Читать книгу Связанные любовью - Евгения Перова - Страница 5
Открывая окно, увидал я сирень…
Докторишка
Оглавление(Рассказывает Нина Кратова)
Отца мы никогда особенно не любили. Нет, пожалуй, это слишком сильно сказано. Скорее, мы отгораживались от него, отстранялись, обходили стороной: так дети стараются держаться подальше от большой собаки, даже не выказывающей злобных намерений. Возможно, потому, что отец сам не любил детей и не умел с ними обращаться. С Гошкой он еще находил общий язык, но я ему не давалась. Есть фотография, где отец держит меня на коленях – маленькая девочка в нарядном платьице вся напряжена и силится вырваться. Я помню, как не хотела сниматься.
«Гладкая какая, не ухватистая», – говорил дед Пава, которого я тоже избегала, не вынося колючих усов и запаха перегара. Такой я и выросла – «неухватистой», никого не подпуская слишком близко. В отличие от меня Гошка уродился «шершавым» – «шаршавым», как выговаривала баба Паня. «Ишь, шаршавый какой!» – восклицала она на очередной Гошкин каприз. Брат действительно обладает нравом колючим и занозистым, как неструганая доска. Мама уверяет, это оттого, что он творческая личность. Писатель, но не реализовавшийся полностью. Мятущаяся натура! То, что он гуманитарий, понятно было с детства, но Гошка долго не знал, куда поступать, – даже ходил на день открытых дверей на журфаке, но поглядел на местную публику и струсил. Да и какой из него журналист! Гошка – типичная архивная крыса, отшельник, анахорет. Все его раздражает, вечно недоволен и собой, и миром. Сколько раз я ему говорила: как ты смотришь на мир, так и он на тебя, что даешь – то и получаешь. В общем, как аукнется, так и откликнется. Не знаю, возможно, такой склад характера выработался у него из-за детских травм: ему пришлось гораздо дольше, чем мне, прожить рядом с бабкой и дедом, от которых мы ничего хорошего не видели и не слышали.
Деда Паву я помню плохо, он умер, когда мне было десять, да и жили они отдельно, приезжая в гости лишь по праздникам. Баба Паня после смерти деда пожила некоторое время с нами, да и потом иной раз гостила по нескольку дней. Характер у нее был тяжелый, язык острый, глаз внимательный. Она чаще цеплялась ко мне, особенно когда я повзрослела: осуждала слишком вызывающие, как ей казалось, наряды и мою «вертлявость», которая непременно доведет до греха. Не нравилось ей и мое сходство с мамой, в чем она видела причину всех будущих бед. Один раз у нее вырвалось, что я горазда подол задирать так же, как моя мать: какова яблонька, такова и поросль! Я тут же окрысилась, пожаловалась маме, и баба Паня на следующий же день покинула нас – поджав губы и ни с кем не попрощавшись. Больше не гостила, отец сам ее навещал.
Внешне отец был больше похож на бабу Паню, хотя и от деда Павы ему кое-что досталось: высокий рост, тяжелый взгляд и ранние залысины на висках. Он был стройный, подтянутый, светловолосый и голубоглазый, даже красивый, если бы не постоянная мрачность. Увидев как-то фотографию Картье-Брессона, изображающую советского офицера в Третьяковской галерее, я ахнула: вылитый отец! Та же выправка, то же выражение суровой замкнутости.
Отец не обижал нас с Гошкой, даже голоса ни разу не повысил. Покупал нам игрушки и сладости, пытался расспрашивать о наших детских делишках, но видно было, что он делает над собой усилие, да и мы не шли ему навстречу. Возможно, на нас действовал пример матери, хотя она про отца никогда худого слова не сказала. Она не перечила отцу, не вступала с ним в спор, да и вообще почти не разговаривала. При нас родители ни разу не поругались, очевидно, решая свои проблемы за закрытой дверью спальни. В квартире было три комнаты, родители занимали большую, а нам с Гошкой достались поменьше, и он обижался, что ему выпала самая маленькая, хотя мы честно тащили жребий. Мы не входили к родителям без стука, как, впрочем, и они к нам. Только однажды я нечаянно подглядела странную сцену, которая долго потом занимала мои мысли.
Мне было лет двенадцать. Неосторожно напившись вечером любимого компота, я в полночь побежала в туалет. Дверь родительской спальни была приоткрыта, оттуда выбивался свет, и я зачем-то заглянула. Прямо напротив меня на кровати сидела мать, заплетая косу. На ней была белая ночная рубашка в цветочек. Чуть повернув голову, я увидела отца: он стоял спиной ко мне – в одних трусах. Тут-то я и разглядела страшные шрамы: один под левой лопаткой, другой на пояснице справа. Отец что-то тихо говорил, но я ничего не могла расслышать из-за собственного дыхания, которое старалась сдерживать, отчего пыхтела еще больше, да и сердце колотилось где-то в ушах. Я почему-то испугалась, хотя ничего тревожного не было ни в позе отца, ни в выражении лица матери. «Катя, – расслышала я слова отца. – Умоляю тебя!» И тут мать сделала странную вещь: вытянула в его сторону ногу, а потом как бы указала ею на пол. Отец резко шагнул к кровати, и я подумала: сейчас произойдет что-то страшное! Но он вдруг рухнул на колени. Именно рухнул, я даже словно услышала грохот обрушившейся конструкции тела. Потом нагнулся, взял ее ногу за щиколотку и поцеловал подъем маленькой ступни…
Я отскочила от двери и побежала к себе. Я мало что поняла, но одно почувствовала совершенно точно: мама унизила отца, а он принял это унижение. Мой маленький мирок перевернулся: мне всегда казалось, что именно мама находится в подчиненном положении! Она на любой свой шаг спрашивала отцовского разрешения и, молчаливо подчиняясь его требованиям, лишь порой пожимала плечами или выразительно поднимала брови.
Поговорить об этом я не могла ни с кем – не с Гошкой же! Так и носила в себе долгие годы, пока наконец не узнала страшную правду и не поняла, как обстояло дело в действительности. Но про шрамы я у Гоши спросила. Он ответил, что отца ранили на войне и на службе, а больше он и сам не знал. Надо сказать, что отцовская служба у нас в семье не обсуждалась вообще – точно так же мы никогда не говорили о политике. Мы знали, что отец работал «в органах», как и дед Пава, но только повзрослев, осознали, что это за органы. Чем именно занимается отец на Лубянке, мы никакого представления не имели.
Все свои сомнения, беды и огорчения мы доверяли только маме. Она умела с нами разговаривать, а еще больше – слушать. А иногда и слов не требовалось: мама могла многое выразить улыбкой, взглядом, движением брови. Между нами существовала такая тесная связь, что мама всегда знала, где мы были и что делали – еще до наших рассказов. А сколько раз я и Гошка внезапно бросали свои занятия и шли на беззвучный зов матери, которой требовалась какая-нибудь помощь: она только подумала, а мы услышали. Когда звонил телефон, она, еще не сняв трубку, говорила, кто звонит, и всегда чувствовала приближение какого-либо важного события. В детстве мы не придавали этому особенного значения, но когда выросли, осознали, что такие способности матери весьма необычны.
После этого ночного происшествия я увидела отношения родителей в новом свете и осознала, насколько мама сильна духом и самодостаточна. Она подчинялась отцовскому диктату совершенно равнодушно, внутренне посмеиваясь, всем своим поведением словно бы говоря: «Ну что ж, коли так, будь по-твоему. Хозяин – барин». Помню, как я возмущалась, что отец не разрешает маме остричь ее длинные волосы или категорически запрещает мне носить брюки, а уж тем более входящие в моду джинсы. Мама сказала:
– Нина, какая разница, что носить? Одежда – эта рама, а ты картина. Если картина шедевр, не важно, какая рама. А ты мне вполне удалась. В любой одежде будешь выглядеть королевой.
Мама прекрасно шила и вязала, так что наряды у меня всегда были самые модные, а идеи мы с мамой черпали из журнала «Rigas Modes», а потом из «Бурды» – с условием, что они пройдут папину цензуру. Но мама умела его убедить, так что иной раз утром он отменял свой вечерний запрет.
– Я подумал, – говорил он, не глядя на меня, – и решил, что ты можешь пойти на этот день рождения. Но чтобы к девяти дома была!
– Спасибо, папа, – тоном примерной девочки отвечала я, переглядываясь с мамой, которая прятала усмешку. Конечно, возвращалась я в начале одиннадцатого.
Только после собственного замужества осознала я правоту старинной поговорки: «Ночная кукушка дневную перекукует» – и поняла, насколько отец в этом смысле зависим от мамы – он был из породы однолюбов. А «ночной кукушке» приходилось очень и очень стараться, потому что влияние бабы Пани и деда Павы было велико, и отец всегда находился как бы между молотом и наковальней, особенно когда мы все жили вместе. Правда, я этого не помню, но Гошка рассказывал мне о происходивших время от времени скандалах.
Но жизнь постепенно менялась. Через десять лет после смерти деда Павы скончалась баба Паня. Хотя она жила отдельно от нас, у всех, думаю, у отца тоже, было чувство, что убрали каменную плиту, которая давила на нашу семью и не давала вздохнуть свободно. Мама, несмотря на возражения отца, тут же устроилась на работу в районную библиотеку. Она хотела сделать это сразу, как я поступила в институт, но тут слегла баба Паня, и маме пришлось ухаживать за свекровью.
Только с началом перестройки мама стала свободно высказываться. Теперь мы бурно обсуждали все происходящие события и телевизионные репортажи, но отец по-прежнему отмалчивался или просто уходил. В собственной семье он оказался изгоем: мама по-прежнему вела дом, но отца практически игнорировала и во всем поступала по-своему, даже постриглась вопреки его запрету.
Именно тогда, в конце восьмидесятых, и проявилась его болезнь. Диагноз был известен, операция оказалась не слишком удачной, химиотерапия болезненной. От повторной операции отец отказался и медленно умирал у нас на глазах, страдая от мучительных болей и от крушения всех прежних идеалов – если они у него, конечно, были. Но привычное ему устройство мира рушилось на глазах.
Лежал он в родительской спальне на своем кожаном диване, категорически отказавшись перебираться на более удобную материнскую кровать. Он сделался раздражительным и капризным, что вполне понятно. Маме пришлось уволиться, чтобы ухаживать за отцом, что она делала спокойно и отрешенно, не срываясь и не жалуясь. Мы с Гошей помогали по мере сил.
Я тогда жила у мужа, с которым собиралась разводиться, а Гоша все еще ходил в холостяках, хотя уже отметил сороковник и успел обзавестись отпрыском. Никогда не понимала его отношений с женщинами! На мой взгляд, он вечно сам осложняет себе жизнь, придумывая какую-то неземную и всегда неразделенную любовь. Сначала это была нервическая Лиля, которая бегала за ним как кошка и которую он «пожалел». А потом случилась Ольга, недоступная и прекрасная, совершенно не собиравшаяся бросать мужа-академика ради какого-то жалкого архивиста. Хорошо, что мама познакомила Гошку с Соней, а то он до седых волос так и метался бы от одной великой любви к другой.
Не знаю, возможно, я слишком практична, но еще ни разу не посещало меня чувство, подобное Гошиным страстям. Или это сказывается мой род деятельности – медицина? Врачи довольно часто становятся жёсткими циниками, слишком много страданий им приходится наблюдать. Гошка всегда говорил, что мне одна дорога – в хирургию: «Режешь по живому!» Я и сама вначале мечтала о хирургии, но, поразмыслив здраво, все-таки выбрала не такую тяжелую специальность. Точно так же я стараюсь избегать и тяжелых отношений – одного раза мне оказалось достаточно.
У меня было множество романов, ничем не закончившихся, и три брака. Первый развалился как раз из-за того, что муж пытался ухватить меня покрепче. Мы были сильно влюблены, но потом оказалось, что Аркадий патологически ревнив и норовит запереть меня в четырех стенах. Какое-то время я помучилась с ним, а потом развелась, навсегда сохранив чудесные отношения с его матерью – с первой свекровью мне повезло.
Наша дочь тогда была совсем маленькая, но, похоже, до сих пор не простила мне развод с ее отцом. Она чрезвычайно на него похожа нравом и манерами: сидит, закинув ногу на ногу, и пьет чай, хлюпая, в точности как Аркадий. И такая же собственница. Именно поэтому мой второй брак долго не продержался: муж был неплохим человеком, пытался найти подход к падчерице, но дочь приняла его в штыки, и, помаявшись некоторое время, мы расстались к обоюдному облегчению.
За Николая я смогла выйти замуж, когда дочь повзрослела и сама принялась крутить романы, так что личная жизнь матери перестала ее волновать. Отношения у них ровные, и я рада. Николай – моя тихая гавань. Главное, что у нас с ним полное взаимопонимание и хорошие партнерские отношения: он закрывает глаза на мои выкрутасы, а я стараюсь не замечать, как он распускает свой павлиний хвост.
Но я забежала далеко вперед! Вернемся в прошлое, в те страшные дни, которые перевернули мой мир окончательно. Тогда я приехала рано, оставив выздоравливающую от очередной простуды дочку на свекровь. Открыла дверь своим ключом и сразу прошла на кухню, чтобы разгрузить сумки. Увидела там бикс со шприцем и поняла, что мама только что сделала отцу укол морфина, который мы доставали всеми правдами и неправдами – спасибо, и мои, и отцовские коллеги помогали.
Я направилась к родительской спальне, дверь которой была приоткрыта, и словно перенеслась в прошлое: снова я, двенадцатилетняя, подслушивала под дверью! На этот раз я услышала все, тем более что замолк телевизор, который у отца работал почти круглосуточно.
– Ну что, легче стало? – спросила мама.
– Да, спасибо. – Потом раздраженно добавил: – Зачем ты выключила телевизор?
– Тебе вредно так много смотреть новости. Ты нервничаешь, и боли усиливаются.
– Ничего, скоро отмучаюсь. Наконец заживешь по-своему.
– Да зачем же скоро? Ты еще помучаешься, пострадаешь. А я уж все силы приложу, чтобы ты подольше протянул.
– Господи, Катя! За что ты так со мной?! – В голосе отца послышались слезы, а у меня мурашки поползли по спине.
– А то ты не знаешь. Смотри-ка, Господа вспомнил! Господь-то, может, и простит, да я вот нет.
– Катя, – простонал отец. – Что ж в тебе никакой жалости нет?
– А где была твоя жалость, когда ты моих родителей на тот свет отправил?
– Это не я!
– Не ты, так папаша твой, гореть ему в аду вместе с маменькой.
– Твои родители были врагами народа.
– Врагами народа! – засмеялась мама, и от ее смеха мне стало совсем жутко. Я не могла двинуться с места и продолжала слушать. – И ты все еще веришь в эту чушь? Их давно реабилитировали! Конечно, тебе надо верить. А то что же получится, ты свою жизнь псу под хвост бросил? Мало того что бросил, так еще и клыки кровавые ему утирал.
– Катя…
– А где твоя жалость была, когда ты меня, четырнадцатилетнюю девочку, силком брал? Герой войны, вся грудь в орденах! Защитник, победитель! В каких войсках ты служил, герой? В заградотряде? Своих расстреливал?
– Я нормально служил, в разведке. Никого я не расстреливал. Ни тогда, ни потом. Ты же знаешь, я только с бумагами дело имел.
– Да твои бумаги хуже винтовок! Особенно тот донос, что ты…
– Катя, я ж сколько раз прощения просил за ту глупость!
– Подлость!
– Хорошо, подлость. А что силком, то виноват, знаю. Ну, не сдержался! Одичал на войне, а тут ты… такая. И мы ж поженились!
– Да я бы за тебя не пошла, кабы не отец твой, будь он проклят. Сказал: лучше выходи за сына, иначе и тебя с бабкой закатаю за крутые горки. А мать твоя, добрая душа, до своей смерти меня попрекала, что я невинность не соблюла. Я! Не соблюла!
И тут мама так выругалась, что я аж присела. Но самое страшное ждало меня впереди.
– Катя, ну что толку вспоминать? Не вернуть уже, не исправить. Давно забыть пора. Разве мы плохо жили?
– Забыть пора?! Как я могла забыть, когда ты чуть не каждую ночь мне напоминал? Ты ж видел, знал, не мог не знать, что и любить тебя не люблю, и в постели еле выношу! Сколько раз просила: отпусти, освободи! Нет…
– Зато дети у нас! Вон какие хорошие. И внуки…
– Дети?! – Голос мамы изменился, он зазвучал зловеще и словно сочился ненавистью. – Да дети-то не твои. Я их от другого мужчины родила. Ты не способен оказался, и слава богу, не хватало еще убийц плодить.
– Ты врешь! Не может этого быть! Я же следил за тобой, я… Ах ты су-ука…
– Следил, да не уследил. Христом Богом клянусь, дети не от тебя.
Отец вдруг завыл в голос, зарычал, зарыдал. Я отскочила от двери, но ноги меня не слушались, и я прислонилась к стене. Вышла мама. Увидев мое потрясенное лицо, она кинулась ко мне, обняла и прижала к себе, бормоча:
– Девочка моя, ты слышала?! Прости, прости! Я не хотела, чтобы вы знали, не хотела. Но сил моих больше нет…
И мы заплакали обе.
Спустя два дня отец застрелился. Он как-то сумел слезть с дивана и на коленях дополз до письменного стола, где в одном из ящиков лежал его наградной пистолет. Зарядил и выстрелил себе в рот.
Потом-то мама рассказала мне историю своего замужества и нашего появления на свет. Я еще долго осознавала услышанное: поражалась, что мама оказалась способна на такой порыв страсти; удивлялась, как она решилась броситься на шею практически незнакомому человеку; переживала и ужасалась, представляя, каково ей было сорок пять лет делить постель с нелюбимым мужем. И в то же время я невольно жалела Вилена Кратова, для которого существовала лишь одна женщина в мире – его жена.