Читать книгу Серые души - Филипп Клодель - Страница 4

III

Оглавление

Надо сказать, что Замок это вам не пустяк. Он даже самым невпечатлительным внушает почтение своими кирпичными стенами и аспидной крышей, которые делают его украшением богатого квартала – да, да, у нас есть и такой, а также больница, отнюдь не пустовавшая в годы мировой бойни, две школы, одна для девочек, другая для мальчиков, и огромный Завод с круглыми трубами, которые коптят небо, выбрасывая и летом, и зимой дым и сажу. Завод дает средства к существованию всей округе, с тех пор как был построен тут в конце восьмидесятых. Мало кто из мужчин на нем не работает. Почти все забросили ради него поля и виноградники. И с тех пор запустение и бурьян все быстрее взбираются по склону большого холма, пожирая фруктовые сады, виноградные лозы, полосы хорошей земли.

Наш городок совсем невелик. Это вам не В… ничего похожего. Однако и в нем можно затеряться. Я разумею под этим, что и здесь найдется достаточно тенистых уголков и террас, где каждый может тешить свою меланхолию. Именно Заводу мы обязаны больницей, школами и маленькой библиотекой, куда абы какие книги не попадают.

У его хозяина нет ни имени, ни лица, это целое объединение, а те, кому охота поумничать, добавляют: консорциум. На когда-то засеянной земле выросли ряды домов. Одинаково застроенные и совершенно одинаковые улочки. Тишина, послушание, общественное спокойствие – домики сдаются либо за гроши, либо втридорога, как рабочим, которые на такое и не надеялись, так и тем, кому в диковинку мочиться в унитаз, а не в черную дыру, прорезанную в еловой доске. Уцелевшие при этом немногие старинные фермы скучились вокруг церкви и жмутся друг к дружке, будто рефлекторно, все теснее сдвигая свои старые стены с низкими окошками и выпуская наружу через приоткрытые двери риг терпкие запахи стойла и скисшего молока.

Нам даже прорыли два канала, большой и маленький. Большой для барж, которые привозят уголь и известняк, а отвозят карбонат натрия. Маленький, чтобы подпитывать большой, когда тот порой мелеет. Работы велись десять лет. Повсюду разгуливали господа в галстуках, с карманами, полными денег, и вовсю скупали участки. В те времена вообще можно было не трезветь, с такой легкостью они всем ставили выпивку. А потом однажды вдруг исчезли. Город принадлежал им. И все разом протрезвели. После чего пришлось работать. На них.

Но вернемся к Замку. Честно говоря, это самое внушительное жилище в нашем селении. Старик Дестина, я имею в виду отца Прокурора, построил его сразу же после Седанского разгрома. И не поскупился. В нашем краю, хоть и мало говорят, любят порой внушить почтение другими средствами. Прокурор всегда там жил. Даже больше того: он там родился и умер.

Замок огромен, не по мерке человека. Тем более что семья никогда не была многочисленной. Старик Дестина, как только заполучил сына, на том и остановился. Официально он был вполне удовлетворен. Что не помешало ему нашпиговать еще несколько животов очень красивыми байстрюками, которым в день их двадцатилетия он давал золотую монету вместе с прекрасным рекомендательным письмом и символическим пинком под зад, чтобы они отправлялись куда подальше, проверить, кругла ли Земля. У нас это называют щедростью. Не все так поступают.

Прокурор был последним из Дестина. Других не осталось. Не то чтобы он не был женат, но его жена умерла слишком рано, всего через полгода после свадьбы, на которую съехалось все, что было в краю богатого и знатного. Невеста происходила из рода де Венсе. Ее предки сражались при Креси. Предки простонародья тоже, конечно, там сражались, но их имен никто не помнит, да и всем плевать.

Я видел ее портрет времен бракосочетания, висевший в вестибюле замка. Художник приехал из самого Парижа. Ему удалось уловить в лице жены Дестина предчувствие близкого конца. Это было поразительно: бледность молодой женщины, которой суждено вскоре умереть, и покорность судьбе в ее чертах. Ее звали Клелия. Что отнюдь не банально, и красиво высечено на розовом мраморе ее могилы.

В парке Замка запросто мог бы разместиться целый полк. Он окаймлен водой: во-первых, рядом проходит большой канал (принадлежащая коммуне тропинка в глубине парка – кратчайший путь между Ратушной площадью и грузовой пристанью); потом уже упоминавшийся мной малый канал, через который старик велел перебросить японский мостик, размалеванный клеевой краской. Люди прозвали его «Кровяной колбасой», потому что он цветом напоминает вареную кровь. На другом берегу канала виднеются большие окна высокого здания, лаборатории Завода, где колдуют инженеры, стараясь дать своему хозяину заработать побольше денег. А справа от парка лениво струится узкая извилистая речушка, Герланта, чье название вполне дает представление о ее медлительных водах[3], сплошь в водоворотах и кувшинках. Водой тут пропитано все. Замковый парк – словно большая намокшая тряпка. Его травы беспрестанно сочатся влагой. В таком месте того и гляди подхватишь какую-нибудь болезнь.


Что и случилось с Клелией Дестина: все уложилось в три недели между первым визитом доктора и последней лопатой Острана, могильщика, которую он всегда высыпает в могилу очень медленно.

– А почему эту, а не остальные? – спросил я его однажды.

– Это чтобы она, – ответил он, глядя на меня своими похожими на темные колодцы глазами, – осталась в памяти…


Остран – малость балагур и любит производить впечатление. Похоже, он ошибся ремеслом, я так и вижу его на театральных подмостках.

Сам-то старик Дестина происходил из крестьян, прямиком от земли, но к своим пятидесяти годам все же сумел от нее отчиститься – с помощью банкнот и мешков с золотом. Стал вращаться в совсем другом мире. На него работало шесть сотен человек, он владел пятью фермами, которые сдавал в аренду, восемьюстами гектарами леса, сплошь одни дубы, множеством пастбищ, десятью доходными домами в В… и целым матрасом акций, и не каких-нибудь дурацких, никаких вам Панамских, на котором могли бы улечься десять человек, не касаясь друг друга локтями.

Он принимал и его принимали. Повсюду. Как у епископа, так и у префекта полиции. Стал важным человеком.

Я еще не упомянул о матери Прокурора. Она-то была совсем из другого теста: происходила из лучшего мира, тоже связанного с землей, конечно, но не с миром работы; она была из мира тех, кто владеет землей испокон века. Принесла мужу в приданое больше половины его имущества да немного хороших манер. Потом отстранилась, уйдя в книги и дамское рукоделье. Получив право выбрать имя сыну, она выбрала Анж. Старик добавил к нему Пьер. Он решил, что Анжу не хватает силы и мужественности. Потом она уже почти не виделась с сыном. Между английскими няньками первых лет и иезуитским коллежем время пролетело незаметно, мать и глазом моргнуть не успела. Отдала в интернат розовокожего плаксу с припухшими глазами, а взамен однажды получила несколько скованного юнца с тремя волосками между двух прыщей на подбородке, который смотрел на нее сверху вниз, – в общем, настоящего маленького господинчика, набитого латынью, греческим, петушиными мечтами и чванством.

Она умерла так же, как жила: отстраненно. Немногие это заметили. Сын тогда был в Париже, изучал право. Он приехал на похороны, еще больше повзрослев и пообтершись в столице, приобретя умение вести беседу, тросточку из светлого дерева, безупречный воротничок и тонкие напомаженные усики а-ля Жобер – последний шик! Старик заказал самый красивый гроб у столяра, в первый раз в жизни имевшему дело с палисандром и красным деревом, и велел привинтить к нему ручки из золота. Из настоящего золота. Потом построил склеп, на котором одна бронзовая статуя простирает руки к небу, а другая, коленопреклоненная, молча плачет: не то чтобы в этом был глубокий смысл, но производило прекрасное впечатление.

Из-за траура старик ни в чем не изменил привычкам. Всего лишь заказал себе три черных суконных костюма и к ним креповые нарукавные повязки.

На следующий день после похорон сын снова уехал в Париж. И оставался там многие годы.

Потом однажды вновь объявился, чересчур посерьезневший и ставший прокурором. Это был уже не тот сконфуженный молодчик, который бросил три розы на гроб своей матери с самодовольной гримасой, а потом так же сухо убежал, боясь опоздать на поезд. Казалось, будто что-то надломило его изнутри и немного согнуло. Хотя никто так и не узнал, что именно.

Позже вдовство окончательно его доломало. Он тоже отстранился. От мира. От нас. Наверняка и от себя самого. Думаю, он любил свой юный оранжерейный цветок.

Старик Дестина умер через восемь лет после жены – его хватил удар на проселочной дороге; он шел на одну из своих ферм, которые сдавал в аренду, чтобы отругать фермера, а может, даже вышвырнуть вон. Так его и нашли: он лежал с открытым ртом, уткнувшись носом в довольно густую апрельскую грязь, которой мы были обязаны дождям, хлеставшим с неба и превращавшим землю в клейкое месиво. В конце концов, он вернулся туда, откуда вышел. Круг замкнулся. И деньги старику не очень-то помогли. Помер как батрак.

И тогда его сын по-настоящему остался один. Один в огромном доме.

Он сохранил привычку смотреть на людей свысока. Однако удовлетворялся малым. Перестав быть расфранченным хлыщом с надменным взглядом, стал всего лишь стареющим мужчиной. Работа поглощала его целиком. При старике в Замке работало шесть садовников, сторож, кухарка, три выездных лакея, четыре горничных и шофер. Вся эта челядь, которую держали в ежовых рукавицах, ютилась в тесных службах и каморках под самой крышей, где зимой вода замерзала в кувшинах.

Прокурор поблагодарил всех. Он не был скрягой. Каждому дал прекрасное рекомендательное письмо и порядочную сумму. Но оставил только кухарку Барб, которая в силу обстоятельств стала заодно горничной, и ее мужа, прозванного Важняком, потому что никто не видел, как он улыбается, даже жена, лицо которой неизменно украшали веселые складочки. Важняк, как мог, поддерживал порядок в усадьбе и занимался всякого рода мелкими починками. Слуги редко покидали Замок. Их никто не слышал. Прокурора, впрочем, тоже. Дом казался сонным. Кровля одной из башенок протекала. Некоторые решетчатые ставни душила своими плетями большая глициния, которой позволили разрастись. Кое-какие из угловых камней полопались от мороза. Дом старел, как и люди.

Дестина никого у себя не принимал. Повернулся ко всем спиной. Каждое воскресенье ходил в церковь. У него там была своя скамья, отмеченная семейными инициалами, вырезанными на дубовой спинке. Он не пропустил ни одной мессы. Кюре во время проповеди с нежностью на него поглядывал, как на кардинала или сообщника. Потом, по окончании службы, когда толпа в картузах и вышитых платках вытекала наружу, сопровождал его до самой паперти. Под трезвон колокола, пока Дестина надевал свои шевровые перчатки – руки у него были изящные, дамские, а пальцы тонкие, как мундштук, – они говорили о всяких пустяках, но таким тоном, будто один почитает второго знатоком человеческих душ, а второй первого – практиком, глубоко изучившим их на деле. Балет завершался. После чего Прокурор возвращался в Замок, и каждый со злорадством воображал себе его одиночество.


Как-то раз явился один из директоров Завода и испросил милости быть принятым в Замке. Протокол, обмен визитными карточками, расшаркивания и поклоны. Директор принят. Это толстый приземистый бельгиец с курчавыми рыжими бакенбардами, довольно смешливый и одетый как джентльмен из романа: коротенькое, едва прикрывающее зад пальто, клетчатые панталоны с сутажем и низкие лакированные сапоги. Короче, приходит Барб с большим подносом и всем необходимым для чаепития. Прислуживает им. Исчезает. Директор болтает. Дестина мало говорит, мало пьет, не смеется, вежливо слушает. А гость все ходит вокруг да около, добрых десять минут разглагольствует о бильярде, потом – об охоте на куропаток, о бридже, о гаванских сигарах и, наконец, о французской гастрономии. Он сидит вот уже три четверти часа. Начинает было говорить о погоде, как вдруг Дестина глядит на свои часы, немного искоса, но все же достаточно медленно, чтобы дать директору возможность это заметить.


Директор понимающе кашляет, отставляет свою чашку, опять кашляет, вновь ее берет, наконец осмеливается: он хочет попросить об одной милости, но не знает, посмеет ли, он колеблется, он, собственно, боится показаться назойливым, может быть, даже грубым… И в конце концов, бросается в воду очертя голову: замок большой, очень большой, при нем имеются кое-какие пристройки, в частности маленький домик в парке, необитаемый, но очаровательный, а главное, стоящий совершенно отдельно. Проблема его, директора, в том, что дела на Заводе идут хорошо, слишком хорошо, и требуется все больше и больше персонала, особенно инженеров, руководителей; но их уже некуда селить, ведь не селить же их в городе, в домах для рабочих, не так ли, не вынуждать же их сталкиваться с этими людьми, которые порой спят вчетвером на одной кровати, пьют дрянное вино, ругаются через слово и размножаются как животные, нет, никогда! Тут-то и осенила директора одна идея, всего лишь идейка… если господин Прокурор согласится, хотя, разумеется, его ничто не обязывает, ведь каждый в своем доме хозяин, но если он все-таки согласится сдать маленький домик, то Завод и директор будут ему очень признательны, заплатят любую цену и, разумеется, поселят туда не кого попало, а только людей приличных, вежливых, скромных, тихих, только руководство второго звена за отсутствием первого, и без детей. Он дает свое директорское слово и при этом потеет, большущие капли капают на его пристяжной воротничок и на сапоги. Директор умолкает, ждет, не осмеливается даже взглянуть на Дестина, который тем временем, встав, созерцает парк и туман, который обволакивает сам себя.

Наступает долгое молчание. Директор уже сожалеет о своем демарше, как вдруг Дестина поворачивается и говорит ему, что согласен. Вот так просто. Еле слышным голосом. Гость никак не может опомниться. Кланяется, лепечет, бормочет, благодарит словами и руками, пятится и убегает, пока хозяин не передумал.

Почему Прокурор согласился? Быть может, просто чтобы директор убрался поскорее и снова оставил его в его тишине; или ему было приятно, что его просят, хотя бы раз в жизни, о чем-то ином, нежели приговорить к смерти или отказать в этом.

3

Название Guerlante на слух воспринимается как «очень медленная» – guère lente (фр.).

Серые души

Подняться наверх