Читать книгу Стихоложество - Евгения Никитина-Кравченко - Страница 3

н

Оглавление

***

Ни трепета, ни топота, ни зги.

Брезгливит май, как соль, остроконечит,

кровоблудит, как балаган, внутри —

усталый, зыбкий, неизбывный, вечный.


Зевота – сероглазая, как голь,

на выдумку хитра и непосильна.

Без роду-племени весна, без году боль

вдоль переносицы твоей и вдоль бессилья.


Живи по-прежнему, по кругу, по-за тем,

сорочья перепись и ласточкины слезы

под сердцем: стук-постук, тень за плетень.

И никуда мне из тебя, ни ввысь, ни оземь.

***

Междунай и такая вода у ступней и вовсю,

что смотреть на нее, как ни пробуешь, а не обидно,

хоть мокрит и противно, будто бы лег в простыню,

замотался в сырое тепло, достоверно и гибло.


Между утром и средним, днем и мизинцем зудит,

так в проеме дверном, потакая плечу и нечесу,

тонкий волос за ухо толкаешь, а вечер стоит,

и отчаянье требует пить, как сушняк на покосе.

***

Уподоблюсь и не сговорюсь с девятичасовым, но тут:

тут такая байда и сныть, что ни вправо, ни задом к лесу.

И пустеет вагон и стул, и во всем дышит мот и мук,

добрый маленький кроха мук, что летает по свету, весел.


И горбат и убог калиф, и во мне ничего, безнасыть.

Неуемная канитель, и щека, ощенясь, скулит.

Ты зазряшная маета моя, не забаненная безнасыпь,

и у сказки сюжет банален, сводит меж ног, и квит.

***

А кто меня ужинал, тот бы и танцевал,

с того что стоящего ноги бразды не имут.

Всему позадимому зуду – глагол и вал

ничком с этих мест, если в других не примут.


Представим давай: над июнем хрипит гало.

Бежит желваками рябое меж пальцев горе.

Ты смотришь во все за глаза, но глазам мало:

асфальт, переносица, суша, шнурки от моря.


Но что говорю: миру мир воздает с крестца.

Такой сухостой обещают, что ныне-присно.

Болит серо-синяя муть на лице мальца,

и просит соленого ветер в костре туриста.

***

так во всем погореть на тебе, что болит горловина

у нежаркого вяза и в свитере ходит басё —

собирается выдать строку на одно харакири

на вполне себе левой рукою, не правой, как всё.


спас по краю: дорожная ветошь, попутка-несбудка,

васильковость нанизана, зоркая, будто бельем,

и белеют степные ветра, и кричит незабудка,

на лугу этом яром, застенчивом, но не моем.


и ни околоплодных ручьев, ни ивана да марьи,

без отчаянья, заводи, всклока сердечного вне —

поднимается выше и вниз и молчит заполярье,

и молчит, и молчит за полями ресничными мне.

***

возобновишь в стакане что-то, что не пить,

поскольку жажда это все, чего под вечер,

тонка звезда как лигатура, память, пик,

раздробленность кости в затылке встречном.


так поведешь себя да носом: мят и стыд,

с бревном в глазу в полубреду, в тебе и баста,

и кран кликушей может быть и, может, бдит,

покуда калеч прямоходит в грудь гимнаста.


сказать по правде ты про что – так мясом ком

растет вон там, где сердобольно, сердомлечно,

в оконный присвист на лопатках катит гром —

никем, никто на землю человечью.

***

Во рту не меньше слов, хоть хочется обратно

на чистый банный лист, чтоб поедом дела,

перо из-под гуся и алфавит поддатый —

так пишется тоска, как зиждется земля.


Меж ног салазок путь, рука и сжаты пальцы,

малыш неповторим, у карлсона чердак,

и сколько ни проси варенья – будут танцы,

всему рука лицо, жужжит и недолга.


Тук-тук – грядет июль, раз хулиганит кришна,

как если б под каре подстригся и навис

большой мохнатый вор с заломленною вишней

в глазах таких, как ты во мне, как если б вниз


смотреть с балкона и молчать, и не контачит

с размолвкою зерна кусок, как если б дно

твое во мне и всем, до самых «не заплачу»,

до самых «потерплю», до «надо же, оно».

Море

I

как будто постоянство моря – накатывать на всех и за

виски твои, испугом перед ссорой, пред выходом в открытые глаза.


ну так и есть, что лето обычайно: недурственна листва и все путем

трамвайным по ребру, и снова стайно летит всевышний день, всегдашний стрем.


ничем, ничем, ничем не распорошишь, разворошишь гнездовье кораблей

в глазах, где движется не пристань – поршень: приладиться к тебе, врасти сильней,


не бередить, не быть и не спонтанить сугубо свой, интимнейший коллаж

за яростным окном: бумага-камень, кулак-ладонь, затупленный пейзаж.

II

будет тебе река, как сухой старик, вымытый после встряски прожженным виски,

и голенища браги, как моби дик, – мокрые, откровенные, пахнут кислым.


тщетна у лета пластинка, игла и гнет; гордо июлит, гляди, и не сносит пах ни

придыханья жары, ни зрачков сирот, будто зрачков крота или запах псарни.


только запястье тончает, летит вовсю. протоколируй, небо, документально:

се, подписавшийся ниже, сведен к нулю, время примерно к августу, подпись бранна.

***

такие желваки, стрижет лишай

весь оборот лица, с изнанки вяжет

как после просмакованного «ша»

хурме, избытку сна, молчку и враже.


залечь на дно как под тебя да недосуг,

кому какое дело в самой самке

следить за лбом морщинистым и пух

есть волос тополей, не выпал дамкой.


теперь залягу, будет гопака

пускать собачья снедь и нефть в корыте

лакается прогулкой до пока

крахмал воротничка по шею врытый.


давай, июль, закосим под людей,

под этих всех, кому легко и мутно

от сонных до бессонницы ночей

и кто опровергаем утром.

***

от края комнаты до горла, где болит

миндалина и красный жжется сокол —

сорняк для бешеного гонга – и палит

крылом от маковки до холода и сока,


от тверди дверной, где порог, стезя, нога,

закинутая, вброшенная в берег

от края этого до самого долга,

до тонкорукого с похмелья бега,


от этих молочаевских глазниц,

в которых зелени по самое разуйся

и не вдеваемая нагота ресниц

ни в мясо Божие, ни в кость, ни в буйство,


от гальки пропесоченной, в проем

отчаянья, затравки, прободенья,

отрезка, ямы, стана, в ветролом —

не отворачивайся от меня, забвенье.

***

здесь не то чтобы детство, а прочий помост

меж вторым подоконным и спелым

голым яблоком, что ли, разрезанным от

переносицы к топкому мелу.


и кого из нас больше в дому посему,

по которому ходишь, не скручен

ни в бараний рожок, ни во тьме посошок,

ни чему еще врешь, не замучен.


это сюр, Божий сюр, и фригидна тоска,

и зудит отчий спам, и мазутом,

долгим спелым мазком чертит абы рука

что-то вне, словно ртом неразутым.

***

на самом-то деле от круга уходит листва,

от круга лица твоего, треугольника мора

в глазах полудремных, полуденных, полунева

течет и взывает к морям из ладоней и сора.


не любый, а самый ничей, ничему на постой

оставленный скорым, чтоб по ком-то забыться

и сбыться от корки до края, до края и стой,

и стой, погоди, погоди, не пали эти лица —


вон то, пред горою без носа и шрам у брови —

теперь не мое, а за ранцем сентябрь; плетутся

подкошены ноги и колко от ветра на вид

некрепким лопаткам моим, високосным и грустным.

***

живи со мной в лесу, живи в весу

почерковедческой иконописи мятой,

и мята глаз и губ кудахчет псу

задверному: ату, мой перекатый.


подошв вериги-шуры, пустоглядь

и муры лета колыхают и курлычут:

опять в роду последний сын, опять

тот августовский жар и вычур.


и можно божески про все ему в зрачок —

немое, сокровенное, по крови

одной и бирюзовой, на бочок

выкладывать за край и кровлю.


но тут уже не август – сталактит,

дрожит молчальником над талым черноземом,

и грудь геолога от пустоты мычит

в косяк двери, косяк птенцов над зевом.

***

Ничего, кроме точного «будет, давай в сентябре»,

позасолнечным месяцем, молокоедом строптивым

вытираешь испачканный палец, не свой и во сне,

и слюна горьковата и просит железа и дыма.


И такое опять познакомое то ли в лицо,

то ли в плечность плотины в стопе, проходящей бесстыло,

ну споткнись же о взгляд августовского «мало ли что

будет с этой душою твоей, зачехленной и гиблой».


Минометное горе мое, Божья ворвань, слепой казантип —

гулким топким штыком где-то здесь, где стучит и смеется

этот мой тонкокожий двубортный молчун-арлекин

то по левой, то правой щеке у малютки-аорты


проходящий то вкось, то прямей, в направлении от

дребезжащего хлама, где вздернута лампочка в шомпол,

вот же ампула эта, стозевна, вот августа шмот

разрастается комом в виске в предсентябрьской ломке.

***

Попущено веко загодя, мылкий щелок

не зрит, но в горшках проедает, смывает взвесь

того, что осело в тебе с корабельных сколов,

щепы и щенят, у юнги в каюте грех.


Но силится сверток утра как мачта с оси,

свистает наверх без лишних, киты скребут

по дну животами-забралами за колосья

полей по земле, где копией эта муть


небесного моря в Твоей бороде Отцовской

(Твое ли здесь отчество, сирый, убогий, мой),

и мчатся на всех парусах мотыльки и сосны,

и снится корабль – что мертвый, но как живой.

***

где было «растли ее», осы ножниц,

смотря не в себя, не в себе, но вверх,

у туфли каблук инфузории кожной,

с души несбываемый ритм и бег.


и то, как звенишь и несешь куда-то

подъемный стоп-кран у внизу хребта,

похоже на августа имитатор,

иллюминатор, где осень-шар.

***

не родись красивым, но родись.

в августе затяг похож на стружку:

сыплется как перхоть прямо ввысь

пепел, ненавидимый на ушко.


вот идут телята, где макар

и не гнал, не сцеживал парное

за грудиной чувство молока

жабой задыхаемой, грудною.


вот висок – плотиною на мель,

«не родись», – пылит в глаза, и плещут,

всхлипывают весла в молоке,

на губах не сохнущем, нездешнем.

***

как будто семицвет похож на лыко,

которое не вяжешь, было б чем,

летит семипудовое корыто,

недельный коматозник у колен.


и жалость как родимые пятнашки,

как кто кого не сбросивший с горы.

подвздошный одисеевский безбашный,

мой вавилонянин, кому мы говорим?

***

но «гик» не кричали, а семенили

Стихоложество

Подняться наверх