Читать книгу Хорошо забытое - Феликс Чечик - Страница 3

II

Оглавление

Пинск. 1979

А.А.

Обратите внимание на

человека, что слева на фото:

он крепленого выпил вина,

и работать ему неохота.

Как же я понимаю его,

как завидую завистью белой!

А вокруг – ничего, никого,

кроме неба и речки дебелой.

Те, кто рядом, – мираж и вранье.

Дверь исчезла. Сломалась отмычка.

Черно-белое счастье мое.

Навсегда упорхнувшая птичка.


«Поставят на уши весь двор…»

Поставят на уши весь двор

два рислинга и три кагора.

Кто Кьеркегор? Я – Кьеркегор?

За Кьеркегора!

Не на чужие – на свои,

не вымокли, но отсырели.

За метафизику любви

и физику в кустах сирени!

Потом на танцы. А потом

лежать в траве девятым валом,

и звездный лицезреть понтон,

и муравьям светить фингалом.

А утром снова на завод,

и, этим фактом опечален,

в автобусе сблюет вот-вот

метафизический датчанин.


«столкнулся с бабочкой лоб в лоб…»

столкнулся с бабочкой лоб в лоб

и как ни странно выжил выжил

лежу в сугробе и сугроб

от крови стал багрово-рыжим

лежу в сугробе как во сне

практически уже без тела

а дело близилось к весне

и в небе бабочка летела


«Что угодно? Дыни, сливы?…»

На рынке:

– Что хотите, мужчина?

Ст. Ливинский

– Что угодно? Дыни, сливы?

Шум, волненья благодать! —

Чтобы мама с папой живы

были снова и опять.

Мне угодно, если можно,

мелким оптом и вразвес,

чтобы облако творожно

плыло в синеве небес.

Не жалей, родная, с верхом

насыпай и наливай,

чтобы ехал – век за веком —

краснопресненский трамвай.

Чтобы он застрял в метели,

не гремя и не звеня,

чтобы ангелы глядели,

улыбаясь, на меня.


«как медленно медленно время течет…»

как медленно медленно время течет

и как вытекает мгновенно

рискнешь перекрыть этот краник чем черт

не шутит и лопнула вена

и хлещет и хлещет и нету конца

как нету предела у детства

покуда смертельная бледность лица

не выдаст тебя наконец-то


«Не орел – я поставил на решку…»

Не орел – я поставил на решку, —

и живу с той поры кочево.

Монпансье с табаком вперемешку —

я вкуснее не ел ничего.

– Ешь, сынок, – говорит дядя Хона,

на ладони конфеты держа…

И, рыдая, леса похоронно

сердце резали без ножа.

Косогоры, овраги, пригорки,

зеленеет речная вода.

Горечь сахара, сладость махорки —

не забуду уже никогда.

– Угощайся. – Спасибо, – еще бы!

Угощаюсь, слезами давясь.

А под Старою Руссой сугробы,

согревая, укутали вас.

Небо – спереди. Прошлое – сзади.

Посредине – любовь и страда

в сорок третьем погибшего дяди,

не курившего никогда.


«летним утром на море…»

летним утром на море

грею старые кости

забывая о горе

о разлуке и злости

не нарадуюсь гею

и еврею и гою

где хочу там и вею

где хочу там и вою


«Друг, на время февральской стужи…»

Друг, на время февральской стужи

и отсутствующей земли

затяни ремешок потуже,

дырку гвоздиком проколи.

Затяни, не вернись из рейса,

навсегда оставаясь «там»,

заодно у плиты согрейся,

повторяя «пропан-бутан».

Плоскогубцами – ну же! ну же! —

над конфоркою гвоздь зажав.

Затяни ремешок потуже

на развалинах трех держав.

Не унять предотлетной дрожи

и невыделанной души…

Жженным запахом млечной кожи,

затянув ремешок, дыши.


«В прекрасном прошлом было всяко…»

В прекрасном прошлом было всяко:

и обожаемая мной,

убитая ментом, собака,

что стала «болью головной».

И первая, в двенадцать с чем-то,

неразделенная любовь,

что рвется, будто кинолента,

надеждой склеенная вновь.

И утренний туман над Пиной,

и в небе аистов следы,

и тихий свет радиоактивной,

зашкаливающей руды.

Прекрасны тающие стаи

и перистые облака,

где, слава Богу, мы не стали

прекрасным будущим пока.


Элегия

Селедками в бочке трамвая

мы ехали – шепот и крик!

А время, снежинками тая,

нам капало за воротник.

Дыша табаком, перегаром,

в замерзшее глядя окно,

мы знали, что это недаром,

с неведением заодно.

Мы ехали на 23-м;

а, может быть, едем еще

всю ночь и никак не приедем —

нам холодно и горячо.

Я мертвый, и ты не живая,

и звездный пожар над Москвой.

И только водитель трамвая

все время вертел головой.


«Страшнее подвала я в жизни не знал ничего…»

Страшнее подвала я в жизни не знал ничего:

«Сходи за картошкой, сынок». Не признаешься ведь.

Убожество личное и темноты божество,

где бомбоубежища дверь зарычит, как медведь.

Разбитой – вовек не забудется! – лампочки хруст,

и холод подвальный лица моего супротив,

и, чтоб не лишиться остатка отсутствия чувств,

насвистывал из «Мушкетеров» игривый мотив.

Дорога туда и обратно – каких-нибудь пять

минут, даже меньше, а страха – на целую жизнь.

«Сходи за картошкой, сынок…» Я в подвале опять.

Не дрейфь, поседевший старик! Из последних держись!


«На поминках пьется, как нигде…»

На поминках пьется, как нигде,

как ни с кем уже и никогда.

Борода склонилась к бороде:

жатва скорби, памяти страда.

Ну, давай, не чокаясь. Давай.

Царствие Небесное. Ага.

За окном прогромыхал трамвай,

и запела за окном пурга.

Запоем и мы про ямщика,

с болью не своей накоротке,

и прижмется мокрая щека

к мокрой нафталиновой щеке.

А потом – прогулки по воде,

а потом – над головой вода.

На поминках пьется, как нигде,

как ни с кем уже и никогда.

давай по новой

тире по прежней

за гроб вишневый

и саван снежный


«На балконе, куря после третьей…»

На балконе, куря после третьей,

мы сидели и слушали ветер,

и закладывали виражи

то ли ангелы, то ли стрижи.

Говорить ни о чем не хотелось:

логос умер, безумствовал мелос,

и уже никуда не спеша,

говорила с душою душа…

Лист кленовый, еще не помятый,

ветром сорванный, падает в грязь.

По четвертой и сразу по пятой

накатили, за стол возвратясь.

И уже о любви, не о боли,

черно-белое смотрим кино.

То ли дождик за окнами, то ли

мокрый ангел стучится в окно.


«Она ему читает Чехова…»

Она ему читает Чехова

в постели лежа перед сном,

на пятом этаже в Орехово —

Борисово, где за окном

во тьме осенней лесопарковой

растерянная тишина,

лишь молния блеснула сваркою

да светит изредка луна.

На фоне мглы и неба хмурого —

молчанье птиц наперебой,

напоминающее Гурова

и разговор с самим собой.

Свет выключили. Дождь за окнами.

Дом обволакивает тьмой.

Счастливые – неодинокими

уснули… Анна! Боже мой!


«Долго взглядом провожали…»

Долго взглядом провожали,

как смотрели небу в рот

на затеянный стрижами

косметический ремонт.


Что ж, пока светло, покамест

не стемнело, – расскажи,

как заштопывали август

предзакатные стрижи.


Хорошо забытое

Подняться наверх