Читать книгу Она днём спит - Евгения Риц - Страница 3

Выверты и овалы

Оглавление

«В парковых дебрях не трава стояла…»

В парковых дебрях не трава стояла,

Не снег лежал,

Но иной материи выверты и овалы

Складывались в пожар.

Этот парк был внутри, он был, прямо скажем,

Грудной, как жаба,

И по ходу вспомним ведьму и молоко,

И побитые яблоки в нём лежали

Близко и далеко.

Под белёсым камнем, лежачим и близоруким,

Не вода бежала, но свет бежал,

И его доверчивые подруги

Возмущались полными ртами жал.


«Её зовут никак…»

Её зовут никак

И звали никуда,

Кругом Автозавод,

Она одна – звезда.

Она днём спит, а вечером ночная

Выходит покурить

И, у подъезда пачку начиная,

Идёт по улице, и у неё горит.

Да, про таких примерно и писали,

Что днём де спят, а ночью кровь сосут,

Что на таких ходили партизаны

С дрекольем, разбивающим сосуд.

Но что ей кровь? Она поднимет веки

И свет из глаз сосёт, и цвет пускает вглубь,

И вот уже на месте человека

Темнеет контур незнакомых губ,

А он ушёл по свету и до света,

Ей упоён и выпит ей до дна.

Он стал теперь обычная комета,

Весь изойдя на свет из ближнего окна.


«Здесь железная дорога превратилась в ртутяную…»

Здесь железная дорога превратилась в ртутяную,

Рдяный поезд-огонёк улетает в хлябь земную,

И поют его вагоны, бьют друг друга по бокам,

Город через запятую

Прибирает их вокзальным

Звоном к стянутым рукам.

Пробирает их вокальным

Голодом меж тамбурами,

Точно между шампурами

Огненно-мясной просвет.

Вьются сполохи по рельсам,

Выходи, давай, согрейся,

Из хрустального плацкарта,

Из общественного места.

Это честь твоя задета,

На неё пальто надето,

Чемоданчик на колёсах,

Сигаретка на губе.

Ветер вьётся без вопросов

Между зимних голубей.


«Восьмилетняя девочка с куклой наперевес…»

Восьмилетняя девочка с куклой наперевес

Прозревает духов. Презирает духов

За лишний вес,

За их луковый запах и отсутствие всяких луков.

Она-то думала, всё будет не так,

Думала, вострубят

Канализационные люки,

И у больших и не очень умных ребят

Рты закроются и не в такт

На замахе опустятся руки.

Но улица стынет, кукла беспозвоночно висит,

И сентябрь подходит к началу второго года.

В её жизни это первый, но отнюдь не последний визит

Подобного рода.

То их плёнкой услышит, то краем одной стопы

Ощутит подземное дуновенье,

То ей кто-то крикнет: «Дыши! Не спи!»,

И она ещё глубже заснёт и задышит лежащей тенью.


«К чёрному севу…»

К чёрному севу

Готовь топоры,

Верного зверя пилу.

Сорному зеву

Он ли оставит родную сестру

На поперечье тропы?

Мелкой русалкой слюней и огня,

Дымной дриадой трубы

Девка наружу смолит из окна

Вид на судьбу и снопы.

Всё, что ни скажет она про себя,

Сразу получится вслух.

Видно, как там, в глубине, пикселят

Пашет прозрачный пастух.

Всякий из них

Не протянет сквозь сон

Руку или иглу.

Свежий родник

Заживает пластом

Родину в давнем углу.

Тень моя, тень,

Золотистый плетень,

Крынки на кольях голов

Овеществлённых древесных детей,

Переходящих в галоп.


«Он увидит сквозь дырку в заборе…»

Он увидит сквозь дырку в заборе

Вечереющий сад, и в саду

Механический сад, и всё горе

Сладкой взвесью осядет во рту.

Эта дырка – не память. На память

Только светлая дырка, и в ней

Пять минут собираются падать

Много листьев с ветвистых теней.

Он увидит сквозь дымку в просторе

Отцветающий глаз, и в глазу

Электрический лес из историй,

Отвечающих звуком на звук.

Молоточек ударит, и эхо

Из коленки по локтю пойдёт,

Это связан скелет человека,

Точно сад и оставленный плод,

Или лес и грибы в перелеске,

И сухая рука грибника,

Прижимаясь к колючей железке,

Ничего не снимает пока.



«Кто видел упругую чёрную гладь…»

Кто видел упругую чёрную гладь

И белую плоскость живую?

Солнце захочет меня обглодать,

Глядь —

Я над ним же жирую.

Кто выел округою красную плоть,

Её изнутри разрывая?

Кололся, но медлил совсем заколоть,

Потом, как одышливый мысленный крот,

Разрыл, а она блядь живая.

Разбил, как помешивай масляный сон

Фарфоровым ртом малолетки,

Где мышкой молочный зубок унесён,

Как будто не первый и ветхий.

Не мышкой, но фейкой зобок разгрызём,

Засунем под мышку копейку,

За щёку другим безвозвратным облом

Теперь зацепиться посмей-ка.

Семейка лежит, вожделея рядком.

Жалейка визжит, точно жалит о ком,

Где нет никого, но кого-то

Толчком вызывает небесный партком

В подземный райком оборота.


«Где дуб стоял, многоочит…»

Где дуб стоял, многоочит,

Покрытый карими зрачками,

Там парк кричит

И пар шкворчит

На вялом солнце закипая.

И, раздвигая ноги врозь,

Земля из-под земли выходит,

За прахом прах, за горстью горсть

Передвигает по природе

Не прирождённой, городской,

Насаженной, как из-под палки

Крестьянский дом скрестил доской

Свои занозистые лапки.


«Брат Олежек…»

Брат Олежек,

Блат олешек,

Плат орешек —

Сколько платьев у дерева,

Листьев у доски,

Из которой нарежут пешек

Земляные глинистые пески,

Гнилистые мостки

Не скрипнут, но хлипнут

Всей своей влагой, впившейся в волокно —

Корень пил её, и она впилась,

Ствол сосал её

Лип —

Кую сласть,

А теперь ветер и песок

Тоже пьют её, как сок,

Давным-давно

Люди были деревьями,

А деревья были людьми,

Как мошенники на доверии

Тёрлись ласковые дымы,

Они тоже были, как ствол и крона,

А их корни росли в печах.

Все росли, одного Закона

Всем хватало. Но вот печаль

Не хотела быть деревом, не хотела быть братом,

А хотела быть лодкой в таких печах,

Где бы правым и виноватым

Каждый сам себя назначал.

И была она так прозрачна,

Так светла была, что за пар

Её принял любой палач, но

Не тот, кто ещё не пал,

Кто жил сам на глубоких ветках

И смотрел высоту пустот,

Брат Олежек,

Блат олешек,

Плат орешек

Охотник меткий

И всегда попадает в рот.

Когда люди были деревьями,

Но деревья уже без сил

Голосили, и староверами

Их назвали, он нас простил

И сорвался плодом и азбукой,

И пророком и колуном

Его голос сухой, неласковый

Пошевеливал в каждом дно,

И, наверное, кто-то заново

Пожалел и не стал бы жечь,

Как кора пожимает ранами

Изнутри дровяную печь,

Но печаль стала новой азбукой,

Угловатой и нефтяной,

Оттого он всегда опаздывал

За горючей её спиной.


«Здесь букет, обращённый в гербарий…»

Здесь букет, обращённый в гербарий,

Между летних и ловчих страниц

Восхищённые корни пускает,

Босиком прорастая сквозь них.

Он уже не букет, а танцовщик,

Отражённого сада шпион,

В белой пляске выходит на площадь

И оглядывается, поражён

Блёклой мощью страничных строений,

Всем буквальным, совсем неживым.

Он листами схватился за стену,

И листы не выдерживают нажим.

Гнётся улиц кордонная арка,

В переплёте заводится дверь,

Как ключом от такого подарка,

На который не можешь смотреть,

Только смотришь. И он тоже видит.

У него нет ни глаз, ни лица,

Но, обученный чтению, выйдет,

Чтобы всё долистать до конца,

До комка, до зелёного праха,

До пятна на изгибе угла.

Перед ним довоенная Прага

Или Рим, обновлённый дотла.

Спит трава и пожухли куртины,

Пахнет запах – не пыль, не бензин.

Плавкий ветер себя закрутил бы,

Если б кто-то его не свинтил.

Он траву подожжёт и закурит,

И его травяная ладонь

Разомнётся над голой фактурой

Всей поверхностью разных сторон.

Это старый сюжет и старинный,

Желтоватый на сгибах язык,

А вглядеться – ни Праги, ни Рима,

И неясно, к чему он приник.

Это твердь, или смерть, или тени,

Или Тверь по дороге туда,

Где у бывших цветами растений

Отрастают свои города.


«Ангелы подтягивают Землю голосяным канатом…»

Ангелы подтягивают Землю голосяным канатом,

Тот и этот подтягивают земле

Голосяным канатом,

Хрусталём прокуренной парусины

Белую твердь, и твердь золотую,

И смерть, и дверь, хлóпком хлопочущую впустую.

Смерь его длины, его величины,

Его крепкие нитки неразличимы,

Неугасимы,

Тянут-потянут, и так, натянутые до упора,

Неразрывно связывают горло и горлодёра.


«Когда оратор и оратай…»

Когда оратор и оратай

Так перепутают свой труд,

Что станет раной вороватой

Колючее гнездо подруг,

Путь предпоследний и обратный

Так перепутают свой труп

С травой, землёй, лежалой ватой

Перемежая петли пут,

Что весь один пообок встанет

И подглядит из-под бровей,

Как тает явными местами

Оворобелый муравей —

Мелиоратор и локатор,

И черно-белых крошек клад

Суёт шестой и пятой лапой

В раздвинутые рты ребят.


«Просто снять шелушащийся слой…»

Просто снять шелушащийся слой

И кровавую корочку снять,

Чтоб увидеть и землю и плоть

Раскормившихся плоских щенят.

В оголившихся плотских щелях

Нагловатые нерпы травы

Наглотаются лях и поляг,

И Сусанин в предгорьях Москвы,

И Сусанна в предровьях молвы

Наглотается мух или блях.

Как надбровные дуги звенят

Колоколицами бровей —

Это лучше не знать, или знать

Это лучше, чем Ветхий Завет.

Это глаже ствола под рукой,

Легче ручки в замёрзшей руке

Западающих клавиш отбой

Добивается ритмом ракет

На экране сплошной синевы

Не небесной, а просто небес.

Угловатые нервы травы

Под землёй превращается в лес.


«Тело – труба. И далёкие льды…»

Тело – труба. И далёкие льды

В заострённом теперь глазу

Будет видно с испода как белый дым

И как серый дым и мазут.

Ни о чем не печалься, асфальтоукладчик,

На исходе осенних сил,

Под землёй не видно, не видно и над Землёй

Шерстяного парка один настил

И другой трикотажный слой.

Смой со лба и сотри с руки

Эту птицу, летя на юг,

Она делает в небе круги, круги.

Это всё ближний круг.

Это всё говори себе не стоит и не стоит,

И нога завязнет, как вязнет дно

У тебя в глазу молодой и наивный стыд

Пересыплется на зерно,

Перепреет на воздух и на покров

Упадёт не позже, чем середина дня,

Вся покрытая коркой мослов и слов,

Будет выбрана из огня.


«Вынимаешь из воды, скажем…»

Вынимаешь из воды, скажем,

Девятьсот осколков кораблей.

Раскладываешь рядом с пляжем

Те из них, которые светлей.

Строишь дамбы, мосты, дороги,

Распускаешь по ним молву.

Свет далёкий и недалёкий

Всюду брызгает наяву.

Он ещё не дерево, но отросток

Или, скажем ещё, побег

Сквозь почти непечатный воздух

И ещё не зачатый снег.

В корневой его сетке вёрткой

Развивается не душа,

А ничем не живой, не мёртвый,

Всем сияющий падишах,

У него есть вазир, и ваза,

И красавица полных чаш

Там, где дым достигает мяса

В подведённых углём очах.


«Отделённые по спирали…»

Отделённые по спирали

Кораблиные шеи глаз

Смотрят щедрыми куполами

Из прижимистых век на нас.

Они были доской, и телом,

И металлом в литых костях,

И не ставшие снова целым,

Собираются, но не так,

Как давно на воде блестели,

А как эдак и на Земле

Их сухие земные тени,

Различимые в сентябре.


«Старик, идущий в планетарий…»

Старик, идущий в планетарий,

Двадцатый год, тридцатый год.

В могучей поднебесной таре

Такое небо настаёт,

Что не звезда с звездою скажет,

Но кресло выкрикнет спине,

Как пахнет холодом и сажей

На круглых улицах извне.

Так говорит озон беззвёздной,

Ещё не взрезанной серпом

Арбузной корочки морозной

Под долговязым грузным ртом.

Дымы уходят в стратосферу,

Не выкликая имена.

Да, мы уходим, страстотерпцы,

Не выключая и меня.

Но здесь меня ещё не будет,

Где душный вязкий кинозал

Дрожит, как бы воздушный студень,

Чуть приникающий к глазам.

Старик, в нём видя ночь и утро,

Ещё медведиц и волков,

Становится живым, как будто

На самом деле не таков.



«Здесь долгий дом под хлопьями тумана…»

Марии Галиной

Здесь долгий дом под хлопьями тумана,

Он долгий ввысь, он высокоэтажный,

И у него в окне зияет рана

От занавески хлопчатобумажной.


Она днём спит

Подняться наверх