она бросила на нее цветы и выбрала только нарциссы. Зиверт стоял рядом со стаканом, но она слегка оттолкнула его от себя рукой.
– Ах, он для этого не годится, – сказала она сердито. – Терпеть не могу этих мутных луж в стаканах!
Она подошла к зеркалу и наподобие диадемы украсила нарциссами свою голову с такой грацией и непринужденностью, что эти белые цветы, точно снежинки, засияли в ее черных локонах. В эту минуту несчастная мать возбуждала двойную жалость, ибо была лишена счастья любоваться красотой своей дочери. Может быть, эта красота заставила бы ее отказаться от сказанных с упреком слов «бессмысленный вздор». Глядя на улыбающиеся от внутреннего самодовольства уста дочери, нельзя было не усомниться в том, что она «очень несчастна», как только что уверяла.
Старый солдат не удостоил взглядом украшенную цветами головку, отраженную в зеркале. Горькая улыбка кривила его губы, когда со стаканом в руке он выходил из дверей. В самых разнообразных вариациях поэты воспевают великолепие цветов, заканчивающих свой короткий век в волосах или на груди красавицы, грубый же солдат внутренне проклинал себя, что так бережно, среди снега и мороза, нес эти «бедные цветочки» для того, чтобы теперь таким ужасным образом с ними было покончено. Спустя немного времени он принес кипяток, хлеб и масло и, придвинув кресло с больной женщиной ближе к столику, удалился в свою комнату в нижнем этаже северной башни. С этой минуты для него наступало время отдыха. Он жарко натопил печку, набил трубку и, покуривая, предался чтению… книги по астрономии.
Ютта поправила тонкое кружево, украшавшее рукава ее платья, и начала готовить чай.
– Что это, детка? – спросила слепая, внимательно прислушиваясь к движениям дочери. – На тебе будто тяжелое шелковое платье.
Молодая девушка, видимо, испугалась, так как яркий румянец залил ее лицо и шею, и она невольно отодвинулась от матери.
– Ты, верно, надела свой шелковый передник? – продолжала расспросы слепая.
– Да, мама.
В ответ слышалось явное желание закончить разговор.
– Удивительно, – не замечая этого, продолжала больная, – как этот шелест поразил мой слух! Не будь я уверена в отсутствии у тебя шелкового платья, я готова была бы поклясться, что ты вздумала потешить себя довольно жалким образом, разыгрывая роль салонной дамы в нашем убогом жилище… Какое на тебе платье?
– Мое старое шерстяное коричневое платье, мама.
Расспросы наконец закончились. Ютта облегченно вздохнула. Чайной чашкой, которая была у нее в руках, она старалась звенеть чуть сильнее, чем это было нужно, оставаясь при этом неподвижной, как восковая фигура.
Тоненький ломтик, отрезанный от хлеба, принесенного Зивертом из замка Аренсберг, служил ужином больной. Она крошила его своими прозрачными пальцами и машинально подносила ко рту. Было очевидным, что болезнь вступила в свою последнюю стадию.
– Ютта, не почитаешь ли ты мне что-нибудь после ужина? – попросила она. – Буря воет сегодня как-то особенно страшно…
– Охотно, мама. Я почитаю тебе Сафо, Теобальд мне вчера принес.
Нервная дрожь пробежала по всему телу слепой женщины.
– Нет, нет, только не ее! – воскликнула она почти испуганно. – Разве ты не знаешь, кто была эта Сафо? Несчастная, обманутая женщина. В каждом слове книги слышится буря страстей и страданий, буря, еще более ужасная, чем та, которая завывает сейчас на дворе, а я хотела бы о ней забыть.
Молодая девушка поднялась, чтобы пойти за другой книгой. При этом движении ее платье случайно коснулось опущенной руки больной, и рука эта судорожно уцепилась за него, другая же с лихорадочной поспешностью стала ощупывать материю.
– Ютта, ты с ума сошла! – выкрикнула слепая дама. Молодая девушка почти упала на стоящее рядом кресло.
– Ах, мама, прости меня! – едва слышно прошептала она. Губы ее побелели как снег.
– Безжалостное, легкомысленное создание! – гневно сказала мать, отталкивая от себя протянутые к ней руки. – Есть ли в тебе после этого стыд и совесть, если ты решила таким образом рвать и таскать мою святыню? Это мое подвенечное платье, которое я хранила как зеницу ока, как единственный памятник моих безмятежных дней… Тебе известно, что оно должно было лечь со мной, когда я наконец освобожусь от страданий, а ты его треплешь как в насмешку над нашей бедностью по грязному полу Лесного дома и этим разыгрываешь какой-то фарс, смешнее и позорнее которого ничего нельзя себе представить!
Ютта быстро поднялась. В эту минуту ни единая черта ее красивого лица не напоминала собою миловидности сказочной принцессы. Повернувшись спиной к рассерженной матери, своей позой и выражением лица она олицетворяла непреклонное сопротивление. Дерзость была в раздувающихся ноздрях, губы были насмешливо изогнуты, а сверкающий взгляд был устремлен на женский портрет, висевший над горкой с посудой. Это была головка юной мулатки.
Пикантность и умное выражение несовершенных черт бронзового лица делали неотразимо пленительным это худенькое маленькое личико; глубокие полузакрытые глаза таили бездну страсти. Нежные смуглые плечи прикрывала белая газовая вуаль, из-под которой серебрились тяжелые складки белого же атласного платья, а в толстых черных косах красовался букетик из цветов гранатового дерева, приколотый бриллиантовым аграфом.
Глаза Ютты были устремлены на элегантный наряд портрета.
– Ты так обращаешься со мной, мама, будто я совершила какое-то уголовное преступление, – сказала она холодно. – Платье твое я не таскала, лишь позволила себе надеть его на несколько часов. Один или два стежка, которые я вынуждена была сделать, в одну минуту могут быть распороты, остальное же все осталось как было… Теобальд сегодня вечером хотел представить мне своего брата, и, естественно, я хотела показаться в приличном виде новому родственнику. В своем коричневом шерстяном платье старомодного фасона я смешна: на нем заплаты, которые уже невозможно скрыть, а ты не позволяешь Теобальду подарить мне новое… Да, мама, ты забыла, что когда-то была молодой, или просто не желаешь понять, что я чувствую и как страдаю! Как ты проводила свою юность – и как я провожу свою… Когда я смотрю на твой портрет и белый атлас твоего платья сравниваю с моим «блестящим» туалетом, с этим «драгоценным» коричневым шерстяным платьем, то всегда спрашиваю себя, почему я изгнана из того рая, в котором ты, мама, жила и блистала?!
Слепая простонала и закрыла лицо руками.
– Я молода и происхожу из древнего благородного рода, – продолжала безжалостно дочь. – Я чувствую в себе призвание к подобной жизни, я хочу стоять высоко, рядом с сильными мира сего, а между тем обречена на прозябание в этом жалком темном углу!
Если госпожа фон Цвейфлинген имела намерение дать дочери своей воспитание, которое подготовило бы ее к скромному, без притязаний, положению в обществе, вдали от тщеславия и удовольствий света, то очень неблагоразумно было с ее стороны оставлять без внимания противника, который энергично и неустанно противостоял всем ее планам. Противником этим было зеркало. Чадящая сальная свеча, едва освещавшая и половину комнаты, свой скудный свет бросала и на белое лицо девушки, и на ее черные, украшенные нарциссами локоны. Шелковое платье, красиво облегающее стройный стан, и гордое осознание собственной красоты не позволяли ей довольствоваться участью одиноко цветущей лесной фиалки.
– Из всего нашего громадного родового состояния мне не осталось ни гроша, – продолжала Ютта, не обращая внимания на несчастную слепую, которая, закрыв лицо руками, сидела неподвижно и безмолвно. – Ты говоришь, что папа лишился всего из-за обстоятельств и ложных друзей; положим, этого нельзя изменить, но отчего же с вашей стороны не было сделано ни шагу, чтобы позаботиться обо мне и пристроить сообразно моему происхождению? Несколько дней тому назад я прочитала, что дочери из обедневших дворянских семей большей частью поступают в придворные дамы. Это очень взволновало меня, мама, с тех пор я постоянно думаю о том, почему ты закрыла мне этот единственный путь к блестящему будущему?
– Так вот каково твое чистосердечно высказанное убеждение, Ютта! – почти беззвучно произнесла слепая, медленно, в изнеможении опуская на колени руки. Запальчивость в начале разговора была мгновенно уничтожена неожиданным нравственным ударом. – А я-то воображала, что смогу побороть кровь воспитанием! Вот они, все качества нашей касты здесь, налицо: жажда наслаждений, высокомерие, стремление во всем не отставать от тех, кто выше нас поставлен. А если своих средств не хватает для этого, следует отставить в сторону гордость и стать холопом, раболепствовать ради того, чтобы обратить на себя луч милости коронованного светила, – иными словами, начать гоняться за подачками. Я не хотела видеть тебя в этой среде, которую ты называешь раем, понимаешь? – продолжала она, входя в прежний запальчивый тон и опираясь на ручки кресла, как бы желая распрямить свою сгорбленную спину. – Я скорее собственными руками замуровала бы тебя камнями в этой развалюхе, чем допустила бы такое. Со временем узнаешь почему. Позже, когда ты повзрослеешь и перестанешь по-детски мечтать, а меня уже не будет, Теобальд объяснит тебе причины…
Она в волнении откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.