Читать книгу Конец парада. Том 2. И больше никаких парадов - Ford Madox, Форд Мэдокс, Форд Мэдокс Форд - Страница 2

Часть первая
1

Оглавление

За порогом открывалось прямоугольное пространство, теплое после зимней ночной капели и пронизанное оранжево-коричневым светом, больше напоминавшим пыль. В нем царила полная неразбериха, по форме оно напоминало домик, каким его на своих рисунках изображают дети. В тусклых лучах, сочившихся сквозь отверстия, пробитые в ведре, наполненном пылавшими угольками и накрытом согнутой полукругом жестянкой, смутно проглядывали коричневые, поблескивавшие кое-где латунью конечности шести человек, разбившихся попарно. Двое сидевших на полу у жаровни были, вероятно, не самых высоких чинов; еще четверо, по двое с каждой стороны хибары, склонились над столами в позах, свидетельствовавших об их полнейшем равнодушии. Со свесов крыши над черным параллелограммом дверного проема без конца капала собиравшаяся там влага – настойчиво, хрустально и ритмично, как музыкальный звук.

Парочка тех, что сидели на корточках у жаровни, – в прошлой жизни они были шахтерами – завели тихую беседу на певучем, едва различимом диалекте. Их монотонные, лишенные всякого воодушевления голоса лились непрекращающимся потоком, будто один рассказывал другому долгие-предолгие истории, которым собеседник внимал, выражая свое одобрение бормотанием, больше напоминавшим хрюканье зверушки…

Вдали словно громыхнул исполинский чайный поднос, заполонил черный круг горизонта своим внушавшим благоговейный трепет голосом и с грохотом обрушился на землю. «Бах! Бах! Бах!» – отозвались хором бесчисленные железные листы. Через минуту утрамбованная земля, служившая в дежурке полом, содрогнулась, барабанные перепонки ушей вдавились внутрь, по вселенной разнесся зычный раскат, жутким эхом набросился на всех этих людей, швырнув одних вправо, других влево, третьих пригнув к столам, и лопнул с таким треском, будто в умиротворенной ночной тиши на огромной площади загорелся подлесок. Когда один из тех, кто сидел у жаровни, пригнул голову, на его губах блеснул свет от огня, отчего они показались невероятно красными и пухлыми, при этом все продолжали говорить и говорить…

Эти два человека, устроившиеся на полу, были шахтеры из Уэльса; один из них родился и вырос в долине Ронты и жениться еще не успел; что же до второго, выходца из Понтарддулайса, то у него была жена, державшая прачечную, и лишь незадолго до войны он перестал спускаться под землю.

Два человека за столом справа от двери служили сержантами-майорами; первый, из Суффолка, заработал в чине сержанта линейного полка шестнадцать лет выслуги и теперь только то и делал, что мечтал об отставке. Второго знали как канадца британского происхождения. В противоположном углу хибары устроились два капитана – один молодой кадровый офицер, родившийся в Шотландии, но воспитанный в Оксфорде; второй, средних лет толстяк, родом из Йоркшира, до этого служил в батальоне ополчения.

Одного из сидевших на полу посыльных одолевала буйная ярость – офицер, командовавший его подразделением, отказался отпустить его домой разобраться, почему жена, продавшая их прачечную, до сих пор не получила с покупателя деньги; второй же думал о домашней скотине. Недавно его девушка, работавшая на ферме в горах за Кайрфилли, написала ему о необычной черно-белой корове голштинской породы, за которой водилось множество странностей. Английский сержант-майор чуть ли не со слезами на глазах сокрушался по поводу вынужденной задержки отправки пополнения, которое теперь сможет выступить не раньше полуночи. Держать вот так людей без дела было неправильно. Им не нравилось ждать сложа руки, не зная, чем себя занять. От этого они проявляли недовольство. Это точно было им не по душе. Англичанин не понимал, с какой стати тыловой интендант не пополнял запас свечей для фонарей с маскировочными шторками. Вскоре им понадобится принести какой-никакой ужин. Интенданту это не понравится. Он начнет в открытую ворчать, но все же распорядится накормить солдат, что порядочно подсократит средства на его счетах. Две тысячи девятьсот девяносто четыре ужина стоимостью полтора пенни каждый. Но держать людей до полуночи не только без дела, но и без ужина ни у кого не было права. Тем более если они, бедолаги, впервые отправлялись на фронт.

Канадский сержант-майор все волновался по поводу записной книжки из свиной кожи, купленной в городе на артиллерийском складе. Он представлял, как будет вытаскивать ее на параде, чтобы представить очередному адъютанту тот или иной доклад. На параде вещица будет выглядеть просто шикарно, когда он, высокий и подтянутый, вытянется в струнку. Но он никак не мог вспомнить, положил записную книжку в вещмешок или нет. При нем ее не было. Канадец ощупал правый и левый нагрудный карманы, потом правый и левый карманы на поясе кителя, а также все карманы висевшей на гвозде шинели, до которой от его стула можно было дотянуться рукой. У него отнюдь не было уверенности в том, что его денщик положил ее вместе с другими вещами, хотя тот и уверял, что положил. Сержант-майора это очень раздражало. Его нынешний бумажник, приобретенный когда-то в Онтарио, порвался и топырился боками, поэтому ему совсем не нравилось вытаскивать его, когда офицеры Британской империи обращались к нему, чтобы уточнить те или иные сведения. Это давало им ложное представление о канадских войсках. Сплошная досада. Как аукционист, сержант-майор соглашался, что такими темпами пополнение прибудет на станцию и погрузится на поезд не раньше половины второго. Но отсутствие уверенности в том, что записная книжка действительно упакована, его очень раздражало. Он представлял, какое замечательное впечатление произведет на параде, когда вытащит ее в ответ на просьбу адъютанта уточнить сведения касательно того или иного рапорта. И понимал, что теперь, когда они оказались во Франции, их адъютантам полагалось быть имперскими офицерами. Это буквально бесило.

Тем, кто собрался в хибаре, каждому по отдельности и всем, взятым вместе, невероятный, сокрушительный грохот открыл невыносимо сокровенное знание. После его смертоносного гула все остальные звуки показались напряженной тишиной, мучительной для ушей, в которых, явственно ощущаясь, бежала кровь. Молодой офицер стремительно вскочил на ноги и схватился за висевший на гвозде пояс с притороченной к нему амуницией. Тот, что постарше, сидевший по другую сторону стола, развалился на стуле, припав на один бок, вытянул руку и стал ее опускать. Он понимал, что его молодой товарищ, офицер старше его по должности, просто выжил из ума. Тот, до смерти измотанный, бросил спутнику еле различимые резкие, оскорбительные слова. Старший заговорил едкими, короткими фразами, тоже неразборчивыми, опуская все ниже над столом руку. Пожилой английский сержант-майор сказал младшему товарищу, что с капитаном Макензи случился очередной приступ безумия, но расслышать его речь не представлялось возможным, и ему это было хорошо известно. Он почувствовал, как в его заботливом, поистине материнском сердце, в этот момент разрывавшемся от жалости к двум тысячам девятистам тридцати четырем питомцам, нарастала потребность распространить, в том числе и на этого офицера, тяготы возложенных на него задач. Поэтому он обратился к канадцу и сказал, что капитан Макензи, на какое-то время спятивший в их присутствии, был лучшим офицером во всей армии его величества. Но теперь решил выставить себя чертовым идиотом. А так лучший офицер армии Его Величества. Не лучше других, а именно самый лучший. Старательный, сообразительный и храбрый, как герой. И чуткий по отношению к своим людям на передовой. Вы даже не поверите… Он смутно чувствовал, что окружать материнской заботой офицера утомительно. Какому-нибудь юному сержанту или младшему капралу, если он сорвется, всегда можно сделать внушение, сипло пробурчав в усы надлежащие слова. Но вот в разговоре с офицером приходилось прибегать к околичностям, а это уже давалось с трудом. Слава богу, второй капитан был человек хладнокровный и заслуживающий всяческого доверия. Как принято говорить, старой, доброй закалки.

Повисла гробовая тишина, в которой пугающе прозвучал голос посыльного из Ронты:

– Потеряли… Точно потеряли.

По фронтону хибары гуляли яркие отблески, видневшиеся в дверной проем.

– А како’о дьявола этим чертовым проже’торам высвечивать нас, на’рен, на виду у эти’ аэропланов, а? Если они оставят нас в по’ое, я с удовольствием еще по’рею свою чертову задницу на пляже Мамблса.

– Эй, Ноль-девять Морган, зачем так ругаться? – спросил сержант-майор.

– Да ’оворю ж тебе, мой доро’ой валлиец Мор’ан, – встрял в разговор парень из Ронты, – странная корова может быть необычна в чем у’одно. Черно-белая ’олштинка, скажу я тебе, это…

Со стороны могло показаться, что молодому капитану надоело слушать весь этот разговор. Он уперся руками в солдатское одеяло, которым был накрыт стол, и воскликнул:

– Да кто вы такой, чтобы мне приказывать?! Я выше вас по должности. Какого черта!.. О господи, какого черта?! Мне никто не может приказывать…

Голос капитана ослаб и зачах в груди.

Он почувствовал, что его ноздри непомерно раздулись, впуская холодный воздух. А еще почувствовал, что против него, окружив со всех сторон, плели какой-то мудреный заговор, и закричал:

– Вы и ваш… генеральский доносчик!

Имевшимся у него окопным ножом капитану очень хотелось полоснуть кому-нибудь пару раз по горлу. От этого ему перестал бы давить на грудь такой непомерный вес. «Сядьте», – произнесенное дородной фигурой, маячившей напротив, парализовало все его конечности. Он испытал прилив невероятной ненависти. Если бы только можно было двинуть рукой и добраться до окопного ножа…

Ноль-девять Морган сказал:

– Козла, с’упибшего мою чертову прачечную, зовут Уильямс… Реши я, что это Эванс Уильямс из Зам’а, ’ох, точно бы дезертировал.

– И этого теленка терпеть не мо’ла, – гнул свое парень из Ронты. – Нет, ты послушай, прежде чем что-то мне ’оворить…

К разговору офицеров ни тот, ни другой даже не прислушивались – те говорили о том, что их совершенно не интересовало. Какая блажь могла найти на корову, чтобы она возненавидела собственного теленка? Тем более в горах за Кайрфилли. Осенью по утрам все склоны там покрывались паутиной, поблескивавшей на солнце, как пряжа из стекла. И ту корову, должно быть, просто проглядели.

Склонившийся над столом молодой капитан завел долгий спор о старшинстве чинов и должностей. Причем пререкался сам с собой, выступая то за одну, то за другую сторону какой-то невероятно бессвязной скороговоркой. Назначение он получил после событий в Гелувельте[1]. А второй только год спустя. Правда, тот постоянно командовал расквартированной там частью, а самого его прикомандировали туда только ради дисциплины и пайка, но это еще не оправдывало приказа сесть. Какого черта, хотел бы он знать, старший товарищ вообще это сказал?! Он еще быстрее обычного заговорил о круге. Когда тот замкнется, от распада атома миру придет конец. Через тысячу лет некому будет отдавать и выполнять приказы. А пока он сам, разумеется, будет им подчиняться.

На офицера постарше тяжким бременем давило командование подразделением непомерных размеров с разношерстными штабами, битком набитыми бесполезными младшими офицерами, которые к тому же без конца менялись; с сержантским составом, отлынивавшим от любой работы; с рядовыми, набранными практически во всех колониях и не привыкшими к ничегонеделанию; с учебной частью, постоянно пополняемой новобранцами. Как человек старой закалки, он чувствовал, что все это было прерогативой исключительно регулярной британской армии, и возмущался, что в нее рекрутировали кого угодно, ведь в его повседневной жизни и без того было множество проблем, не говоря уже о личных делах, тоже внушавших немалое беспокойство. Совсем недавно Титженс выписался из госпиталя. В обтянутой брезентом хибаре, где ему довелось обосноваться, позаимствовав ее у полкового военного лекаря, уехавшего на побывку в Англию, от парафинового обогревателя стояла удушливая жара, а без него тотчас заползали невыносимые сырость и холод. Денщик, которого доктор оставил приглядывать за этим временным домом, оказался недоумком. А все эти германские воздушные налеты в последнее время вообще не прекращались. Людей на их базе скопилось, как сардин в банке. В городе нельзя было перемещаться по улицам. Подразделения, осуществлявшие набор рекрутов, получили приказ как можно меньше мозолить глаза. И новобранцев в действующую армию отправляли только по ночам. Но как можно было ночью отправлять пополнение, если каждые десять минут приходилось на два часа тушить все огни из-за налета вражеских аэропланов? У каждого было по девять комплектов жетонов и документов, которые полагалось удостоверять подписью офицера. Да, всем этим бедолагам действительно надлежало иметь необходимый перечень бумаг. Только вот как этого было добиться? Той ночью ему надо было отправить две тысячи девятьсот девяносто четыре человека, а если две тысячи девятьсот девяносто четыре умножить на девять, получится двадцать шесть тысяч девятьсот сорок шесть. Ему никто не выделит отдельную машину для чеканки жетонов, потому как для этого не было никакой возможности, но как тогда оружейнику из их учебной части, помимо обычной работы, сделать еще пять тысяч девятьсот восемьдесят восемь дополнительных идентификационных жетонов?

Перед ним без конца выхаживал взад-вперед второй капитан. Титженсу не нравились его разговоры о круге и тысячелетии. Любой, у кого есть хоть капля здравого смысла, от них тотчас встревожится. Они могут свидетельствовать о начале ярко выраженного, опасного лунатизма… В то же время об этом парне он не знал ровным счетом ничего. Для хорошего кадрового офицера стоявший перед ним человек, по всей видимости, был слишком смугл, порывист и красив. В то же время плохим он тоже точно не был, потому как мог похвастаться орденом «За выдающиеся боевые заслуги» с памятной планкой, Военным крестом и некоторыми наградами других государств. К тому же генерал – в виде дополнительной информации – сказал, что капитан получил учрежденную вице-канцлером премию за знание латыни… Интересно, а сам генерал Кэмпион понимал, что представляет собой человек, получающий учрежденные вице-канцлером премии по латыни? Скорее всего, нет, он лишь присовокупил эти сведения к своей записке варварским орнаментом, которым пользуются командиры-дикари. Желая выставить себя, лорда Эдварда Кэмпиона, генералом культурным. Поди узнай, когда у человека в следующий раз заявит о себе тщеславие.

Получалось, что этот парень казался слишком красивым, чтобы быть хорошим офицером, но при этом именно таковым и был. Это все объясняло. Когда страсть приходится сдерживать, она сводит с ума. С 1914 года он, должно быть, неизменно демонстрировал рассудительность, был дисциплинирован, терпелив и сдержан – и это в окружении грохота, адского огня, крови, грязи и старых жестянок… Поэтому в действительности офицер постарше представлял себе младшего товарища чем-то вроде наброска к портрету в полный рост, почему-то с широко расставленными ногами, на фоне гобелена, алого от огня и рубинового от крови… Из его груди вырвался негромкий вздох. Такой жизнью жили все эти несколько миллионов человек…

Набранное пополнение будто встало у него перед глазами: две тысячи девятьсот девяносто четыре человека, состоявшие под его командованием в последние пару месяцев – для такой жизни период довольно долгий – за которыми они с сержант-майором Коули чутко приглядывали и блюли их боевой дух, следя за моралью, ногами, пищеварением, учитывая охватившее их нетерпение и извечную жажду женщин… Титженс словно увидел, как их колонна змеей растянулась на большое расстояние, все больше затихая, напоминая огромную рептилию в зоопарке, медленно уползающую в свой чан с водой… Затихая где-то далеко-далеко, перед непреодолимым барьером, простиравшимся от земных глубин к небесной выси…

Глубочайшее уныние, нескончаемая неразбериха, нескончаемое безумие, нескончаемая мерзость. Всех этих людей отдали в руки самым циничным, самым беспечным интриганам, окопавшимся в длинных коридорах и замышлявшим заговоры, рвущие на части сердца во всем мире. Все эти люди стали игрушками, а их агония – всего лишь поводом включить парочку живописных фраз в речи политиков, не обладающих не то что душой, но даже и умом. Сотни тысяч человек в самый разгар зимы расшвыряли то там, то здесь в омерзительную, бескрайнюю, бурую грязь… Ей-богу, как орехи, сорванные и разбросанные своенравными сороками… Но это все же были люди, а не просто население. Люди, о которых тебе приходится заботиться. Каждый с собственными позвоночником, коленями, бриджами, подтяжками, винтовкой, домом, пристрастиями, внебрачными связями, любимыми напитками, друзьями, представлениями о Вселенной, мозолями, наследственными болезнями, бакалейной торговлей, молочницами по утрам, лавкой по продаже писчебумажных товаров, докучливыми детьми и гулящей женой… Люди – рядовой и сержантский состав! И бедолаги младшие офицеры. Да поможет им Бог, всем этим ребятам, получающим премии вице-канцлеров за латынь…

Что же касается именно этого призера, то он, похоже, терпеть не мог шума. Ради него всем приходилось соблюдать тишину…

И он, черт возьми, был совершенно прав. Это местечко предназначалось для спокойной и планомерной подготовки мяса для скотобойни. Новобранцы! На такой базе подобает размышлять или даже молиться, здесь томми должны в тиши писать домой последние письма, рассказывая в них, как жутко гудят пушки.

Но набить в этот городок и его окрестности полтора миллиона человек было сродни тому, чтобы расставить ловушку для крыс, использовав в качестве приманки кусок гнилого мяса. Немецкие аэропланы могли унюхать их за сотни миль и причинить даже больше вреда, чем если бы разнесли в клочья своими бомбами весь Лондон. В то время как противовоздушная оборона там представляла собой не просто шутку, а шутку сумасшедшего. От ее огня тысячами лопались снаряды, выпускаемые из самых разных орудий, подобно камням, которыми мальчишки забрасывают в воде крыс. Асы противовоздушной обороны, вполне естественно, должны охранять штаб-квартиру. Но для тех, кто страдал от воздушных налетов, ничего смешного в этом не было.

На Титженса еще тяжелее давила и без того тяжелая депрессия. Недоверие к Кабинету министров в Лондоне, к тому времени уже испытываемое в армии большинством, граничило с физической болью. Колоссальные жертвы, весь этот океан душевных страданий – все это лишь подпитывало личное тщеславие тех, кто среди всех этих безбрежных пейзажей и бесчисленных сил выглядел сущими пигмеями! Его же волновали тревоги миллионов тех, кого в бурой грязи до мозга костей пронизывала сырость. Они могли умереть, а четверть миллиона из них – сложить головы, отправленные на бойню. И при этом их уничтожили бы без всякого удовольствия, без всякой помпы, без всякой убежденности в правоте этого действа и даже не нахмурив бровь – одним словом, без всякого парада.

В действительности об офицере напротив он не знал ровным счетом ничего. Парень, очевидно, умолк, ожидая ответа на свой вопрос. И в чем же этот вопрос заключался? Титженс об этом даже понятия не имел. Потому что давно его не слушал. В хибаре царила тяжелая тишина. Они все попросту ждали.

– Ну, и что вы на это скажете? – с ноткой ненависти в голосе спросил парень. – Вот что мне хотелось бы знать.

Титженс размышлял дальше… Типов безумия в мире существовало великое множество. И к какому из них относилось это? Его собеседник был трезв. Говорил как пьяница, но при этом не выпил ни капли. Приказывая ему сесть, Титженс попросту действовал наугад. На свете есть сумасшедшие, подсознательное «я» которых ответит на воинский приказ, будто по волшебству. Он помнил, как однажды рявкнул «Стой! Кругом!» несчастному ненормальному коротышке в очередном лагере еще дома, и тот, за миг до этого на полной скорости галопировавший мимо его палатки с оголенным штыком наперевес, убегая от преследователей, гнавшихся за ним в полусотне ярдов, не только застыл как вкопанный, но и повернулся к нему, а заодно прищелкнул каблуками с видом лихого гвардейца. Сей прием на свихнувшемся бедолаге Титженс испробовал за неимением лучшего. По всей видимости, время от времени такое действительно срабатывало.

– На это… это на что? – рискнул спросить он.

– У меня такое ощущение, что ваша непревзойденная светлость не соизволит меня слушать, – не без иронии в голосе ответил парень. – Я спрашивал вас о моем мелком, гнусном дядюшке, этом низком типе, которого вы записали в лучшие друзья.

– Генерал – ваш дядюшка? – удивился Титженс. – Вы имеете в виду генерала Кэмпиона? И что он вам такого сделал?

Генерал направил этого парня во вверенное ему подразделение, прислав сопроводительную записку, в которой просил его, Титженса, приглядеть за ним, назвав отличным малым и превосходным офицером. Записка была написана собственной рукой генерала и содержала дополнительные сведения о подвигах капитана Макензи на ниве учености… Титженс поразился, что генерал так беспокоился по поводу самого заурядного командира пехотной роты. Как этот парень сумел привлечь внимание генерала? Кэмпион, подобно многим другим, конечно же, слыл добряком. И если бы какой-то чудак, послужной список которого свидетельствовал о том, что он человек хороший, обратил на себя его внимание, генерал сделал бы ради него все, что только мог. При этом Титженсу было доподлинно известно, что самого его Кэмпион считал человеком глубоким, ученым, надежным и способным позаботиться об одном из его протеже… Не исключено, что генерал вообразил, будто в этом подразделении и заняться особо нечем, а раз так, то его можно спокойно превратить в действующую палату для душевнобольных. Но, если Макензи приходился Кэмпиону племянником, это все объясняло.

– Кэмпион – мой дядюшка? Если он кому-то и дядюшка, то скорее вам!

– Да ничего подобного!

Они даже не состояли в родстве, хотя генерал, самый давний друг его отца, доводился Титженсу крестным.

– Тогда это чертовски смешно. И чертовски подозрительно… С какой стати этому подлому типу проявлять к вам интерес, если он вам не дядюшка?.. Вы не солдат… В вас и в помине нет военной косточки… Да и внешне вы больше похожи на куль с мукой… – Макензи на миг умолк, затем с невероятной скоростью затараторил: – В штабе ходит слух, будто ваша жена прибрала нашего отвратительного генерала к рукам. Я в это не поверил. Не поверил, что вы можете оказаться таким. Потому как многое о вас слышал!

От этих безумных слов Титженс расхохотался. Затем в бурой темноте по его массивному телу прокатилась волна невыносимой боли, вызванной новостями, получаемыми из дома этими отчаянно занятыми людьми. Боли, вызванной бедами, творившимися где-то далеко под покровом тьмы. И нельзя было сделать ровным счетом ничего, чтобы ее смягчить! Невероятная красота жены, с которой он разлучился, – потому что она была невероятно красива! – вполне могла породить череду скандалов о том, что она проникла к генералу в штаб, устроив там нечто вроде званого семейного приема! До сих пор благодаря Господу они обходились без лишних историй. Сильвия Титженс постоянно нарушала верность мужу, причем так, чтобы доставить как можно больше боли. Он не мог с уверенностью сказать, что в жилах ребенка, которого он так обожал, текла именно его кровь… В случае с невероятно красивыми – и жестокими! – женщинами это было самое обычное дело. В то же время Сильвия всегда вела себя хоть и заносчиво, но все же осторожно.

Так или иначе, но три месяца назад они расстались… Или, по крайней мере, Титженсу так казалось. И в его семейной жизни воцарилась всепоглощающая пустота. Сильвия настолько ярко и отчетливо предстала перед ним в этой бурой темноте, что он даже вздрогнул: очень высокая, на редкость прекрасная, на удивление волнующая и даже непорочная. Благородная порода! В облегающем парчовом платье, вся будто светящаяся, с шевелюрой, тоже напоминавшей собой парчу, уложенной косичками поверх волос. Словно выточенные черты худощавого лица, небольшие белые зубки, маленькая грудь, тонкие, длинные, замершие на боках в ожидании руки… Уставая, глаза Титженса играли с ним такие вот шутки, с невообразимой ясностью воспроизводя на сетчатке образы, о которых он думал, а иногда и картины того, что таилось на задворках его сознания. Так что тем вечером его глаза страшно устали! Сильвия смотрела прямо перед собой, в уголках ее губ поигрывала внушавшая тревогу неприязнь. Незадолго до этого Сильвия как раз придумала, как нанести Титженсу, с его молчаливой индивидуальностью, страшную рану… Смутные очертания озарились голубым светом, подобно крохотной готической арке, упорхнули вправо и оказались вне поле зрения…

Титженс ничего не знал о том, где сейчас была Сильвия. И отказался от привычки без конца заглядывать в иллюстрированные издания. В свое время жена обещала удалиться в Беркенхедский монастырь, но ему уже дважды попадались на глаза ее фотографии. На первом она попросту позировала с леди Фионой Грант, графской дочерью и графиней Алсуотер, и лордом Суиндоном, которому пророчили пост следующего министра внешних финансов, нового дельца из высшего общества… Все трое шли прямо на фотографический аппарат во дворе принадлежащего лорду замка… и все трое улыбались! Подпись под снимком гласила, что муж миссис Кристофер, Титженс, ушел на фронт.

Однако самое неприятное крылось во втором снимке, точнее, в подписи к нему, приведенной газетой! На нем Сильвия стояла перед скамейкой в парке, на которой в приступе хохота в профиль развалился молодой человек в красиво нахлобученной на голову шляпе, сам откинувшись назад, но при этом выпятив вперед выступающую челюсть. Внизу пояснялось, что миссис Кристофер Титженс, муж которой находился во фронтовом госпитале, рассказывает сыну и наследнику лорда Бергема занятную историю! Очередному мерзкому и извращенному финансовому воротиле из высших слоев общества, помимо прочего владеющему газетой…

Когда Титженс, выписываясь из госпиталя, смотрел на снимок в обветшалом, облезлом приемном покое, его на миг мучительно поразила мысль, что этот бульварный листок, если учесть подпись, в действительности вонзил в Сильвию нож… Однако иллюстрированные издания не вонзают ножи в блистающих в свете красавиц. Они бесценны для фотографов… Но тогда получается, что эти сведения предоставила сама Сильвия, желая вызвать волну комментариев по поводу контраста между ее веселыми спутниками и утверждением о пребывании мужа в госпитале на фронте… До Титженса дошло, что Сильвия вышла на тропу войны… Однако он выбросил все это из головы… И хотя его жена представляла собой поистине восхитительную смесь непревзойденной прямоты, поразительного бесстрашия, откровенного безрассудства, изумительного великодушия и даже доброты, что совершенно не мешало оставаться ей бесчеловечно жестокой, больше всего ей все же нравилось выказывать по отношению к мужу, войне и общественному мнению презрение… хотя нет, какое там презрение – циничную ненависть… Даже в ущерб интересам их ребенка! В этот момент Титженс осознал, что на картине, только что представшей перед его мысленным взором, Сильвия стояла прямо и внимательно, немного шевеля губами, смотрела на цифры, расположившиеся вдоль блестящей ртутной нити термометра… Тогда их дитя заболело корью, и температура повысилась до уровня, о котором Титженс на тот момент не осмеливался даже думать. Это случилось в доме его сестры в Йоркшире, доктор тогда не решился взять на себя ответственность, и Титженс до сих пор ощущал тепло маленького, похожего на мумию тельца. Он закрывал голову и лицо малыша фланелькой и опускал теплое, хрупкое, пугающее тельце в сверкающую воду, покрытую дробленым льдом… А Сильвия все стояла неподвижно и прямо, едва заметно двигая уголками рта: столбик термометра на глазах полз вниз… Так что Сильвия, стараясь жестоко ранить отца, вполне возможно, даже не думала причинить вред сыну. Ведь для ребенка не может быть ничего хуже матери, пользующейся репутацией гулящей девки…

– Сэр, как по-вашему, – сказал стоявший у стола сержант-майор Коули, – может, отправим к старшему повару-сержанту части посыльного сообщить, что новобранцев придется накормить ужином? Второго можно отправить в штаб со Сто двадцать восьмым. Ни тот, ни другой в данный момент здесь не нужны.

Второй капитан все говорил и говорил, но не о Сильвии, а о своем потрясающем дядюшке. Титженс никак не мог взять в толк, что же он намеревался этим сказать. Второго посыльного он хотел отправить к интенданту с докладной запиской о том, что если штаб части не пополнит запас свечей для фонарей с маскировочными шторками для нужд его канцелярии, отправив их обратно с гонцом, то он, капитан Титженс, командир Шестнадцатого резервного батальона, поднимет вопрос в целом о тыловом снабжении вверенного ему подразделения перед штабом всей базы.

Они все втроем говорили одновременно. При мысли об упрямстве, которое демонстрировал интендант части, Титженса переполнял мрачный фатализм. Крупное подразделение рядом с их лагерем превратилось в утомительный бастион упрямства, чьи служаки без конца совали ему в колеса палки. Могло показаться, что тамошним офицерам не терпелось как можно быстрее отправлять его людей на фронт. Да, солдаты там действительно требовались, но сколько бы их ни покидало учебную часть – оставалось все же больше. Тем не менее соседи, несмотря на это, блокировали поставки мяса и других продуктов, подтяжек, личных жетонов и солдатских книжек… Чинили любые мыслимые препятствия, демонстрируя полное отсутствие даже своекорыстного здравого смысла!.. Титженсу удалось донести до сержант-майора Коули мысль о том, что, когда все успокоится, канадцу лучше пойти и посмотреть, все ли готово для построения пополнения… Если еще десять минут продержится тишина, можно ожидать команды «Отбой тревоги»… Титженс знал, что сержант-майору Коули хотелось спровадить куда-нибудь младших чинов из их хибары – вместе с капитаном, так разошедшимся в своей запальчивости, – и он не видел препятствий к тому, чтобы старик добился желаемого.

Коули напоминал сильного, заботливого дворецкого. На миг за жаровней мелькнули его седые моржовые усы и багровые щеки, он дружелюбно положил ладони на плечи посыльным и что-то зашептал им в уши. Они ушли, вслед за ними вышел и канадец. Сержант-майор Коули, заслонив собой весь дверной проем, смотрел на звезды. Смотрел и никак не мог понять, как эти булавочные укольчики света, лучиками пробивающиеся сквозь копировальную бумагу, в это же мгновение взирали на его дом и жену, уже в годах, там, в Айлуорте, на Темзе, выше по течению от Лондона. Он знал, что так оно и есть, но уяснить этот факт все равно не мог. Ему виделись катившие по Хай-стрит трамваи, в одном из которых ехала его женушка, пристроив на пухлых коленках ужин в хозяйственной сетке. Трамваи зажигали огни и ослепительно сияли. Он представил, что на ужин у нее копченая селедка. Десять к одному, что именно она. Ее любимое блюдо. Их дочь к этому времени уже служила во вспомогательных силах сухопутных войск. До этого она работала кассиршей у Парксов, крупных торговцев мясом в Бретфорде, и, будучи девушкой красивой, любила любоваться собой в витринах. Будто находилась в Британском музее, где за стеклом хранились мумии фараонов и другие экспонаты… Там все ночи напролет гремели молотилки. Коули всегда говорил, что этот звук напоминает именно молотилки, а не что-то еще. Боже мой, если бы так!.. Хотя, вполне естественно, это могли быть и наши аэропланы. А на ужин он мог лакомиться приличными валлийскими гренками с сыром.

Рук и ног, о которые можно было споткнуться, в хибаре теперь стало меньше. В определенной степени в ней воцарилась задушевная атмосфера, и Титженс почувствовал, что с этой минуты ему будет легче справиться с обезумевшим товарищем. Капитан Макензи – у Титженса не было полной уверенности, что его действительно звали Макензи, но примерно так эта фамилия звучала в подаче генерала, – так вот, капитан Макензи по-прежнему разглагольствовал о той несправедливости со стороны высокопоставленного дядюшки, жертвой которой он стал. Судя по всему, в какой-то судьбоносный момент тот отказался признавать родство с племянником, отчего с молодым человеком и приключились все его несчастья…

– Послушайте, – неожиданно произнес Титженс, – соберитесь. Вы с ума сошли? Совсем? Или только притворяетесь?

Его собеседник вдруг повалился на ящик из-под мясных консервов, который они приспособили вместо стула, и, заикаясь, спросил, что Титженс имел в виду.

– Если станете себя распускать, – ответил тот, – то можете зайти гораздо дальше, чем хотелось бы.

– Вы не доктор, пользующий душевнобольных, – ответил молодой офицер, – и в том, что вы пытаетесь выставить меня идиотом, нет ничего хорошего. Мне все про вас известно. Да, у меня есть дядюшка, обливший меня грязью – самой мерзкой, которой когда-либо обливали человека. Если бы не он, меня бы здесь сейчас не было.

– Вы говорите так, будто он продал вас в рабство, – усмехнулся Титженс.

– Он ваш ближайший друг. – Макензи словно выдвигал мотив мести Титженсу. – И не только ваш, но и генерала. А еще вашей жены. Он со всеми на короткой ноге.

Где-то далеко над головой, с левой стороны, послышались хаотичные, ласкающие слух хлопки.

– Опять решили, что обнаружили немца, – сказал Титженс. – Ладно, сосредоточьтесь на дядюшке. Только не преувеличивайте его значимость в этом мире. – Он немного помолчал и добавил: – Вы не против всего этого шума? Если он действует вам на нервы, то сейчас, пока он еще не достиг адских пределов, можно с достоинством спуститься в блиндаж…

Он позвал Коули и велел передать канадскому сержант-майору, чтобы тот вернул людей, если они вышли, обратно в укрытия. Пока не поступит сигнал «Отбой».

Капитан Макензи с хмурым видом сел за стол.

– Будь оно все проклято, – сказал он, – не думайте, что я испугался какой-то там шрапнели. Я дважды подолгу без перерыва находился на передовой, один раз четырнадцать месяцев, другой – девять. Хотя вполне мог бы перейти в этот прогнивший штаб… Черт бы все побрал… Это же кошмар… И почему я только не грязная девка, наделенная привилегией орать? Ей-богу, в ближайшие дни я с такой вот даже познакомлюсь…

– А почему бы действительно не поорать? – спросил Титженс. – При мне можно. Здесь ни одна душа не усомнится в вашей храбрости.

Вокруг хибары громогласно забарабанил железный дождь, в ярде от них раздался знакомый, гулкий удар, над головой громыхнул яростный, режущий звук, и что-то резко стукнулось о стоявший между ними стол. Макензи взял упавшую шрапнельную пульку и стал вертеть ее в руке.

– Думаете, застали меня сейчас врасплох? – с оскорбленным видом произнес он. – Вы чертовски умны.

Где-то внизу кто-то будто уронил на ковер в гостиной две железные болванки весом двести фунтов каждая; в доме хлопнули все окна в лихорадочной попытке оправиться от этого удара; во все стороны засвистела лопавшаяся в воздухе шрапнель. Потом вновь воцарилась тишина, показавшаяся мучительной тем, кто только-только собрал все силы, чтобы выдержать этот звук. В комнату легким шагом вошел посыльный из Ронты, взял со стола Титженса фонари с маскировочными шторками и принялся прилаживать на их внутренних пружинах две принесенные с собой массивные свечи, от усердия издавая хрюкающие звуки.

– Один из этих подсвечни’ов чуть меня не до’онал, – сказал он, – при падении ударил меня по но’е, да. А я побежал. Да-да, капитан, точно, побежал, и все тут. И правильно сделал.

Внутри снаряда со шрапнелью располагался железный брусок с широким, плоским концом. После взрыва в воздухе он падал на землю, причем зачастую с большой высоты, представляя немалую опасность. Солдаты называли такие бруски подсвечниками, на которые они здорово смахивали.

Теперь красновато-коричневое одеяло, покрывавшее стол, озарилось небольшим кругом света. Титженс предстал в нем седовласым, дородным и румяным, а Макензи – смуглым, с выступающей вперед челюстью и мстительным блеском в глазах… молодой человек лет тридцати, одна кожа да кости.

– Если хотите, можете вместе с Колониальными войсками спуститься в убежище, – предложил посыльному Титженс.

Тот, видимо, туго соображая, ответил не сразу, сказав, что предпочитает дождаться товарища, Ноль-девять Моргана, или как его там.

– Им пришлось разрешить в моей канцелярии солдатские каски, – сказал Титженс Макензи, – но будь я проклят, если они не забирают их обратно на склад у тех ребят, которых откомандировывают ко мне. И будь дважды проклят, если в ответ на мою просьбу выделить каски для моей канцелярии не предложат обратиться в канадский главный штаб в Олдершоте, а не туда, так куда-нибудь еще, дабы положительно решить этот вопрос.

– Да в наших штабах полно гуннов, которые на гуннов и работают, – с ненавистью в голосе произнес Макензи, – как бы мне хотелось в один прекрасный день до них добраться.

Титженс внимательным взглядом окинул молодого человека, на смуглом лице которого залегли столь любимые Рембрандтом тени, и сказал:

– Вы верите во всю эту чушь?

– Нет… – ответил Макензи. – Я сам не знаю, что делаю… И не знаю, что думать… Мир насквозь прогнил…

– Это точно, мир действительно прогнил, – подтвердил его мысль Титженс.


И своим утомленным умом, не поспевавшим одновременно выполнять такое множество задач, в том числе каждые несколько дней зачислять на довольствие тысячу человек, ставить в один строй удивительную мешанину подразделений из всех мыслимых армий, к тому же обладающих совершенно разным уровнем подготовки, вечно пререкаться с помощником начальника военной полиции, чтобы его люди поменьше цапались с гарнизонной военной полицией, заимевшей на всех канадцев огромный зуб, Титженс вдруг понял, что в нем больше не осталось ни капли любопытства. Вместе с тем где-то на периферии его сознания все же смутно маячила мысль, что по какой-то причине ему надо попытаться исцелить этого молодого представителя мелкой буржуазии.

– Да, мир и в самом деле сгнил на корню, – повторил Титженс. – Но что касается нас, то предметом нашего пристального внимания является отнюдь не его загнивание… Да, у нас бардак, но немцы в наших канцеляриях здесь ни при чем, беда в том, что там окопались англичане. И вот это уже действительно безумие… По-моему, тот германский аэроплан возвращается. Да не один, с ним еще с полдюжины…

О возвращении немецкой авиации молодой человек, испытывая облегчение от возможности снять с души камень в виде буйного нагромождения скопившихся там бредовых идей, граничащих с абсурдом, думал с мрачным безразличием. В действительности его проблема заключалась в другом: сможет ли он выдержать шум, которым оно, это возвращение, будет сопровождаться? Ему пришлось буквально вбивать себе в голову, что, по сути, во всех отношениях они находятся на открытом пространстве. И никакие каменные осколки вокруг него летать не будут. К тому, что его может ударить кусок железа, стали, свинца, меди или латунной оболочки снаряда, он был готов, но принять смерть от чертового каменного осколка, отколовшегося от фасада дома, казалось ему немыслимым. Подобное соображение пришло ему в голову во время этого мерзкого, этого паршивого, этого чертового, этого ужасного отпуска, когда он уехал в Лондон в тот самый момент, когда там начался настоящий кошмар… Отпуск ради развода! Капитан Макензи, прикомандированный к Девятому Гламорганширскому полку, получил отпуск с 14 по 29 ноября с целью добиться развода… Когда с грохотом огромного, чудовищного железного горшка раздавался очередной взрыв, из него яростно рвались воспоминания. И происходило это всегда в том случае, если два раската – один внутри, другой снаружи – сливались воедино. Тогда у него возникало чувство, что на голову вот-вот рухнет дымоход. Дабы защитить себя, человек орет на чертовых поганых идиотов, и, если ему удается перекричать грохот, можно чувствовать себя в безопасности… Вроде бы бессмыслица, но от этого и в самом деле становилось лучше!..

– В плане информирования они нам даже в подметки не годятся, – сказал Титженс, с опаской продолжая свою речь, и заключил: – Нам доподлинно известно, что именно читают вражеские правители, когда им на стол у тарелки с яичницей с беконом кладут запечатанный конверт.

В этот момент до него дошло, что заботиться о душевном равновесии представителей низших сословий – его долг офицера. Поэтому он говорил о всякой, ничего не значащей ерунде, лишь бы чем-нибудь занять ум подчиненного! Капитан Макензи был офицером его величества короля, собственностью, душой и телом принадлежавшим его величеству королю и Военному ведомству его величества.

И Титженсу по долгу службы полагалось защищать этого парня – в точности как беречь от порчи любое другое монаршее имущество. Поэтому он продолжал:

– Если говорить об организации, то проклятием для армии стала наша дебильная английская убежденность в том, что сама игра гораздо важнее игроков. В ментальном отношении это привело нас, как нацию, к погибели. Нас учили, что крикет важнее ясности ума, а в итоге этот чертов интендант, заведующий складом части, решил, что взял «воротца», выражаясь языком крикетных игроков, отказавшись выдать всем каски. Это же игра! Если же кого-то из людей Титженса убьют, он лишь ухмыльнется и скажет, что сама игра важнее тех, кто в нее играет… Ну и обязательно получит повышение, если, конечно же, не переусердствует, подавая бетсмену мячи. В одном кафедральном городе на западе страны был интендант, получивший государственных наград, в том числе боевых, больше любого действующего офицера во всей Франции, от моря до Перонны или где у нас там заканчивается фронт. Его достижение сводилось к тому, что его стараниями жена почти каждого злополучного томми в Западном военном округе несколько недель не получала положенных за мужа пособий. Разумеется, ради блага налогоплательщиков. Их несчастным детям не было что есть и что надеть, а сами солдаты в отчаянии негодовали от обиды. Хуже этого для дисциплины и армии как военной машины ничего даже быть не может. Но тот интендант все сидел и сидел в отведенной ему конторе, играя в свои романтические игры, колдуя над огромными ведомостями, складывая их в папки из буйволиной кожи, красиво отсвечивавшие в лучах раскаленного добела газа. И при этом, – решил довести свою мысль до конца Титженс, – за каждые двести пятьдесят тысяч фунтов стерлингов, «выигранные» им у несчастных солдат, получал на четвертый орден «За выдающиеся заслуги» очередную планку… Одним словом, игра гораздо важнее тех, кто в нее играет.

– О господи, будь оно все проклято! – сказал на это капитан Макензи. – Вот поэтому мы такими и стали, не так ли?

– Да, так, – ответил Титженс. – Из-за этого мы провалились в какую-то дыру и никак не можем из нее выбраться.

Удрученный Макензи не отрывал взгляд от своих пальцев.

– Возможно, вы правы, но, возможно, и нет, – произнес он, – это противоречит всему, что мне когда-либо доводилось слышать. Но я понимаю, о чем вы ведете речь.

– В самом начале войны, – продолжил Титженс, – мне как-то пришлось заглянуть в Военное ведомство, и в одном из тамошних кабинетов я повстречал приятеля… Чем, по-вашему, он там занимался?.. Нет, вы скажите мне, черт бы вас побрал, что он, на ваш взгляд, мог там делать?! Нет? Тогда скажу я. Он занимался тем, что придумывал церемонию роспуска одного батальона из Киченера. Чтобы никто не сказал, что мы, как минимум в этом вопросе, оказались не готовы… И вот под занавес картина должна была выглядеть примерно так: адъютанту полагалось встать перед строем, скомандовать «Вольно!», приказать оркестру сыграть «Край надежды и славы», а потом торжественно произнести: «И больше никаких парадов…» Видите, как это символично: сначала оркестр играет «Край надежды и славы», славословя Британскую империю, а потом адъютант говорит, что парадов больше не будет! И им действительно пришел конец. Их не будет, не будет, и все. Для нас с вами больше не будет ни надежды, ни славы, ни парадов. Не будет для этой страны и, осмелюсь сказать, для всего мира. Нет… Все пошло прахом… Хватит… Все кончено… И больше никаких парадов!

– Смею сказать, что вы правы, – медленно ответил собеседник, – но все равно не понимаю, какую, собственно, роль, я сам играю во всем этом представлении. Военная служба мне ненавистна. Само это занятие не внушает мне ничего, кроме отвращения…

– Тогда почему бы вам действительно не влиться в ряды франтов из штаба? – спросил Титженс. – Ведь они, эти франты, вас наверняка с руками оторвут. Бьюсь об заклад: Господь предназначил вас для службы в разведке, но никак не для утомительных пеших переходов в пехоте.

– Не знаю, – устало ответил молодой капитан. – Я служил в батальоне и на этом хотел закончить. А так меня прочили в Форин-офис. Но стараниями моего презренного дядюшки там мне дали коленом под зад. В итоге я оказался в батальоне. Командный состав там был так себе. Кому-то же надо оставаться с батальоном. У меня не было намерения подкладывать кому-либо свинью или пытаться найти работенку полегче…

– Полагаю, что в общей сложности вы говорите на семи языках, так? – спросил Титженс.

– На пяти, – спокойно ответил собеседник, – еще на двух читаю. Плюс к этому, конечно же, греческий и латынь.

В этот момент в круг света, надменно чеканя шаг, влетел смуглый, какой-то окоченевший человек и пронзительным голосом сказал:

– У нас, на хрен, опять жертвы.

От падавшей на него тени казалось, что половину его лица и груди скрывает большая траурная повязка. Раздался дребезжащий смех, человек наклонился, напоминая туго натянутый лук, и застыл, казалось, не в состоянии разогнуть поясницу. Затем, все так же скрючившись пополам, бросился к жестянке, покрывавшей жаровню, откатил ее и улегся на спину прямо на ноги второму посыльному, приткнувшемуся у огня. В ярком свете он выглядел так, будто на его лицо и грудь вылили целую бадью алой жижи. В отблесках пламени она блестела как свежая, только что нанесенная краска да при этом еще двигалась! Посыльный из Ронты, пригвожденный к земле лежавшим на его коленях телом, сел. У него отвисла челюсть, он тотчас стал похож на девушку, которой вдруг пришлось причесать волосы другой, лежавшей перед ней. Багровая жижа хлынула на пол – так иногда прямо на глазах пузырится на песке вода. Титженсу было удивительно видеть, сколь богат кровью человеческий организм. В этот момент ему подумалось, что второй капитан, считая своего дядюшку другом Титженса, возвел этот факт в ранг какой-то непонятной мании. У дяди парня, который в обычное время, вероятно, приносил бы своему бесценному родственнику для одобрения даже пару сапог, на службе друзей не было… Титженс чувствовал себя так, будто перевязывал получившую серьезное ранение лошадь. Он вспомнил коня с порезом на груди, из которого хлестала кровь, стекая вниз и чулком облепляя переднюю ногу. Чтобы перевязать несчастное животное, какая-то девушка протянула Титженсу нижнюю юбку. Но его ноги все равно двигались по полу медленно и тяжело.

Исходившее от жаровни тепло давило на склоненное лицо второго посыльного. Он надеялся не испачкать все руки, потому что кровь очень липкая. От нее склеиваются пальцы, и с этим ничего нельзя поделать. Но под утопавшей во мраке спиной парня, куда он положил ладонь, ее быть не должно. Однако она там все же была: на полу в этом месте оказалось очень мокро.

Где-то со стороны донесся голос сержант-майора Коули:

– Баглер, позовите пару младших капралов из санитарной службы, да пусть захватят с собой четырех человек. Два капрала и четыре человека.

Ночь прорезал протяжный, непрекращающийся вой – скорбный, безропотный и несмолкающий.

Титженс подумал, что от этой работы его, слава богу, избавит кто-то другой. Таскать труп, когда тебе опаляет огнем лицо, задачка еще та, здесь запыхаешься так, что мало не покажется. Он обратился ко второму посыльному и сказал:

– Выбирайся из-под него, черт бы тебя побрал! Ты не ранен?

Из-за жаровни Макензи не мог зайти с другой стороны, чтобы взяться за труп. Посыльный стал короткими рывками выдергивать из-под тела ноги, будто застрявшие под диваном.

– Бедола’а… – причитал он. – Ноль-девять Мор’ан!.. ‘лянусь, я не узнал е’о, бедола’у, не узнал… ’лянусь, не узнал…

Титженс медленно опустил тело на пол, обращаясь с ним даже нежнее, чем с живым человеком. Весь мир вокруг него взорвался адским грохотом. В перерывах между сотрясениями почвы мыслям Титженса словно приходилось пробиваться к нему криком. Ему казалось абсурдом, что этот парень, Макензи, вообразил, будто он знает какого-то там его дядюшку. Перед ним явственно встало лицо его девушки, убежденной пацифистки. Титженс понятия не имел, какое оно приняло бы выражение, узнай она, чем он сейчас занимается, и это его беспокоило. Может, скривилось бы от отвращения?.. Он стоял, растопырив скользкие, липкие руки, чтобы не испачкать полы кителя… Наверняка отвращение! Думать посреди всего этого гвалта было немыслимо… Толстенные подошвы его ботинок прилипали к полу, после чего их было трудно оторвать… Титженс вспомнил, что не отправил посыльного в канцелярию базы подготовки пехотинцев узнать, сколько человек на следующий день надо послать в наряд в гарнизон, и теперь его это раздражало. Ему придется здорово попотеть, чтобы оповестить офицеров, которым он даст это задание. К этому времени они все, вероятно, уже веселятся в борделях городка… Он никак не мог понять, какое выражение примет лицо девушки. Впрочем, им все равно больше никогда не увидеться, а раз так, то какая разница?.. Наверняка отвращение!.. Титженс вспомнил, что забыл посмотреть, как Макензи отреагировал на грохот. У него не было ни малейшего желания видеть второго капитана… Он ему надоел, зануда… И каким же образом на ее лице отразилось бы отвращение? Раньше Титженсу не приходилось наблюдать смену чувств на красивом лице Макензи. О господи, оттого, что он так быстро забыл о всяком сострадании, у Титженса внутри все перевернулось! Да как это можно – думать о девушке, в то время как перед ним, уставившись в крышу, ухмылялось лицо – точнее, его половина!

Нос остался на месте, как и половина рта с зубами, явственно видневшимися в отблесках огня… Просто удивительно, как отчетливо на фоне всей этой мешанины выделялись острый нос и зубы, чем-то напоминавшие пилу… Глаз беспечно пялился на остроконечную полотняную крышу хибары… Бедняга умер с ухмылкой на губах. Этот парень самым странным образом говорил даже после смерти! Она, вероятно, оборвала его на полуслове, хотя он все равно пытался произнести его до конца, в последний раз машинально выдохнув из легких воздух. Чисто рефлекторное действие, когда, по всей видимости, ему уже пришел конец. И если бы он, Титженс, уступил просьбе посыльного и дал ему увольнительную, тот сейчас был бы жив! С другой стороны, он поступил совершенно правильно, не отпустив бедолагу. Тому лучше было здесь. Как и самому Титженсу. За все время пребывания в части он не получил ни одного письма! Ни одного. До него даже сплетни и те не доходили. Ему не прислали ни одного счета. Только проспекты от торговцев подержанной мебелью. Вот они точно никогда им не пренебрегали!

И дома выходили далеко за рамки сантиментов. Что да, то да… Интересно, а если еще раз подумать о той девушке, у него внутри опять все перевернется? То, что это случилось, его только радовало, потому что показывало, насколько сильны в нем чувства… Он заставил себя о ней подумать.

Изо всех сил. Но ничего не произошло. Подумал о ее ясном, непримечательном, свежем лице, при одной мысли о котором сердце пропускало удар. Покорное сердце! Как первоцвет, причем не абы какой, а наипервейший, пробивающийся на опушке, когда через подлесок рвутся вперед борзые… Как сентиментально было сказать: «Du bist wie eine Blume»[2].

Чертов немецкий язык! Но тот парень был еврей… А говорить, что молодая женщина похожа на цветок, какой бы то ни было, не стоило. Даже себе. Это слишком сентиментально. Но назвать ее особым цветком все же можно. Такие слова к лицу мужчине. Это его работа. Во время поцелуя от нее исходил запах первоцвета. Но он, черт возьми, ее ни разу не поцеловал! Тогда откуда ему было знать, чем она в этот момент пахнет? Она была маленьким, спокойным золотистым пятнышком. А он сам, должно быть, евнухом. По темпераменту. В то время как парень, чей труп сейчас лежал перед ним, демонстрировал половое бессилие уже чисто физически. Впрочем, о покойнике негоже говорить как об импотенте. Но так оно, по всей видимости, и было. Надо полагать, именно поэтому его жена спуталась с этим рыжим профессиональным боксером Эвансом Уильямсом из замка Кох. Если бы он дал ему увольнительную, этот верзила наверняка его по стенке размазал бы. По этой самой причине полиция Понтарддулайса просила не отпускать его домой. Чтобы он лучше умер здесь. А может, и нет. Что лучше – умереть или узнать, что твоя жена шлюха и огрести по полной от ее дружка? На бляхах их собственного полка красовалась надпись: «Gwell angau na gwillth» – «Лучше смерть, чем бесчестье». Хотя нет, не смерть, ведь angau на валлийском означает «боль». Мучения! Мучения лучше бесчестья. Вот где скрывается дьявол! Что тут скажешь, парню с лихвой досталось бы и того и другого. Мучений и бесчестья! Бесчестья от жены и мучений от боксера, который не преминул бы его избить. Именно поэтому он и уставился в крышу, ухмыляясь половиной лица. Окровавленная сторона уже побурела. Как быстро! Она, эта сторона, напоминала собой мумию фараона… Парень родился, чтобы войти в число чертовых человеческих жертв. Чтобы умереть если не под артиллерийским огнем, то от удара профессионального боксера… Понтарддулайс! Это ведь где-то в уэльской глуши. Титженс как-то ездил туда на автомобиле по служебным делам. Вытянутая в длину, скучная деревня. Почему туда никому не хотелось возвращаться?..

Рядом раздался деликатный голос, так характерный для дворецких:

– Это не ваша работа, сэр. Жаль, что вам пришлось ею заняться. Хорошо, что убило не вас, сэр… Думаю, его приложило этой штуковиной.

Сержант-майор Коули, стоявший в шаге от Титженса, держал в руках увесистую железку, по форме напоминавшую подсвечник. Титженс вдруг осознал, что за миг до этого видел, как тот парень, Макензи, склонился над жаровней, накрывая ее обратно жестянкой. Какой аккуратный офицер. Гунны не должны видеть исходящий от жаровни свет. Край листа свесился вниз, слегка коснувшись плеча бедолаги. Его черты утонули в тени. В дверном проеме маячили лица нескольких человек.

– Нет, не думаю, что его прикончила эта железяка. Что-то гораздо большее… Скажем, кулак профессионального боксера…

– Ну уж нет, на всем свете, сэр, не сыскать боксера с кулаком, способным сотворить что-то в этом роде, – возразил сержант-майор Коули и тут же добавил: – Ах да, я вас понял, сэр… Вы, сэр, имели в виду жену Ноль-девять Моргана…

Прилипая подошвами к полу, Титженс двинулся к столу сержант-майора, на который второй посыльный поставил жестяный таз с водой. Рядом в фонаре с маскировочными шторками горела свеча; вода поблескивала, над белым дном таза колыхался полупрозрачный месяц.

– Сначала вымойте руки, сэр! – сказал посыльный из Понтарддулайса и добавил: – Отойдите чуть дальше, капитан.

В своих смуглых руках он держал тряпку. Титженс немного отошел от тонкой струйки крови, стекавшей под стол. Посыльный встал на колени и принялся энергично оттирать тряпкой ранты на его ботинках. Титженс сунул руки в воду и стал смотреть, как по бледному месяцу растекается облако светлого, багрово-пурпурного цвета. Солдат у его ног тяжело пыхтел, сопя носом.

– Томас, Ноль-девять Морган был твой друг?

Тот поднял на него свое смуглое, сморщенное, напоминавшее обезьянье лицо и ответил:

– ’ороший был парень, старый бедола’а. Но вы ведь не пойдете в ’луб-столовую в испач’анных ’ровью ботин’ах.

– Если бы я отпустил его в увольнительную, – сказал Титженс, – он бы сейчас был жив.

– Нет, ’онечно же нет! – возразил ему Один-семь Томас. – Эванс из замка ’ох совсем точно бы его убил.

– Значит, ты знал о его жене? – спросил Титженс.

– Мы думали, что та’ должно быть, – ответил Один-семь Томас, – или бы вы, капитан, дали ему увольнительную. Вы же, капитан, ’ороший.

У Титженса вдруг возникло ощущение, что всю жизнь погибшего выставили чуть ли не напоказ.

– Стало быть, знал, – произнес он.

А про себя подумал: «Интересно, а на свете, черт возьми, есть хоть что-нибудь, чего вы, ребята, не знали бы?! И если бы с кем-нибудь из них что-то случилось, через два дня об этом знало бы все командование. Слава богу, что сюда не может приехать Сильвия!»

Посыльный поднялся на ноги и принес полотенце сержант-майора – белоснежное, с красной каймой.

– Мы знаем, что у вас очень ’орошая честь, капитан. И капитан МакКекни тоже очень ’ороший. И капитан Прентисс, и лейтенант Джонс из Мертира…

– Ну все, довольно! – отрезал Титженс. – Передай сержант-майору, чтобы он выписал тебе пропуск, и отвези товарища в госпиталь. Да пришли кого-нибудь вымыть здесь пол.

Два человека завернули останки Ноль-девять Моргана в плащ-палатку, усадили на колченогий стул и вынесли из хибары. Напоследок руки мертвеца взвились над плечами в комичном прощальном приветствии. Снаружи ждали присланные из полевого госпиталя носилки на велосипедных колесах.

1

Имеется в виду сражение при деревне Гелувельт, состоявшееся 29–31 октября 1914 года в ходе Первой битвы при Ипре (здесь и далее примеч. переводчика).

2

«Ты как цветок» (нем.).

Конец парада. Том 2. И больше никаких парадов

Подняться наверх