Читать книгу Записки из ниоткуда - Федор Самарин - Страница 3
Глава первая
Оглавление«…Павел Аркадьевич начал с того, что заперся.
Он любил запираться. Сначала озирал он смежные и соседние комнаты, словно бы точно зная, в каком именно углу потолка, на какой лампочке и с какого боку люстры вздувались локоны серебристой паутины, притом, совершенно не обращая внимания даже и на супругу, делаясь похожим на надзирателя исправительного учреждения, которому нравится его работа.
Затем таким же точно образом озирал он и кабинет, заглядывая под кресла, за тяжелые полосатые, в зелень, шторы, за холодильник, и только потом осторожно вставлял дверь в проем, с удовольствием вслушиваясь в звук легкого щелчка, а если звук этот не был вдруг привычным – клацанье стальной застежки старинного кожаного чемодана – повторял процедуру еще раз, и еще, и еще. Настроение при этом сходило на нет. Согласно этой примете, очень точной, как прогноз погоды на три дня, всякое грядущее сулило некие неприятности. Если же чмоканье «собачки» было как лопнувшая струна, со звенящей металлической россыпью, Павел Аркадьевич хорошел прямо на глазах.
Он, собственно, вовсе и не был Павлом Аркадьевичем. И не в том только смысле, в котором натренировал себя быть везде и со всеми, даже с Зинаидой, даже в самые интимные моменты, после которых всегда просил у нее прощения взглядом. А в самом что ни на есть прямом.
Был он существом глубоководным.
Иногда даже, опускаясь нагим в обширную чугунную, сталинских времен, ванну, он чувствовал, как дно ее постепенно становится мягким, как тесто, а после проваливался в теплую солоноватую мглу. И тогда вместо рук отрастали у него приятные гладкие лопасти, ноги свивались в длинные, ловкие, мощные щупальца, а рот складывался в восхитительный хищный клюв.
Иногда обладание этим клювом проскальзывало у Павла Аркадьевича во время обедов. Забываясь, особенно, на даче, он не откусывал, а отрывал зубами куски мяса с куриной лапки, поднося ее ко рту таким образом, что казалось, кусает он только нижними зубами да кончиком носа…
Впрочем, курятину Павел Аркадьевич не любил, предпочитая баранину, разнообразные каши и, чем вызывал всеобщее недоумение, морскую капусту. Во время трапез, однако, только в домашней атмосфере, позволял он себе (Зинаида одобряла, говоря, что так, мол, конечно, не культурно, зато интеллигентно) читать всякую литературу, то есть, детективы. За бараниной с гречневой кашей Павел Аркадьевич не то, чтоб отдыхал, а несколько отпускал вожжи, хотя акт чтения имел косвенной целью не замечать критического выражения лица Зинаиды, одобрившей чтение, но не одобрявшей его манеру есть быстро и практически не прожевывая любую пищу.
За обедом читал он истории про Эркюля Пуаро, комиссара Мегрэ, про Фантомаса, а года три тому назад, совершенно неожиданно, прочел историю про дикого человека Тарзана, обнаружив, что фильм, в сравнении, однако, еще более вопиющее дерьмо. После этого обеда с Тарзаном, во рту, в ноздрях, во всем существе Павла Аркадьевича еще некоторое время сохранялся устойчивый привкус и запах вонючей, мокрой обезьяньей шерсти.
На ночь, при лимонном свете ночника, читал он, обыкновенно, «Историю искусств», засыпая всякий раз при появлении термина «прерафаэлиты». Серебристый, с тиснением и репродукциями альбом всегда был аккуратно протерт от пыли и заложен бархатной салфеткой с кисточкой. Он знал как собственный диван все эти испанские, итальянские и французские имена и фамилии; от репродукций рябило в глазах, все искусство к концу очередного абзаца сливалось у него в одну пеструю, бесконечную ленту, которая пеленала вежды, и спал он обыкновенно покойно, тихо и без снов.
По этой бесконечной ленте шествовали деревянные куклы из Пармы, жуткое распятие Чимабуэ, портрет Марии Луизы Бонапарт, солнечный календарь в Сан Доменико и мадам Самари. Иногда он останавливал этот последний кадр и, глубоко взяв в себя воздуху, пытался спиной запрыгнуть внутрь картины: мгновенно будто бы обволакивал его запах арабских духов от платья мадам Самари, и тени под лодками на Сене переливались и всплескивали зыбкими огнями, и стоило больших трудов представить себе момент, когда картина начинала всасывать в себя. Особенно часто нырял он в пейзаж Франческо делль Косса, как раз за мраморную колонну, чтобы получше рассмотреть, кому там машет ручкою крохотный Бог-Отец из пустяшных облаков. Там было свежо, с кустов свисали продолговатые оранжевые ягоды, на глянцевых листьях грелись склизкие жирные улитки, и дорога под ногами вспыхивала тонкой белой пылью…
Важно было вовремя выпрыгнуть обратно.
А иногда он оказывался в Фонарном переулке, в собственном доме с деревянным наборным потолком и стенами, обтянутыми полосатым синим шелком. Он гулял с няней по Большой Морской, сворачивал к каналу Грибоедова, потом на Мойку, и, в парусиновых шортах и чудовищных ботинках, все ловил, ловил, ловил нелепых хилых бабочек огромным марлевым сачком. А затем его отдали в ремесленное училище и женили на рыжей эстонке, устроили на велосипедный завод слесарем и заставили вступить в партию. В разговорах рекомендовался он ижорцем, писал под этим псевдонимом в многотиражную газету «Массив» заметки про агитационные турпоходы и, не по собственной воле, конечно, но изредка докладывал в шестой отдел, какие анекдоты витают в среде инженерно-технического персонала.
Была у него на заводе связь: звали ее Вера, она тоже была рыжей, как и жена Зинаида, только поглупее, и ее-то он чуть позже возненавидел. Неизвестно за что.
Поэтому, когда прошли годы и наступило время, он расстрелял и ее, и весь шестой отдел, до последнего человека по фамилии Хабибуллин, которого отыскали в городе Нальчике три месяца назад: у него был виноградник и два внука…»
Здесь в рукописи обширное пятно необъяснимого происхождения:
«…Сны, а сон – вещь интимная, обнажали подлинного Павла Аркадьевича.
В нем, как в наглухо запечатанной сургучом бутылке уксуса, покоились лично им найденные и освоенные категории.
Там были парки, они же мойры. Кодекс Верже. Лаузия – зеркало Венеры. Большой титул. Планета Сириус, индейцы-кечуа, жук-плавунец, Рейнский водопад, Радогаст… Год назад, например, выписывая комментарии к таинственной книжке под названием «Нума Руместан» – всякое серьезное чтение Павла Аркадьевич начинал и заканчивал именно комментариями и пояснениями – нашел он, что человек, точно так же, как коты, собаки различных пород, может, даже зайцы и прочая, склонен метить территорию. Памятниками. Потому что всякий монумент, а хоть бы и просто камень с символом, допустим, в виде пятерни, а не то вообще черт те с какой каракулей, оно уже не просто камень, но место на память. А уж какая там память – это ведь можно и придумать.
Потому что, что бы там себе не совершал, какая бы не осталась от тебя память, а забывается все. Напрочь. Зарастает вечной зеленью, как города в джунглях. Ничего не стоят никакие картины, никакой дель Косса, никакой Шостакович, никакой Руместан: настоящая жизнь нелепа, корява, бессмысленна и условна. А условностями ее обшивает и заштопывает, как паук муху, сам человек, изобретая условности эти сообразно случаю. И только такие условности, облеченные в указы и обычаи, писаные, скрепленные и запечатанные самой настоящей, липкой и черной кровью, переживают века. Они-то и есть подлинное человеческое время. Они-то и есть собственно человечество.
Вот что такое память. А народ… ну, значит, будет до семнадцатого колена помнить то, чего ему, в общем, настоятельно запомнили: это, конечно, не очень хорошо, в принципе. Но полезно. Особенно, если убедительно: с датами, анализом и всякими находками, допустим, случайно выкопанным коренным зубом не имеет значения, кого. Был бы зуб.
Из этого последнего открытия в прошлом году никаких выводов и последствий для себя Павел Аркадьевич не произвел. Решил подождать, пока само как-нибудь не прорастет. И был прав: ему вменили план, а Ланцов сам собою нажал на гашетку: заколосилась мысль снизу, донес, сука…
Ланцов теперь, кажется, в девятом поконном уряде ведет тему по собиранию генератора структурной волновой генетики как основы сверхразума…»
Поперек рукописи стоит длинное матерное слово, написанное латиницей и с изображением человеческого органа:
«… и только тогда, согласно стратегии и плану, решено было вызвать катарсис.
Изучив возможности и все исторические прецеденты, экстренно было сообщено о выдающихся находках, которые переворачивали все представления о коренном народе губернии, а также о его настоящем языке, генофонде, геноме, антропологии и алфавите, поскольку обнаружены были древние руны в большом количестве, писаные на бересте, бараньих лопатках и пергамене.
Было объявлено о массовом вовлечении граждан в процесс обмена паспортов и открытии центров по абсорбции с обязательными курсами ускоренного погружения в действительность. В магазинах запрещено было обслуживать на иных языках, запрещалось также откликаться на допоконные имена, равно читать, материться, объясняться, слушать, прислушиваться и восхищаться.
Сожжение театра повлекло за собой введение чрезвычайного, затем – военного положения, усугубленного факельными шествиями истинных торамдассов и избиениями неторамдасских элементов, с нападениями на указанные в плане учреждения, персонал которых, равно и все полезное и ценное, заранее эвакуировали на Алтай, оставив только охрану, которую, как воплощение ига, стерли с лица земли.
Сам Павел Аркадьевич – Примарио Башкан Торамда-улгу – в это самое время был на даче под арестом, но его освободили революционные толпы восторженного народа, который внес его на своих плечах в бывшее здание обкома партии, низвергнув с пьедестала сатрапов…»…
***
Далее более-менее связное изложение чего-то незаконченного окончательно обрывается, и возобновляется только на шестисотой странице началом какой-то новой повести, которая, впрочем, тоже утрачена. Работа же недюжинного ума так называемого Михеева возрождается на странице 1034 сборником разрозненных исследовательских статей, справок, рапортов и донесений, которые время от времени прерываются нервными заметками личного характера, неизвестно к чему относящимися.
Я оставляю все элементы этого уникального документа в той последовательности, в которой, повторяю, я его и обнаружил, разбив оное, как вы уже заметили, на главы. Но исключительно для того только, чтобы выглядело оно пристойно. Потому что даже и очень образованный бухгалтер (в чем я, подчеркиваю, имею основания сомневаться) не мог иметь замыслы, могущие стать причиною погибели цивилизации.